Страница:
Невейзер пожал плечами.
— По обстоятельствам! — объяснил Яшмов.
— Мне-то что, — сказал Невейзер. — А он сказал: я, говорит, никакую милицию не боюсь.
— Кто?
— Он.
— Никакую?
— Абсолютно.
Яшмов встал. Теперь он был в службе и благодаря многолетней тренировке моментально протрезвел. Это и раньше случалось. Как-то его призвали для укрепления оперативной группы, по всему району искавшей преступников-гастролеров, похитивших стадо овец в триста пятьдесят голов. Он был поднят среди ночи, причем поднят не от сна, а от тяжелого пьяного состояния — три дня подряд пил, переживая непростительную ошибку, что засадил бухгалтера. Конечно, теперь он будет считаться первым шахматистом округа, то есть не считаться, а являться таковым, но Гумбольдт-то исчез — непобежденным! Умный Яшмов человек, а не сообразил, какую яму вырыл сам себе. (Он уж потом и хлопотал за Гумбольдта, и выступал на суде с положительнейшей характеристикой — ничего не помогло.) Так вот, Яшмова подняли и объявили приказ. И он тут же прекратил в себе действие хмеля. Три дня и три ночи ловили похитителей по лесам и долам: как сквозь землю провалились. Мчались через станцию Сиротка, остановились воды попить, кто-то прошел мимо эшелона, притормозившего на минутку, и услышал блеяние. В этом эшелоне и обнаружили все стадо, но без похитителей, без сопровождающих, без людей вообще, с одними только накладными документами, что груз оформлен (с печатями и подписями) прямым рейсом Кустанай — Комсомольск-на-Амуре. Вся опергруппа сильно обрадовалась, а Яшмов как стоял, так и свалился замертво — не от усталости, а от хмеля, возобновившегося в нем точно в том же градусе, в котором был трое суток назад.
И вот Яшмов, встав за спиной кавказца, но боком, будто говорит не с ним, а в некую перспективу, сквозь зубы сказал:
— Ваши документы, пожалуйста!
— С удовольствием! — сказал кавказец и подал паспорт.
— И на машину! — сказал Яшмов.
Кавказец дал документы и на машину.
— Так... — сказал Яшмов, с легкостью отколупывая фотографию от паспорта. — Фальшивый, значит?
— Что, не нравится? — огорчился кавказец. — На, я лучше дам!
На другом паспорте была та же фотография, но приклеенная крепче, остальное же: год рождения, место жительства, возраст и даже национальность — все было совсем другое.
Однако паспорт был сработан чисто, ничем не отличался от настоящего, Яшмов же был человек нового мышления и уважал презумпцию невиновности. Вернув личный паспорт кавказцу, он полистал технический паспорт автомобиля.
— Это от другой машины! — сказал он и протянул руку, ожидая уже по привычке другого, более подходящего документа.
— Это да, конечно, — подтвердил кавказец. — У нас это считается ничего. Главное, на машину паспорт, не на самолет, правильно? — обаятельно улыбнулся он Кате.
Катя посмотрела на него с ироническим восхищением, как на единственного мужчину в мире. Он, впрочем, так и полагал.
Яшмов подумал. Кто знает, может, у них там действительно... Усомнишься — обидишь патриотическое достоинство человека.
— Ладно, — сказал он. — А права? Права на право вождения где?
— Шщщщах! — сказал кавказец. — Ты странный, зачем меня смешишь? Вот скажи. Когда человек умеет ехать, да? Его видно, нет?
— Видно, — согласился Яшмов.
— А когда не умеет — видно?
— Видно.
— Тогда смотри. Если человек не умеет ехать, то есть у него права, нет у него прав, он все равно не умеет ехать, пусть у него есть права — ты отберешь права! А если он ехать умеет, зачем ему права?
Невейзер меж тем исподтишка наставил камеру, и вдруг кавказец из человека сделался порохом, вскочил и сказал так тихо, что умолкли и услышали на дальнем конце стола:
— Убери, да?
Невейзер убрал. Но тут же оскорбился. И не только оскорбился, а успел и проанализировать свое чувство оскорбления, которое было каким-то чересчур смелым — с готовностью чуть ли не к наскоку. А проанализировав, понял, что душа его, минуя разум, успела вглядеться в кавказца и все понять и сделалась от этого смела раньше, чем ум осознал причину смелости.
— Леня! — сказал он. — Может, хватит дурака валять? Это Рогожин, — объяснил он Яшмову, — мой друг. Ай, ловок! И машину достал! И документы! И парик-то, парик-то какой! — И он смело дернул лжекавказца за черные волосы, ожидая, что они легко слетят со светлой головы Рогожина.
Но голова кавказца только мотнулась, и рука Невейзера отскочила, зажимая в горсти клок волос.
— Шщщах! — крикнул кавказец, хватая со стола нож.
— Руки вверх! — крикнул Яшмов.
Невейзер тут же исполнил, хотя вторую руку с камерой держать поднятой было нелегко, но кавказец исполнять не собирался.
— Ты что сделал? — со страданием спросил он Невейзера, и это было не страдание боли, а страдание от сожаления за человека, который по глупости совершил глупость, и вот придется теперь его убить. А не убить нельзя, он осквернил священное место: голову мужчины, он коснулся его волос!
— Эй, жених! — послышался голос Гнатенкова. — Ты погоди ножиком махать. А невеста где?
Кавказец заозирался. Действительно, не было Кати.
— Шщщах! — воскликнул он при этом новом для себя оскорблении и бросился в кусты, продираясь в них, как раненый зверь.
И, будто по сигналу, многие другие тоже побежали в заросли обширного сада, окружающего Графские развалины, — это всё были несостоявшиеся женихи Кати. Быть может, они обнадежились новой безнадежной надеждой...
16
17
18
— По обстоятельствам! — объяснил Яшмов.
— Мне-то что, — сказал Невейзер. — А он сказал: я, говорит, никакую милицию не боюсь.
— Кто?
— Он.
— Никакую?
— Абсолютно.
Яшмов встал. Теперь он был в службе и благодаря многолетней тренировке моментально протрезвел. Это и раньше случалось. Как-то его призвали для укрепления оперативной группы, по всему району искавшей преступников-гастролеров, похитивших стадо овец в триста пятьдесят голов. Он был поднят среди ночи, причем поднят не от сна, а от тяжелого пьяного состояния — три дня подряд пил, переживая непростительную ошибку, что засадил бухгалтера. Конечно, теперь он будет считаться первым шахматистом округа, то есть не считаться, а являться таковым, но Гумбольдт-то исчез — непобежденным! Умный Яшмов человек, а не сообразил, какую яму вырыл сам себе. (Он уж потом и хлопотал за Гумбольдта, и выступал на суде с положительнейшей характеристикой — ничего не помогло.) Так вот, Яшмова подняли и объявили приказ. И он тут же прекратил в себе действие хмеля. Три дня и три ночи ловили похитителей по лесам и долам: как сквозь землю провалились. Мчались через станцию Сиротка, остановились воды попить, кто-то прошел мимо эшелона, притормозившего на минутку, и услышал блеяние. В этом эшелоне и обнаружили все стадо, но без похитителей, без сопровождающих, без людей вообще, с одними только накладными документами, что груз оформлен (с печатями и подписями) прямым рейсом Кустанай — Комсомольск-на-Амуре. Вся опергруппа сильно обрадовалась, а Яшмов как стоял, так и свалился замертво — не от усталости, а от хмеля, возобновившегося в нем точно в том же градусе, в котором был трое суток назад.
И вот Яшмов, встав за спиной кавказца, но боком, будто говорит не с ним, а в некую перспективу, сквозь зубы сказал:
— Ваши документы, пожалуйста!
— С удовольствием! — сказал кавказец и подал паспорт.
— И на машину! — сказал Яшмов.
Кавказец дал документы и на машину.
— Так... — сказал Яшмов, с легкостью отколупывая фотографию от паспорта. — Фальшивый, значит?
— Что, не нравится? — огорчился кавказец. — На, я лучше дам!
На другом паспорте была та же фотография, но приклеенная крепче, остальное же: год рождения, место жительства, возраст и даже национальность — все было совсем другое.
Однако паспорт был сработан чисто, ничем не отличался от настоящего, Яшмов же был человек нового мышления и уважал презумпцию невиновности. Вернув личный паспорт кавказцу, он полистал технический паспорт автомобиля.
— Это от другой машины! — сказал он и протянул руку, ожидая уже по привычке другого, более подходящего документа.
— Это да, конечно, — подтвердил кавказец. — У нас это считается ничего. Главное, на машину паспорт, не на самолет, правильно? — обаятельно улыбнулся он Кате.
Катя посмотрела на него с ироническим восхищением, как на единственного мужчину в мире. Он, впрочем, так и полагал.
Яшмов подумал. Кто знает, может, у них там действительно... Усомнишься — обидишь патриотическое достоинство человека.
— Ладно, — сказал он. — А права? Права на право вождения где?
— Шщщщах! — сказал кавказец. — Ты странный, зачем меня смешишь? Вот скажи. Когда человек умеет ехать, да? Его видно, нет?
— Видно, — согласился Яшмов.
— А когда не умеет — видно?
— Видно.
— Тогда смотри. Если человек не умеет ехать, то есть у него права, нет у него прав, он все равно не умеет ехать, пусть у него есть права — ты отберешь права! А если он ехать умеет, зачем ему права?
Невейзер меж тем исподтишка наставил камеру, и вдруг кавказец из человека сделался порохом, вскочил и сказал так тихо, что умолкли и услышали на дальнем конце стола:
— Убери, да?
Невейзер убрал. Но тут же оскорбился. И не только оскорбился, а успел и проанализировать свое чувство оскорбления, которое было каким-то чересчур смелым — с готовностью чуть ли не к наскоку. А проанализировав, понял, что душа его, минуя разум, успела вглядеться в кавказца и все понять и сделалась от этого смела раньше, чем ум осознал причину смелости.
— Леня! — сказал он. — Может, хватит дурака валять? Это Рогожин, — объяснил он Яшмову, — мой друг. Ай, ловок! И машину достал! И документы! И парик-то, парик-то какой! — И он смело дернул лжекавказца за черные волосы, ожидая, что они легко слетят со светлой головы Рогожина.
Но голова кавказца только мотнулась, и рука Невейзера отскочила, зажимая в горсти клок волос.
— Шщщах! — крикнул кавказец, хватая со стола нож.
— Руки вверх! — крикнул Яшмов.
Невейзер тут же исполнил, хотя вторую руку с камерой держать поднятой было нелегко, но кавказец исполнять не собирался.
— Ты что сделал? — со страданием спросил он Невейзера, и это было не страдание боли, а страдание от сожаления за человека, который по глупости совершил глупость, и вот придется теперь его убить. А не убить нельзя, он осквернил священное место: голову мужчины, он коснулся его волос!
— Эй, жених! — послышался голос Гнатенкова. — Ты погоди ножиком махать. А невеста где?
Кавказец заозирался. Действительно, не было Кати.
— Шщщах! — воскликнул он при этом новом для себя оскорблении и бросился в кусты, продираясь в них, как раненый зверь.
И, будто по сигналу, многие другие тоже побежали в заросли обширного сада, окружающего Графские развалины, — это всё были несостоявшиеся женихи Кати. Быть может, они обнадежились новой безнадежной надеждой...
16
Шум и треск раздавались в окрестностях.
Невейзер продирался тоже, ему было труднее: он берег камеру.
Наткнувшись на овраг, он пошел вдоль него и спустился к реке. Здесь, на пригорке, сидела Катя, обхватив колени, склонив голову. Невейзер издали кашлянул, чтобы не напугать ее внезапным появлением. Она не обернулась.
Он подошел, сел рядом и чуть сзади.
В который уже раз он поразился сходству Кати с женой, именно такой была его жена, когда еще не была его женой, и у них было мною хорошего, но вот этого, например, не было: посидеть тихим вечером на берегу тихой реки. Не было и не будет теперь никогда, и Невейзер затосковал, но тоска тут же сменилась светлой печалью, потому что он вдруг увидел возможность воплотить невоплощенное, ведь не так уж трудно представить эту девушку его Катей в восемнадцать лет. А ему самому двадцать. И Невейзер отложил камеру, чтобы забыть о том, что с ним произошло во взрослой жизни, вследствие которой он попал на свадьбу, став шабашником ради хлеба насущного. Ему захотелось сказать что-нибудь простое, что он мог бы сказать тогда, в юности.
— Не холодно? — спросил он.
Вопрос был глуп — вечер не только не прохладен, а даже душноват, — но и хорошо, что глуп, по-юношески глуп.
— Что же ты ушла? — задал Невейзер еще один глупый вопрос, радуясь, что умеет быть таким наивным.
Катя замечательно усмехнулась:
— Скучно.
— Но опасно ведь. Пьяные кругом бродят.
Катя повела плечами.
— В самом деле холодно...
Невейзер обнял ее за плечи, и душа его задохнулась от счастья.
— У меня такое чувство, — сказал он, — что мы с тобой не виделись очень давно. Я тосковал по тебе. И вот опять мы увиделись. Господи, сколько глупого всего сделано, сказано!
— Это точно! — согласилась Катя.
— Уйдем отсюда, уедем! Пойми, пойми, никто тебя не оценит, не поймет. Пушок вот этот на твоей шее никто не поймет, никто не оценит, кроме меня, потому что я знаю, что он проходит, я видел, как грубеет эта кожа, я видел будущее и понимаю цену настоящему. Голоса твоего никто не услышит, не сумеет услышать. Понять вот эту родинку, вот здесь, за ухом (он дотронулся), никто не сумеет.
— Надо говорить: за ушком, — возразила Катя. — Ухо — это у мужчин. У девушек: ушко.
Именно такую, бездонную в своей прелести милую чепуху говорила Катя давным-давно, сто лет назад, она вообще любила играть в детские интонации, и это не выглядело смешно, потому что смешное существует только для тех, кто смотрит со стороны, а со стороны смотреть было некому и сейчас некому, Невейзер ведь не со стороны.
Он поцеловал в ушко, в раковинку и перепугался, что целует не наивно, как хотелось бы, а уже опытным (несмотря на свой небольшой, но зато прочный опыт) поцелуем. И хорошо бы, если б Катя засмеялась, как от щекотки, но она, будто зная смысл такого поцелуя, понимая толк в удовольствии от него, тихонько застонала. Тогда Невейзер поцеловал в обнаженное плечо, в то место, где мышца круглится под теплой кожей; у своей Кати он не сразу набрел на это место, лет только через пять, и удивился ее реакции: она вся изогнулась и благодарно обхватила его руками, с тех пор без поцелуев в плечо — и в другое — ни разу не обходилось. Если только он не был пьян. Если не был пьян. Был пьян. Пьян.
Но и сейчас — эта Катя! — изогнулась, повела головой, откидывая ее, с благодарностью простонала тише прежнего, но нежнее и осмысленней. Минут пять Невейзер любовно трудился над ее левым плечом, а потом провел по шее языком дорожку, как бы соединяя два плеча, и приник к плечу правому, а Катя все далее назад закидывала голову, и руки ее стали напряжены, она прижала локти к талии. Этого быть не могло и все же было: восемнадцатилетняя Катя, незнакомая девушка, откликалась на его ласки точно так же, как откликалась его жена, будучи зрелой женщиной, изученной им. Для полного совпадения не хватало еще узнать чуткость ее позвоночника. И Невейзер почти с ужасом обнаружил, что сделать это нетрудно: белое свадебное платье застегнуто сзади на «молнию». Он осторожно потянул вниз, еще, еще, по мере продвижения застежки касаясь губами освобождающейся обнаженности, но только касаясь. И вот он открыл эти позвонки под тонкой гладкой кожей, и вот он начал с шеи: открывал рот и дышал на позвонки жарким дыханием, словно отогревал птенцов, — один, другой, третий, опускаясь, а рука вслед прикрывала согретые места, не давая им охладиться, и чем ниже он опускался, согревая дыханием, тем тише и нежнее стонала Катя, тем мучительнее поводила она плечами, стараясь, однако, сохранить спину в неподвижности и не помешать Невейзеру.
«Она! — пугался Невейзер. — Мистика, сумасшествие, но это она!»
А Катя отклонилась назад, как это всегда и бывало, и теперь нужно положить ее на руки и — губы в губы, глаза в глаза — говорить те слова, которые она так любит, приводящие ее в состояние, которому Невейзер даже завидует, утешаясь лишь тем, что это он виновник, победитель, гений.
И он положил ее на руки, приник губами к губам, глазами к глазам, не видя лица, и зашептал:
— Что происходит? Кажется, ничего не происходит. Но происходит то, что никого нет. Ты слышишь, как никого нет? Понимаешь, как никого и ничего нет? Понимаешь, что только ты есть и я есть? И больше никого нет и ничего нет, только губы есть, вот верхняя, вот нижняя, вот глаза, веки, ресницы (прикасался пальцами), в глазах зрачки, на дне зрачков я потерялся, утонул, пропал, я больше не могу, я так тебя люблю, как никогда еще не любил, и это чистая правда, я губы эти люблю, и эту, и эту, и зубы хочу целовать, сахарные твои, ну, что ты, что ты, они не растают, они будут только еще белее, и мед на твоем языке, капельку меда, я ее не украду, не выпью, я ее — на твои губы, на щеки, на лоб, на ресницы, я возвращаю твой мед тебе, ты вся в самой себе... — Он шептал это медленно, каждое слово длилось долго, она уже перестала понимать смысл слов, они обратились в звуки, которыми он властен сделать с ней что угодно, он и сам потерял смысл, полубредово шептал: — Т ы с п и ш ь и л и н е с п и ш ь — э т о н е в а ж н о а ч т о в а ж н о н и ч е г о н е в а ж н о е с л и б ы я з н а л а я н и ч е г о н е з н а ю к р о м е т о г о ч т о я т е — б я л ю б л ю т ы с л ы ш и ш ь м е н я?
— Ты прямо как змей, шипишь прямо! — сказала Катя. — Смешно. И сыро, между прочим.
Странным чем-то пахнуло на Невейзера.
Это от меня самого — вином, перегаром, подумал он.
И в самом деле, не могло от него не пахнуть перегаром после такого количества выпитого. Но вот лука он не ел. А Катя, кажется, ела. Он отстранился от Кати и только теперь разглядел ее.
Перед ним была не Катя, а другая девушка, одна из местных красавиц. В лунном свете она была невероятно красива, утонченно, гибельно. Но — не Катя.
— Извините, — сказал Невейзер.
— Чего ты? — удивилась девушка. — Обиделся? Я ж просто так сказала. Мне нравится, как ты... Наши сразу за жопу хватают и вперед, а ты... У них — секс, а у тебя — эротика. Я разницу понимаю, — сказала девушка общеобразовательным голосом.
И вдруг вскочила на колени, прижалась к Невейзеру.
— Ну, что ты, что ты? Я ведь на тебя все смотрела, смотрела, а ты не видел! Ну, что ты? Я, между прочим, нетронутая совсем, а если про жопу говорю, то это я в теоретическом смысле, думаешь, я кому-нибудь позволю? Я все знаю, тебя Виталий зовут, ты в разводе, в коммуналке живешь, восемнадцать с половиной метров плюс кладовка, а меня Нина зовут, я знаю, что Катька на твою жену похожа, я тоже похожа, я тебя ждала, честное слово, как сказали, что оператор приедет, сразу ждать начала, и именно такой ты оказался! Смотри! Я очень добрая, даже слишком, но тогда Катьке не жить!
— Когда?
— Если ты меня не увезешь отсюда. Ты меня полюбишь, я хозяйка хорошая, женщина велико лепная, хоть и не пробовала, а знаю, увези меня, Виталя, не то твоей Катьке не жить, я серьезно говорю, у меня знакомый был врач, ну, ничего особенного, романтические отношения, то есть я ему не дала, так он сказал: вы все тут радиофицированные — или как? — тьфу, радиозараженные, облученные, больные, не в себе, значит, поэтому я Катьку убью, и мне ничего не будет, потому что я сумасшедшая, хочешь, докажу? — И она укусила Невейзера в плечо, в то место, подобное которому он у нее целовал, укусила больно, но Невейзер даже не вскрикнул, молча смотрел на девушку.
А она горела, дрожала и быстрыми руками обнажала сокровенное Невейзера, потому что хотела бесстыдными действиями как можно скорее показать ему готовность на все, связать его близостью, пусть и не полной, но зато такой, которая, быть может, обязывает к большему, чем полная, то, что она задумала, вызовет у мужчины чувство вины перед нею, а на чувстве вины они-то и ловятся.
Еле-еле успел Невейзер оттолкнуть ее голову, вскрикнул, вскочил, кинулся бежать, споткнулся о корягу, полетел куда-то вниз, упал и потерял сознание.
Невейзер продирался тоже, ему было труднее: он берег камеру.
Наткнувшись на овраг, он пошел вдоль него и спустился к реке. Здесь, на пригорке, сидела Катя, обхватив колени, склонив голову. Невейзер издали кашлянул, чтобы не напугать ее внезапным появлением. Она не обернулась.
Он подошел, сел рядом и чуть сзади.
В который уже раз он поразился сходству Кати с женой, именно такой была его жена, когда еще не была его женой, и у них было мною хорошего, но вот этого, например, не было: посидеть тихим вечером на берегу тихой реки. Не было и не будет теперь никогда, и Невейзер затосковал, но тоска тут же сменилась светлой печалью, потому что он вдруг увидел возможность воплотить невоплощенное, ведь не так уж трудно представить эту девушку его Катей в восемнадцать лет. А ему самому двадцать. И Невейзер отложил камеру, чтобы забыть о том, что с ним произошло во взрослой жизни, вследствие которой он попал на свадьбу, став шабашником ради хлеба насущного. Ему захотелось сказать что-нибудь простое, что он мог бы сказать тогда, в юности.
— Не холодно? — спросил он.
Вопрос был глуп — вечер не только не прохладен, а даже душноват, — но и хорошо, что глуп, по-юношески глуп.
— Что же ты ушла? — задал Невейзер еще один глупый вопрос, радуясь, что умеет быть таким наивным.
Катя замечательно усмехнулась:
— Скучно.
— Но опасно ведь. Пьяные кругом бродят.
Катя повела плечами.
— В самом деле холодно...
Невейзер обнял ее за плечи, и душа его задохнулась от счастья.
— У меня такое чувство, — сказал он, — что мы с тобой не виделись очень давно. Я тосковал по тебе. И вот опять мы увиделись. Господи, сколько глупого всего сделано, сказано!
— Это точно! — согласилась Катя.
— Уйдем отсюда, уедем! Пойми, пойми, никто тебя не оценит, не поймет. Пушок вот этот на твоей шее никто не поймет, никто не оценит, кроме меня, потому что я знаю, что он проходит, я видел, как грубеет эта кожа, я видел будущее и понимаю цену настоящему. Голоса твоего никто не услышит, не сумеет услышать. Понять вот эту родинку, вот здесь, за ухом (он дотронулся), никто не сумеет.
— Надо говорить: за ушком, — возразила Катя. — Ухо — это у мужчин. У девушек: ушко.
Именно такую, бездонную в своей прелести милую чепуху говорила Катя давным-давно, сто лет назад, она вообще любила играть в детские интонации, и это не выглядело смешно, потому что смешное существует только для тех, кто смотрит со стороны, а со стороны смотреть было некому и сейчас некому, Невейзер ведь не со стороны.
Он поцеловал в ушко, в раковинку и перепугался, что целует не наивно, как хотелось бы, а уже опытным (несмотря на свой небольшой, но зато прочный опыт) поцелуем. И хорошо бы, если б Катя засмеялась, как от щекотки, но она, будто зная смысл такого поцелуя, понимая толк в удовольствии от него, тихонько застонала. Тогда Невейзер поцеловал в обнаженное плечо, в то место, где мышца круглится под теплой кожей; у своей Кати он не сразу набрел на это место, лет только через пять, и удивился ее реакции: она вся изогнулась и благодарно обхватила его руками, с тех пор без поцелуев в плечо — и в другое — ни разу не обходилось. Если только он не был пьян. Если не был пьян. Был пьян. Пьян.
Но и сейчас — эта Катя! — изогнулась, повела головой, откидывая ее, с благодарностью простонала тише прежнего, но нежнее и осмысленней. Минут пять Невейзер любовно трудился над ее левым плечом, а потом провел по шее языком дорожку, как бы соединяя два плеча, и приник к плечу правому, а Катя все далее назад закидывала голову, и руки ее стали напряжены, она прижала локти к талии. Этого быть не могло и все же было: восемнадцатилетняя Катя, незнакомая девушка, откликалась на его ласки точно так же, как откликалась его жена, будучи зрелой женщиной, изученной им. Для полного совпадения не хватало еще узнать чуткость ее позвоночника. И Невейзер почти с ужасом обнаружил, что сделать это нетрудно: белое свадебное платье застегнуто сзади на «молнию». Он осторожно потянул вниз, еще, еще, по мере продвижения застежки касаясь губами освобождающейся обнаженности, но только касаясь. И вот он открыл эти позвонки под тонкой гладкой кожей, и вот он начал с шеи: открывал рот и дышал на позвонки жарким дыханием, словно отогревал птенцов, — один, другой, третий, опускаясь, а рука вслед прикрывала согретые места, не давая им охладиться, и чем ниже он опускался, согревая дыханием, тем тише и нежнее стонала Катя, тем мучительнее поводила она плечами, стараясь, однако, сохранить спину в неподвижности и не помешать Невейзеру.
«Она! — пугался Невейзер. — Мистика, сумасшествие, но это она!»
А Катя отклонилась назад, как это всегда и бывало, и теперь нужно положить ее на руки и — губы в губы, глаза в глаза — говорить те слова, которые она так любит, приводящие ее в состояние, которому Невейзер даже завидует, утешаясь лишь тем, что это он виновник, победитель, гений.
И он положил ее на руки, приник губами к губам, глазами к глазам, не видя лица, и зашептал:
— Что происходит? Кажется, ничего не происходит. Но происходит то, что никого нет. Ты слышишь, как никого нет? Понимаешь, как никого и ничего нет? Понимаешь, что только ты есть и я есть? И больше никого нет и ничего нет, только губы есть, вот верхняя, вот нижняя, вот глаза, веки, ресницы (прикасался пальцами), в глазах зрачки, на дне зрачков я потерялся, утонул, пропал, я больше не могу, я так тебя люблю, как никогда еще не любил, и это чистая правда, я губы эти люблю, и эту, и эту, и зубы хочу целовать, сахарные твои, ну, что ты, что ты, они не растают, они будут только еще белее, и мед на твоем языке, капельку меда, я ее не украду, не выпью, я ее — на твои губы, на щеки, на лоб, на ресницы, я возвращаю твой мед тебе, ты вся в самой себе... — Он шептал это медленно, каждое слово длилось долго, она уже перестала понимать смысл слов, они обратились в звуки, которыми он властен сделать с ней что угодно, он и сам потерял смысл, полубредово шептал: — Т ы с п и ш ь и л и н е с п и ш ь — э т о н е в а ж н о а ч т о в а ж н о н и ч е г о н е в а ж н о е с л и б ы я з н а л а я н и ч е г о н е з н а ю к р о м е т о г о ч т о я т е — б я л ю б л ю т ы с л ы ш и ш ь м е н я?
— Ты прямо как змей, шипишь прямо! — сказала Катя. — Смешно. И сыро, между прочим.
Странным чем-то пахнуло на Невейзера.
Это от меня самого — вином, перегаром, подумал он.
И в самом деле, не могло от него не пахнуть перегаром после такого количества выпитого. Но вот лука он не ел. А Катя, кажется, ела. Он отстранился от Кати и только теперь разглядел ее.
Перед ним была не Катя, а другая девушка, одна из местных красавиц. В лунном свете она была невероятно красива, утонченно, гибельно. Но — не Катя.
— Извините, — сказал Невейзер.
— Чего ты? — удивилась девушка. — Обиделся? Я ж просто так сказала. Мне нравится, как ты... Наши сразу за жопу хватают и вперед, а ты... У них — секс, а у тебя — эротика. Я разницу понимаю, — сказала девушка общеобразовательным голосом.
И вдруг вскочила на колени, прижалась к Невейзеру.
— Ну, что ты, что ты? Я ведь на тебя все смотрела, смотрела, а ты не видел! Ну, что ты? Я, между прочим, нетронутая совсем, а если про жопу говорю, то это я в теоретическом смысле, думаешь, я кому-нибудь позволю? Я все знаю, тебя Виталий зовут, ты в разводе, в коммуналке живешь, восемнадцать с половиной метров плюс кладовка, а меня Нина зовут, я знаю, что Катька на твою жену похожа, я тоже похожа, я тебя ждала, честное слово, как сказали, что оператор приедет, сразу ждать начала, и именно такой ты оказался! Смотри! Я очень добрая, даже слишком, но тогда Катьке не жить!
— Когда?
— Если ты меня не увезешь отсюда. Ты меня полюбишь, я хозяйка хорошая, женщина велико лепная, хоть и не пробовала, а знаю, увези меня, Виталя, не то твоей Катьке не жить, я серьезно говорю, у меня знакомый был врач, ну, ничего особенного, романтические отношения, то есть я ему не дала, так он сказал: вы все тут радиофицированные — или как? — тьфу, радиозараженные, облученные, больные, не в себе, значит, поэтому я Катьку убью, и мне ничего не будет, потому что я сумасшедшая, хочешь, докажу? — И она укусила Невейзера в плечо, в то место, подобное которому он у нее целовал, укусила больно, но Невейзер даже не вскрикнул, молча смотрел на девушку.
А она горела, дрожала и быстрыми руками обнажала сокровенное Невейзера, потому что хотела бесстыдными действиями как можно скорее показать ему готовность на все, связать его близостью, пусть и не полной, но зато такой, которая, быть может, обязывает к большему, чем полная, то, что она задумала, вызовет у мужчины чувство вины перед нею, а на чувстве вины они-то и ловятся.
Еле-еле успел Невейзер оттолкнуть ее голову, вскрикнул, вскочил, кинулся бежать, споткнулся о корягу, полетел куда-то вниз, упал и потерял сознание.
17
Он очнулся в темноте. Темнота показалась пугающе-кромешной, но, видимо, это туча заслонила луну и вот соскользнула с ясной полной луны, стало светлее, причудливые тени преобразили все вокруг. Невейзер пощупал себя там, где сердце, и убедился, что сигареты, слава Богу, не выпали. Достал зажигалку, закурил и стал обдумывать. Итак, думал он, я все-таки, как это не раз бывало, напился на свадьбе, пьян. Меня понесло в лес с камерой. Вот она, камера, лежит рядом. Вроде цела. Меня понесло в лес. Я споткнулся, упал, уснул, спал долго, ведь сейчас ночь надо мной, а было лишь начало вечера. Мне приснился сон про девушку. Слишком ясный, совсем не похожий на приснившийся накануне, но, впрочем, те любовные или эротические сновидения, какие бывали раньше, тоже отличались неспешной сюжетностью.
Хорошо бы, думал он дальше, и все остальное оказалось сном. Кавказец на сверкающей машине, исчезновение Кати. Может, и разговор с Антоном Прохарченко приснился, и жених спокойно пирует рядышком с юной невестой, улыбаясь во всю свою веснушчатую харю? А может, усугублял он надежду, мне и вся свадьба эта приснилась? Я иду со вчерашней свадьбы, в городе, я крепко нарезался, свадьба была где-то на окраине, сразу же за домами — поля и лесополосы какого-то сельского хозяйства, помню, что уговаривали остаться, автобусы уже не ходят, но я упрямо твердил, что мне непременно утром надо быть дома, потому что нужно ехать в село, на другую свадьбу, и вот побрел — и забрел не туда, заснул. Сейчас ночь. Еще есть время добраться до дома, поспать часок-другой, чтобы утром ехать на сельскую свадьбу, которая мне заранее приснилась.
Надо подняться, сориентироваться и попробовать выйти на дорогу к городу.
Сделав несколько шагов в сумрачном лесу, он почувствовал себя ребенком. Покрепче ухватился за телекамеру, чтобы ощутить этот взрослый профессиональный предмет, а через него свою взрослость, и посмеяться над своими страхами. Но не помогло, даже наоборот, камера эта, взрослый предмет, показалась вдруг чужой, будто он украл ее у какого-то дяденьки и теперь прячется, убегает — и вот-вот его могут поймать. Наказать, поставить в угол, убить... Не налетали зловещие ветры, шумя листвой, не скрипели суровые дубы, ворон не каркал, сова не кугу кала зловеще, тихо было в лесу и все-таки страшно, не понятен уму и не подвластен сердцу был этот страх, это напряженное ожидание: сейчас кто-то выскочит из-за куста или подкрадется сзади — или что-то сверху упадет, нападет с когтями и клювом... А может, белая горячка уже надвигается? Встревоженный этой мыслью, Невейзер зато почувствовал себя опять взрослым, ведь у детей не бывает белой горячки. Нет, нет, сказал он себе, я ни чертиков не вижу, ни других белогорячечных призраков, нет, нет, я еще молод и здоров, я буду жить долго и никогда не умру, я заведу себе новую семью, розовых маленьких детишек, я буду скромный, работящий, непьющий, скучный папаша, обожаемый детками и любимый женою...
Он перестал искать дорогу, шел наугад — и увидел впереди свет, затем услышал разноголосицу. И вот они — Графские развалины, свадебные столы, ярко освещенные фонарями, окружающее же все погружено во мрак, густой мрак, как это обычно бывает от соседства со светом.
Катя оказалась на месте. Кавказец — рядом.
Надо поговорить с ней. Отговорить ее. Ты ведь ничего о нем не знаешь, мысленно убеждал он уже Катю, пробираясь меж кустами и скамьями, где сидели пирующие. Может, он мусульманин, а известно ли тебе, каковы порядки у мусульман насчет своих жен? Знаешь ли ты...
Тут рука преградила ему путь.
Это был Иешин.
Он был пьян.
— Я вот что, — сказал Иешин. — По кавказскому обычаю. Я хватаю ее и везу, а ты мне помогаешь как человек интеллигентный. Интеллигент должен помочь интеллигенту. Нам больше не на кого надеяться, кроме как друг на друга. Русская интеллигенция вымерла и разобщена. Ее купили. Ты сядь и слушай, это вопрос жизни и смерти. Что с нами случилось? Мы перестали говорить о шедеврах кино и художественной литературы, мы перестали спорить! Мы погибаем как прослойка, как удивительное образование внутри нации, как ее часть, как... Приведу сельскохозяйственный пример. Мысль народа (читай: интеллигенция) есть тот поршень, который постоянно движется в пахталке. Ты видел пахталку? Объясняю. Это такая деревянная узкая кадушка, в нее заливают сливки и поршнем, деревянной такой кругляшкой на ручке, двигают вверх-вниз, пока не получается масло. Так вот, мы тот поршень, который движется в сливках, — обрати на это внимание, не в общем молоке народонаселения, а в сливках народа! — движется, образуя масло. Но он не движется! У него нет сил. И желания. Сливки прокисают. Понятно?
— Понятно, — сказал Невейзер, собираясь идти дальше.
— Куда ты спешишь? — упрекнул Иешин. — Откуда ты знаешь, может, ты последний раз говоришь с человеком! Говоря с человеком, ты должен всегда помнить, что, возможно, говоришь с ним последний раз. Тебе это приходило в голову?
— Приходило.
— И что?
— Что?
— Какие ты сделал выводы?
— Что с человеком надо говорить.
— Так говори со мной! — закричал Иешин, заплакал, упал головой на стол, уснул.
Невейзер продолжил путь.
— Отлыниваем? П...п...прогуливаемся?
Даниил Владимирович Моргунков стоял перед Невейзером. Он крепко выпил, поспал, протрезвел, поэтому и заикался, но скоро этот недостаток должен был пройти, потому что он держал в одной руке стакан, а в другой — другой стакан, протягивая его Невейзеру.
Невейзер взял, не собираясь пить.
Даниил же Владимирович откладывать не стал.
Он выпил, и тут же его речь стала гладкой, без запинки.
— Надеюсь, вас устроили условия трудового соглашения? — спросил он.
— То есть? — удивился от неожиданности Невейзер.
— Но вы ведь не даром трудитесь?
— Нет. Заплатят сколько-то.
— Вот! — с досадой сказал Моргунков. — В этом корень всего! Разве так делают в цивилизованном обществе? Разве там кто-нибудь приступит к работе, не зная, какова оплата и каковы условия труда? А страховка, а неустойка, а авторские права, поскольку вашу деятельность можно считать отчасти творческой?
Моргунков вытащил из-под себя кожаную красивую папку и стал ворошить какие-то бланки.
— Сейчас мы составим с вами договор. И вы увидите, насколько это выгодно, беспроигрышно и гарантирует.
— Да зачем? — спросил Невейзер, незаметно вылив водку, пока Моргунков возился с бумагами. — Мне и без договора заплатят. Илья Трофимович, наверно.
— Ничего подобного. Я Илье Трофимовичу обещал, что телесъемщика оплатит товарищество в лице меня. Вот смотрите. Мной разработаны в духе времени двадцать четыре типа типовых договоров на все случаи жизни и деятельности. Но прежде, чем мы решим, какой договор будем подписывать, надо иметь в уме ориентировочную сумму.
Невейзер мысленно не мог не отдать должное умению руководителя вычленить сразу основное — и основное по сути, а не то основное, которое данному руководителю вдруг покажется основным.
— Прежде чем определить сумму, — с удовольствием беседовал Моргунков, плеснув себе в стакан и аккуратно отпив, — следует, к примеру, определить следующее.
И он всего за четверть часа перечислил 46 пунктов договора с дополнениями и примечаниями, включая прогонные и кормовые; их хотя и не было, но в соответствующих графах так и полагалось писать: «Не имеется».
— Хорошо, — сказал Невейзер. — Где подписывать?
— А что подписывать, коли сумма не оговорена еще? — удивился Моргунков. — И потом. Я вам привел образец одного договора, чтобы вы были в курсе и не говорили потом, что вам заплатили наобум. Но есть договора и другие...
Невейзер широко раскрыл глаза. Угадав причину его изумления, Моргунков отхлебнул водочки и сказал:
— Люблю, грешник, людей помурыжить. Но — притомился. Давайте-ка остановимся на договоре старинном и самом удобном, так называемом аккордном. Такой-то обязуется выполнить работу, такой-то принять и заплатить. Сдал, принял, сумма — и больше ничего. Назовите сумму.
Невейзер молчал, считая эти слова теоретическими, потому что запутался в потоке речи Даниила Владимировича.
— Назовите, назовите!
Раздосадованный Невейзер взял да и брякнул:
— Сто тысяч!
(Чтобы читателю представить реальную величину суммы, нужно уточнить, что дело было летом 93-го года; сравнивая с ценами и заработными платами — государственно объявленная минимальная равнялась, кажется, семи тысячам, — можно понять, что цену Невейзер объявил высокую.)
— Отлично! — воскликнул Моргунков. — Пишите заявление!
Дал чистый лист, ручку и продиктовал:
— Пишите: я, такой-то, прошу оплатить и так далее в размере ста тысяч.
Невейзер составил заявление, отдал Моргункову и хотел идти, но тот жестом задержал его, привлек внимание к бумаге. И косо написал: «Отказать!»
— Почему? — спросил Невейзер.
— Много.
— А сразу вы сказать не могли?
— Слова не задокументируешь. А тут любой увидит, каковы аппетиты наших, так сказать, подрядчиков и какова наша, так сказать, финансовая стойкость!
— Бюрократ вы! — сказал Невейзер, смягчая голос и намекая этим на то, что они говорят все-таки посреди празднества и допустима некоторая неформальность.
— Моя бы воля, — ответил Моргунков мрачно и тяжело, — я бы тебя до утра пытал, да ты тогда не наработаешь ничего. Я б вас, дармоеды!.. Жируете на нашем хребте — и еще недовольны! Ничего, прокормим! Мы, — привычные!
Невейзер никак не мог понять смены настроения Моргункова.
— Да я тебе из своего кармана! — кричал Даниил Владимирович. — На, подавись! — И совал Невейзеру смятые деньги.
— Я так не возьму, — тихо сказал Невейзер.
— Обиделся? Голубчик! Ну, прости дурака! — И Моргунков встал на колени перед Невейзером.
Желая прекратить эту сцену, Невейзер взял деньги. И сунул в карман. И это, я понимаю, для большинства читателей обидно, большинство интересуется: сколько же? Но на то и автор, чтобы знать все, и автор отвечает: Даниил Владимирович Моргунков уплатил Виталию Невейзеру за работу из своих денег восемь рублей рублями, пять трешниц, четыре пятерки и две десятки, что составило...
Хорошо бы, думал он дальше, и все остальное оказалось сном. Кавказец на сверкающей машине, исчезновение Кати. Может, и разговор с Антоном Прохарченко приснился, и жених спокойно пирует рядышком с юной невестой, улыбаясь во всю свою веснушчатую харю? А может, усугублял он надежду, мне и вся свадьба эта приснилась? Я иду со вчерашней свадьбы, в городе, я крепко нарезался, свадьба была где-то на окраине, сразу же за домами — поля и лесополосы какого-то сельского хозяйства, помню, что уговаривали остаться, автобусы уже не ходят, но я упрямо твердил, что мне непременно утром надо быть дома, потому что нужно ехать в село, на другую свадьбу, и вот побрел — и забрел не туда, заснул. Сейчас ночь. Еще есть время добраться до дома, поспать часок-другой, чтобы утром ехать на сельскую свадьбу, которая мне заранее приснилась.
Надо подняться, сориентироваться и попробовать выйти на дорогу к городу.
Сделав несколько шагов в сумрачном лесу, он почувствовал себя ребенком. Покрепче ухватился за телекамеру, чтобы ощутить этот взрослый профессиональный предмет, а через него свою взрослость, и посмеяться над своими страхами. Но не помогло, даже наоборот, камера эта, взрослый предмет, показалась вдруг чужой, будто он украл ее у какого-то дяденьки и теперь прячется, убегает — и вот-вот его могут поймать. Наказать, поставить в угол, убить... Не налетали зловещие ветры, шумя листвой, не скрипели суровые дубы, ворон не каркал, сова не кугу кала зловеще, тихо было в лесу и все-таки страшно, не понятен уму и не подвластен сердцу был этот страх, это напряженное ожидание: сейчас кто-то выскочит из-за куста или подкрадется сзади — или что-то сверху упадет, нападет с когтями и клювом... А может, белая горячка уже надвигается? Встревоженный этой мыслью, Невейзер зато почувствовал себя опять взрослым, ведь у детей не бывает белой горячки. Нет, нет, сказал он себе, я ни чертиков не вижу, ни других белогорячечных призраков, нет, нет, я еще молод и здоров, я буду жить долго и никогда не умру, я заведу себе новую семью, розовых маленьких детишек, я буду скромный, работящий, непьющий, скучный папаша, обожаемый детками и любимый женою...
Он перестал искать дорогу, шел наугад — и увидел впереди свет, затем услышал разноголосицу. И вот они — Графские развалины, свадебные столы, ярко освещенные фонарями, окружающее же все погружено во мрак, густой мрак, как это обычно бывает от соседства со светом.
Катя оказалась на месте. Кавказец — рядом.
Надо поговорить с ней. Отговорить ее. Ты ведь ничего о нем не знаешь, мысленно убеждал он уже Катю, пробираясь меж кустами и скамьями, где сидели пирующие. Может, он мусульманин, а известно ли тебе, каковы порядки у мусульман насчет своих жен? Знаешь ли ты...
Тут рука преградила ему путь.
Это был Иешин.
Он был пьян.
— Я вот что, — сказал Иешин. — По кавказскому обычаю. Я хватаю ее и везу, а ты мне помогаешь как человек интеллигентный. Интеллигент должен помочь интеллигенту. Нам больше не на кого надеяться, кроме как друг на друга. Русская интеллигенция вымерла и разобщена. Ее купили. Ты сядь и слушай, это вопрос жизни и смерти. Что с нами случилось? Мы перестали говорить о шедеврах кино и художественной литературы, мы перестали спорить! Мы погибаем как прослойка, как удивительное образование внутри нации, как ее часть, как... Приведу сельскохозяйственный пример. Мысль народа (читай: интеллигенция) есть тот поршень, который постоянно движется в пахталке. Ты видел пахталку? Объясняю. Это такая деревянная узкая кадушка, в нее заливают сливки и поршнем, деревянной такой кругляшкой на ручке, двигают вверх-вниз, пока не получается масло. Так вот, мы тот поршень, который движется в сливках, — обрати на это внимание, не в общем молоке народонаселения, а в сливках народа! — движется, образуя масло. Но он не движется! У него нет сил. И желания. Сливки прокисают. Понятно?
— Понятно, — сказал Невейзер, собираясь идти дальше.
— Куда ты спешишь? — упрекнул Иешин. — Откуда ты знаешь, может, ты последний раз говоришь с человеком! Говоря с человеком, ты должен всегда помнить, что, возможно, говоришь с ним последний раз. Тебе это приходило в голову?
— Приходило.
— И что?
— Что?
— Какие ты сделал выводы?
— Что с человеком надо говорить.
— Так говори со мной! — закричал Иешин, заплакал, упал головой на стол, уснул.
Невейзер продолжил путь.
— Отлыниваем? П...п...прогуливаемся?
Даниил Владимирович Моргунков стоял перед Невейзером. Он крепко выпил, поспал, протрезвел, поэтому и заикался, но скоро этот недостаток должен был пройти, потому что он держал в одной руке стакан, а в другой — другой стакан, протягивая его Невейзеру.
Невейзер взял, не собираясь пить.
Даниил же Владимирович откладывать не стал.
Он выпил, и тут же его речь стала гладкой, без запинки.
— Надеюсь, вас устроили условия трудового соглашения? — спросил он.
— То есть? — удивился от неожиданности Невейзер.
— Но вы ведь не даром трудитесь?
— Нет. Заплатят сколько-то.
— Вот! — с досадой сказал Моргунков. — В этом корень всего! Разве так делают в цивилизованном обществе? Разве там кто-нибудь приступит к работе, не зная, какова оплата и каковы условия труда? А страховка, а неустойка, а авторские права, поскольку вашу деятельность можно считать отчасти творческой?
Моргунков вытащил из-под себя кожаную красивую папку и стал ворошить какие-то бланки.
— Сейчас мы составим с вами договор. И вы увидите, насколько это выгодно, беспроигрышно и гарантирует.
— Да зачем? — спросил Невейзер, незаметно вылив водку, пока Моргунков возился с бумагами. — Мне и без договора заплатят. Илья Трофимович, наверно.
— Ничего подобного. Я Илье Трофимовичу обещал, что телесъемщика оплатит товарищество в лице меня. Вот смотрите. Мной разработаны в духе времени двадцать четыре типа типовых договоров на все случаи жизни и деятельности. Но прежде, чем мы решим, какой договор будем подписывать, надо иметь в уме ориентировочную сумму.
Невейзер мысленно не мог не отдать должное умению руководителя вычленить сразу основное — и основное по сути, а не то основное, которое данному руководителю вдруг покажется основным.
— Прежде чем определить сумму, — с удовольствием беседовал Моргунков, плеснув себе в стакан и аккуратно отпив, — следует, к примеру, определить следующее.
И он всего за четверть часа перечислил 46 пунктов договора с дополнениями и примечаниями, включая прогонные и кормовые; их хотя и не было, но в соответствующих графах так и полагалось писать: «Не имеется».
— Хорошо, — сказал Невейзер. — Где подписывать?
— А что подписывать, коли сумма не оговорена еще? — удивился Моргунков. — И потом. Я вам привел образец одного договора, чтобы вы были в курсе и не говорили потом, что вам заплатили наобум. Но есть договора и другие...
Невейзер широко раскрыл глаза. Угадав причину его изумления, Моргунков отхлебнул водочки и сказал:
— Люблю, грешник, людей помурыжить. Но — притомился. Давайте-ка остановимся на договоре старинном и самом удобном, так называемом аккордном. Такой-то обязуется выполнить работу, такой-то принять и заплатить. Сдал, принял, сумма — и больше ничего. Назовите сумму.
Невейзер молчал, считая эти слова теоретическими, потому что запутался в потоке речи Даниила Владимировича.
— Назовите, назовите!
Раздосадованный Невейзер взял да и брякнул:
— Сто тысяч!
(Чтобы читателю представить реальную величину суммы, нужно уточнить, что дело было летом 93-го года; сравнивая с ценами и заработными платами — государственно объявленная минимальная равнялась, кажется, семи тысячам, — можно понять, что цену Невейзер объявил высокую.)
— Отлично! — воскликнул Моргунков. — Пишите заявление!
Дал чистый лист, ручку и продиктовал:
— Пишите: я, такой-то, прошу оплатить и так далее в размере ста тысяч.
Невейзер составил заявление, отдал Моргункову и хотел идти, но тот жестом задержал его, привлек внимание к бумаге. И косо написал: «Отказать!»
— Почему? — спросил Невейзер.
— Много.
— А сразу вы сказать не могли?
— Слова не задокументируешь. А тут любой увидит, каковы аппетиты наших, так сказать, подрядчиков и какова наша, так сказать, финансовая стойкость!
— Бюрократ вы! — сказал Невейзер, смягчая голос и намекая этим на то, что они говорят все-таки посреди празднества и допустима некоторая неформальность.
— Моя бы воля, — ответил Моргунков мрачно и тяжело, — я бы тебя до утра пытал, да ты тогда не наработаешь ничего. Я б вас, дармоеды!.. Жируете на нашем хребте — и еще недовольны! Ничего, прокормим! Мы, — привычные!
Невейзер никак не мог понять смены настроения Моргункова.
— Да я тебе из своего кармана! — кричал Даниил Владимирович. — На, подавись! — И совал Невейзеру смятые деньги.
— Я так не возьму, — тихо сказал Невейзер.
— Обиделся? Голубчик! Ну, прости дурака! — И Моргунков встал на колени перед Невейзером.
Желая прекратить эту сцену, Невейзер взял деньги. И сунул в карман. И это, я понимаю, для большинства читателей обидно, большинство интересуется: сколько же? Но на то и автор, чтобы знать все, и автор отвечает: Даниил Владимирович Моргунков уплатил Виталию Невейзеру за работу из своих денег восемь рублей рублями, пять трешниц, четыре пятерки и две десятки, что составило...
18
...впрочем, считать мне уже некогда — мне бы Невейзера не упустить, который рванулся, заслышав взрыв голосов, в эпицентре взрыва находился голос кавказца.
Вот оно! Началось! — думал он.
Но шум утих так же внезапно, как и начался. Тем не менее Невейзер пробился бы к Кате, если б на его пути не встал крепко, как надгробие, Филипп Вдовин в черном костюме, Филипп Вдовин, владелец попугая и обожатель Высоцкого.
— Мне некогда! — резко и твердо сказал ему Невейзер. Ему надоело церемониться.
— А я вас разве задерживаю? — И Вдовин даже посторонился.
Но тут Невейзер почувствовал необходимость о чем-то спросить его.
Он мучительно думал, вспоминал.
— Заколодило? — посочувствовал Вдовин.
Невейзер поморщился.
— Ничего подозрительного не заметили? — спросил он.
— А что вы считаете подозрительным?
— Ну...
Вдовин ждал.
Вот оно! Началось! — думал он.
Но шум утих так же внезапно, как и начался. Тем не менее Невейзер пробился бы к Кате, если б на его пути не встал крепко, как надгробие, Филипп Вдовин в черном костюме, Филипп Вдовин, владелец попугая и обожатель Высоцкого.
— Мне некогда! — резко и твердо сказал ему Невейзер. Ему надоело церемониться.
— А я вас разве задерживаю? — И Вдовин даже посторонился.
Но тут Невейзер почувствовал необходимость о чем-то спросить его.
Он мучительно думал, вспоминал.
— Заколодило? — посочувствовал Вдовин.
Невейзер поморщился.
— Ничего подозрительного не заметили? — спросил он.
— А что вы считаете подозрительным?
— Ну...
Вдовин ждал.