– И не одну, а многие. С Александром Сергеевичем многие в контакте, я многих больше года знаю.
   – Это хорошие. А плохие?
   – И плохие есть. И все подтверждается; если Александр Сергеевич скажет – так и есть: плохой человек.
   – Позвольте! – изумился я. – Но только что Александр Сергеевич, уважаемый человекознатец, отказался со мной вообще дело иметь! Я что – хуже даже этих плохих?
   – Вы первый, с кем он так, – почти прошептала Нина.
   – Какой-то бесплодный разговор, – поморщился Петров. – Лично я сказал все, что хотел. Ни в чем вас не обвиняю. Но такой черной дыры ни у кого в душе не чувствовал. Я даже, – усмехнулся он – показывая усмешкой, что изволит шутить, – даже побаиваюсь вас.
   – Ладно, ухожу, – поднялся я. – Но – напоследок. Мои слова будут не столь загадочными, они вам даже покажутся пошлыми, бытовыми, но я много раз убеждался, что сложность мотивов – лишь в кино да в книгах, поскольку там – избранные, так сказать, типы, квинтэссенции пороков и добродетелей, иначе скучно. В жизни ж вот так: Сергей Александрович, то есть, извините, заговорился, Александр Сергеевич Петров, отставной майор с умом и способностями, очень желал бы согреть свой ум и развить свои способности не в этой холостяцкой конуре, где у него, кроме чая, нет ничего – ведь нет? – а в обществе молодой, желательно красивой женщины. Он мечтает: молодая красивая женщина влюбляется в него, крепкого еще, а главное, неординарного мужчину – и выходит за него замуж. Днями он будет принимать клиентов, или писать стихи, или полотна акварелями, темперой, а то даже и маслом! – или сочинять песни, а вечером они будут обсуждать результаты его трудов или он сядет на диван читать вслух Шопенгауэра, а она, прикорнув рядышком, будет внимать и дремать – да и ему дремлется после сытного ужина, приготовленного не грубыми мужскими руками, привыкшими к шмону, тычкам в загривок и тяжелым ключам от тюремных камер, а нежными атласными ручками. Вот вам и вся ваша сложная психология, которая на самом деле сучий хвостик, как выражается один мой приятель.
   Я не дал ответить вскочившему Александру Сергеевичу. Я не дал слова сказать и вскочившей Нине.
   – А может, я все наврал, – сказал я. – Обида заговорила, злость, не знаю. Так ведь бывает – даже с умными людьми: обозлишься на кого-то и заорешь: ах ты, козел! – хоть и знаешь, что он вовсе не козел, а, наоборот, семейный хороший человек, но трудности у него, и здоровье шалит, и жена пилит, и любовница домогается, и в долги залез, а на чердаке в трубу он по ночам астрономию смотрит, недосыпает. Когда сложен человек, когда прост? Или всегда одновременно сложен и прост? Когда он плох, когда хорош? Или опять-таки одновременно? А? Молчите, Александр Сергеевич? – вопросил я Петрова, как раз собиравшегося что-то сказать. Но я не дал ему. – И это правильно, – напористо сказал я. – Главная милицейская заповедь, она же армейская, она же чиновничья: молчи – за умного сойдешь! Вы ж молчать не захотели, вот вам и результат!
   И – к двери.
   – А ну стой! – заорал Петров (потому что какие мы там ни психотерапевты, а самолюбие – как без него? как позволить другому сказать последнее слово?). Он не только заорал, он, забывшись, вцепился мне в рукав, но я брезгливо оторвал его руку – и вышел, хлопнув дверью, не попрощавшись даже с Ниной.
   Впрочем, я уверен был, что она позвонит – и скорее всего в тот же день. Она и позвонила – вечером. Разговор я записал на магнитофон. Как и впоследствии записывал: чтобы потом слушать, вспоминать. ПОТОМ. Понимаете меня?
   А кого это я спрашиваю? Следователя, которому отнесу эту тетрадь? Или будущего психиатра? Или друга сокровенного, которому захочу покаяться? Или, упаси Бог, читателей, которым предложу все это в виде занимательного повествования? Или чертиков, которые мерещатся по углам? – но мне никакие чертики не мерещатся и не мерещились даже в ту пору, когда я допивался до тяжелых похмелий. Будем считать, что я себя спрашиваю – на «вы». Но зачем мне себя спрашивать, если и без вопроса знаю ответ?
   ПОТОМ.
   После шестнадцатого октября, после дня ее рождения.
   Естественно, она сказала, что звонит в последний раз и только для того, чтобы выразить возмущение по поводу моего поведения, по поводу того, как я вел себя по отношению (волнуясь, она выражалась довольно коряво) к замечательному человеку Александру Сергеевичу Петрову, подобных которому она не встречала всю свою жизнь, да еще позволил (это я, а не Александр Сергеевич) высказать грязные предположения по поводу их взаимоотношений, в то время как, кроме деловых контактов, тут ничего нет и быть не может.
   – Во-первых, – сказал я, – что погорячился – признаю. Но грязных предположений не делал. Пошлые, убогие – но не грязные. И сам же в них, если помните, усомнился. Во-вторых, зачем вы оправдываетесь?
   – Я – оправдываюсь?
   – Не только оправдываетесь. Вы говорите неправду.
   – Что?!
   – Положим, у вас к нему отношение как к учителю, как к старшему товарищу. А у него к вам? Или я слепой и глухой? Я не такой чуткий, как Александр ваш Сергеевич (хотя то, что он убийца – вы слышите меня? – угадал!), но понять его отношение к вам вполне могу. Скажите еще раз неправду. Это ведь легко.
   – Ну, пусть так, – сказала она после паузы – не мхатовской, как у меня, и не тугодумной майорской, как у Петрова, а после паузы женской – когда за полминуты решается вопрос: продать близкого человека ради случайного красавца или не продать. Вопрос, насколько я знаю женщин, всегда решается в пользу красавца. (О том, что я красавец, говорю без хвастовства и кокетства. В году двенадцать месяцев. Зимой холодно, а летом тепло. В пятиэтажных домах – пять этажей. Я – красавец. Ряд равноправный.)
   – Пусть так, – сказала она наконец, – он действительно… Но он культурнейший, воспитаннейший человек, он ни словом, ни намеком…
   – Извините – это до тех пор, пока он не чует соперника. В вашем курсанте он соперника не чуял – и молодец, и прав.
   – Слушайте…
   – Послушаю. Но дайте договорить, очень прошу. Во мне же он почувствовал соперника – и серьезного. Вот и взвился, вот и нарисовал меня каким-то сущим дьяволом. Представляю, что он еще обо мне наговорил!
   – А вот и врете. И ни черта не понимаете в этом человеке! Он ни слова, клянусь, ни слова о вас не сказал.
   – Неправда. Он должен был хотя бы сказать, что вот именно ни слова обо мне не скажет или что-то в этом роде.
   – Ну так. И всё.
   – Вспомните, очень прошу, в каких именно выражениях он это сказал.
   – Это неважно.
   – Боитесь?
   – Чего?
   Она опять сделала паузу. И опять предала близкого человека.
   – Он сказал, что у него такое чувство, будто наступил на жабу. Противно. И я его понимаю, кстати. Довольны?
   – Очень!
   Я был действительно доволен. Александр Сергеевич умница, он не будет подробно изливать свою неприязнь к сопернику, называть его подлецом, страшным человеком – или, к примеру, несчастным. Все эти слова, не дай бог, заинтересуют девушку, не дай Бог, захочет узнать: почему подлец, почему страшный, почему несчастный? Нет, самое лучшее – как плевком – одним словцом пренебрежительно уничтожить человека. И словцо хорошее: жаба. Девушки жаб не любят: зеленые, холодные, пупырчатые и всегда неожиданно выскакивают из дачной травы, норовя прыгнуть на босые ноги. Отличное словцо, отличный образ, хорошо усваивается памятью.
   Все это я Нине объяснил – и она отрицала, поминутно собиралась прекратить разговор. Но дело было уже сделано.
   – Вы ведь как коллеги и специалисты обсуждаете своих пациентов, ведь так? Это не сплетничанье, это профессиональный разговор. Почему же он отделался одной жабой, а вы – почему, почему? – не спросили, что он имел в виду, называя меня в лицо несчастным человеком, хотя вам до смерти хотелось спросить? Тут, правда, он поспешил, он не успел подумать о возможном влиянии этого диагноза на ваше отношение ко мне.
   – Вы чушь какую-то несете. Он не хотел об этом говорить, вот я и не стала спрашивать.
   – Но хотелось спросить?
   – Да, – ответила честная девушка.
   – И при случае спросите?
   – Возможно.
   – Огромная просьба: позвоните мне в последний раз – и пусть это будет действительно последний раз – и скажите, что он имел в виду, когда назвал меня несчастным. В конце концов, есть у меня право знать о себе?! При этом повеления его выполню – и с ним не буду дружиться, коль не хочет, и вас домогаться не буду.
   – Ну разве только при этом условии, – сказала она, повесив трубку и очень, наверно, довольная таким концом разговора, где она вышла полный молодец, а я вышел… А вот кто вышел я?
   Тут-то и начнется у нее бессонная ночка. Почему, в самом деле, так разволновался Александр Сергеевич? Почему, обычно такой корректный, назвал человека жабой? Почему не захотел говорить о нем – хотя любит рассказывать о своих ощущениях и о своем проникновении в душу другого? Что за человек этот делец, так неожиданно с ней познакомившийся, тезка ее Сережи (опять не навестила его в училище, а он, наверное, то и дело крутится возле КПП, контрольно-пропускного пункта), делец с ухватками вовсе не дельца и с культурной речью, что, впрочем, неудивительно при его высшем физико-математическом образовании? Почему он обронил это словцо – несчастный? Александр Сергеевич сказал: страшный. Ну и: жаба.
   Не слукавил ли бывший майор, которого она считала кристальнейшим человеком, думающим только о своих мыслях, о творчестве и о здоровье болящих, которым помогает почти бескорыстно? А если слукавил – то почему? Может, он почувствовал в Сергее (так она будет мысленно называть меня в отличие от курсанта Сережи) именно глубокое несчастье и побоялся, что это несчастье и меня засосет, как омут?
   Но в чем это несчастье? И почему Петров, так много рассказывавший о себе (в том числе слишком много, даже до неприличия, о своей неудавшейся семейной жизни), не рассказал о людях, которых убил? Он, правда, и о других подробностях своей милицейской карьеры не распространялся, говоря: не было этого, настоящая жизнь только началась. Но – все же. Он ведь откровенен был с ней – как ни с кем.
   Кстати – а почему? Конечно, элемент его мужского интереса ко мне отрицать нельзя. Но в этом ничего такого нет. Он здоровый мужчина, а в беседе каждого мужчины с каждой женщиной (равно как и наоборот) всегда присутствует некий сексуальный элемент: в слове, в жесте, во взгляде. Так что Сергей просто раздул из мухи слона, провел меня как дурочку, основываясь на обычном человеческом знании.
   Стыдно!
   Если б только не странный гнев Александра Сергеевича, если бы – потом – не его желание остаться наедине с собой: будто ему неловко передо мной, будто он сам уличил себя в чем-то…
   И почему так хочется вот сейчас, среди ночи, позвонить Сергею? Пусть объяснит! Но – что объяснять? Глупый и мучительный, однако, вопрос – в котором нет конкретного вопроса, а только тревога, непонятная, сосущая…

 
   Я думал, она помчится к майору Петрову завтра же, но она позвонила лишь через неделю. Я было подивился крепости ее характера, но все выяснилось бытово, просто: Александр Сергеевич на неделю уезжал к родственникам в деревню. Сельский выходец, значит. Значит, самородок вдвойне и втройне.
   Этих ехидных слов я Нине не сказал. Всему свое время.
   Она была радостной.
   – Вы знаете, Александр Сергеевич много о вас думал и решил, что был неправ. То есть он не совсем точно выразился. Он просто боится, что вас ждет что-то страшное, вернее, вы этого ждете, а тот, кто ждет – дожидается, – тараторила она, боясь позабыть веские точные слова, обдуманные майором Петровым в деревне за окучиванием картошки или мичуринской прививкой рябины черноплодной к дроку дыролистному. – Он просил не обижаться на него и, если хотите, прийти поговорить, просто поговорить, не как с пациентом, а как с интересным человеком, которого он не до конца понял.
   Она даже выдохнула после этого длинного периода – словно вынырнула из воды. Я же, не успела она закончить, все понял. Нет, не умница Александр Сергеевич. Он просто – хитер. По-деревенски хитер. Он понял, что свалял дурака, и решил, что пока – пока – лучше этого парня держать на глазах. Слишком опасен. Вон и Нина прискакала и первым делом: вопросы о нем. Обмишурился, промаху дал. Впустую проквакала его жаба, не перевесила интереса Нины к страшному человеку. (Хотя ведь, сучий хвост, ведь усмотрел что-то, значит, не без способностей, не без чутья. Я сам с чутьем, но таких способностей не имею. А он в самую середку заглянул. Но – никогда не допрет до конкретного: что хочу убить ее – и почему мне это нужно.)
   – Я бы рад сходить погоститься, – сказал я Нине. – Но я неделю никуда не выхожу. И никого не хочу видеть.
   – А ваши дела? У вас же…
   – К черту дела.
   – Слушайте, но это же серьезно. То есть не так серьезно… Астено-депрессивный синдром, обострение или что-то. Я бы вам советовала в клинику лечь. Я серьезно говорю.
   – Пошла ты со своей клиникой, дура! – вяло сказал я и бросил трубку.
   Были звонки. Не подошел.
   Адреса она моего не знает – вот что плохо. Сейчас примчалась бы. Надо при случае сообщить адрес.
   Звонки с разными промежутками раздавались в квартире весь день. Потом я узнал, что один из звонков обошелся мне в полмиллиона убытка. По масштабам 94-го года – не так уж много. Но и не двадцать копеек.
   Вечером я все же снял трубку.
   – Мне, собственно, наплевать, тешьте свою тоску, – сказала Нина. – Я просто подумала: у вас и жрать-то нечего. Мне и на это наплевать, примите как инстинкт женщины, которая не может не думать о голодающем мужчине – хотя он ей совершенно посторонний.
   – Не беспокойся, с голоду не помру.
   – Идиот какой-то, – сказала Нина. Я чуть не задохнулся от счастья и нежности – впервые. Именно так она сказала: «идиот какой-то». Так о близком говорят, о муже, о женихе, о любовнике, о друге – меня все устраивало. Бог послал мне этого Александра Сергеевича, как он мне все облегчил, как он мне помог! В День советской милиции – или такого праздника уже нет? – ну, российской! – поставлю свечку во здравие Александра Сергеевича Петрова, майора в отставке, художника, поэта, барда, замечательного человека!
   – Ну хорошо. Я скажу, что жрать нечего. Ты хочешь что-нибудь принести? Это опасно. Я наброшусь на тебя. Ясно?
   – Тогда вы симулируете. В таком состоянии не набрасываются.
   – У меня особый случай.
   – Вы весь – какой-то особый случай. Я вас не понимаю.
   Ах, девушка какая хорошая! – даже мыслей своих скрывать не умеет. Тут я подумал, что соврал. Мысленно соврал – фразой этой и интонацией. Потому что фраза и интонации были как о посторонней. Или еще я это называл: объект. А было уже – другое.
   И я сказал:
   – Слушай, не надо ничего этого. Не особый я случай. Я действительно очень хочу тебя, как бы это… употребить. После этого ты мне будешь не нужна. Я никого так не хотел. Ты хороша, стерва. Очень хороша. Я тебя как живую перед собой вижу: и глаза, и волосы, куда руки запускать, и плечи гладкие, хрупкие, и грудь, вот одна, а вот другая, венерины холмы, как поэты говорили, а на холмах – восхолмия, твердые, напрягшиеся – и ты это чувствуешь, живот твой вижу с впадинкой и золотистое внизу, особенно когда свет сбоку, и ноги вижу – от сгибов у бедер до округлых коленей, до тонких лодыжек…
   – Хватит! – закричала она. Закричала – когда я уже все сказал о ней.
   – Повторяю: употребить тебя хочу, и больше ничего, и мог бы, мог бы, уж поверь, несмотря на происки твоего майора, – но не хочу. Тебя не употреблять, тебя любить надо. Оставайся жива-здорова, выходи замуж за Сережу, уезжай к черту!
   Тут я ее просто-напросто обматерил – семиэтажным, которому меня научили мои деловые партнеры с восьмилетним образованием, тот же Станислав Морошко. Впрочем, эту науку каждый с детства знает. И все же есть такие коленца! И грубо – и что-то мужское, мужицкое, сильное, отчаянное и разбойное, как сарынь на кичку, есть в таких коленцах!
   Она молчала.
   Потом – медленно:
   – Прав Петров. Ты – страшный человек. Есть, которые притворяются, а ты по-настоящему. Ты откровенно страшный. Любуешься этим, что ли? Был у меня один – тот мелко-страшненький оказался. Ну то есть – даже убить может, но с визгами, с истерикой, а ты, наверно, глазом не моргнешь.
   – Пошла ты со своим майором, знаешь, куда? Я в жизни никого всерьез не трогал, разве только Сережку твоего, и то сдуру, психанутость какая-то накатила, я надеялся – он меня сделает. Я зимой, старшеклассником еще был, нашел в сугробе нищего безногого – на пустыре, на окраине, два часа нес его на себе до дома, руки отморозил, даже отрезать хотели. Не хвастаюсь, а просто – нечего на меня валить. Я нормальный человек. Если есть что ненормальное – тебя хочу. Не люблю и не мечтаю полюбить, просто хочу. Маньяком стал – но в одном направлении.
   – А любить что, не пробовал даже?
   – Два раза попробовал, хватит, я ведь рассказывал уже. Слушай, я видеть тебя хочу. Не трону, клянусь, матерью клянусь, Богом самим, посидим просто, посмотрю на тебя – и всё. Видеть тебя хочу… Ты где?
   – Я здесь, – послышался тихий голос. И не растерянный ничуть, не задумчивый – потому что женщины в таких ситуациях не растеряются, не задумаются, ими другое что-то движет. Шестое чувство, может, как у майора Петрова.
   – Ладно, – сказала она. – Сейчас еще не поздно. Но пока доберусь… Я ведь на той самой окраине, где безногие на пустырях валяются. Три дома, а вокруг степь. А ты наверняка в центре.
   – Говори адрес, через двадцать минут я за тобой заеду. Увидишь: красная машина, «ниссан», выйдешь. Заходить к тебе не хочу – чтоб маму не тревожить.
   – Мудро, – усмехнулась она.
   Последующие часа полтора я изображал из себя уже не дельца-умнягу, брезгливо проходящего через социалистическо-капиталистический период первоначального накопления капитала, а барыгу, жлоба, рашен бизнесмен: музыку в машину, какая побухтистее (шоб вся улица слыхала: я еду!), скорость – шоб никто ни-ни не обогнал, проскоки с ревом гудка на красный свет под матерки шоферов, плеванье старичков на тротуарах и зависть пацанья, заезд в гараж, открывающийся автоматически с помощью пульта из машины (так же и свет в гараже зажигается), легкими шагами в светлом летнем костюме – с дамой на девятый этаж в загаженном лифте, а в квартире уже чудодейственным образом: цветы, фрукты, шампанское с ананасом, музыка льется из системы хай-фай, кондиционер работает бесшумно, на полах обоих (именно так!) комнат ковры, во второй комнате – постель ширины такой же, как и длины, кресла, в которых утопаешь – и не хочешь выплыть, – и все это специально, все это я знал, для чего, ждал все слов – и дождался.
   – Вот, значит, чем ты меня решил охмурить? Скромный делец.
   С усмешкой. Но и с некоторой ошарашинкой. Потому что, как ни крутите, а «красивая» жизнь (ее ведь в сатирическом журнале «Крокодил» времен моей юности без кавычек не называли) непривычного человека все ж спервоначала обескураживает, а Нина была девушкой непривычной, сама с мамой жила скромно, я это очень просто по ее одежде видел.
   – Да пошла ты! – ответил я.
   – Слушай, – строго сказала она. – Не знаю, зачем ты эту маску напялил, но будешь хамить – уйду. Как ты ни выпендривайся, а этого не спрячешь. – И она указала на то место, где в типовых квартирах стоит набор мебели, называемый в соответствии со скудостью современного русского языка – «стенка». Не было «стенки». А вместо «стенки» по всей стенке были полки с книгами. Да в спальне еще. Мое настоящее богатство, ради которого я и от свиданий иногда отказывался, и встречи деловые, зачитавшись, срывал. Мои что-то около трех тысяч книг. Поэтому в кресле утопать она не стала, а подошла к полкам.
   Молвила:
   – Если ты все это прочитал, тогда я много о тебе знаю.
   – Не все. Половину. Жизнь впереди еще долгая, успеется.
   – Я поняла. Ты все выдумал. И ты не физик-математик. Ты бывший актер. Тебя выгнали за профнепригодность: в каждой роли ты пересаливал и переигрывал.
   Девочка моя, она говорила это красиво, умно, тонко – а всего-то двадцатъ один год. Но не зря же я утверждал – или кто-то из мною прочитанных, – что и в двадцать, и в тридцать лет женщины одинаково умны, когда говорят с мужчиной. Особенно если он нравится. Все-таки я усадил ее в кресло для утопающих – и утонул сам. Молча разглядывал ее. Боже мой, эта шея, эти волосы, эти руки – все скоро умрет. Ведь скоро. И это обязательно, потому что она уже не просто нужна мне. Я ее не отпущу. Может, это влюбчивость (как слезливая сентиментальность у кровавых диктаторов), но я уже в нее влюбился – и по-настоящему, и поэтому нет того, чего бы я сейчас не мог сделать. Даже самое невероятное – не трогать ее – могу.
   – Шампанское-то будем пить или как? – спросила Нина. Шампанское на девушек хорошо действует, расслабляет, они податливыми становятся. А клятвы свои страшные можешь забыть.
   Я оторопел.
   Она взяла телефон.
   – Мама? Все нормально. Да нет, ничего. Она перенервничала просто. Но сейчас еще тяжело. Плачет. Утром? Не знаю, я позвоню еще.
   И мне:
   – Лучше, конечно, без шампанского. Чтоб чувствительность не притуплялась.
   – Ты в этом хорошо разбираешься? Есть опыт?
   – Кое-какой. А главное – я вообще не пью. Не переношу алкоголь. Так, – деловито осмотрелась она. – Ванная там. Что ж не показал? Другим-то показывал? Что там, голубой кафель, мрамор, зеркала?
   Она засмеялась и пошла в ванную.
   Под шум воды я думал: вот те на! Или я в ней напрочь ошибся – или влюбилась она в меня? Или вообще неизвестно что. Я-то планировал как? Выпьем шампанского, потом я-таки приближусь к ней, в танце ли, в другом каком занятии, возьму в руки, начну заводить и доводить, а потом в бешенстве (на себя, мол, бешусь!) – выпровожу. На другой день она явится. Ну или через день. А тут – будьте любезны, вариант, какие бывали не раз. Она в ванную – спокойно, потом я в ванную – спокойно, потом в постель, заниматься друг другом с душевной скукой – но для здоровья, говорят, полезно, и сон после этого хороший, а то мы ж невротики все, на снотворных все…
   В общем, я даже растерялся. И настолько тупо соображал, что приготовил слова: мол, ты что, девушка по вызову? марш отсюда и чтоб глаза мои!.. А потом? А влюбленность моя? Что, уже прошла? И я чувствовал – нет. Но что-то произошло. Не так я хотел.
   Она вышла, завернувшись в большое махровое полотенце. Не успел я раскрыть рот, как она сказала:
   – Ты же мне объявил: хочешь меня употребить, потому что если не употреблять, то любить надо, а любить ты не хочешь. Так вот. Чего-чего, а любви твоей я тоже не хочу. Страшный ты там или несчастный – не хочу. Но ты своего умеешь добиваться. Я тебе не верю. Договоримся так: ты меня употребляешь – и до свидания. И чтобы больше никаких звонков. Годится? Или я пошла. За помывку и пользование полотенцем могу заплатить.
   Это был уже свет в окошке. Остается сказать: что ж, уходи. И еще что-нибудь добавить. Ну вроде: спасибо. Она: за что? Я, пожав плечами: не знаю… Но я – не сумел.
   …Многоопытных ласк моих она принять не пожелала.
   – Тебе будет хорошо. Как никогда. Как ни с кем… – шептал я.
   – Посмотрим, – ответила она, чуть не лишив этим холодным словом мужского достоинства. Как же я ее убивать-то буду? – мелькнула дурацкая мысль. Поэтому я действовал, словно при убийстве: лишь бы скорей. (И крови поменьше.)
   Кровь, однако, была.
   – Ни фига себе, – сказал я, включая зачем-то свет и осматривая место происшествия.
   – Именно так, – сказала она. – Потуши свет, дурак, или отвернись хотя бы.
   И ушла в ванную. А потом молча легла спать в другой комнате на мягком диване (я укрыл ее уже сонную), а утром, проснувшись раньше меня, исчезла.
   – Понимаешь, – говорила она через две, кажется, недели, когда я ее измучал-таки расспросами о первой ночи, – я решила так. То ли ты психопат, то ли хитроумный бабник – какая разница? Мне двадцать два скоро, подруги давно и замужем, и любовники у них, а мы с Сережей, парочка влюбленная (будто бы – добавила в скобках), всё ходим, за пальчики держимся. Он пытался два раза – одна суета, стыд, он закомплексованный, сопит и битых часа два бормочет: сейчас, сейчас… Вот… А я хотела этого знания. Этого опыта. И просто – как женщина. Пора. Присматривала. Правда, меня больше устраивал вариант случайный. Чтобы виделись в первый и в последний раз. Тут ты. Сначала ничему не верила. Потом поверила. Потом опять не верила – когда приехала к тебе. Теперь – опять верю. А ведь было дело – с Петровым готова была. Ты слышишь меня? Понимаешь меня? Я тебе верю, это очень важно. Я верю.
   – Чему?
   – Ну, что нужна тебе. Что…
   – Влюбился?
   – Скажем так… Ну и я немножко. Вон ты какой. Красивый, умный. И богатый даже, хотя это дело пятое. Но, в принципе, я не чистоплюйка, я и с богатым и красивым переспать могу. Хотя мне больше бедные и уродливые нравятся.
   Она смеялась. Я целовал ее пальцы. По одному.
   Я в ответ рассказал ей историю своего грехопадения, которую никому не рассказывал. Вот ведь как: ничего не боюсь, а смешным показаться все-таки не хочется, история же эта выставляет меня в довольно смешном виде. То есть я раньше так думал, а после того, что произошло с Ниной, умилился, потому что она почти повторила меня.
   Мне было восемнадцать лет, я учился на первом курсе, был весел, волен, раскован и считался первейшим бабником, что была полная неправда. Меня часто видели то с той, то с этой, строили утвердительные догадки, я же был девственник и ни с кем даже не пытался пойти на сближение, боясь, как мы говаривали, облажаться – и это всем станет известно. Я понимал, что это в конце концов может вылиться в психоз, в тайную женобоязнь, и решил во что бы то ни стало – исполнить. И была некая девица, довольно симпатичная и стройная, жившая на квартире у какой-то старушки и имевшая репутацию вполне определенную. По крайней мере, трое моих друзей утверждали, что переспали с ней в отсутствие старушки, а старушка отсутствует почти всегда, потому что страстная любительница таскаться по магазинам, стоять в очередях, выискивать, где что дешевле или лучше, или то, чего в других местах нет, – и проводит в этих полезных для здоровья занятиях целые дни. Вот с этой девицей – с ее помощью, если точнее – я и решил согрешить. Я подошел к ней и сказал: