Страница:
Лыжный костюм был извлечен из мешка, тщательно осмотрен и оценен в полкило сала, но Володя от сала отказался. Когда он объяснил молодухе, что ему требуется, та испугалась и стала уверять, что у нее сроду не было никаких гимнастерок. «У вас или не у вас, меня не интересует, – решительно сказал Володя, отбирая назад лыжный костюм. – Поищите у соседей, дело ваше...»
Кончилось тем, что почти все требуемое – за исключением сапог и пилотки – в хате нашлось...
Сейчас он лежал среди пахучей картофельной ботвы, курил с видом бывалого солдата, пряча огонь в горсти, и прислушивался к затихающему шуму движения на шоссе. Его стало клонить в сон, потом пришла мысль, что ночью кто-нибудь может наткнуться на него, спящего, и свистнуть мешок с драгоценным обмундированием. Тогда он достал его, любовно оглядел и переоделся. Много времени пришлось повозиться с обмотками, – он не знал, откуда их лучше наматывать, снизу вверх или сверху вниз, и как закреплять конец. Ботинки у него были хорошие, красноармейские, второго срока, – память о щедрости окопного начальства; так что все было в порядке. Утром только достать пилотку...
Ночью он проснулся внезапно, как от толчка. Было очень тихо, лишь время от времени взбрехивала на хуторе собака. Обильная роса поблескивала в лунном свете на измятых стеблях картофеля. Володя прислушался и встал, потирая затекшую во сне руку. Откуда-то издалека доносился шум моторов, но машины – или танки – шли не по главному шоссе, а где-то южнее; по горизонту, на севере и на западе, мерцали, словно перебегая, бледные беззвучные вспышки. Потом он повернул голову и увидел далекое зарево над Энском.
Что это был именно Энск, он понял не сразу. В первый момент он подумал, что колхозники жгут неубранный хлеб, потом удивился, что его зажгли не под Куприяновкой, а так далеко к востоку; и только тогда, словно вдруг увидев перед собой развернутую карту, понял, что этим тускло-раскаленным световым пятном обозначено место, где лежит его город...
Он не особенно испугался просто потому, что не видел до сих пор ни одной серьезной бомбежки. Несколько ночных тревог, которые пережил Энск в конце июля, почти не имели последствий, если не считать десятка разрушенных домов и двух-трех местных пожаров; Володя втайне почти желал, чтобы таких «налетов» было побольше, – все-таки интересно, и опять же есть возможность проявить выдержку и героизм. Ему страстно хотелось поскорее дорваться до хорошей зажигалки, будь то фосфорная или термитная, и он дал себе слово, что первая же, которую потушит собственноручно, украсит его письменный стол своими обгорелыми останками. Черт возьми, лет через двадцать это будет потрясающий сувенир!
Поэтому он и смотрел сейчас на горящий в шестидесяти километрах от него город, не испытывая ничего, кроме тревожного любопытства; он совершенно не представлял себе возможных размеров пожара, зарево от которого было бы видно за шестьдесят километров. Ему вспомнился вечерний налет двадцатого июля, когда горели сельхозснабовские склады в Старом Форштадте. Он тогда организовал всех ребят по соседству, и они до утра работали вместе с пожарными и дружиной противовоздушной обороны мотороремонтного завода. Это было здорово!
Потом он вдруг точно со стороны увидел себя в этой фантастической обстановке – одного в безмолвной ночной степи, охваченной кольцом далеких пожаров, – и до содрогания, до какого-то восторженного озноба пронзило его чувство огромной, неповторимой значимости того, что происходило вокруг него в эту ночь. Словно из какого-то немыслимого четвертого измерения, из совершенно иных систем отсчета времени и пространства видел он сейчас себя, и миллионы своих сверстников, и всю эту землю, будничную и обычную, на которой буднично, без патетики и романтизма, сама История медленно поворачивала сейчас курс человечества – на века вперед...
«Звездный час», – подумал Володя, вспомнив недочитанного дома Цвейга. Впервые в жизни ему стало жаль, что он не умеет писать стихов. Он снова лег, подмостив под голову рюкзак, и заснул так же внезапно и неожиданно.
Утром его разбудило солнце. Оно стояло уже довольно высоко, – было часов восемь, не меньше. Мгновенно вспомнив все вчерашнее, Володя настороженно привстал и огляделся, потом поднялся на ноги, оправляя гимнастерку. На шоссе было тихо, на хуторе тоже. Странная эта тишина кольнула его каким-то тревожным предчувствием; он постоял немного, прислушиваясь и озираясь, потом вскинул на плечо рюкзак и решительно направился к крайним хатам.
Его гражданская одежда – линялая ковбойка и брюки – вместе с лопатой осталась лежать среди смятой картофельной ботвы.
В вишневом садочке, где еще вечером стояли повозки Фомичева, было пусто. Несколько разбитых ящиков, пустая катушка из-под телефонного провода, сломанное дышло, навоз и клочья сена на месте снятой коновязи – и ни души вокруг. У Володи замерло сердце. Почти бегом он пересек двор и, не стуча, рванул покосившуюся дверь хаты.
– Эй! Есть кто-нибудь? – крикнул он, вглядываясь в пахнущую глиняными полами и застарелым саманным дымком темноту. – Хозяева!
Никто не ответил. Володя открыл рот, чтобы позвать еще раз, но тут же понял, что звать некого. Ему уже все стало ясно: хутор покинут.
Пока он спал, отсюда ушли саперы капитана Фомичева, ушли и жители. Во всяком случае, – большинство. Кое-кто, несомненно, здесь остался (он вспомнил вчерашнюю молодуху с ее схоронившимся где-нибудь в клуне дезертиром), но как раз эти едва ли захотят вступать в разговоры и объяснения с человеком в военной форме!
Все было ясно. По своей собственной глупости он проворонил отход арьергарда и теперь остался один. Один на ничьей земле, в двух шагах от грейдера, по которому через час-другой промчатся – если еще не промчались! – мотоциклисты со свастикой на рогатых шлемах...
Впервые Володе стало по-настоящему страшно. Во рту у него сразу пересохло, и ноги сделались какими-то ватными, как после долгой болезни. «Спокойно, спокойно, – сказал он себе. – Главное – без паники! Сейчас нужно уходить, это прежде всего. И не заглядывать по хатам – мало ли на кого можно нарваться...»
Он отошел от двери, настороженно осматриваясь. На первый взгляд вокруг все казалось обычным. Так же беспечно тянулись к солнцу розовые и лиловые цветы высоко разросшейся вдоль плетня мальвы, мирно дозревали в тишине подсолнухи, дремотно опустив почерневшие уже шляпки, солнечная рябь перебегала по темной листве вишен; и тем более противоестественной и зловещей была тишина, мертво висящая над всем этим великолепием августовского утра. Брошенный хутор казался внезапно вымершим от какой-то страшной чумы.
Володя покинул двор тем же путем, что и пришел, – через перелаз в плетне, брошенными и вытоптанными огородами. Обогнув хутор задами, он свернул было к грейдеру, но остановился в нерешительности. Немцы, если они где-то близко, будут продвигаться вдоль шоссе или, по крайней мере, возьмут его под наблюдение. Безопаснее, хотя и медленнее, идти полями...
Он прошел так около часа, держа направление по солнцу, окруженный шуршащим морем высокой перезрелой пшеницы. Солнце поднялось выше, теперь оно уже не так слепило глаза, но зато начало вовсю жечь голову и плечи. Идти становилось все труднее.
Все чаще он останавливался, тяжело дыша, мокрым рукавом гимнастерки размазывая по лицу пот, и с тоской посматривал вправо, где над золотым разливом колосьев дрожали в знойном мареве тоненькие вертикальные черточки – телеграфная линия вдоль грейдера. Он пытался припомнить, прямо ли идет шоссе; если оно петляет, то ему ни к чему ориентироваться на эти проклятые столбы, а лучше идти прямиком по солнцу. Правда, так можно забрести далеко в сторону, – утром и вечером тень служит надежным компасом, но когда солнце почти в зените...
Он с отчаяньем выругался, подумав, что ничему по-настоящему полезному не научили его за все эти десять лет. Вырастили какое-то тепличное растение, ни к черту не годное, ни черта толком не знающее. Неспособное даже с уверенностью определить точное направление по солнцу, будь оно проклято...
Направление, направление. А что в нем толку? У него ведь все равно нет карты, и он совершенно не знает, точно ли на запад от Энска расположена эта Семихатка, или чуть севернее, или чуть южнее! А это «чуть» может завести к черту на кулички. Что бы он сейчас отдал за обрывок карты и самый примитивный компасишко! Подумать – сколько их было когда-то, в любом магазине, а сколько этих латунных и пластмассовых круглых коробочек перебывало у него, выменянных и снова разменянных на марки, на радиодетали, на перочинные ножики...
Гул самолетов заставил его поднять голову. Шестерка одномоторных машин с характерными очертаниями крыла – широкого в центроплане и резко суживающегося к угловато обрубленным концам – прошла над ним прямо на восток, на высоте около километра. За нею, почти следом, вторая.
«Ю-87, – привычно определил Володя. – Экипаж два человека, скорость около трехсот пятидесяти, бомбовая нагрузка пятьсот. Является у немцев основным типом тактического бомбардировщика. В самом деле, тактического...»
Будь это «хейнкели» или «дорнье», их присутствие здесь ничего бы ровно не значило; они могли лететь с любым заданием, вплоть до Донбасса. Но эти пикировщики, как правило, оперируют в прямом взаимодействии с наземными войсками... или применяются для разрушения объектов за линией фронта, но опять-таки в связи с непосредственными тактическими задачами. Значит...
«Сейчас это выяснится, – сказал себе Володя, провожая взглядом третью группу пикировщиков. – Очень скоро. Если они идут бомбить отходящие арьергарды – это будет слышно. За ночь те не успели уйти далеко, а километров за десять – пятнадцать бомбы расслышать можно. Особенно в такой безветренный день. Но если будет тихо, то тогда это на Энск».
Он стоял и прислушивался – очень долго, почти полчаса, как ему показалось. Из голубого марева, в котором скрылись немецкие самолеты, не доносилось ни звука.
Какие там к черту арьергарды, говорил он себе, снова тронувшись в путь, яростно расшвыривая в стороны пыльные колючие колосья – зерно с шорохом осыпалось ему на ботинки. Ясно, что они пошли на Энск. Никто не отправит пикирующие бомбардировщики разгонять толпы эвакуированных, – для этого достаточно звена истребителей. Если бы там, впереди, были укреп-ления, окопы, – другое дело. Тогда посылать пикировщиков был бы смысл. Но укреплений никаких нет, ты же это знаешь. Ничего нет. Ни хрена! Открытое грейдерное шоссе до самого Энска – и драпающие по нему «арьергарды»...
Его уже давно мучила жажда, но он знал, что, если позволит себе пить, будет еще хуже. Кроме того, – он вспомнил об этом слишком поздно, – фляга была почти пуста, и неизвестно, где он ее сможет теперь наполнить...
Он шел и шел, стараясь не думать ни о воде, ни о расстоянии, которое ему предстояло пройти, ни о том, что делается в эту минуту в Энске. Начав считать шаги, он сбился после трех с чем-то тысяч; будь у него часы, он смог бы хоть приблизительно определить скорость своего движения, но часов не было, и ему оставалось только гадать – четыре ли километра удается ему пройти в час, или три, или того меньше. Если бы не эта проклятая пшеница! Слабое движение воздуха едва обдувало его лицо, но все тело, казалось, жарилось в духовой печи.
В конце концов, окончательно выбившись из сил, Володя махнул рукой на всякую осторожность и повернул направо, к шоссе.
Разбитый тысячами колес, прокатившихся по нему за последние дни, грейдер был теперь так же пустынен и производил такое же мертвое впечатление, что и брошенная жителями Семихатка. Грунтовая дорога, идущая за кюветом параллельно грейдерной, была изрезана глубокими колеями и ухабами, по обеим сторонам тянулись широкие полосы вытоптанной пшеницы; кое-где хлеб выгорел – остались черные, седые от пепла прогалины. Странно, что у кого-то еще находилось время его тушить. И для чего? Наоборот, надо было жечь и жечь, оставляя немцам черную пустыню от горизонта до горизонта. Как делали скифы. Или отступавшие верили, что враг сюда не дойдет?
Эта мысль придала Володе бодрости. В самом деле – пока никакого врага не видно. Да и идти здесь было куда легче, – ленивый ветерок дул вдоль дороги, не поднимая пыли и лишь временами завихривая легкий пепел на выгоревших местах вдоль обочин.
Все чаще и чаще попадались теперь следы отступления: брошенная повозка без дышла, со сломанным колесом, свисающие со столбов оборванные провода, запутавшийся в колючих листьях татарника бинт в бурых пятнах. Отбегавший свое «газик», с которого уже успели снять колеса и сиденья, валялся в кювете, зияя полуоторванной дверцей.
При приближении Володи коршун взлетел с крыши раскулаченного автомобиля и стал плавными кругами набирать высоту.
Самолеты, на которые Володя уже не обращал внимания, гудели теперь над ним почти беспрерывно. Одни шли на восток, другие – на запад. Упрямо шагая по обочине, он безуспешно старался ограничить свои мысли узким кругом самых конкретных, насущных вопросов. Сколько километров он уже прошел, какую часть пути может это составлять? Где ему удастся нагнать своих и где встретится первый колодец? Стоит ли отдохнуть и поесть сейчас, или немного погодя? И что вообще рациональнее – чаще отдыхать понемногу или позволять себе более основательный отдых после долгого перехода?..
Он думал обо всем этом, но за этими мыслями неотступно проступали другие, более важные, и его сознание словно расслоилось на два параллельных, перекрывающих друг друга, потока. Словно рассеянный оператор отснял на одну ленту два разных сюжета. Решив наконец отдохнуть, Володя сел на откос кювета, вытащил из мешка хлеб, флягу, несколько сорванных утром помидоров. Эх, соли бы! Странно, что всегда во время войны соль становится остродефицитным товаром. Можно подумать, что она идет на изготовление взрывчатых веществ...
Как странно быть потерянным! За все утро (а сейчас солнце уже перевалило за полдень) он не встретил ни единой живой души – здесь, где еще вчера брели толпы. В «Цусиме» есть эпизод: смытый за борт матрос кричит о помощи, но уже начался бой, и его не слышат, и корабли эскадры уходят все дальше и дальше. Утонет матрос, потом утонут и броненосцы. Один за другим. Как они там назывались? «Орел», «Ослябя», «Александр Ш», «Суворов», «Бородино»...
Может быть, к вечеру он догонит своих. Лучше идти всю ночь, чем снова заночевать одному в степи и утром увидеть немцев. Гутен морген, я ваша тетя!
Он допил из фляги последний глоток теплой, пахнущей алюминием воды. Зной стоял вокруг него весомо и неподвижно, подобно тяжелому перенасыщенному раствору. В пыльной придорожной траве заводными металлическими голосами верещали кузнечики, над золотым разливом хлебов кружил и кружил на распластанных крыльях степной коршун. Еще выше, сотрясая небо мрачным торжествующим ревом, плыли над степью шестерки «юнкерсов».
Острое отчаянье овладело им. Неизвестно, что делается дома, неизвестно, что будет с ним самим. Если бы только у него было оружие! Почему он должен убегать через эту пустую степь, безоружный, отданный на милость первого же немецкого автоматчика, – как это стало возможным? Как стало возможным, что его, украинца, немец гонит по украинской земле? Кто в этом виноват? Кто виноват в том, что сегодня в украинском небе безнаказанно ревут немецкие моторы?
Что толку задавать вопросы, на которые все равно не будет ответа. Лучше подумать о том, где достать воды. Когда будет первый колодец или какой-нибудь ручеек в балке... хотя какие же тут ручьи – в середине августа. Нет, до ближайшего хутора о воде нечего и думать.
Часа через два, преодолев очередную балку, Володя увидел далеко впереди темную кущу тополей и сияющие под ними белые квадратики стен. К этому времени его уже так измучила жажда, что он даже не подумал о возможности нарваться на немцев; только подходя к крайней хате, он вспомнил об этой опасности, но тут же решил, что предпринимать какие-нибудь меры предосторожности сейчас уже поздно. Будь что будет!
Но немцев на хуторе не оказалось, как и наших военных. Жители зато были – старики, бабы, довольно много детишек. Наши, объяснили они Володе, снялись отсюда утречком, как засветало; а немцев покуда не было, Бог миловал. Володя стащил через голову пропотевшую гимнастерку и с наслаждением вылил на себя полное ведро студеной колодезной воды, потом капитально пообедал в одной из хат. После короткого отдыха он снова тронулся в путь, с рюкзаком, заметно прибавившим в весе благодаря щедрости сердобольных хуторянок.
Вечером его задержали на окраине Калиновки. Володя так обрадовался при виде красноармейцев, что даже не сразу понял, о чем его спрашивают. А спрашивали его о документах.
Продолжая возбужденно говорить, он ощупал левый нагрудный карман, потом правый; потом осекся и замолчал, улыбка его стала растерянной и ненужной, словно случайно забытой на лице. «Что за черт, – бормотал он, лихорадочно роясь в карманах шаровар. – Неужели... да нет, я же помню... я ведь хорошо помню...»
– А ну, руки с карманов!– крикнул один из задержавших его. – Уверх, уверх!
– Да что вы, товарищи, – не веря своим ушам, сказал Володя. – Ну хорошо, пожалуйста... Неужели вы думаете?..
Он пожал плечами и поднял руки; его быстро обыскали, потом боец развязал рюкзак и порылся внутри.
– Пошли, – сказал он, вешая рюкзак себе на плечо. – Давай шагай!
– Вы понимаете, – сказал Володя упавшим тоном, – документы, очевидно, остались в Семихатке – когда я переодевался...
– Ладно, там расскажешь, – враждебно прозвучало у него за спиной.
Его вели по середине пыльной широкой улицы, мимо выбеленных крейдою хат, белеющих в сумерках под высокими очеретяными крышами, мимо плетней с торчащими на кольях макитрами, мимо повозок, полевых кухонь и притаившихся под тополями машин, от которых тревожно и странно в тишине этого мирного сельского вечера пахло испарениями солярки и бензина, смазочными маслами, резиной, остывающим металлом.
Они вошли во двор, потом в темные сенцы. Один из конвоиров остался с Володей, другой пошарил рукой в темноте, звякнул щеколдой и открыл дверь в ярко освещенную горницу.
– Товарищ старший политрук, – сказал он, стоя на пороге, – задержали тут одного, может, побачите? Сам каже, шо переоделся, и документов нияких...
– Опять переодетый, – отозвался голос. – Давайте его сюда!
Володю ввели и поставили перед столом, на котором празднично горела двадцатилинейная «молния» с тщательно протертым стеклом. Командир, сидевший за столом, продолжал писать; Володя молча разглядывал его рыжеватые, с проплешинкой, волосы, звезду на рукаве и быстро бегающий по бумаге огрызок химического карандаша.
– Ну, – сказал старший политрук, дописав страницу, и поднял на Володю глаза давно не отдыхавшего человека. – Рассказывайте, если намерены это делать. Звание-то у вас какое было – лейтенант? Или младший?
Володя уставился на него изумленно. Потом на смену изумлению пришел испуг – когда он до конца сообразил, в чем его подозревают.
– Товарищ старший политрук, – заговорил он, волнуясь, – вы можете мне не верить, но это все совсем не то, что вы сейчас думаете. Я не командир, я вообще еще не в армии – я еще только собирался...
Он торопливо, избегая ненужных подробностей, рассказал о том, что с ним случилось. Старший политрук слушал молча, положив перед собой сцепленные кисти рук, поглядывая то на Володю, то на разбросанные по столу бумаги.
– Значит, вам захотелось повоевать, – сказал он, когда Володя закончил свой рассказ. – Желание понятное, если учесть возраст. Может быть, проще было осуществить его через военкомат?
– Вы не представляете, товарищ старший политрук, какие там сидят формалисты, – возмущенно сказал Володя. – Вы думаете, мы не пытались – с первого дня!
– Ясно. Так вот что... Глушко. Вы парень грамотный, сознательный, даже вот собирались добровольно вступить в ряды Красной Армии... выходит, в обстановке разбираетесь, отдаете себе отчет, насколько она серьезна. Верно?
Он вскинул голову и посмотрел на Володю. Тот кивнул:
– Верно, товарищ старший политрук.
– Так вот. Теперь представьте себя на моем месте и постарайтесь решить, что я должен с вами сделать. Задача ясна? Условия простые, Глушко: к вам приводят задержанного без документов, и тот рассказывает не совсем обычную, но в общем довольно правдоподобную историю. В то же время есть основания подозревать, что история эта выдумана. В лучшем случае, задержанный может оказаться младшим командиром, который переоделся в гимнастерку рядового – чтобы скрыть звание и дезертировать. А в худшем – он может быть и шпионом. Ну, так что вы решаете – на моем месте? Учитывая обстановку, вы имеете право отпустить такого человека или обязаны его задержать?
Володя пожал плечами:
– Ну, ясно... нужно проверить, я понимаю...
– Верно, Глушко. К сожалению, нужно проверить, а до окончания этой проверки придется вас задержать. Садитесь сюда, вот вам бумага, карандаш, и давайте пишите все подробно: где родились, где крестились – только постарайтесь ничего не забыть и не напутать...
Глава третья
Кончилось тем, что почти все требуемое – за исключением сапог и пилотки – в хате нашлось...
Сейчас он лежал среди пахучей картофельной ботвы, курил с видом бывалого солдата, пряча огонь в горсти, и прислушивался к затихающему шуму движения на шоссе. Его стало клонить в сон, потом пришла мысль, что ночью кто-нибудь может наткнуться на него, спящего, и свистнуть мешок с драгоценным обмундированием. Тогда он достал его, любовно оглядел и переоделся. Много времени пришлось повозиться с обмотками, – он не знал, откуда их лучше наматывать, снизу вверх или сверху вниз, и как закреплять конец. Ботинки у него были хорошие, красноармейские, второго срока, – память о щедрости окопного начальства; так что все было в порядке. Утром только достать пилотку...
Ночью он проснулся внезапно, как от толчка. Было очень тихо, лишь время от времени взбрехивала на хуторе собака. Обильная роса поблескивала в лунном свете на измятых стеблях картофеля. Володя прислушался и встал, потирая затекшую во сне руку. Откуда-то издалека доносился шум моторов, но машины – или танки – шли не по главному шоссе, а где-то южнее; по горизонту, на севере и на западе, мерцали, словно перебегая, бледные беззвучные вспышки. Потом он повернул голову и увидел далекое зарево над Энском.
Что это был именно Энск, он понял не сразу. В первый момент он подумал, что колхозники жгут неубранный хлеб, потом удивился, что его зажгли не под Куприяновкой, а так далеко к востоку; и только тогда, словно вдруг увидев перед собой развернутую карту, понял, что этим тускло-раскаленным световым пятном обозначено место, где лежит его город...
Он не особенно испугался просто потому, что не видел до сих пор ни одной серьезной бомбежки. Несколько ночных тревог, которые пережил Энск в конце июля, почти не имели последствий, если не считать десятка разрушенных домов и двух-трех местных пожаров; Володя втайне почти желал, чтобы таких «налетов» было побольше, – все-таки интересно, и опять же есть возможность проявить выдержку и героизм. Ему страстно хотелось поскорее дорваться до хорошей зажигалки, будь то фосфорная или термитная, и он дал себе слово, что первая же, которую потушит собственноручно, украсит его письменный стол своими обгорелыми останками. Черт возьми, лет через двадцать это будет потрясающий сувенир!
Поэтому он и смотрел сейчас на горящий в шестидесяти километрах от него город, не испытывая ничего, кроме тревожного любопытства; он совершенно не представлял себе возможных размеров пожара, зарево от которого было бы видно за шестьдесят километров. Ему вспомнился вечерний налет двадцатого июля, когда горели сельхозснабовские склады в Старом Форштадте. Он тогда организовал всех ребят по соседству, и они до утра работали вместе с пожарными и дружиной противовоздушной обороны мотороремонтного завода. Это было здорово!
Потом он вдруг точно со стороны увидел себя в этой фантастической обстановке – одного в безмолвной ночной степи, охваченной кольцом далеких пожаров, – и до содрогания, до какого-то восторженного озноба пронзило его чувство огромной, неповторимой значимости того, что происходило вокруг него в эту ночь. Словно из какого-то немыслимого четвертого измерения, из совершенно иных систем отсчета времени и пространства видел он сейчас себя, и миллионы своих сверстников, и всю эту землю, будничную и обычную, на которой буднично, без патетики и романтизма, сама История медленно поворачивала сейчас курс человечества – на века вперед...
«Звездный час», – подумал Володя, вспомнив недочитанного дома Цвейга. Впервые в жизни ему стало жаль, что он не умеет писать стихов. Он снова лег, подмостив под голову рюкзак, и заснул так же внезапно и неожиданно.
Утром его разбудило солнце. Оно стояло уже довольно высоко, – было часов восемь, не меньше. Мгновенно вспомнив все вчерашнее, Володя настороженно привстал и огляделся, потом поднялся на ноги, оправляя гимнастерку. На шоссе было тихо, на хуторе тоже. Странная эта тишина кольнула его каким-то тревожным предчувствием; он постоял немного, прислушиваясь и озираясь, потом вскинул на плечо рюкзак и решительно направился к крайним хатам.
Его гражданская одежда – линялая ковбойка и брюки – вместе с лопатой осталась лежать среди смятой картофельной ботвы.
В вишневом садочке, где еще вечером стояли повозки Фомичева, было пусто. Несколько разбитых ящиков, пустая катушка из-под телефонного провода, сломанное дышло, навоз и клочья сена на месте снятой коновязи – и ни души вокруг. У Володи замерло сердце. Почти бегом он пересек двор и, не стуча, рванул покосившуюся дверь хаты.
– Эй! Есть кто-нибудь? – крикнул он, вглядываясь в пахнущую глиняными полами и застарелым саманным дымком темноту. – Хозяева!
Никто не ответил. Володя открыл рот, чтобы позвать еще раз, но тут же понял, что звать некого. Ему уже все стало ясно: хутор покинут.
Пока он спал, отсюда ушли саперы капитана Фомичева, ушли и жители. Во всяком случае, – большинство. Кое-кто, несомненно, здесь остался (он вспомнил вчерашнюю молодуху с ее схоронившимся где-нибудь в клуне дезертиром), но как раз эти едва ли захотят вступать в разговоры и объяснения с человеком в военной форме!
Все было ясно. По своей собственной глупости он проворонил отход арьергарда и теперь остался один. Один на ничьей земле, в двух шагах от грейдера, по которому через час-другой промчатся – если еще не промчались! – мотоциклисты со свастикой на рогатых шлемах...
Впервые Володе стало по-настоящему страшно. Во рту у него сразу пересохло, и ноги сделались какими-то ватными, как после долгой болезни. «Спокойно, спокойно, – сказал он себе. – Главное – без паники! Сейчас нужно уходить, это прежде всего. И не заглядывать по хатам – мало ли на кого можно нарваться...»
Он отошел от двери, настороженно осматриваясь. На первый взгляд вокруг все казалось обычным. Так же беспечно тянулись к солнцу розовые и лиловые цветы высоко разросшейся вдоль плетня мальвы, мирно дозревали в тишине подсолнухи, дремотно опустив почерневшие уже шляпки, солнечная рябь перебегала по темной листве вишен; и тем более противоестественной и зловещей была тишина, мертво висящая над всем этим великолепием августовского утра. Брошенный хутор казался внезапно вымершим от какой-то страшной чумы.
Володя покинул двор тем же путем, что и пришел, – через перелаз в плетне, брошенными и вытоптанными огородами. Обогнув хутор задами, он свернул было к грейдеру, но остановился в нерешительности. Немцы, если они где-то близко, будут продвигаться вдоль шоссе или, по крайней мере, возьмут его под наблюдение. Безопаснее, хотя и медленнее, идти полями...
Он прошел так около часа, держа направление по солнцу, окруженный шуршащим морем высокой перезрелой пшеницы. Солнце поднялось выше, теперь оно уже не так слепило глаза, но зато начало вовсю жечь голову и плечи. Идти становилось все труднее.
Все чаще он останавливался, тяжело дыша, мокрым рукавом гимнастерки размазывая по лицу пот, и с тоской посматривал вправо, где над золотым разливом колосьев дрожали в знойном мареве тоненькие вертикальные черточки – телеграфная линия вдоль грейдера. Он пытался припомнить, прямо ли идет шоссе; если оно петляет, то ему ни к чему ориентироваться на эти проклятые столбы, а лучше идти прямиком по солнцу. Правда, так можно забрести далеко в сторону, – утром и вечером тень служит надежным компасом, но когда солнце почти в зените...
Он с отчаяньем выругался, подумав, что ничему по-настоящему полезному не научили его за все эти десять лет. Вырастили какое-то тепличное растение, ни к черту не годное, ни черта толком не знающее. Неспособное даже с уверенностью определить точное направление по солнцу, будь оно проклято...
Направление, направление. А что в нем толку? У него ведь все равно нет карты, и он совершенно не знает, точно ли на запад от Энска расположена эта Семихатка, или чуть севернее, или чуть южнее! А это «чуть» может завести к черту на кулички. Что бы он сейчас отдал за обрывок карты и самый примитивный компасишко! Подумать – сколько их было когда-то, в любом магазине, а сколько этих латунных и пластмассовых круглых коробочек перебывало у него, выменянных и снова разменянных на марки, на радиодетали, на перочинные ножики...
Гул самолетов заставил его поднять голову. Шестерка одномоторных машин с характерными очертаниями крыла – широкого в центроплане и резко суживающегося к угловато обрубленным концам – прошла над ним прямо на восток, на высоте около километра. За нею, почти следом, вторая.
«Ю-87, – привычно определил Володя. – Экипаж два человека, скорость около трехсот пятидесяти, бомбовая нагрузка пятьсот. Является у немцев основным типом тактического бомбардировщика. В самом деле, тактического...»
Будь это «хейнкели» или «дорнье», их присутствие здесь ничего бы ровно не значило; они могли лететь с любым заданием, вплоть до Донбасса. Но эти пикировщики, как правило, оперируют в прямом взаимодействии с наземными войсками... или применяются для разрушения объектов за линией фронта, но опять-таки в связи с непосредственными тактическими задачами. Значит...
«Сейчас это выяснится, – сказал себе Володя, провожая взглядом третью группу пикировщиков. – Очень скоро. Если они идут бомбить отходящие арьергарды – это будет слышно. За ночь те не успели уйти далеко, а километров за десять – пятнадцать бомбы расслышать можно. Особенно в такой безветренный день. Но если будет тихо, то тогда это на Энск».
Он стоял и прислушивался – очень долго, почти полчаса, как ему показалось. Из голубого марева, в котором скрылись немецкие самолеты, не доносилось ни звука.
Какие там к черту арьергарды, говорил он себе, снова тронувшись в путь, яростно расшвыривая в стороны пыльные колючие колосья – зерно с шорохом осыпалось ему на ботинки. Ясно, что они пошли на Энск. Никто не отправит пикирующие бомбардировщики разгонять толпы эвакуированных, – для этого достаточно звена истребителей. Если бы там, впереди, были укреп-ления, окопы, – другое дело. Тогда посылать пикировщиков был бы смысл. Но укреплений никаких нет, ты же это знаешь. Ничего нет. Ни хрена! Открытое грейдерное шоссе до самого Энска – и драпающие по нему «арьергарды»...
Его уже давно мучила жажда, но он знал, что, если позволит себе пить, будет еще хуже. Кроме того, – он вспомнил об этом слишком поздно, – фляга была почти пуста, и неизвестно, где он ее сможет теперь наполнить...
Он шел и шел, стараясь не думать ни о воде, ни о расстоянии, которое ему предстояло пройти, ни о том, что делается в эту минуту в Энске. Начав считать шаги, он сбился после трех с чем-то тысяч; будь у него часы, он смог бы хоть приблизительно определить скорость своего движения, но часов не было, и ему оставалось только гадать – четыре ли километра удается ему пройти в час, или три, или того меньше. Если бы не эта проклятая пшеница! Слабое движение воздуха едва обдувало его лицо, но все тело, казалось, жарилось в духовой печи.
В конце концов, окончательно выбившись из сил, Володя махнул рукой на всякую осторожность и повернул направо, к шоссе.
Разбитый тысячами колес, прокатившихся по нему за последние дни, грейдер был теперь так же пустынен и производил такое же мертвое впечатление, что и брошенная жителями Семихатка. Грунтовая дорога, идущая за кюветом параллельно грейдерной, была изрезана глубокими колеями и ухабами, по обеим сторонам тянулись широкие полосы вытоптанной пшеницы; кое-где хлеб выгорел – остались черные, седые от пепла прогалины. Странно, что у кого-то еще находилось время его тушить. И для чего? Наоборот, надо было жечь и жечь, оставляя немцам черную пустыню от горизонта до горизонта. Как делали скифы. Или отступавшие верили, что враг сюда не дойдет?
Эта мысль придала Володе бодрости. В самом деле – пока никакого врага не видно. Да и идти здесь было куда легче, – ленивый ветерок дул вдоль дороги, не поднимая пыли и лишь временами завихривая легкий пепел на выгоревших местах вдоль обочин.
Все чаще и чаще попадались теперь следы отступления: брошенная повозка без дышла, со сломанным колесом, свисающие со столбов оборванные провода, запутавшийся в колючих листьях татарника бинт в бурых пятнах. Отбегавший свое «газик», с которого уже успели снять колеса и сиденья, валялся в кювете, зияя полуоторванной дверцей.
При приближении Володи коршун взлетел с крыши раскулаченного автомобиля и стал плавными кругами набирать высоту.
Самолеты, на которые Володя уже не обращал внимания, гудели теперь над ним почти беспрерывно. Одни шли на восток, другие – на запад. Упрямо шагая по обочине, он безуспешно старался ограничить свои мысли узким кругом самых конкретных, насущных вопросов. Сколько километров он уже прошел, какую часть пути может это составлять? Где ему удастся нагнать своих и где встретится первый колодец? Стоит ли отдохнуть и поесть сейчас, или немного погодя? И что вообще рациональнее – чаще отдыхать понемногу или позволять себе более основательный отдых после долгого перехода?..
Он думал обо всем этом, но за этими мыслями неотступно проступали другие, более важные, и его сознание словно расслоилось на два параллельных, перекрывающих друг друга, потока. Словно рассеянный оператор отснял на одну ленту два разных сюжета. Решив наконец отдохнуть, Володя сел на откос кювета, вытащил из мешка хлеб, флягу, несколько сорванных утром помидоров. Эх, соли бы! Странно, что всегда во время войны соль становится остродефицитным товаром. Можно подумать, что она идет на изготовление взрывчатых веществ...
Как странно быть потерянным! За все утро (а сейчас солнце уже перевалило за полдень) он не встретил ни единой живой души – здесь, где еще вчера брели толпы. В «Цусиме» есть эпизод: смытый за борт матрос кричит о помощи, но уже начался бой, и его не слышат, и корабли эскадры уходят все дальше и дальше. Утонет матрос, потом утонут и броненосцы. Один за другим. Как они там назывались? «Орел», «Ослябя», «Александр Ш», «Суворов», «Бородино»...
Может быть, к вечеру он догонит своих. Лучше идти всю ночь, чем снова заночевать одному в степи и утром увидеть немцев. Гутен морген, я ваша тетя!
Он допил из фляги последний глоток теплой, пахнущей алюминием воды. Зной стоял вокруг него весомо и неподвижно, подобно тяжелому перенасыщенному раствору. В пыльной придорожной траве заводными металлическими голосами верещали кузнечики, над золотым разливом хлебов кружил и кружил на распластанных крыльях степной коршун. Еще выше, сотрясая небо мрачным торжествующим ревом, плыли над степью шестерки «юнкерсов».
Острое отчаянье овладело им. Неизвестно, что делается дома, неизвестно, что будет с ним самим. Если бы только у него было оружие! Почему он должен убегать через эту пустую степь, безоружный, отданный на милость первого же немецкого автоматчика, – как это стало возможным? Как стало возможным, что его, украинца, немец гонит по украинской земле? Кто в этом виноват? Кто виноват в том, что сегодня в украинском небе безнаказанно ревут немецкие моторы?
Что толку задавать вопросы, на которые все равно не будет ответа. Лучше подумать о том, где достать воды. Когда будет первый колодец или какой-нибудь ручеек в балке... хотя какие же тут ручьи – в середине августа. Нет, до ближайшего хутора о воде нечего и думать.
Часа через два, преодолев очередную балку, Володя увидел далеко впереди темную кущу тополей и сияющие под ними белые квадратики стен. К этому времени его уже так измучила жажда, что он даже не подумал о возможности нарваться на немцев; только подходя к крайней хате, он вспомнил об этой опасности, но тут же решил, что предпринимать какие-нибудь меры предосторожности сейчас уже поздно. Будь что будет!
Но немцев на хуторе не оказалось, как и наших военных. Жители зато были – старики, бабы, довольно много детишек. Наши, объяснили они Володе, снялись отсюда утречком, как засветало; а немцев покуда не было, Бог миловал. Володя стащил через голову пропотевшую гимнастерку и с наслаждением вылил на себя полное ведро студеной колодезной воды, потом капитально пообедал в одной из хат. После короткого отдыха он снова тронулся в путь, с рюкзаком, заметно прибавившим в весе благодаря щедрости сердобольных хуторянок.
Вечером его задержали на окраине Калиновки. Володя так обрадовался при виде красноармейцев, что даже не сразу понял, о чем его спрашивают. А спрашивали его о документах.
Продолжая возбужденно говорить, он ощупал левый нагрудный карман, потом правый; потом осекся и замолчал, улыбка его стала растерянной и ненужной, словно случайно забытой на лице. «Что за черт, – бормотал он, лихорадочно роясь в карманах шаровар. – Неужели... да нет, я же помню... я ведь хорошо помню...»
– А ну, руки с карманов!– крикнул один из задержавших его. – Уверх, уверх!
– Да что вы, товарищи, – не веря своим ушам, сказал Володя. – Ну хорошо, пожалуйста... Неужели вы думаете?..
Он пожал плечами и поднял руки; его быстро обыскали, потом боец развязал рюкзак и порылся внутри.
– Пошли, – сказал он, вешая рюкзак себе на плечо. – Давай шагай!
– Вы понимаете, – сказал Володя упавшим тоном, – документы, очевидно, остались в Семихатке – когда я переодевался...
– Ладно, там расскажешь, – враждебно прозвучало у него за спиной.
Его вели по середине пыльной широкой улицы, мимо выбеленных крейдою хат, белеющих в сумерках под высокими очеретяными крышами, мимо плетней с торчащими на кольях макитрами, мимо повозок, полевых кухонь и притаившихся под тополями машин, от которых тревожно и странно в тишине этого мирного сельского вечера пахло испарениями солярки и бензина, смазочными маслами, резиной, остывающим металлом.
Они вошли во двор, потом в темные сенцы. Один из конвоиров остался с Володей, другой пошарил рукой в темноте, звякнул щеколдой и открыл дверь в ярко освещенную горницу.
– Товарищ старший политрук, – сказал он, стоя на пороге, – задержали тут одного, может, побачите? Сам каже, шо переоделся, и документов нияких...
– Опять переодетый, – отозвался голос. – Давайте его сюда!
Володю ввели и поставили перед столом, на котором празднично горела двадцатилинейная «молния» с тщательно протертым стеклом. Командир, сидевший за столом, продолжал писать; Володя молча разглядывал его рыжеватые, с проплешинкой, волосы, звезду на рукаве и быстро бегающий по бумаге огрызок химического карандаша.
– Ну, – сказал старший политрук, дописав страницу, и поднял на Володю глаза давно не отдыхавшего человека. – Рассказывайте, если намерены это делать. Звание-то у вас какое было – лейтенант? Или младший?
Володя уставился на него изумленно. Потом на смену изумлению пришел испуг – когда он до конца сообразил, в чем его подозревают.
– Товарищ старший политрук, – заговорил он, волнуясь, – вы можете мне не верить, но это все совсем не то, что вы сейчас думаете. Я не командир, я вообще еще не в армии – я еще только собирался...
Он торопливо, избегая ненужных подробностей, рассказал о том, что с ним случилось. Старший политрук слушал молча, положив перед собой сцепленные кисти рук, поглядывая то на Володю, то на разбросанные по столу бумаги.
– Значит, вам захотелось повоевать, – сказал он, когда Володя закончил свой рассказ. – Желание понятное, если учесть возраст. Может быть, проще было осуществить его через военкомат?
– Вы не представляете, товарищ старший политрук, какие там сидят формалисты, – возмущенно сказал Володя. – Вы думаете, мы не пытались – с первого дня!
– Ясно. Так вот что... Глушко. Вы парень грамотный, сознательный, даже вот собирались добровольно вступить в ряды Красной Армии... выходит, в обстановке разбираетесь, отдаете себе отчет, насколько она серьезна. Верно?
Он вскинул голову и посмотрел на Володю. Тот кивнул:
– Верно, товарищ старший политрук.
– Так вот. Теперь представьте себя на моем месте и постарайтесь решить, что я должен с вами сделать. Задача ясна? Условия простые, Глушко: к вам приводят задержанного без документов, и тот рассказывает не совсем обычную, но в общем довольно правдоподобную историю. В то же время есть основания подозревать, что история эта выдумана. В лучшем случае, задержанный может оказаться младшим командиром, который переоделся в гимнастерку рядового – чтобы скрыть звание и дезертировать. А в худшем – он может быть и шпионом. Ну, так что вы решаете – на моем месте? Учитывая обстановку, вы имеете право отпустить такого человека или обязаны его задержать?
Володя пожал плечами:
– Ну, ясно... нужно проверить, я понимаю...
– Верно, Глушко. К сожалению, нужно проверить, а до окончания этой проверки придется вас задержать. Садитесь сюда, вот вам бумага, карандаш, и давайте пишите все подробно: где родились, где крестились – только постарайтесь ничего не забыть и не напутать...
Глава третья
Увязав последний чемодан, они снесли его вниз на тележку, потом Таня вернулась наверх и обвела комнату взглядом, равнодушно пытаясь вспомнить, не забыто ли что-нибудь.
Впрочем, даже если что-то осталось... какое это теперь имеет значение! Вот уже почти два месяца, как жизнь на ее глазах обнажается, сбрасывая одну ненужную оболочку за другой. Как будто чистят луковицу – если применить такое кухонное сравнение.
Вещей и понятий, без которых можно обойтись, становится с каждым днем все больше, а круг по-настоящему нужного для жизни все суживается. Здесь можно позволить себе сравнение более изысканное – с шагреневой кожей. В конце концов, очевидно, действительно необходимым остается лишь то, что можно унести в сердце. Например, надежда.
Впрочем, подумала Таня со вздохом, все это философия; без одежды и хлеба тоже не проживешь. Поэтому и приходится совершать эти первобытные путешествия через дымящуюся исковерканную пустыню, еще недавно бывшую центром города. Слава Богу, это уже последнее.
Она еще раз обвела взглядом комнату. Погнутая люстра, оборвав проводку с решетчатого от голых дранок потолка, валяется на столе, полы засыпаны раскрошенной штукатуркой, в ее спальне сиротливо поскрипывает на сквозняке раскрытая дверца шифоньера. Книга, выпавшая из шкафа вниз корешком, раскрылась, и ветер лениво пошевеливает страницы. Таня подошла, тронула книгу ногой и перевернула. Павленко – «На Востоке». Как ее когда-то читали! Она усмехнулась и вышла, нашаривая в кармане ключи.
«Николаева переехала на Пушкинскую, дом 16. Почту прошу опускать сюда, я буду захо...» – кусочка мела не хватило на последнее слово, Таня подняла с пола обломок штукатурки, но он крошился и почти не оставлял следа. Ничего, разберут и так.
Она постучала к соседке, – та открыла сразу, точно стояла за дверью, ожидая ее звонка.
– Анна Федосеевна, – сказала Таня, – я квартиру заперла, просто чтобы письма не пропали, если принесут; я написала, что буду заходить, но если вам что-нибудь из мебели нужно, то пожалуйста. Там ведь все равно все пропадет, как только пойдут дожди...
– Куда мне, – соседка махнула рукой, – один грех теперь с этой мебелью. Вот кастрюльку малированную я бы взяла. Да ты окна заделала бы чем пришлось, может, и не отсыреет? Ты глянь, зайди, как мне-то зашили...
– Вы знаете, я тороплюсь, там Люся внизу...
– Обождет, что ей сделается! – Анна Федосеевна, отделаться от которой было не так-то просто, потащила Таню за рукав комбинезона. – У меня водки с полбутылки оставалось, никак еще с Мая, так я им отдала, а то за деньги ни в какую, и говорить не хотят...
В комнате было душно и совершенно темно; лишь несколько солнечных лучиков едва пробивались сквозь щели глухого дощатого щита, которым был заделан оконный проем. Анна Федосеевна принесла из кухни коптилку и при ее свете с гордостью заставила Таню осмотреть и потрогать мрачное сооружение.
– Прочно сделано, – одобрила та. – Но как вы будете его открывать?..
– Еще чего – открывать. И так проживем! Еще спасибо скажем, как дожди пойдут... Осень-то уж на носу. Да ты сядь, чего стоишь...
– Спасибо, я пойду сейчас.
– Людка-то дорого с тебя за квартиру спросила?
Таня уставилась на нее непонимающе:
– Люся – за квартиру? Что вы, Анна Федосеевна, как вы могли подумать!
– Да чего тут думать-то – не спросила, так спросит, – тоном глубокой убежденности заметила Анна Федосеевна и тут же добавила, словно сообщая приятную новость: – А Васильевна наша, видать, пропала!
Таня промолчала, глядя на желтый трепещущий язычок пламени.
– Это, наверное, подло, – тихо сказала она потом, – но я так и не пошла туда... ну, вы знаете, при поликлинике... Туда многие ходят, для опознания...
– Это что, морг, что ли?
– В общем да, такое помещение вроде морга, их туда свозили. Прямо в подвале. Я... не смогла. А списки раненых мы с Люсей проверяли во всех больницах, так и не нашли...
Впрочем, даже если что-то осталось... какое это теперь имеет значение! Вот уже почти два месяца, как жизнь на ее глазах обнажается, сбрасывая одну ненужную оболочку за другой. Как будто чистят луковицу – если применить такое кухонное сравнение.
Вещей и понятий, без которых можно обойтись, становится с каждым днем все больше, а круг по-настоящему нужного для жизни все суживается. Здесь можно позволить себе сравнение более изысканное – с шагреневой кожей. В конце концов, очевидно, действительно необходимым остается лишь то, что можно унести в сердце. Например, надежда.
Впрочем, подумала Таня со вздохом, все это философия; без одежды и хлеба тоже не проживешь. Поэтому и приходится совершать эти первобытные путешествия через дымящуюся исковерканную пустыню, еще недавно бывшую центром города. Слава Богу, это уже последнее.
Она еще раз обвела взглядом комнату. Погнутая люстра, оборвав проводку с решетчатого от голых дранок потолка, валяется на столе, полы засыпаны раскрошенной штукатуркой, в ее спальне сиротливо поскрипывает на сквозняке раскрытая дверца шифоньера. Книга, выпавшая из шкафа вниз корешком, раскрылась, и ветер лениво пошевеливает страницы. Таня подошла, тронула книгу ногой и перевернула. Павленко – «На Востоке». Как ее когда-то читали! Она усмехнулась и вышла, нашаривая в кармане ключи.
«Николаева переехала на Пушкинскую, дом 16. Почту прошу опускать сюда, я буду захо...» – кусочка мела не хватило на последнее слово, Таня подняла с пола обломок штукатурки, но он крошился и почти не оставлял следа. Ничего, разберут и так.
Она постучала к соседке, – та открыла сразу, точно стояла за дверью, ожидая ее звонка.
– Анна Федосеевна, – сказала Таня, – я квартиру заперла, просто чтобы письма не пропали, если принесут; я написала, что буду заходить, но если вам что-нибудь из мебели нужно, то пожалуйста. Там ведь все равно все пропадет, как только пойдут дожди...
– Куда мне, – соседка махнула рукой, – один грех теперь с этой мебелью. Вот кастрюльку малированную я бы взяла. Да ты окна заделала бы чем пришлось, может, и не отсыреет? Ты глянь, зайди, как мне-то зашили...
– Вы знаете, я тороплюсь, там Люся внизу...
– Обождет, что ей сделается! – Анна Федосеевна, отделаться от которой было не так-то просто, потащила Таню за рукав комбинезона. – У меня водки с полбутылки оставалось, никак еще с Мая, так я им отдала, а то за деньги ни в какую, и говорить не хотят...
В комнате было душно и совершенно темно; лишь несколько солнечных лучиков едва пробивались сквозь щели глухого дощатого щита, которым был заделан оконный проем. Анна Федосеевна принесла из кухни коптилку и при ее свете с гордостью заставила Таню осмотреть и потрогать мрачное сооружение.
– Прочно сделано, – одобрила та. – Но как вы будете его открывать?..
– Еще чего – открывать. И так проживем! Еще спасибо скажем, как дожди пойдут... Осень-то уж на носу. Да ты сядь, чего стоишь...
– Спасибо, я пойду сейчас.
– Людка-то дорого с тебя за квартиру спросила?
Таня уставилась на нее непонимающе:
– Люся – за квартиру? Что вы, Анна Федосеевна, как вы могли подумать!
– Да чего тут думать-то – не спросила, так спросит, – тоном глубокой убежденности заметила Анна Федосеевна и тут же добавила, словно сообщая приятную новость: – А Васильевна наша, видать, пропала!
Таня промолчала, глядя на желтый трепещущий язычок пламени.
– Это, наверное, подло, – тихо сказала она потом, – но я так и не пошла туда... ну, вы знаете, при поликлинике... Туда многие ходят, для опознания...
– Это что, морг, что ли?
– В общем да, такое помещение вроде морга, их туда свозили. Прямо в подвале. Я... не смогла. А списки раненых мы с Люсей проверяли во всех больницах, так и не нашли...