Они добежали до канавы, через которую прыгали час назад. Наверное, здесь раньше велись какие-то осушительные работы, канава оказалась достаточно глубокой и удобной, они еще подкопали ее, насыпали что-то вроде бровки – получился почти полный профиль. Пушкари тем временем подпалили еще один танк.
   Выходит, недаром они их волокли, эти пушчонки, без них тут была бы совсем крышка. Хоть бы зажигательные бутылки дали, а то ведь ничего – винтовка, лопатка саперная малая (тоже не жук на палочке – оружие ближнего боя) и гранаты. Две штуки на нос! И не РГД, а самые обыкновенные «феньки»; вот и держись против танка... И они держались – приблизительно до полудня или около этого, и то только потому, что к ним подоспело несколько бронебойщиков с петеэрами. Орудия к тому времени уже умолкли, – они били прямой наводкой, пока не кончились снаряды, а потом одно раздавил танк, вместе с расчетом, одно успели укатить, а два пришлось бросить.
   День выдался погожий, жаркий. На рассвете, когда переправлялись, воды кругом было хоть отбавляй, а сейчас – ни глотка; фляги стеклянные давно у всех побились к чертовой матери (один парень даже здорово порезался, чуть живот себе не пропорол). И придумал же кто-то, в рот ему пароход, – самого бы с такой флягой на передовую. Премию еще небось получил за экономию металла для нужд народного хозяйства... тоже, изобретатель! Хорошо еще, патронов было много. Если бы тем ребятам с ихними сорокапятимиллиметровыми столько снарядов, без лимитов на орудие, – хрен бы немцы выгнали их оттуда. Патронов можно было не беречь, только успевай стрелять. И Сергей стрелял и стрелял, торопливо ловя на пляшущую мушку серо-зеленые фигурки в тускло отсвечивающих касках; этот металлический блеск неприятно напоминал твердые хитиновые головки насекомых, и он бил в них с гадливостью, с омерзением, с отчаяньем. Кто-то из немцев падал, он ни разу не смог определить, упала ли очередная фигурка от его или от чужой пули, он уже и не надеялся, что его выстрелы попадают в цель, но все равно стрелял и стрелял, а серо-зеленой саранчи с тускло поблескивающими металлическими головками все не убывало. С отчаяньем и яростью бросал он взад и вперед горячую и скользкую от пота рукоять затвора, вбивая в ствол патрон за патроном, – и его глаза застилало туманом, то ли от усталости и жажды, то ли от дыма горящих танков. А может, просто от доводящей до исступления очевидности того, что их контратака уже захлебнулась, что они не дойдут сегодня до этого дерьмового Лягушова и нет никакого наступления, никакого перелома...
   Он не понимал, почему все так получилось, почему не было ни поддержки с воздуха, ни взаимодействия с танками – всего того, без чего (как их учили) невозможны наступательные действия пехоты в современном бою. Впрочем, отсутствие самолетов его не особенно удивило, на них никто всерьез и не рассчитывал. Но танки?!
   Пехота стала отходить в полдень, потеряв не меньше половины состава от мин, которыми начали забрасывать ее отказавшиеся от лобовых атак немцы. К этому времени все было покончено и там, западнее Лягушова, где на штабной карте сходились острия двух плавно изогнутых стрел с ромбами – условным обозначением бронетанковых и механизированных частей. Полк легких танков, которому полагалось выйти в заданный район с севера, был уничтожен еще на переправе. Двести одиннадцатой бригаде повезло больше. Рано утром ее тридцатьчетверки смяли правое крыло немцев, прежде чем те успели что-нибудь сообразить. Но потом они все-таки сообразили, и под самым Дрябкином танки Николаева встретил убийственный огонь восьмидесятивосьмимиллиметровых зениток. Катастрофическую роль сыграло здесь отсутствие оперативной связи, – рациями не были оборудованы даже машины комбатов; пока удалось столковаться со всеми подразделениями, часть машин была потеряна впустую, а время упущено.
   Основные силы бригады, уже не рассчитывая на соединение с Вергуном, пошли на Лягушово – навстречу наступающим частям шестнадцатой дивизии. Но этот ход, естественно, следовало предвидеть и немцам. Наперерез бригаде были брошены танки и штурмовые орудия – в числе значительно большем, чем требовалось для заслона. Очень скоро бой превратился в побоище.
   Танки умирали по-разному. Легкие БТ-7 с их слабой пятнадцатимиллиметровой броней и авиационными двигателями, работающими на высокооктановом горючем, чаще всего вспыхивали от первого же попадания в моторный отсек. Иной, потеряв гусеницу, долго крутился на месте, отстреливаясь до последнего снаряда, пока какой-нибудь меткий башнер с немецкого T-IV не добивал его бронебойно-зажигательным. Иные, словно ослепнув от ярости и исступления этого неравного и бессмысленного боя, шли на таран. Так, расстреляв весь боезапас, погиб в своем легком танке комиссар Ропшин; так, за секунду до взрыва в боевом отделении протаранила немецкое штурмовое орудие горящая тридцатьчетверка комбата Вигена Сарояна.
   Николаеву уже дважды пришлось пересаживаться под огнем. KB, на котором он утром повел в бой свою бригаду, остался в болоте под Дрябкином с развороченной снарядом дырой на месте правого ведущего колеса. Приказав подготовить танк ко взрыву, комбриг перебрался на случившуюся рядом легковую машину с кольцевым поручнем-антенной вокруг башни; это был один из немногих его танков, оборудованных рациями, но преимущество это оказалось очень кратковременным, потому что уже через несколько минут рация вышла из строя от удара болванки, проломившей башенную броню.
   Полковник испытывал странное, непривычное ему отвратительное чувство растерянности, – инициатива боя ускользала из его рук, он чувствовал, что не в состоянии им руководить. Бригада уже не была цельным и повинующимся воле командира боевым соединением, она становилась скопищем экипажей, в одиночку борющихся за свою жизнь.
   Еще раз перебравшись под огнем в другую машину, тридцатьчетверку старшего лейтенанта Михайлюка, он попытался сжать в кулак все уцелевшие танки, чтобы пробиться на Лягушово. Окружения еще не было, но оно могло стать фактом в любую минуту. Полковник видел, как сгорел Ропшин, как вместе с протараненной им немецкой штурмовой самоходкой взорвался танк Сарояна; кольцо серых граненых машин все теснее сжималось вокруг остатков двести одиннадцатой бригады.
   Превратившись в простого башенного стрелка, Николаев думал теперь только об одном: чтобы эта победа обошлась немцам как можно дороже. Слившись воедино с прицелом, спусковой педалью и маховичками поворота башни и подъема орудия, чувствуя его ствол как бы продолжением самого себя, он стрелял и стрелял с ходу, без остановок, ловя в прицел прямые черно-белые кресты и цифры на серой, чужого, непривычного цвета броне...
   Иногда ему удавалось увидеть результаты своей стрельбы. Он видел, как задымили от его выстрелов один, потом другой Т-Ш, как осколочный снаряд разорвался в полном мотопехотинцев кузове открытой колесно-гусеничной «цуг-машины», а потом страшный грохочущий удар сорвал комбрига с сиденья и швырнул вниз, в подбашенное отделение.
   Сознание покинуло его не сразу, он еще успел услышать крик механика-водителя и увидеть, как дым и огонь валят сквозь трещины выдавленной взрывом переборки моторного отсека. И он успел еще подумать – подумать сразу о многом и самом страшном, об этом бездарном бое, о своей погубленной бригаде, о Тане, опять остающейся сиротой, – и все погасло.

Глава пятая

   Оккупация пришла к ним не в огне и грохоте; она вползла и установилась как-то незаметно, как ясным днем подкрадывается тьма к солнцу перед затмением.
   Двадцатого утром, часов в десять, немецкая разведка появилась на Старом Форштадте. Мотоциклисты – в глубоких касках, в очках, с легкомысленно закатанными рукавами серо-зеленоватых курток – неторопливо проехали по Челюскинской, начадив дымком заграничного бензина, и свернули к центру. На площади Первой Конной немцы спешились – то ли посовещаться, что делать дальше, то ли просто размять ноги; они снимали каски, утирали лбы цветными платками, гомонили и хохотали, хлопая друг друга по спинам. Потом один, длинноногий, отошел в сторонку и справил малую нужду у памятника комбригу Котовскому.
   Поездив по улицам, кое-где изобразив мелом на стенах ершистую стрелу с колючими буквами и цифрами и не сделав ни одного выстрела, немцы исчезли так же незаметно, как и появились. До самого вечера город был тих и безлюден, но перед заходом солнца на тротуарах появились любопытные, настороженные и готовые юркнуть назад при первом же сигнале тревоги. Постепенно люди смелели, – было маловероятно, чтобы главные силы немцев рискнули вступать в город ночью. Скорее всего, новую власть следовало ждать не раньше утра; а старой уже не было. И в этот критический час, неизвестно кем пущенные, поползли по улицам слухи о разбитых складах и лежащих без надзора сокровищах...
   Действительно, складов в городе было много, и вывезти из них успели лишь самую малость: долгое время никто не решался первым заговорить об их эвакуации, чтобы не быть обвиненным в паникерстве, а потом вдруг оказалось, что говорить уже поздно. Склады остались невывезенными, и не сегодня завтра все они должны были достаться врагу.
   Решение этой проблемы возникло, по-видимому, совершенно стихийно. В Энске давно уже было очень плохо со снабжением, а после бомбежки оно вообще прекратилось; населению не выдавали даже хлеба, потому что большой хлебозавод сгорел, а немногие уцелевшие пекарни не работали из-за отсутствия воды и тока. Поэтому, когда вечером двадцатого августа толпа разгромила склады мясокомбината и на улицу полетели ящики с консервами, ею руководило не только желание спасти добро от немцев: люди попросту хотели есть.
   После складов мясокомбината были опустошены подвалы нескольких торговых баз. Кое-что нашлось и на молокозаводе, хотя его скоропортящаяся продукция на складе не залеживалась. Поиски продолжались всю ночь; уже под утро в одном из тупиков сортировочной станции обнаружили цистерну с патокой – люди слетелись на сладкое, как мухи. Скоро у цистерны установилось даже некое подобие очереди, и уже какой-то ловкач, взобравшись наверх к открытой горловине, ладился черпать даровую сласть ведром, привязанным на тут же сорванном телеграфном проводе.
   Но горожане охотились не только за съестным. Были разобраны склады «Сельхозснаба», наполовину сгоревшие месяц назад, но хранившие еще много добра (преимущественно скобяного и москательного); та же участь постигла склад спортивного общества «Динамо», хотя из хранившегося там спортинвентаря лишь немногое могло представлять какую-то реальную ценность в условиях войны и вражеской оккупации. Более понятным было расхищение полуразрушенной бомбами обувной фабрики: запасы кожи, готовая продукция, часть машин – все исчезло в течение нескольких часов.
   На рассвете некоторые улицы Энска представляли собой зрелище совершенно фантастическое. Человек со связкой боксерских перчаток на шее волок кипу серых госпитальных одеял; семенила старушка, бережно прижимая к груди большой круг швейцарского сыра; женщины везли на тачке громадную, зловещего вида бутыль в ивовой корзине – того типа, что служит для перевозки кислот. Двое мальчишек бежали с метательным копьем, которое прогибалось под тяжестью нанизанной на него гирлянды колбас. Ведя за руль отчаянно дребезжащий обесшиненный велосипед, ковылял хромой инвалид, шел интеллигент, с достоинством унося домой ведро дегтярного мыла.
   Все это продолжалось и днем. Подходящих объектов в самом городе уже поубавилось, но зато нашлись новые на сортировочной и товарной станциях – когда кому-то пришло в голову начать сбивать замки на воротах пакгаузов. Знаменитая цистерна все еще привлекала к себе любителей сладкого, – вычерпать ведрами шестьдесят тонн патоки оказалось не так просто, к тому же, по мере понижения уровня, добыча ее становилась делом все более трудным. На тесной площадке возле горловины суетилось теперь несколько человек, помогавших и мешавших друг другу. Толпа ждущих своей очереди внизу нетерпеливо шумела и поторапливала добытчиков; и никто не заметил, что в полусотне метров от цистерны, вырулив из-за угла пакгауза, остановилась ни на что не похожая машина – приземистая и угловатая, тусклого серого цвета, с прямыми черными крестами на скошенных бортах.
   Стоя на сиденье бронетранспортера, кинооператор пропагандной роты СС снимал колоритную сцену, пока не кончилась пленка. Потом он спрыгнул вниз и хлопнул водителя по плечу.
   Низколобый «хеншель» раскатисто рыкнул мотором, и восемь его тяжелых рубчатых колес стали неторопливо и цепко перебираться через уже тронутые ржавчиной рельсы.
   В этот день, около девяти утра, Таня стояла у калитки на Пушкинской и разговаривала с соседкой, еще возбужденной после ночного похода на маслобойку. Когда соседка ушла к себе, Таня осталась у калитки. Ей хотелось побыть одной. Эти два дня они с Люсей избегали друг друга, потому что говорить было сейчас не о чем, а молчать – тяжело.
   Она стояла, ни о чем не думая, просто машинально воспринимая все эти внешние приметы погожего утра – чириканье воробьев, теплоту солнечного луча на щеке, прохладные прикосновения еще мокрых от росы листьев, навязчиво знакомый мотив кем-то насвистываемой песенки. Свист приближался, громкий, совершенно беззаботный, словно никакой войны и нет; теперь Таня узнала – «Спят курганы темные, солнцем опаленные».
   Таня привстала на цыпочки и перегнулась через калитку – так заинтересовал ее человек, способный насвистывать под носом у немцев. Человек оказался уже рядом. Собственно, это был не человек, а так, мальчишка. С мешком, перекинутым через плечо.
   – Ну чего, чего выглядываешь, – сказал он, проходя мимо, – я вот тебе выгляну...
   – Подумаешь, испугал, – отозвалась Таня. Мешок, с виду почти пустой, но тяжело обвисший на плече грубияна, подсказал ей следующий выпад: – Награбил за ночь, так теперь боишься, чтобы на тебя посмотрели!
   – Уж не тебя ли боюсь, – презрительно сказал мальчишка. Он остановился и сбросил с плеча мешок, глухо брякнувший о тротуар. – Слышь, немцы у вас тут были уже?
   У Тани противно ослабли колени.
   – Как... немцы? – едва выговорила она. – Разве они... их уже видели?
   – У нас на Форштадте они еще вчера были, – сказал мальчишка хвастливо. – Это вы тут сидите, ни фига не знаете...
   Он перевел взгляд с Тани на мешок и обратно, что-то обдумывая; потом нахмурился и сказал покровительственно:
   – Ну чего, немцев испугалась, – подумаешь! Ишь позеленела, аж веснушки все повылазили. Слышь, я у тебя мешок оставлю до вечера, а? У нас там наверняка немцы уже вовсю шалаются, увидят – отымут в два счета...
   Не дожидаясь разрешения, он поднял мешок, раскачал его и зашвырнул через забор прямо в кусты сирени.
   – Нехай там полежит, – сказал мальчишка. – Я приду, как стемнеет, заберу. А может, завтра. Договорились?
   – Ни о чем мы не договаривались. – Таня пожала плечами. – Хочешь оставлять – оставляй, я-то тут при чем? Если мешок твой украдут...
   – Тогда тебе не жить, так и знай, – пригрозил мальчишка. – Ладно, это я так, пошутил. Не дрейфь, а то опять станешь конопатой. Стырят мешок – плакать не буду.
   – А что у тебя там?
   – Консервы с мясокомбината, называются «тушенка». Я тебе тоже оставлю, я не жлоб.
   – Очень нужно!
   – Ты думаешь, тебя немцы пряниками будут кормить? Жди!
   Таня покраснела от возмущения.
   – Я – жду, что меня будут кормить немцы?! Ну, знаешь! Но только мне и ворованного тоже не нужно, понял?
   – Ну и дура, – обиженно сказал мальчишка. – «Ворованное», «ворованное»! Лучше, чтобы все это немцы сожрали, да?
   Он надулся и пошел прочь.
   – Послушай, – позвала Таня нерешительно, но мальчишка не оглянулся. «В общем, он, пожалуй, прав, – подумала она виновато. – Действительно ли это воровство – утащить свое из-под носа у немцев? Может быть, это даже похвально, патриотично...»
   Таня вернулась в дом. Людмила, подмостив под голову три подушки, читала «Виконта де Бражелона». Таня села на постель напротив, обхватив руками колени.
   – Ты с кем-то говорила? – спросила Люда якобы спокойным тоном, хотя Таня отлично почувствовала всю деланность этого спокойствия.
   – Да, с Катериной Ивановной... И потом один мальчишка бросил нам в сирень мешок с консервами.
   Люда отложила книгу.
   – К нам, в сирень? Какой мальчишка?
   – Откуда я знаю! – с беспричинным раздражением отозвалась Таня. – Бросил мешок через забор и сказал, чтобы полежал до вечера. Сейчас он боялся взять его с собой, потому что... – Таня запнулась и помолчала несколько секунд. – В общем, не знаю. Он говорит, что вчера немцы были на Форштадте.
   – Катерина Ивановна об этом уже говорила.
   – Твоя Катерина Ивановна – сплетница!
   – Но в данном случае, это, видимо, не совсем сплетня...
   – Не знаю, я этих немцев не видела, – упрямо сказала Таня. – Может быть, мальчишка тоже врет! Какой-то подозрительный тип – пришел, бросил мешок, вдобавок еще и обозвал меня конопатой. Почем я знаю, что у него там действительно только консервы? А вдруг гранаты?
   – А зачем ты ему позволила? С тобою всегда всё делают, что хотят. Нужно было его просто прогнать, вот и все.
   – «Просто прогнать», – передразнила Таня. – Тебе все просто! Я все-таки пойду посмотрю, что там в мешке...
   Она соскочила с кровати и вышла; Людмила снова взялась за книгу. Через несколько минут Таня вернулась с обескураженным видом.
   – Действительно, консервы, – сказала она. – Ужасно грязные банки, все вымазаны каким-то жиром. В общем, они выглядят довольно аппетитно – такие большие, наверное, по килограмму...
   – Ты представляешь – есть ворованное, – с чувством сказала Люда. – Мне кажется, я бы скорее...
   – Что? И потом, он прав – в данном случае это в общем-то и не совсем воровство, – возразила Таня. – Ведь людям нечего есть, Люся! А тут столько продуктов, которые могут достаться немцам.
   – Да, пожалуй... Я как-то об этом не думала.
   Людмила опять взялась за книгу. Несколько минут в комнате было тихо.
   – Просто не понимаю, как ты можешь читать, – с отвращением сказала Таня, и голос ее задрожал. – В такое время...
   – А что же я должна делать, по-твоему? – спокойно спросила Людмила. – Лучше сходить с ума?
   – Да уж лучше сходить с ума, чем лежать бесчувственной деревяшкой и читать про этих дурацких мушкетеров! Господи, зачем я не ушла пешком!
   Таня упала головой в подушку и отчаянно разрыдалась. Помедлив минуту, Люда отложила книгу, встала и принесла из кухни воды.
   – Вставай, вставай, не реви, – сказала она, тормоша Таню за плечо. – Выпей воды, успокойся, распустилась ты безобразно, Татьяна...
   Таня отбрыкнулась, но затихла.
   – Может быть, все еще обойдется, – продолжала Людмила, – А главное – слезами сейчас ничему не поможешь, пойми, Танюша. Сколько таких примеров в литературе, хотя бы у Джека Лондона, когда...
   – Да не говори ты глупостей! – Таня вскочила и села на постели, поджав под себя ноги. – При чем тут Джек Лондон? Ты хоть на минутку отдаешь себе полный отчет в нашем положении? Ну? Почему ты молчишь?
   – Перестань....
   – Ага! Теперь «перестань»! Всерьез ты говорить не хочешь, а придумывать дурацкие утешения с примерами из литературы, словно мне десять лет и я ничего не...
   – Я тебя не утешаю, Татьяна, а пытаюсь тебе помочь.
   – Это не помощь – рассказывать сказки, когда горит дом!
   – Я не понимаю, – устало сказала Люда, – чего ты от меня хочешь? Какой помощи? Я в таком же точно положении, как и ты; и я совершенно не виновата, что мы с тобой тут остались...
   Таня снова легла и отвернулась лицом к стене.
   – Мы с тобой не в равном положении, – сказала она, помолчав. – Может быть, внешне – да. Но на самом деле тебе гораздо легче, потому что ты храбрая, а я – трусиха. Я оказалась трусихой. Просто я ничего не знала до последнего момента... Пока не увидела бомбежки, не знала, что такое война... Пока не оказалась вот так, брошенной у немцев, не знала, что такое страх... А сейчас я боюсь! Понимаешь? Я просто боюсь день и ночь, у меня все дрожит внутри, а ты еще говоришь – я распустилась! Да я сейчас так себя в руках держу, как никогда еще не держала, потому что, если бы я сейчас хоть настолечко вот позволила себе распуститься...
   – Не знаю, Татьяна! Понятия не имею, как это случилось, но ты сейчас только о себе думаешь, только о себе и ни о ком больше, как самая последняя... эгоистка. Ей, видите ли, «расхотелось жить»! Ты не заслуживаешь того, что тебе дано. У тебя есть два человека, которые тебя любят, а ты...
   Голос у Людмилы прервался, – Таня смотрела на нее испуганно, не узнавая свою всегда выдержанную подругу, – но тут же она овладела собой.
   – Тебе полезно было бы побыть в... другом положении, – добавила она, встав и не глядя на Таню. – Когда знаешь, что совершенно никому не нужна. Это тебе было бы очень полезно...
   Людмила вышла из комнаты. Таня посмотрела ей вслед, но осталась на месте. Едва ли она смогла бы помочь подруге утешениями.
   Она чувствовала себя почему-то виновной в том, что разговор принял такой оборот. Впрочем, дело ведь не в том, высказывается ли вслух та или иная мысль...
   Люда все это время не переставала думать о том, что Галина Николаевна бросила ее на произвол судьбы; это Таня чувствовала, хотя обе тщательно избегали разговоров на эту тему. Сотрудница института, от которой Людмила узнала о бегстве Кривцова, сказала ей, что заместитель директора пользовался плохой репутацией, считался человеком ненадежным; доктор Земцева якобы говорила на одном из собраний – еще до войны, – что трудно представить себе дело, которое Кривцов не завалил бы, взяв в свои руки. Как же могла она спокойно уехать, зная, что именно от Кривцова будет зависеть судьба дочери?..
   Таня чувствовала, что для Люды сейчас главным было это ее горе; перед мыслью о том, что она оказалась ненужной матери, отступал даже страх. И утешать ее, убеждать в обратном, оправдывать поступок Галины Николаевны Таня не могла. Она и сама не находила этому поступку никаких оправданий.
   Конечно, не ехать та не могла, – это Таня понимала. Тема, над которой работала возглавляемая Земцевой группа, была связана с оборонной промышленностью, в таких случаях не спрашивают, хочет человек уезжать или не хочет. Но что Галина Николаевна смогла уехать, не настояв на разрешении для Людмилы, поручив ее заботам человека, которого сама считала ни на что не годным головотяпом, – это казалось Тане чудовищным и необъяснимым...
   Она вышла в кухню, спустилась в сад по истертым каменным ступенькам черного хода. Людмила стояла под орешником, разглядывая что-то наверху из-под ладони.
   – Люсенька, – сказала Таня, чувствуя, что, какие бы слова она сейчас ни произнесла, все они окажутся пустыми и ненужными, – Люсенька, я...
   – Мне только сейчас пришло в голову, – прервала ее Людмила таким тоном, словно между ними не было минуту назад никакой размолвки. – Смотри, сколько в этом году орехов! А если явятся немцы? Они же объедят все дерево. Может, обобьем, пока не поздно? Ссыпем где-нибудь в сарае и будем потихоньку подгрызать. Серьезно, мне не хотелось бы остаться зимой без орехов...
   Таня помолчала. Люда не хочет продолжать тот разговор; может быть, она права. В самом деле, слова здесь ни к чему.
   – Ну что ж, – вздохнула она, – можно и оббить, почему же нет. Но только я надеюсь, что немцы здесь не появятся...
   Она словно накликала: немцы появились ровно через час.
   Они приехали на двух огромных тупорылых грузовиках тусклого серого цвета, крытых зашнурованным по краям брезентом. Таня, которая в это время возилась с калиткой, пытаясь кое-как приладить на место сломанную петлю, увидела, как первая машина появилась из-за угла и повернула в их сторону; уронив молоток, она шмыгнула в кусты и, пригибаясь, как под обстрелом, помчалась к дому. Людмила была на кухне, занятая стряпней. Увидев Таню, она побледнела и выпрямилась с ножом в одной руке и недочищенной картофелиной в другой.
   – Немцы, – шепнула Таня одним дыханием, словно те могли ее услышать. – Что делать?
   Люда бросила нож и картофелину и стала вытирать руки о передник.
   – Не знаю, – сказала она растерянно. – Они что – к нам?
   Таня пожала плечами.
   – Я только увидела машину – такую огромную, вот как дом, – она сворачивала сюда...
   Людмила на цыпочках подошла к двери и прислушалась. С улицы отчетливо доносился шум мотора, то увеличивающего, то сбрасывающего обороты, и странные звуки – как будто фыркало и посапывало какое-то огромное животное. Необъяснимое это сопение было особенно страшным. Таня зажмурилась и прикусила кулачок.
   – Спокойно, – сказала Людмила вздрагивающим голосом. – Спокойно, Танюша. Бежать некуда, поэтому будем сидеть здесь. Как будто мы ничего не знаем. Иди сюда, будем чистить картошку...
   Она – так же на цыпочках – вернулась к столу и снова взялась за нож, продолжая прислушиваться с напряженным лицом. Таня замерла у двери, не отнимая рук ото рта, словно боясь закричать. Мотор на улице затих, он теперь работал на холостых оборотах, но где-то подальше слышался теперь рев другого.