Страница:
– Смотри, чтобы у тебя куртку не забрали, она ведь, кажется, военного образца...
– А, кому она понадобится!
Проснувшись еще затемно, Таня вспомнила: сегодня на работу. Вспомнила с тревожной какой-то досадой, вчерашнего энтузиазма уже не было. Ей даже стало жаль кончившейся беспечной жизни, когда можно было подремать утром в свое удовольствие, поплотнее закутавшись в одеяло и выставив наружу только нос. На улице, наверное, холодище... Сегодня ведь уже двадцать восьмое, через десять дней праздник. Интересно, будет ли на Красной площади парад. Дело, конечно, не в холоде, – Сереже и Дядесаше на фронте еще холоднее. Дело в том, что она идет работать к немцам. Может быть, Люся все-таки права... а сама она просто жалкая трусиха? Может быть, именно с этого и начинается предательство?
Сережа, милый, сказала она, доброе утро, мой хороший. Как прошла ночь – тихо, спокойно? Ночью, если верить сводкам, у вас там обычно ничего не происходит. Какие-нибудь поиски разведчиков, да? Как мне нужно с тобой посоветоваться, Сережа, я совершенно не представляю себе, что бы ты мне сейчас посоветовал.. Я вообще совершенно не представляю тебя здесь, в оккупации, – мне так тяжело и так отрадно, что тебя здесь нет, что ты сейчас там – с Дядейсашей, со всеми. Дома. На Родине. Может быть, даже в Москве? Бывает ведь так: пошлют за чем-нибудь, правда? Если ты в Москве – поклонись от меня Арбату, Сережа. И посоветуй мне, что делать, ну услышь, ну ответь хоть что-нибудь!
Ты тоже считаешь, что я не должна была идти работать на немцев? Но ведь мне нельзя иначе, Сережа, ты ведь понимаешь, у тебя есть оружие, ты можешь защищаться, у нас здесь нет ничего; и что я могла ответить этому полицейскому? Ой, Сережа, если бы ты слышал, что он мне сказал, если бы только ты его слышал! Так неужели я сейчас виновата в том, что зарегистрировалась на этой бирже и получила назначение...
– Таня!.. Танюш, ты что, плачешь? – послышался из темноты голос Людмилы.
– И не думала вовсе, я собиралась чихнуть... а ты меня разбудила. Который час?
Людмила включила свет в изголовье:
– Спи, еще совсем рано, нет семи...
– Ничего себе рано, в восемь я должна быть на работе!
– Верно, я ведь совсем забыла... – Людмила сонно зевнула. – Ты все приготовила? Одевайся пока, сейчас я растоплю печку...
Невыспавшаяся, в подавленном настроении, Таня заставила себя выйти в сад и помыться там под краном, чтобы ободриться немного. Но это помогло мало; таким мрачным было ледяное осеннее утро, что ей захотелось скулить от тоски. Едва удерживая слезы, она вернулась в комнату, где уже потрескивали в печи разгорающиеся дрова.
– Господи, Люська, как я тебе сейчас завидую! – сказала она, натягивая комбинезон. – Просто самой черной завистью!
– Неизвестно, кто кому будет завидовать завтра, – вздохнула Люда. – Возьмут меня и погонят куда-нибудь в колхоз... Это будет почище, чем развалины.
– Ты все-таки решила идти на биржу?
– Да, придется. Чего тянуть, все равно никуда не денешься...
Они молча позавтракали остатками вчерашних кукурузных лепешек, запили их горько-сладковатым от сахарина кипятком. Потом Таня посмотрела на часы и вздохнула.
– Пора, пора, – сказала она с сожалением, нехотя встав из-за стола и берясь за куртку, – на шее паруса сидит уж ветер... Интересно, что у них полагается за опоздание на работу, может быть, тоже порка? Представляешь, публично, на площади Урицкого, прошу прощения, на Хорст-Вессель-плац. Зрелище, а? Ох и угораздило же нас, Людмила свет Алексеевна, родиться в столь бурную историческую эпоху!
– Помнишь, у Аграновичей до войны, – усмехнулась Людмила, – Борис Исаакович стишки принес, там была такая строчка: «Чем эпоха интересней для историков, тем она для современников печальнее»...
– Вот именно, – сказала Таня. – Золотые слова! Когда она вошла во двор городской управы, куда велено было явиться назначенным на работы по расчистке, все уже собрались, часы показывали четверть девятого, но никто из начальства еще не появился. Хваленой немецкой организованности что-то пока не было видно. Таня успела потолкаться по двору, поговорить с несколькими знакомыми по школе, порасспросить новости; наконец из дверей показалась небритая личность в опереточной ярко-синей шинели с желтыми кантами. Людей построили, полицай вытащил из-за обшлага измятый лист и проверил присутствующих по списку, что заняло у него почти полчаса, – с грамотой, видно, он был не в ладах. – Зараз получите струмент! – гаркнул он, кое-как покончив с перекличкой. – Каковой есть собственность германьской армии! И хто его загубит альбо зруйнует, будет покаран по усей строгости законов военного часу!
Полицай погрозил пальцем и прохрипел зловеще: «У-у, хвармацевты!» Только услышав это странное обращение, все вдруг догадались, что блюститель «нового порядка» попросту пьян.
Сунув список за обшлаг, полицай оглушительно отхаркался, плюнул и скомандовал «вольно». Роздали инструмент – новенькие немецкие кирки и заступы; раздавали не глядя, кому что достанется. Тане сунули кирку, она с недоумением повертела ее в руках и взвалила на плечо.
– Слухай команду! – снова заорал полицейский. – Зараз пийдемо вкалывать, и шоб ниякий сукин сын не утик и не сховався гдесь у подворотне. Ясно? Ось так. Шагом арш, хвармацевска часть!
Пока переводчица, морща от усилия лоб и шевеля губами, переписывала данные Людмилиного паспорта в какую-то обширную ведомость, из задней двери вышла высокая блондинка в кителе темно-желтого цвета, перетянутом коричневым широким поясом с круглой золотой пряжкой. Бросив взгляд на очередь за барьером (за Людмилой стояло еще человек десять), немка посмотрела на часы и сказала переводчице:
– Поторопитесь, Анни, рабочие часы кончаются, а людей еще много. Почему-то все непременно приходят к самому концу дня...
Она закурила, пощелкав маленькой блестящей зажигалкой, и остановилась за плечом переводчицы.
– Удивительно, – сказала она, глядя в ведомость. – Просто удивительно! Все учащиеся! Все только учащиеся! Кто, наконец, работал в этом городе? Ничего не понимаю. И брюнетка – тоже учащаяся?
Немка подошла к барьеру и бесцеремонно уставилась на Людмилу.
– Хм, эту хоть можно было бы принять за девушку из хорошей семьи, если бы не одежда... Впрочем, здесь все ходят в отрепьях. Анни, спросите, чем занимаются ее родители.
Переводчица оторвалась от своей ведомости:
– Фрау начальница спрашивает...
– Я слышала, что спросила фрау начальница, – сказала Людмила. Обернувшись к немке, она посмотрела ей прямо в глаза. – Моя мама имеет ученую степень доктора физико-математических наук, она занимается научными исследованиями в области высокочастотной электрометаллургии. Сейчас она в эвакуации. Что еще угодно вам знать?
– Вот как, – сказала немка с любопытством. – Так ты живешь одна. Однако ты хорошо говоришь по-немецки, поздравляю. В твоей семье много немецкой крови?
– Ни капли. Немецкий я учила в школе, как и все.
– Как и все, – засмеялась немка. – Бог мой, из всех этих ваших «учащихся» не наберется и десяти процентов людей, умеющих правильно построить простую фразу... Наша Анни тоже учила, не правда ли, Анни?
Переводчица натянуто улыбнулась и бросила на Людмилу злобный взгляд.
– Ну, хорошо, – сказала фрау начальница и направилась к себе. – Когда будет готово удостоверение этой девушки, пусть зайдет ко мне...
Людмила еще не успела осмыслить случившегося, но чувствовала, что произошло что-то очень нехорошее. Ей стало панически страшно: уйти уже нельзя, паспорт лежит на столе у переводчицы, теперь не спрячешься, не отсидишься дома за закрытыми ставнями. И что ее дернуло за язык!
– С коридора вторая дверь направо, – сказала переводчица, отдавая ей документы. – Ноги только вытри!
После замызганного помещения биржи, украшенного лишь соблазнительно яркими плакатами о счастливой жизни украинских девчат в «Великой Германии», кабинет фрау начальницы поразил Людмилу почти будуарным уютом. Тяжелые бархатные портьеры, ковер во весь пол, даже шкура белого медведя лежала перед диваном, – таких кабинетов ей видеть еще не приходилось. В углу тускло рдел раскаленными спиралями электрический камин, в комнате было очень тепло и пахло сигаретным дымом, духами и кофе. Над письменным столом висел большой поясной портрет – фюрер, в картинно накинутой на плечи шинели, с сердито поджатыми губами, вперил орлиный взор в одному ему ведомые дали ослепительного германского будущего. Людмила положила документы перед фрау начальницей.
– Раздевайся, – сказала та. – Пальто повесь вон туда, – она указала на оленьи рога в углу. – Надеюсь, у тебя нет насекомых? Раздевайся и садись, я хочу с тобой поговорить.
Поколебавшись секунду, Людмила сняла пальто и присела на край дивана.
– Что у тебя за странное имя? – спросила фрау начальница, разглядывая регистрационное удостоверение. – Льюд-ми-ла? Странно, очень странно. Я вообще знаю русские имена; Катья – это Катарина, Манья – Мари...
– Людмила – старославянское имя.
– Ах так... Оно неблагозвучно, я буду звать тебя Лотта. Ты куришь?
– Нет.
– Это хорошо. А фамилия почти немецкая – Земцов. В Берлине у меня есть подруга, урожденная фон Зельцов. Не может быть, чтобы в твоем роду не было немцев; скорее всего, это от тебя просто скрывали. Хочешь чашечку настоящего кофе?
– Нет.
Фрау начальница высоко подняла брови:
– Ты отказываешься от настоящего кофе? Может быть, ты не знаешь, что это такое? Комиссары давали вам настоящий кофе?
– Я знаю, что такое настоящий кофе, – тихо ответила Людмила, не поднимая глаз. – Я его не пью, потому что мне вредно.
– Ах, так... А то я уже решила, что ты не хочешь принять угощение от меня! Я надеюсь, мы будем симпатичны друг другу, Лотта, в противном случае трудно работать вместе...
– Вместе?
– О да. – Фрау начальница поднялась из-за стола и, пройдясь по комнате, села на диван рядом с Людмилой. – Я решила взять тебя к себе, старшей переводчицей, в сущности – секретарем. Мне дали таких безмозглых дур... Ты видела Анни – это малограмотная баба, которая просто из кожи лезет, чтобы никто не усомнился в ее немецком происхождении... А оно, кстати, весьма сомнительно. Утверждает, что ее родители приехали из Германии перед первой мировой войной, но кто может это проверить? Скажу откровенно, Лотта, мне понравилось, что ты не подхватила приманку, которую я тебе бросила, когда спросила о немецкой крови в твоей семье. Бог мой, с таким знанием языка ты могла бы выдавать себя за чистокровную немку! В мире так мало честных людей, Лотта, что невольно обращаешь внимание на малейшее проявление бескорыстия. Сейчас, когда фюрер привел Германию к величайшему триумфу, находится слишком много охотников хотя бы подержаться рукой за триумфальную колесницу...
Фрау начальница покачала головой и взяла со столика початую плитку шоколада в разорванной станиолевой обертке.
– Ты не куришь, не пьешь кофе, я уж не знаю, чем тебя угостить, – сказала она, протягивая плитку Людмиле. – Возьми хоть это, мне прислали из Брюсселя...
– Но, фрау...
– Меня зовут Марго Винкельман. Бери же! – Людмила в полной растерянности отломила маленький кусочек.
– Фрау Винкельман, – сказала она, – я не... собиралась работать переводчицей и...
– Естественно, ты не собиралась! Ты, несомненно, ожидала, что тебя пошлют на грязную, тяжелую работу, не так ли? Убирать в казармах, или расчищать улицы от развалин, или в крайнем случае куда-нибудь на кухню? О да, к сожалению, большинству девушек приходится идти именно туда. Но я объяснила тебе, почему избрала для тебя другое. Ты честная девушка, и кроме того... я очень люблю все красивое, понимаешь ли, Лотта?
Фрау Винкельман протянула руку и кончиками пальцев легко провела по Людмилиной щеке.
– Ты похожа на итальянку... Тебе говорили, что ты красива? Несомненно, и не один раз. У тебя много поклонников? Или, может быть... ты не любишь общества молодых людей? А я люблю, когда меня окружают красивые предметы, красивые люди...
– Но я не могу быть переводчицей, фрау Винкельман! – воскликнула Людмила уже в панике. – Прошу вас, пошлите меня на общие работы!
– Тебя – на общие работы? Глупая, – фрау Винкельман снисходительно потрепала ее по щеке. – Ты будешь работать здесь – в тепле, в комфорте... Что тебя смущает?
Их взгляды встретились на миг, и Людмиле стало совсем не по себе; какие странные у фрау Винкельман глаза, Таня права, очень странные, но не поймешь, в чем дело. Очень неприятный какой-то взгляд.
– ...Ты боишься, что скажут твои соотечественники? Какое тебе до них дело, война окончится, самое позднее, через две недели, как только фюрер вступит в Москву... И потом, ты вообще отсюда уедешь, я покажу тебе Европу, Италию... Тебе никто не говорил, что ты похожа на итальянку? Ты мне напоминаешь один портрет, который я видела в прошлом году во Флоренции...
Людмила встала с колотящимся от непонятного испуга сердцем и сделала шаг к вешалке.
– Я не буду у вас работать, – сказала она едва слышно, берясь за пальто. – Ни за что...
Фрау Винкельман, не вставая с дивана, смотрела на нее своим странным взглядом, с еще более странной усмешкой.
– Что ж, ступай, – сказала она. – Документы на столе.
Людмила оделась, взяла со стола паспорт и регистрационное удостоверение. Графа о назначении на работу осталась незаполненной. Людмила нерешительно повертела карточку в пальцах.
– Куда же мне идти работать? – спросила она тихо.
– Сюда, – сказала фрау Винкельман и для пущей наглядности указала пальцем на свой письменный стол. – Ровно через неделю. Ты поняла? Во вторник четвертого ноября, к девяти утра.
– Я сюда не приду, фрау Винкельман.
– Как угодно, Лотта. Я никого ни к чему не принуждаю. Подумай, еще целая неделя в твоем распоряжении. Ты взрослая девушка и можешь сама решать свою судьбу. И разумеется, отвечать за последствия. Не так ли?
Из здания областного совета профсоюзов, где теперь помещалась биржа труда, Людмила вышла с совершенно определенным ощущением, что для нее все кончено. Она не знала, в какой форме придет беда, что придумает за эту неделю фрау Винкельман, но что странная начальница биржи не откажется так просто от своего каприза – в этом можно было не сомневаться. Достаточно вспомнить ее глаза.
Она долго ходила по улицам, не решаясь вернуться домой; мысль о том, что придется что-то рассказать Тане, была для нее невыносима. На вокзальной площади она остановилась – кругом было пусто и совсем тихо, скелет трамвайного вагона лежал на боку перед уцелевшими колоннами вокзала, за которыми, над грудой рухнувших перекрытий, тускло угасало серое октябрьское небо. Где-то на развалинах ветер погромыхивал листом кровельного железа. Осторожно, вкрадчиво у нее в голове шевельнулась мысль о самоубийстве. О покое. О мире. Об освобождении.
Глава восьмая
– А, кому она понадобится!
Проснувшись еще затемно, Таня вспомнила: сегодня на работу. Вспомнила с тревожной какой-то досадой, вчерашнего энтузиазма уже не было. Ей даже стало жаль кончившейся беспечной жизни, когда можно было подремать утром в свое удовольствие, поплотнее закутавшись в одеяло и выставив наружу только нос. На улице, наверное, холодище... Сегодня ведь уже двадцать восьмое, через десять дней праздник. Интересно, будет ли на Красной площади парад. Дело, конечно, не в холоде, – Сереже и Дядесаше на фронте еще холоднее. Дело в том, что она идет работать к немцам. Может быть, Люся все-таки права... а сама она просто жалкая трусиха? Может быть, именно с этого и начинается предательство?
Сережа, милый, сказала она, доброе утро, мой хороший. Как прошла ночь – тихо, спокойно? Ночью, если верить сводкам, у вас там обычно ничего не происходит. Какие-нибудь поиски разведчиков, да? Как мне нужно с тобой посоветоваться, Сережа, я совершенно не представляю себе, что бы ты мне сейчас посоветовал.. Я вообще совершенно не представляю тебя здесь, в оккупации, – мне так тяжело и так отрадно, что тебя здесь нет, что ты сейчас там – с Дядейсашей, со всеми. Дома. На Родине. Может быть, даже в Москве? Бывает ведь так: пошлют за чем-нибудь, правда? Если ты в Москве – поклонись от меня Арбату, Сережа. И посоветуй мне, что делать, ну услышь, ну ответь хоть что-нибудь!
Ты тоже считаешь, что я не должна была идти работать на немцев? Но ведь мне нельзя иначе, Сережа, ты ведь понимаешь, у тебя есть оружие, ты можешь защищаться, у нас здесь нет ничего; и что я могла ответить этому полицейскому? Ой, Сережа, если бы ты слышал, что он мне сказал, если бы только ты его слышал! Так неужели я сейчас виновата в том, что зарегистрировалась на этой бирже и получила назначение...
– Таня!.. Танюш, ты что, плачешь? – послышался из темноты голос Людмилы.
– И не думала вовсе, я собиралась чихнуть... а ты меня разбудила. Который час?
Людмила включила свет в изголовье:
– Спи, еще совсем рано, нет семи...
– Ничего себе рано, в восемь я должна быть на работе!
– Верно, я ведь совсем забыла... – Людмила сонно зевнула. – Ты все приготовила? Одевайся пока, сейчас я растоплю печку...
Невыспавшаяся, в подавленном настроении, Таня заставила себя выйти в сад и помыться там под краном, чтобы ободриться немного. Но это помогло мало; таким мрачным было ледяное осеннее утро, что ей захотелось скулить от тоски. Едва удерживая слезы, она вернулась в комнату, где уже потрескивали в печи разгорающиеся дрова.
– Господи, Люська, как я тебе сейчас завидую! – сказала она, натягивая комбинезон. – Просто самой черной завистью!
– Неизвестно, кто кому будет завидовать завтра, – вздохнула Люда. – Возьмут меня и погонят куда-нибудь в колхоз... Это будет почище, чем развалины.
– Ты все-таки решила идти на биржу?
– Да, придется. Чего тянуть, все равно никуда не денешься...
Они молча позавтракали остатками вчерашних кукурузных лепешек, запили их горько-сладковатым от сахарина кипятком. Потом Таня посмотрела на часы и вздохнула.
– Пора, пора, – сказала она с сожалением, нехотя встав из-за стола и берясь за куртку, – на шее паруса сидит уж ветер... Интересно, что у них полагается за опоздание на работу, может быть, тоже порка? Представляешь, публично, на площади Урицкого, прошу прощения, на Хорст-Вессель-плац. Зрелище, а? Ох и угораздило же нас, Людмила свет Алексеевна, родиться в столь бурную историческую эпоху!
– Помнишь, у Аграновичей до войны, – усмехнулась Людмила, – Борис Исаакович стишки принес, там была такая строчка: «Чем эпоха интересней для историков, тем она для современников печальнее»...
– Вот именно, – сказала Таня. – Золотые слова! Когда она вошла во двор городской управы, куда велено было явиться назначенным на работы по расчистке, все уже собрались, часы показывали четверть девятого, но никто из начальства еще не появился. Хваленой немецкой организованности что-то пока не было видно. Таня успела потолкаться по двору, поговорить с несколькими знакомыми по школе, порасспросить новости; наконец из дверей показалась небритая личность в опереточной ярко-синей шинели с желтыми кантами. Людей построили, полицай вытащил из-за обшлага измятый лист и проверил присутствующих по списку, что заняло у него почти полчаса, – с грамотой, видно, он был не в ладах. – Зараз получите струмент! – гаркнул он, кое-как покончив с перекличкой. – Каковой есть собственность германьской армии! И хто его загубит альбо зруйнует, будет покаран по усей строгости законов военного часу!
Полицай погрозил пальцем и прохрипел зловеще: «У-у, хвармацевты!» Только услышав это странное обращение, все вдруг догадались, что блюститель «нового порядка» попросту пьян.
Сунув список за обшлаг, полицай оглушительно отхаркался, плюнул и скомандовал «вольно». Роздали инструмент – новенькие немецкие кирки и заступы; раздавали не глядя, кому что достанется. Тане сунули кирку, она с недоумением повертела ее в руках и взвалила на плечо.
– Слухай команду! – снова заорал полицейский. – Зараз пийдемо вкалывать, и шоб ниякий сукин сын не утик и не сховався гдесь у подворотне. Ясно? Ось так. Шагом арш, хвармацевска часть!
Пока переводчица, морща от усилия лоб и шевеля губами, переписывала данные Людмилиного паспорта в какую-то обширную ведомость, из задней двери вышла высокая блондинка в кителе темно-желтого цвета, перетянутом коричневым широким поясом с круглой золотой пряжкой. Бросив взгляд на очередь за барьером (за Людмилой стояло еще человек десять), немка посмотрела на часы и сказала переводчице:
– Поторопитесь, Анни, рабочие часы кончаются, а людей еще много. Почему-то все непременно приходят к самому концу дня...
Она закурила, пощелкав маленькой блестящей зажигалкой, и остановилась за плечом переводчицы.
– Удивительно, – сказала она, глядя в ведомость. – Просто удивительно! Все учащиеся! Все только учащиеся! Кто, наконец, работал в этом городе? Ничего не понимаю. И брюнетка – тоже учащаяся?
Немка подошла к барьеру и бесцеремонно уставилась на Людмилу.
– Хм, эту хоть можно было бы принять за девушку из хорошей семьи, если бы не одежда... Впрочем, здесь все ходят в отрепьях. Анни, спросите, чем занимаются ее родители.
Переводчица оторвалась от своей ведомости:
– Фрау начальница спрашивает...
– Я слышала, что спросила фрау начальница, – сказала Людмила. Обернувшись к немке, она посмотрела ей прямо в глаза. – Моя мама имеет ученую степень доктора физико-математических наук, она занимается научными исследованиями в области высокочастотной электрометаллургии. Сейчас она в эвакуации. Что еще угодно вам знать?
– Вот как, – сказала немка с любопытством. – Так ты живешь одна. Однако ты хорошо говоришь по-немецки, поздравляю. В твоей семье много немецкой крови?
– Ни капли. Немецкий я учила в школе, как и все.
– Как и все, – засмеялась немка. – Бог мой, из всех этих ваших «учащихся» не наберется и десяти процентов людей, умеющих правильно построить простую фразу... Наша Анни тоже учила, не правда ли, Анни?
Переводчица натянуто улыбнулась и бросила на Людмилу злобный взгляд.
– Ну, хорошо, – сказала фрау начальница и направилась к себе. – Когда будет готово удостоверение этой девушки, пусть зайдет ко мне...
Людмила еще не успела осмыслить случившегося, но чувствовала, что произошло что-то очень нехорошее. Ей стало панически страшно: уйти уже нельзя, паспорт лежит на столе у переводчицы, теперь не спрячешься, не отсидишься дома за закрытыми ставнями. И что ее дернуло за язык!
– С коридора вторая дверь направо, – сказала переводчица, отдавая ей документы. – Ноги только вытри!
После замызганного помещения биржи, украшенного лишь соблазнительно яркими плакатами о счастливой жизни украинских девчат в «Великой Германии», кабинет фрау начальницы поразил Людмилу почти будуарным уютом. Тяжелые бархатные портьеры, ковер во весь пол, даже шкура белого медведя лежала перед диваном, – таких кабинетов ей видеть еще не приходилось. В углу тускло рдел раскаленными спиралями электрический камин, в комнате было очень тепло и пахло сигаретным дымом, духами и кофе. Над письменным столом висел большой поясной портрет – фюрер, в картинно накинутой на плечи шинели, с сердито поджатыми губами, вперил орлиный взор в одному ему ведомые дали ослепительного германского будущего. Людмила положила документы перед фрау начальницей.
– Раздевайся, – сказала та. – Пальто повесь вон туда, – она указала на оленьи рога в углу. – Надеюсь, у тебя нет насекомых? Раздевайся и садись, я хочу с тобой поговорить.
Поколебавшись секунду, Людмила сняла пальто и присела на край дивана.
– Что у тебя за странное имя? – спросила фрау начальница, разглядывая регистрационное удостоверение. – Льюд-ми-ла? Странно, очень странно. Я вообще знаю русские имена; Катья – это Катарина, Манья – Мари...
– Людмила – старославянское имя.
– Ах так... Оно неблагозвучно, я буду звать тебя Лотта. Ты куришь?
– Нет.
– Это хорошо. А фамилия почти немецкая – Земцов. В Берлине у меня есть подруга, урожденная фон Зельцов. Не может быть, чтобы в твоем роду не было немцев; скорее всего, это от тебя просто скрывали. Хочешь чашечку настоящего кофе?
– Нет.
Фрау начальница высоко подняла брови:
– Ты отказываешься от настоящего кофе? Может быть, ты не знаешь, что это такое? Комиссары давали вам настоящий кофе?
– Я знаю, что такое настоящий кофе, – тихо ответила Людмила, не поднимая глаз. – Я его не пью, потому что мне вредно.
– Ах, так... А то я уже решила, что ты не хочешь принять угощение от меня! Я надеюсь, мы будем симпатичны друг другу, Лотта, в противном случае трудно работать вместе...
– Вместе?
– О да. – Фрау начальница поднялась из-за стола и, пройдясь по комнате, села на диван рядом с Людмилой. – Я решила взять тебя к себе, старшей переводчицей, в сущности – секретарем. Мне дали таких безмозглых дур... Ты видела Анни – это малограмотная баба, которая просто из кожи лезет, чтобы никто не усомнился в ее немецком происхождении... А оно, кстати, весьма сомнительно. Утверждает, что ее родители приехали из Германии перед первой мировой войной, но кто может это проверить? Скажу откровенно, Лотта, мне понравилось, что ты не подхватила приманку, которую я тебе бросила, когда спросила о немецкой крови в твоей семье. Бог мой, с таким знанием языка ты могла бы выдавать себя за чистокровную немку! В мире так мало честных людей, Лотта, что невольно обращаешь внимание на малейшее проявление бескорыстия. Сейчас, когда фюрер привел Германию к величайшему триумфу, находится слишком много охотников хотя бы подержаться рукой за триумфальную колесницу...
Фрау начальница покачала головой и взяла со столика початую плитку шоколада в разорванной станиолевой обертке.
– Ты не куришь, не пьешь кофе, я уж не знаю, чем тебя угостить, – сказала она, протягивая плитку Людмиле. – Возьми хоть это, мне прислали из Брюсселя...
– Но, фрау...
– Меня зовут Марго Винкельман. Бери же! – Людмила в полной растерянности отломила маленький кусочек.
– Фрау Винкельман, – сказала она, – я не... собиралась работать переводчицей и...
– Естественно, ты не собиралась! Ты, несомненно, ожидала, что тебя пошлют на грязную, тяжелую работу, не так ли? Убирать в казармах, или расчищать улицы от развалин, или в крайнем случае куда-нибудь на кухню? О да, к сожалению, большинству девушек приходится идти именно туда. Но я объяснила тебе, почему избрала для тебя другое. Ты честная девушка, и кроме того... я очень люблю все красивое, понимаешь ли, Лотта?
Фрау Винкельман протянула руку и кончиками пальцев легко провела по Людмилиной щеке.
– Ты похожа на итальянку... Тебе говорили, что ты красива? Несомненно, и не один раз. У тебя много поклонников? Или, может быть... ты не любишь общества молодых людей? А я люблю, когда меня окружают красивые предметы, красивые люди...
– Но я не могу быть переводчицей, фрау Винкельман! – воскликнула Людмила уже в панике. – Прошу вас, пошлите меня на общие работы!
– Тебя – на общие работы? Глупая, – фрау Винкельман снисходительно потрепала ее по щеке. – Ты будешь работать здесь – в тепле, в комфорте... Что тебя смущает?
Их взгляды встретились на миг, и Людмиле стало совсем не по себе; какие странные у фрау Винкельман глаза, Таня права, очень странные, но не поймешь, в чем дело. Очень неприятный какой-то взгляд.
– ...Ты боишься, что скажут твои соотечественники? Какое тебе до них дело, война окончится, самое позднее, через две недели, как только фюрер вступит в Москву... И потом, ты вообще отсюда уедешь, я покажу тебе Европу, Италию... Тебе никто не говорил, что ты похожа на итальянку? Ты мне напоминаешь один портрет, который я видела в прошлом году во Флоренции...
Людмила встала с колотящимся от непонятного испуга сердцем и сделала шаг к вешалке.
– Я не буду у вас работать, – сказала она едва слышно, берясь за пальто. – Ни за что...
Фрау Винкельман, не вставая с дивана, смотрела на нее своим странным взглядом, с еще более странной усмешкой.
– Что ж, ступай, – сказала она. – Документы на столе.
Людмила оделась, взяла со стола паспорт и регистрационное удостоверение. Графа о назначении на работу осталась незаполненной. Людмила нерешительно повертела карточку в пальцах.
– Куда же мне идти работать? – спросила она тихо.
– Сюда, – сказала фрау Винкельман и для пущей наглядности указала пальцем на свой письменный стол. – Ровно через неделю. Ты поняла? Во вторник четвертого ноября, к девяти утра.
– Я сюда не приду, фрау Винкельман.
– Как угодно, Лотта. Я никого ни к чему не принуждаю. Подумай, еще целая неделя в твоем распоряжении. Ты взрослая девушка и можешь сама решать свою судьбу. И разумеется, отвечать за последствия. Не так ли?
Из здания областного совета профсоюзов, где теперь помещалась биржа труда, Людмила вышла с совершенно определенным ощущением, что для нее все кончено. Она не знала, в какой форме придет беда, что придумает за эту неделю фрау Винкельман, но что странная начальница биржи не откажется так просто от своего каприза – в этом можно было не сомневаться. Достаточно вспомнить ее глаза.
Она долго ходила по улицам, не решаясь вернуться домой; мысль о том, что придется что-то рассказать Тане, была для нее невыносима. На вокзальной площади она остановилась – кругом было пусто и совсем тихо, скелет трамвайного вагона лежал на боку перед уцелевшими колоннами вокзала, за которыми, над грудой рухнувших перекрытий, тускло угасало серое октябрьское небо. Где-то на развалинах ветер погромыхивал листом кровельного железа. Осторожно, вкрадчиво у нее в голове шевельнулась мысль о самоубийстве. О покое. О мире. Об освобождении.
Глава восьмая
Основное он узнал от соседей, а дальше расспрашивать не стал. Может быть потому, что весь сразу как-то одеревенел, его и не тянуло узнать больше. Да и что можно было еще узнать, какую-нибудь лишнюю страшную подробность?
Он стоял на краю воронки, ничего не испытывая. Бывают известия, которые не воспринимаются сразу. Понимать и чувствовать начинаешь только потом – постепенно, медленно-медленно. Вроде как когда возвращается чувствительность после местного обезболивания. Кроме того, есть вещи, в которые вообще трудно поверить до конца.
Он стоял на краю воронки, было очень тихо, первый снег беззвучно ложился на черную землю. Это называется – человек вернулся домой. Нет, просто не верится... чтобы так, сразу, чуть ли не первой бомбой...
Потом он сидел в тесной и душной кухоньке у соседки, молчал, курил и не отрываясь смотрел в маленькое, слезящееся от пара окно. Соседка была занята стиркой. Она сказала, что насчет документов ему беспокоиться нечего, – все знают, что он тут жил и что был мобилизован на окопы. Пришлым, кого никто не знает, – тем труднее, на тех в полиции смотрят косо. А местным документы выдают легко, надо только уметь сунуть. Ну, муж это умеет, у него всюду знакомства. Сейчас он придет с работы, тогда обо всем и поговорят.
– Спасибо, – сказал Володя, – я зайду... попозже. Он встал и вышел не прощаясь. В калитке столкнулся с девушкой и, только пройдя мимо, вспомнил, что это дочь соседки. Он чувствовал, что та остановилась и смотрит ему вслед. Конечно, это та самая Верочка. Она ему нравилась когда-то. Давным-давно, до войны. Прошлым летом. У них был большой огород, мама часто просила его: «Сбегай к Опанасенкам за лучком». Все еще ничего не понимая, он остановился и долго глядел через дорогу. Забор уцелел. А докрасить его он так и не собрался, мама все говорила: «Ну когда ты соберешься, стыдно перед людьми...»
Он шел долго, сам не зная куда. На углу проспекта Фрунзе ему встретился парный патруль: ослепительно начищенные сапоги, туго охватывающие подбородок ремешки касок, поверх шинели – под воротником – маленький, вроде детского слюнявчика, металлический полукруглый щиток на цепочке, с кованой готической вязью букв «Feldgendarmerie». Володя машинально посторонился, шагнул с тротуара. Один из жандармов скользнул по нему равнодушным взглядом. Этих опасаться не приходилось, он уже знал, что фельджандармерия проверкой документов у прохожих не занимается. Черную работу делает местная «допомоговая полиция». Но разумеется, можно вызвать подозрение и у жандарма. Володе вдруг почти захотелось, чтобы патрульный окликнул его и потребовал удостоверение личности. Может, так проще. Слишком уж много на него свалилось за это короткое время. Лагерь, побег, два месяца скитаний по селам и наконец это, сегодняшнее, еще не осознанное до конца. Может быть, действительно лучше уж сразу...
Обернувшись, он долго глядел вслед жандармам, – две одинаковые ритмично покачивающиеся спины, туго обтянутые серо-зеленым серебристым сукном, туго перечеркнутые черными ремнями. Нет, черта с два, так просто сейчас эти вопросы не решаются...
Так просто это не решается, повторял он, глядя на траурное полотнище флага, неподвижно обвисшее с горизонтального флагштока над входом в комендатуру. Чтобы умереть – не нужно было бежать из Песчанокопского. Умереть можно было и там, причем гораздо спокойнее, Лабутько был прав. Бежали они совсем для другого.
Здание комендатуры было на той стороне проспекта, чуть наискось. Огромное кроваво-красное полотнище, перекрещенное черным и белым, со свастикой посередине и Железным крестом в углу у древка, часовые на деревянных решеточках по обеим сторонам двери, вереница серых машин перед подъездом. Почти каждая – с зачехленным флажком на крыле. Очевидно, какое-то совещание, если понаехало столько начальства. Достать штук пять гранат, лучше противотанковых, и прямо отсюда, через улицу... Дождаться, пока выйдет кто-нибудь поважнее, и целой связкой. Хотя противотанковые – очень тяжелые, связку не докинешь. Хватит и одной. А если «феньки», то можно связать.
Да, это осуществимо, если хорошо обдумать. У немцев как-то странно – жестокость сочетается с беспечностью. Немец может войти в дом и повесить автомат на вешалку, у себя за спиной. Или вот здесь – проход мимо комендатуры не закрыт; конечно, если будешь торчать, приглядываться, то наверняка заберут. Но просто пройти мимо... в точно рассчитанную минуту, скажем. Это все можно рассчитать, подготовить. Как охотились, например, за Александром Вторым! Впрочем, там была группа, – в одиночку ничего бы не получилось...
В одиночку можно только умереть. Убить какого-нибудь важного типа и погибнуть самому. Но даже степень важности не так просто определить без помощников, без правильно поставленной службы наблюдения. Чего захотел – «служба наблюдения»! Это уже организация, целое организованное подполье...
Из подъезда комендатуры вышли трое; часовые взяли на караул. Пока офицеры усаживались, водитель выскочил и сдернул чехол с металлического флажка, флажок оказался разделенным на чередующиеся белые и красные квадраты, с какой-то эмблемой. Володя проводил прищуренными глазами низкую серую машину. Что, например, означает такой флажок? Это все нужно знать, если не хочешь бороться вслепую. А вслепую бороться нельзя, это и глупо, и бессмысленно, и безрезультатно. Но где взять организацию?
Люди в большинстве запуганы. Те, по крайней мере, с кем ему приходилось встречаться за время своих скитаний. Конечно, в городе положение может быть совсем другим, до сих пор он бывал только в селах. Возможно, по одним селянам судить и нельзя...
Во всяком случае, в Энске несомненно должно быть иначе. Надо только оглядеться, присмотреться к людям, разыскать знакомых. Не может быть, чтобы все были запуганы до полусмерти. Рано или поздно организация станет возможной. Да, но «поздно» – это тоже не выход...
Он шел по проспекту Фрунзе, удаляясь от комендатуры, и думал обо всем этом озабоченно и деловито, словно прикидывая возможные решения интересной математической задачи. Ему было очень важно не думать сейчас о том, что он узнал там, на Подгорной; думать о том было просто нельзя, – он уже начинал это чувствовать, угадывать инстинктом самосохранения.
Он дошел до центра, постоял на углу бульвара Котовского. Унылый румынский обоз тащился по бульвару мимо заснеженных развалин. На козлах высоких каруц, напоминающих цыганские кибитки, сидели нахохлившись небритые солдаты в бараньих шапках и жеваных грязных шинелях цвета хаки. Один, соскочив с повозки, подбежал к Володе, воровато оглядываясь, расстегнул подсумок – там были аккуратно уложены куски мыла, пестрые пакетики анилиновых красок. Володя отрицательно мотнул головой, румын начал соблазнять его иголками, камешками для зажигалок. Из-за угла показался немецкий офицер, – незадачливый коммерсант выругался и побежал догонять своих.
От дома, где когда-то был магазин канцтоваров, уцелел один нижний этаж, магазинчик превратился в кафе с вывеской на двух языках. Здание обкома было разрушено почти полностью, дом напротив, где когда-то жила Николаева, зиял рваными дырами оконных проемов. Впрочем, некоторые были кое-как заделаны досками и фанерой, – очевидно, там еще жили. Николаева-то, конечно, эвакуировалась... если осталась жива. Могла и погибнуть. Как разбит центр, это же что-то потрясающее...
Привычная ассоциация напомнила ему о Людмиле. Пушкинская отсюда недалеко, можно сходить – на всякий случай. Хотя Земцевы тоже должны быть в эвакуации. Может, в их доме поселился кто-нибудь из общих знакомых. Кстати, ему самому тоже надо теперь думать насчет жилья...
Володя почувствовал вдруг страшную, смертельную усталость, какой не испытывал ни там, в плену, ни даже после побега – в ту ночь, когда тащил на себе истекающего кровью Лабутько. Он отошел к груде запорошенных снегом обломков и сел на скрученную двутавровую балку. Снег продолжал падать, теперь все гуще и гуще, и бульвар становился каким-то необычно тихим, словно укутанным в вату. Движения здесь почти не было, – немцы предпочитали ездить по другим улицам, более просторным и менее загроможденным развалинами. Володя вытащил кисет, зажигалку, многократно сложенную и потершуюся в кармане страничку «Дойче-Украинэ цейтунг». «Зачем, собственно, я сюда пришел? – подумал он устало, затягиваясь горьким и едким дымом самосада. – Хожу полдня, и совершенно без толку. Надо было зайти к Лисиченко, они живут недалеко. От Иры можно узнать об остальных. Если, конечно, они не эвакуировались. Где работал ее отец? Кажется, на Оптическом. Тогда, возможно, тоже уехали. А впрочем, как знать... Опанасенко говорила, что вообще эвакуироваться не смог никто. Странно – не успели, что ли...»
Мимо прошла группа летчиков. Молодые парни, веселые, с виду добродушные, они громко обсуждали на ходу какое-то спортивное событие, смеясь и перебивая друг друга. Люди как люди, если взглянуть со стороны. Кто-то из них три месяца назад сбросил бомбу, которая разорвалась там, на Подгорном спуске. Очень может быть, если бы ему сказали, что его бомба случайно разрушила не казарму и не склад боеприпасов, а маленький домишко, в котором в тот момент находилась женщина и ее двое детей – девочка двенадцати лет и мальчик шести, – он был бы искренне огорчен. Я тоже буду искренне огорчен, если случайно убью не убежденного гитлеровца, не члена национал-социалистической партии с тысяча девятьсот двадцать третьего года, а обычного немецкого парня, надевшего нацистскую форму только потому, что год его рождения был указан в мобилизационном приказе. Мне будет искренне жаль, если случится именно так, и я об этом узнаю и найду время подумать над таким несчастливым совпадением. Но думать я не стану. Мобилизованные или добровольцы, они убивают нас, не задумываясь.
Он докурил цигарку, не трогаясь с места, оцепенело следя за медленным полетом снежинок, потом встал и побрел дальше. Толстые пучки разноцветных проводов, подвязанные немецкими связистами к столбам и деревьям, бежали вдоль тротуаров, на перекрестках топорщились в разные стороны аккуратные дощечки-стрелы – белые, желтые, синие – с загадочными шифрами частей и учреждений; в большом саду биологического института на улице Коцюбинского стояли зенитки.
Странно, он до сих пор почему-то никак не мог представить себе, как выглядит оккупированный Энск. Вот, смотри. Теперь ты это видишь.
Он стоял на краю воронки, ничего не испытывая. Бывают известия, которые не воспринимаются сразу. Понимать и чувствовать начинаешь только потом – постепенно, медленно-медленно. Вроде как когда возвращается чувствительность после местного обезболивания. Кроме того, есть вещи, в которые вообще трудно поверить до конца.
Он стоял на краю воронки, было очень тихо, первый снег беззвучно ложился на черную землю. Это называется – человек вернулся домой. Нет, просто не верится... чтобы так, сразу, чуть ли не первой бомбой...
Потом он сидел в тесной и душной кухоньке у соседки, молчал, курил и не отрываясь смотрел в маленькое, слезящееся от пара окно. Соседка была занята стиркой. Она сказала, что насчет документов ему беспокоиться нечего, – все знают, что он тут жил и что был мобилизован на окопы. Пришлым, кого никто не знает, – тем труднее, на тех в полиции смотрят косо. А местным документы выдают легко, надо только уметь сунуть. Ну, муж это умеет, у него всюду знакомства. Сейчас он придет с работы, тогда обо всем и поговорят.
– Спасибо, – сказал Володя, – я зайду... попозже. Он встал и вышел не прощаясь. В калитке столкнулся с девушкой и, только пройдя мимо, вспомнил, что это дочь соседки. Он чувствовал, что та остановилась и смотрит ему вслед. Конечно, это та самая Верочка. Она ему нравилась когда-то. Давным-давно, до войны. Прошлым летом. У них был большой огород, мама часто просила его: «Сбегай к Опанасенкам за лучком». Все еще ничего не понимая, он остановился и долго глядел через дорогу. Забор уцелел. А докрасить его он так и не собрался, мама все говорила: «Ну когда ты соберешься, стыдно перед людьми...»
Он шел долго, сам не зная куда. На углу проспекта Фрунзе ему встретился парный патруль: ослепительно начищенные сапоги, туго охватывающие подбородок ремешки касок, поверх шинели – под воротником – маленький, вроде детского слюнявчика, металлический полукруглый щиток на цепочке, с кованой готической вязью букв «Feldgendarmerie». Володя машинально посторонился, шагнул с тротуара. Один из жандармов скользнул по нему равнодушным взглядом. Этих опасаться не приходилось, он уже знал, что фельджандармерия проверкой документов у прохожих не занимается. Черную работу делает местная «допомоговая полиция». Но разумеется, можно вызвать подозрение и у жандарма. Володе вдруг почти захотелось, чтобы патрульный окликнул его и потребовал удостоверение личности. Может, так проще. Слишком уж много на него свалилось за это короткое время. Лагерь, побег, два месяца скитаний по селам и наконец это, сегодняшнее, еще не осознанное до конца. Может быть, действительно лучше уж сразу...
Обернувшись, он долго глядел вслед жандармам, – две одинаковые ритмично покачивающиеся спины, туго обтянутые серо-зеленым серебристым сукном, туго перечеркнутые черными ремнями. Нет, черта с два, так просто сейчас эти вопросы не решаются...
Так просто это не решается, повторял он, глядя на траурное полотнище флага, неподвижно обвисшее с горизонтального флагштока над входом в комендатуру. Чтобы умереть – не нужно было бежать из Песчанокопского. Умереть можно было и там, причем гораздо спокойнее, Лабутько был прав. Бежали они совсем для другого.
Здание комендатуры было на той стороне проспекта, чуть наискось. Огромное кроваво-красное полотнище, перекрещенное черным и белым, со свастикой посередине и Железным крестом в углу у древка, часовые на деревянных решеточках по обеим сторонам двери, вереница серых машин перед подъездом. Почти каждая – с зачехленным флажком на крыле. Очевидно, какое-то совещание, если понаехало столько начальства. Достать штук пять гранат, лучше противотанковых, и прямо отсюда, через улицу... Дождаться, пока выйдет кто-нибудь поважнее, и целой связкой. Хотя противотанковые – очень тяжелые, связку не докинешь. Хватит и одной. А если «феньки», то можно связать.
Да, это осуществимо, если хорошо обдумать. У немцев как-то странно – жестокость сочетается с беспечностью. Немец может войти в дом и повесить автомат на вешалку, у себя за спиной. Или вот здесь – проход мимо комендатуры не закрыт; конечно, если будешь торчать, приглядываться, то наверняка заберут. Но просто пройти мимо... в точно рассчитанную минуту, скажем. Это все можно рассчитать, подготовить. Как охотились, например, за Александром Вторым! Впрочем, там была группа, – в одиночку ничего бы не получилось...
В одиночку можно только умереть. Убить какого-нибудь важного типа и погибнуть самому. Но даже степень важности не так просто определить без помощников, без правильно поставленной службы наблюдения. Чего захотел – «служба наблюдения»! Это уже организация, целое организованное подполье...
Из подъезда комендатуры вышли трое; часовые взяли на караул. Пока офицеры усаживались, водитель выскочил и сдернул чехол с металлического флажка, флажок оказался разделенным на чередующиеся белые и красные квадраты, с какой-то эмблемой. Володя проводил прищуренными глазами низкую серую машину. Что, например, означает такой флажок? Это все нужно знать, если не хочешь бороться вслепую. А вслепую бороться нельзя, это и глупо, и бессмысленно, и безрезультатно. Но где взять организацию?
Люди в большинстве запуганы. Те, по крайней мере, с кем ему приходилось встречаться за время своих скитаний. Конечно, в городе положение может быть совсем другим, до сих пор он бывал только в селах. Возможно, по одним селянам судить и нельзя...
Во всяком случае, в Энске несомненно должно быть иначе. Надо только оглядеться, присмотреться к людям, разыскать знакомых. Не может быть, чтобы все были запуганы до полусмерти. Рано или поздно организация станет возможной. Да, но «поздно» – это тоже не выход...
Он шел по проспекту Фрунзе, удаляясь от комендатуры, и думал обо всем этом озабоченно и деловито, словно прикидывая возможные решения интересной математической задачи. Ему было очень важно не думать сейчас о том, что он узнал там, на Подгорной; думать о том было просто нельзя, – он уже начинал это чувствовать, угадывать инстинктом самосохранения.
Он дошел до центра, постоял на углу бульвара Котовского. Унылый румынский обоз тащился по бульвару мимо заснеженных развалин. На козлах высоких каруц, напоминающих цыганские кибитки, сидели нахохлившись небритые солдаты в бараньих шапках и жеваных грязных шинелях цвета хаки. Один, соскочив с повозки, подбежал к Володе, воровато оглядываясь, расстегнул подсумок – там были аккуратно уложены куски мыла, пестрые пакетики анилиновых красок. Володя отрицательно мотнул головой, румын начал соблазнять его иголками, камешками для зажигалок. Из-за угла показался немецкий офицер, – незадачливый коммерсант выругался и побежал догонять своих.
От дома, где когда-то был магазин канцтоваров, уцелел один нижний этаж, магазинчик превратился в кафе с вывеской на двух языках. Здание обкома было разрушено почти полностью, дом напротив, где когда-то жила Николаева, зиял рваными дырами оконных проемов. Впрочем, некоторые были кое-как заделаны досками и фанерой, – очевидно, там еще жили. Николаева-то, конечно, эвакуировалась... если осталась жива. Могла и погибнуть. Как разбит центр, это же что-то потрясающее...
Привычная ассоциация напомнила ему о Людмиле. Пушкинская отсюда недалеко, можно сходить – на всякий случай. Хотя Земцевы тоже должны быть в эвакуации. Может, в их доме поселился кто-нибудь из общих знакомых. Кстати, ему самому тоже надо теперь думать насчет жилья...
Володя почувствовал вдруг страшную, смертельную усталость, какой не испытывал ни там, в плену, ни даже после побега – в ту ночь, когда тащил на себе истекающего кровью Лабутько. Он отошел к груде запорошенных снегом обломков и сел на скрученную двутавровую балку. Снег продолжал падать, теперь все гуще и гуще, и бульвар становился каким-то необычно тихим, словно укутанным в вату. Движения здесь почти не было, – немцы предпочитали ездить по другим улицам, более просторным и менее загроможденным развалинами. Володя вытащил кисет, зажигалку, многократно сложенную и потершуюся в кармане страничку «Дойче-Украинэ цейтунг». «Зачем, собственно, я сюда пришел? – подумал он устало, затягиваясь горьким и едким дымом самосада. – Хожу полдня, и совершенно без толку. Надо было зайти к Лисиченко, они живут недалеко. От Иры можно узнать об остальных. Если, конечно, они не эвакуировались. Где работал ее отец? Кажется, на Оптическом. Тогда, возможно, тоже уехали. А впрочем, как знать... Опанасенко говорила, что вообще эвакуироваться не смог никто. Странно – не успели, что ли...»
Мимо прошла группа летчиков. Молодые парни, веселые, с виду добродушные, они громко обсуждали на ходу какое-то спортивное событие, смеясь и перебивая друг друга. Люди как люди, если взглянуть со стороны. Кто-то из них три месяца назад сбросил бомбу, которая разорвалась там, на Подгорном спуске. Очень может быть, если бы ему сказали, что его бомба случайно разрушила не казарму и не склад боеприпасов, а маленький домишко, в котором в тот момент находилась женщина и ее двое детей – девочка двенадцати лет и мальчик шести, – он был бы искренне огорчен. Я тоже буду искренне огорчен, если случайно убью не убежденного гитлеровца, не члена национал-социалистической партии с тысяча девятьсот двадцать третьего года, а обычного немецкого парня, надевшего нацистскую форму только потому, что год его рождения был указан в мобилизационном приказе. Мне будет искренне жаль, если случится именно так, и я об этом узнаю и найду время подумать над таким несчастливым совпадением. Но думать я не стану. Мобилизованные или добровольцы, они убивают нас, не задумываясь.
Он докурил цигарку, не трогаясь с места, оцепенело следя за медленным полетом снежинок, потом встал и побрел дальше. Толстые пучки разноцветных проводов, подвязанные немецкими связистами к столбам и деревьям, бежали вдоль тротуаров, на перекрестках топорщились в разные стороны аккуратные дощечки-стрелы – белые, желтые, синие – с загадочными шифрами частей и учреждений; в большом саду биологического института на улице Коцюбинского стояли зенитки.
Странно, он до сих пор почему-то никак не мог представить себе, как выглядит оккупированный Энск. Вот, смотри. Теперь ты это видишь.