Страница:
Юрий Слепухин
Тьма в полдень
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
Пикировщики повисли над городом в одиннадцатом часу утра, когда улицы еще чадили пожарами после ночного налета.
Звенья шли с полевых аэродромов, расположенных на север и на запад от Энска, но на подлете они меняли курс, описывая широкую петлю с радиусом в десять километров, и заходили на цель прямо с юго-востока – так, чтобы утреннее солнце слепило глаза зенитным расчетам.
После внезапного удара первой волны вся городская система ПВО оказалась практически выведенной из строя. Редкие и плохо замаскированные зенитные позиции в скверах и на площадях были уничтожены, на военном аэродроме пылали ангары, на исковерканном бомбами летном поле догорали не успевшие взлететь истребители. Поодаль, за земляной обваловкой склада, рвались бочки авиационного бензина, выбрасывая далеко видимые даже на солнце фонтаны огня.
Горело и в самом центре, и возле вокзала, и на сортировочной, а над расположенной за южной окраиной нефтебазой стоял гигантский столб черного дыма, пронизанного медленно клубящимся багровым пламенем. И тень от него уже перечеркнула обреченный город.
Участь Энска была решена в штабах по ту сторону фронта. Пользуясь специальными таблицами, справочниками и логарифмическими линейками, люди с высшим военным образованием тщательно вычислили необходимое количество машин, горючего, боеприпасов, зажигательных и фугасных бомб, определили время и назначили час начала операции. Город был заранее сфотографирован с воздуха, опытные специалисты разведывательного отдела обработали результаты аэрофотосъемки, и сегодня перед вылетом каждый пилот получил план своего квадрата, где было аккуратно отмечено все, имеющее значение не только для обороны, но и просто для нормальной жизни города. Синим карандашом были обведены казармы, воинские склады, здания советских учреждений и партийных органов, завод оптических приборов, хлебозавод, железнодорожное депо, вокзал, ТЭЦ, насосная станция городского водопровода и даже отдельные крупные жилмассивы.
На колене у летчика под целлулоидом планшета лежал план, а внизу, на земле, предательски ярко освещенный солнцем августовского утра, лежал город. Командир звена отыскивал очередной объект, сверяя наземные ориентиры, сигналил атаку идущим за ним машинам и ложился на боевой курс. В точно рассчитанный момент он одним движением рычага вводил свой Ю-87 в пике.
Бомбардировщик, казалось, на какую-то неуловимую долю секунды замирал в воздухе; потом, блеснув на солнце плексигласом кабины, он резко опрокидывался вниз носом и почти вертикально рушился на цель. Горбатый и остроклювый, с выпущенными тормозными закрылками и неубирающимся шасси, заключенным в массивные обтекатели, он напоминал в этот момент огромного фантастического коршуна, который падает на добычу, угловато распластав крылья и вытянув когтистые лапы...
Стрелка альтиметра быстро сползала вниз по циферблату, лихорадочная дрожь начинала сотрясать разогнанный до шестисоткилометровой скорости самолет. Навстречу пилоту с ураганным ревом неслась земля, прямоугольники городских кварталов стремительно росли и ширились на его глазах, ползли во все стороны, словно разбегаясь от страшного места, где, намертво пойманная в скрещение нитей коллиматора, лежала цель; так звери разбегаются от обреченного на смерть сотоварища. А сама цель уже не могла ни убежать, ни отползти в сторону, пригвожденная к земле невидимой прямой, математически точно совпадающей с осью движения самолета. Цель была обречена, и жизнь ее исчислялась теперь в секундах.
Пять... четыре... три... два... один... ноль! Летчик нажимает красную кнопку бомбосбрасывателя и изо всех сил, обеими руками, тянет рычаг на себя, искривляя траекторию падения, превращая почти отвесную прямую в параболу. Огромная центробежная сила вдавливает его в сиденье; земля перед ним, качнувшись, опрокидывается, подобно падающей стене, и цель уходит из поля видимости.
Последним видит ее стрелок-радист, сидящий в своей турели спиной к пилоту, – в тот момент, когда бомбардировщик, воя перегруженным мотором, начинает снова набирать высоту. Точнее, стрелок видит не самую цель, а стремительно вырастающее на ее месте грязно-желтое облачко взрыва.
Для двух человек, сидящих в кабине бомбардировщика, понятие «цель» было именно этим: точкой, куда нужно безошибочно бросить машину, – для первого и клубящимся облачком грязно-желтого дыма – для второго. Помимо этого чисто зрительного восприятия с нею было связано и многое другое. Цель неуничтоженная означала неприятности, командирский разнос, насмешки товарищей по эскадрилье; уничтоженная, вместе с десятками и сотнями других, она влекла за собой производство в чине, внеочередной отпуск, награды вплоть до Рыцарского креста с мечами и бриллиантами, громкую славу аса и портреты в иллюстрированных журналах. И все это – слава и ордена, деньги и женщины – все становилось доступно, лишь научись правильно рассчитывать траекторию и нажимать кнопку в нужный момент. Остальное летчика не интересовало.
А бомба, отделившаяся от самолета после того, как движение пальца на красной кнопке замкнуло ток в электрической цепи соленоидов сбрасывающего устройства, уходила вниз, – начиненная гремучей смертью тридцатипудовая стальная туша падала все быстрее и быстрее, с исступленным визгом и воем сверля воздух своим тупым рылом. Достигнув цели, она успевала еще пробить несколько этажей и перекрытий, прежде чем вырывался на свободу запрессованный в нее химический ад, – и тогда зазубренные куски железа кромсали человеческую плоть, и горел воздух, а ударная громовая волна раскатывалась по земле, круша стены и ломая деревья, уничтожая на своем пути все созданное человеком...
Преступление совершалось не в тайне, не под покровом мрака. Пилоты и бортстрелки «юнкерсов», представители биологического вида Homo sapiens, осуществляли это массовое и высокомеханизированное убийство спокойно и открыто, в полном сознании обыденности происходящего, под ярким солнцем летнего погожего утра.
И может быть, самое страшное заключалось в том, что они не были ни зверьми, ни садистами – эти здоровые и чистоплотные молодые убийцы, одетые в щеголеватую униформу германских воздушных сил. Многие из них даже не проявляли никаких особенно враждебных чувств к тем, кто умирал под их бомбами. Они были любящими сыновьями, мужьями, братьями; в свободное от полетов время они писали домой нежные письма, непременно вкладывая в каждый конверт серебристый листок полыни или аккуратно засушенный цветочек, предавались сентиментальным воспоминаниям, подолгу разглядывали любительские фотографии близких. Иногда они пытались поухаживать за украинскими девушками или угощали украинских детей первосортным бельгийским шоколадом. А потом, получив очередное задание, поднимали в воздух свои Ю-87 и шли убивать таких же девушек и таких же детей по ту сторону фронта...
Это нисколько не нарушало их душевного мира и не приводило к конфликтам с совестью. Идеология этих молодых людей, отштампованная поточным методом в школах, казармах и партийных организациях НСДАП[1], была простой до убожества. Их страна нуждалась в жизненном пространстве: семьдесят миллионов арийцев было скучено на территории, ненамного превышающей площадь тридцатимиллионной Польши; а уж за Польшей – до самого Тихого океана – простирались и вовсе пустые земли, лишь частично обжитые русскими унтерменшами. Арийцам было тесно.
Им предстояло теперь исправить эту несправедливость геополитики, перекроить мечом карту Европы. Гений фюрера поставил перед ними точно определенную задачу, германская техника вручила им самое совершенное в мире оружие – сокрушительное и безотказное, как тевтонский боевой топор. Молодые спортсмены в серо-стальных мундирах не видели оснований сомневаться ни в цели, ни в средствах. Они воевали со спокойной совестью.
Мало того – они гордились своей ролью в этой войне. Им выпала высокая честь принадлежать к отборнейшей части люфтваффе – к пикировщикам, «черным гусарам воздуха» рейхсмаршала Геринга. О них уже были написаны книги, сняты фильмы, сложены песни; они гордились своей грозной и прекрасной ролью в этой исторической битве за жизненное пространство, гордились своим уменьем выполнять солдатский долг перед нацией и ее вождем, уменьем выполнять приказ. Проезжая потом по улицам разрушенных ими городов, они останавливали машины и фотографировали развалины с такой же гордостью, с какой архитектор фотографирует лучшее свое творение. Они знали, что тысячи трупов гниют под этими развалинами, но мысль о трупах их не смущала. Война есть война, и приказ есть приказ. Бомбить, разрушать – было их профессией; и они исполняли ее добросовестно, по-немецки. Остальное их не касалось.
Наверное, именно поэтому так спокойно делали свое страшное дело немецкие юноши, бомбившие Энск в это солнечное августовское утро.
Погода была лётной, зенитки молчали, русских истребителей не было. Самолеты кружились над городом неторопливо и деловито, пилоты отыскивали цели, пикировали, выводили машины из пике; отбомбившееся звено набирало высоту и ложилось на обратный курс. Впереди ждал отдых – сигареты, кофе с коньяком, партия в покер в офицерском казино, недочитанный детективный роман... и, черт возьми, сегодня они его заслужили, этот отдых!
Словно усталые охотники, возвращающиеся из леса, летчики лениво переговаривались через свои ларингофоны, обменивались впечатлениями, шутили. За их спиною, в зыбком солнечном мареве, расплывалась над степным горизонтом тяжкая сизая туча дыма, которую ветер медленно отгибал к югу, в сторону Черноморья; а навстречу им, ниже, летели на Энск новые шестерки груженых «юнкерсов».
Все это происходило во вторник двенадцатого августа тысяча девятьсот сорок первого года. Многие из жителей Энска, мобилизованных в конце июля на оборонные работы, вернулись в город как раз накануне, в понедельник. В числе этих вернувшихся были и Таня с Людмилой.
Две недели они копали противотанковые рвы между Калиновкой и Белой Криницей. Настроение было тревожным: новый оборонительный рубеж возводился в каких-нибудь сорока километрах от Энска. Вчерашние школьники, однако, держались молодцом.
Вся их группа – половина бывшего десятого «Б» – ждала новостей со дня на день и свято верила, что эти новости должны быть непременно хорошими. Кончался второй месяц войны, – пора бы наступить перелому! Даже Глушко, немного щеголявший своим «трезвым взглядом на обстановку» и своим скептицизмом, каждый вечер топал пешком в Белую Криницу, чтобы прочитать сводку на доске возле сельрады; в глубине души он все еще не мог расстаться с надеждами на пробуждение классовой сознательности в немецком солдате.
Но из сводок ничего нельзя было понять, слухи до окопников не доходили, а если и доходили, то слишком уж нелепые – вроде того, что где-то рядом видели немецких мотоциклистов. В степи было тихо, к прерывистому гулу чужих самолетов уже привыкли, – они пролетали высоко, то группами, то в одиночку, и словно не замечали ни рва, ни работающих в нем людей. Только один раз какой-то оголтелый фашист спикировал с устрашающим ревом прямо им на головы, но не стал ни бомбить, ни стрелять из пулеметов, а только погрозил пальцем; потом их навестил еще один самолет, пролетел невысоко вдоль всей трассы работ и засыпал ее листовками, – в них были опять те же идиотские стишки: «Девочки и дамочки, не ройте ваши ямочки...»
Десятого вечером среди окопников разнесся слух, что работы будут прекращены, так как выяснилось, что противотанковый ров в этих местах вообще ни к чему. «Лучше было остаться на санитарных курсах, – сказала Земцева, узнав новость от Иришки Лисиченко. – По крайней мере, сейчас мы уже могли бы приносить хоть какую-то пользу, а так...» Девушки подавленно молчали – две недели изнурительного труда оказались потраченными впустую. Вернадская, накануне потерявшая очки, растерянно щурилась, от ее былой самоуверенности не осталось и следа. «Тоже лавочка, эти ваши санитарные курсы, – фыркнула Николаева. – Если бы это было всерьез, никто вас не отпустил бы на окопы!»
Ночью она долго лежала без сна, слушая далекий и невыразимо тоскливый, ноющий звук одинокого самолета, пробирающегося куда-то в огромной пустой ночи; едва слышные громовые раскаты изредка достигали ее слуха, – трудно было определить, с какой стороны они слышались: бомбили всюду, и по всему горизонту можно было видеть бледные мерцающие зарницы...
А утром оказалось, что за ночь трасса обезлюдела.
Продолжать работу не было никакого смысла; оставшиеся – почти все мобилизованные из Энска – посовещались, доели полученный два дня назад хлеб и решили идти в Калиновку.
Расходились маленькими группами. Бывшие питомцы 46-й школы договорились держаться вместе, и их группа оказалась самой многочисленной – человек тридцать; в Калиновке это произвело впечатление, их похвалили за организованность, выдали по пачке пшенного концентрата и на двух попутных машинах отправили рыть стрелковые окопы под Семихаткой.
Первую машину немцы сожгли очень скоро, – едва ребята выехали на Новоспасский грейдер и ухитрились пристроиться в хвост какой-то чужой колонне. К счастью, обошлось без жертв; погорельцы перебрались на вторую машину и поехали дальше. Потом еще несколько раз за это утро им приходилось валиться друг на друга от резкого торможения, прыгать с борта и без оглядки удирать в неубранную пшеницу.
Вторая машина вышла из строя в трех километрах от Семихатки. Шофер, с черным от пыли и усталости лицом, долго копался в моторе, потом громко, не стесняясь присутствия девушек, выругался и объявил, что хана, машина дальше не пойдет. Глушко забрался в кузов и побросал оттуда рюкзаки и лопаты, их было теперь совсем немного, – большая часть группы куда-то рассосалась. Многим, очевидно, удалось пристроиться на другие грузовики.
– Надеюсь, в Семихатке соберутся все, – сказала Николаева без особой уверенности. – Был бы просто позор для нашей школы, если б среди нас оказалось столько дезертиров...
– Татьяна, не разбрасывайся громкими словами, – заметила Земцева. – Идемте, товарищи.
Татьяна обиженно замолчала. Она шла, утопая в мягкой пыли обочины, и думала о том, что в сущности у нее осталось не так уж много желаний. Когда-то – вечность назад, до войны, – их было видимо-невидимо; а сейчас? Конечно, было одно, главное, то же, что и у всех: вдруг узнать о начале нашего генерального контрнаступления по всему фронту. Ну а кроме этого? Первое – хотя бы на день попасть домой и найти в ящике письма от Сережи и Дядисаши. Второе – принять горячую ванну и хотя бы одну ночь провести в постели, с прохладными, скользкими от крахмала простынями. Третье – съесть две двойные порции мороженого. Четвертое – получить наконец возможность сделать хоть что-нибудь полезное в этой Семихатке...
Последнее желание оказалось таким же неосуществимым, как и все остальные. Добравшись через час до забитого войсками хутора, они не нашли ни своих товарищей, ни того мифического начальства, которое – как сказали в Калиновке – должно было поставить их на работу.
Неунывающая Галка Полещук предложила просто идти от хаты к хате, выкликая: «Кому окопы копать», – может, и подвернется халтурка; но это прозвучало так неуместно, что всем стало неловко, и сама Галка, опомнившись, покраснела до слез.
Да, только здесь они начали догадываться об истинном положении вещей. Теперь было не до шуток, им становилось по-настоящему страшно. Если на Новоспасской дороге они видели только колонны машин, частично гражданских, частично с какими-то военными грузами, то здесь, на идущем через Семихатку магистральном шоссе, перед их глазами развернулась страшная картина отступления. Глушко с Земцевой и Олейниченко ушли продолжать поиски. Остальные – их было теперь семеро – молча сидели на солнцепеке и не отрывали глаз от дороги.
В сущности ничего страшного на первый взгляд там не происходило. Просто шли люди – очень много людей, военных и штатских, с винтовками и грудными детьми, – бесконечно скрипели перегруженные повозки, тряслись и громыхали на ухабах грузовые машины, вперемешку с деревенскими мажарами медленно проплывали, раскачиваясь, кое-как прикрытые жухлой зеленью длинные орудийные стволы. Не было видно ни убитых или искалеченных бойцов, ни выведенной из строя техники, если не считать обгорелого каркаса полуторки в кювете; и, несмотря на внешне спокойный, исключающий, казалось бы, всякую мысль о панике, неторопливый ритм этого движения людей и машин, несмотря на отсутствие внешних признаков разгрома – во всяком случае, тех признаков, которые были бы заметны и понятны вчерашним школьницам, – Таня и ее подруги не могли сейчас избавиться от совершенно четкого ощущения беды, большой и общей, касающейся решительно всех.
Дело было даже не в том, что движение по шоссе совершалось только в одну сторону – к востоку, на Энск; достаточно было взглянуть на лица красноармейцев, чтобы угадать весь путь, пройденный ими до этого степного хутора. Прокаленные солнцем и ветром, небритые, черные от пыли и копоти, эти лица казались обугленными, обожженными в беспощадном огне сражений. Бойцы шагали упрямо и неторопливо, как ходят люди, отшагавшие не одну сотню километров; они не были беглецами, никто не бросил оружия, – но они отступали.
Таня смотрела на них остановившимися глазами и совершенно отчетливо видела перед собой Сережу, такого же грязного и измученного, точно так же – озлобленно и упрямо – шагающего в эту минуту по какому-нибудь другому шоссе, под Киевом, или Смоленском, или Новгородом...
– Только бы не начали бомбить, – тихо заметила Иришка Лисиченко, проводив взглядом шестерку высоко пролетевших самолетов. Девушки, как по команде, подняли головы.
– Типун тебе на язык, – сказала Таня, – еще накличешь...
– Им уже не до этого, – близоруко щурясь, отозвалась Вернадская.
– Да хватит вам, в самом деле!
А ведь Инка права, подумала Таня, глядя из-под ладошки вслед тающим в солнечном блеске самолетам. То, что они пролетели, не обратив внимания на такую легкую добычу, было – если вдуматься – куда более страшным, чем если бы немецкие бомбы посыпались сейчас на Семихатку. За этим безразличием чувствовалась зловещая уверенность победителей, – уверенность в том, что добыча все равно от них не уйдет...
Через полчаса вернулись Земцева и Олейниченко, обе с одинаково растерянными и испуганными лицами.
– Девочки, – сказала Люда, – нам нужно ехать. Только, пожалуйста, без паники, и вообще...
Что «вообще» – она не договорила. Девушки смотрели выжидающе то на нее, то на Наташу Олейниченко, которая едва сдерживала слезы.
– Что случилось? – испуганно спросила Таня. – Куда ехать?
– Домой, – ответила Земцева, стараясь говорить своим обычным рассудительным тоном. – Здесь оставаться бессмысленно – вы же видите, что делается. Во-первых, никто здесь ничего не укрепляет, а во-вторых...
– Ой, девочки! – вырвалось вдруг у Наташи; закрыв лицо руками, она села на чей-то рюкзак и заплакала, уткнувшись в колени.
Люда обвела взглядом подруг.
– Немцы сегодня ночью взяли Куприяновку, – сказала она вздрагивающим голосом. – Мы говорили с одним командиром, он советует немедленно уезжать...
Все молчали. Августовский полдень волнами зноя изливался на землю, та же пылящая и грохочущая лавина катилась по шоссе – рядом, в сотне метров от них; но все они, каждая по-своему, ощутили вдруг бредовую, кошмарную, как во сне, неправдоподобность происходящего. Немцы – в Куприяновке?
– Но ведь это совсем рядом, – растерянно сказала наконец Инна Вернадская. – Как же так – утром нам прочитали вчерашнюю сводку...
– Господи, если верить сводкам...
– Я уверена, что он – паникер и диверсант, этот твой командир! – закричала Таня, отчаянно картавя от возмущения. – Какое он имеет право...
– Не будь дурочкой, – холодно отрезала Людмила. – А эти все – тоже паникеры?
Она указала взглядом на идущих по шоссе бойцов. Таня вдруг заморгала, судорожно кусая губы.
– Не реветь! – прикрикнула Людмила. – Только этого нам еще не хватает. Так что будем делать?
– Нет, я просто поверить не могу, – сказала Вернадская тем же растерянным тоном. – Такая крупная узловая станция...
– А я теперь могу поверить всему! – сквозь слезы закричала Таня. – Чему угодно! Что немцы уже в Энске, что они захватили Днепрогэс, Киев, Москву, что угодно! Откуда мы знаем, что это не так?
– Вот, пожалуйста, – Людмила пожала плечами. – Вы видите эту психичку? То у нее все кругом – паникеры и диверсанты, а то вдруг начинается вот такая истерика. Танька, ну где тут логика?
– Подавись ты своей логикой, – решительно заявила Таня и с отчаянием высморкалась. – Куда Глушко девался?
– Сейчас придет. Пошел искать каких-то саперов, что-ли...
Таня насторожилась:
– Здесь что, саперы работают? Ты же говорила, Семихатку никто не укрепляет!
– Откуда я знаю – мне так сказали, – с досадой отозвалась Людмила. – Мало ли что могут делать саперы! А никаких гражданских окопников тут нет и не было.
– Саперы обычно строят мосты, – заметила Лисиченко.
– Какая глубокая мысль, – сказала Таня. – До чего противно слушать такие вот бабские высказывания о военном деле! Через что им здесь наводить мост, курица?
Иришка обиделась. Остальные вступились за нее, Николаевой было предъявлено обвинение в зазнайстве и грубости; Таня в ответ объявила подруг трусливыми ничтожествами. Они еще доругивались, когда появился Глушко.
– Вы что тут, посказились? – спросил он. – Нашли время базар устраивать...
Он сел на рюкзак и рукавом утер мокрое от пота лицо, размазав по нему грязь.
– Жарища проклятая, – пробормотал он, по очереди извлекая из карманов многократно сложенную истертую газету, кисет и огниво. – Вот что, девчата...
Девчата, сразу забыв о ссоре, смотрели на него с уважением, – Володя Глушко был теперь единственным мужчиной в группе. Чувствуя на себе эти взгляды, единственный мужчина неторопливо изготовил чудовищную кривую самокрутку, облизал ее со всех сторон и несколькими ударами кресала высек огонь.
– Может быть, ты все-таки соизволишь договорить? – взорвалась наконец Таня. – Что это за разговоры насчет Куприяновки?
Володя окутался дымом и изрек:
– Под Куприяновкой немцы прорвали фронт. Сегодня ночью, танками. Эшелонов там осталось – все пути забиты... Теперь говорят, что нарочно не отправляли, вроде бы диспетчер оказался шпионом...
– Так мы что – едем? – спросила Людмила.
– Безусловно, – кивнул Володя. – Здесь вам оставаться нельзя. Только вот с транспортом погано, придется вам пока топать пешком – дальше, может, кто подберет...
– А ты? – хором спросили девушки.
– Я остаюсь, – спокойно сказал Володя. – Мне найдется что делать, а вы смывайтесь. Серьезно, девчата, здесь опасно...
И именно в эту минуту – словно в подтверждение его слов – все услышали стремительно приближающийся рев самолета. Люди хлынули с шоссе, прыгая через канавы и поваленные плетни.
Лежа в пыльном бурьяне, Таня зажмурилась и крепко прижалась щекой к чему-то колючему, – ей захотелось вдруг стать совсем маленькой и незаметной, а главное – плоской, совсем плоской, такой двухмерной... вроде тех бумажных человечков, которыми она играла когда-то в Москве, на Сивцевом Вражке...
Словно нагнетая воздух, с бешеным свистом и воем прошел самолет – совсем низко и прямо над ними, как показалось всем, – потом второй, третий; сухой и деловитый стук пулеметов каким-то странным диссонансом вплелся в этот разнузданный ураган звуков, потом, уже подальше, послышались не очень сильные взрывы, а через несколько секунд, совсем в отдалении, – еще один, от которого ощутительно дрогнула земля.
– Гробанулся, мать его перетак! – неистово закричал кто-то. – Глядите, хлопцы!
Стало тихо. Таня подняла голову, моргая запорошенными глазами, потом вскочила. На шоссе что-то горело и трещало, но люди смотрели в другую сторону – на дым, поднимающийся из-за невысокого кургана в степи.
– ...Сам видел, ей-бо, – возбужденно и ликующе кричал высокий оборванный боец, – ему со счетверенной как врезали – прям в брюхо, вон из-за той хаты! Он так и задымил, так и пошел...
– Сбили, сбили!– закричала и Таня, чуть не плача от радости, и схватила в объятия подвернувшуюся Аришку. – Сбили, девочки!
– Можно подумать, ты сама стреляла, – иронически заметил Володя, отряхивая с себя пыль. – Давайте-ка собирайте свои сидоры и катитесь отсюда, пока не поздно...
– Эй, Глушко! – позвал кто-то. Все обернулись. Незнакомый командир в каске и пропотевшей гимнастерке подошел к ним и устало – одними губами – улыбнулся девушкам.
– Привет, молодежь, – сказал он. – Это что же – и вся команда?
– Остальные разбежались, – ответил Володя.
Таня покраснела. Капитан – она успела заметить самодельные, вырезанные из сукна защитного цвета шпалы на его петлицах, кое-как пришитые толстой черной ниткой, капитан этот, к ее изумлению, одобрительно кивнул головой.
– Правильно сделали, – сказал он. – Вот что, Глушко... Давайте подумаем, как вам быть. Тут к вечеру должна быть одна машина из Энска – может, вам ее подождать? Здесь-то я вас посажу, а если пойдете пешком...
Звенья шли с полевых аэродромов, расположенных на север и на запад от Энска, но на подлете они меняли курс, описывая широкую петлю с радиусом в десять километров, и заходили на цель прямо с юго-востока – так, чтобы утреннее солнце слепило глаза зенитным расчетам.
После внезапного удара первой волны вся городская система ПВО оказалась практически выведенной из строя. Редкие и плохо замаскированные зенитные позиции в скверах и на площадях были уничтожены, на военном аэродроме пылали ангары, на исковерканном бомбами летном поле догорали не успевшие взлететь истребители. Поодаль, за земляной обваловкой склада, рвались бочки авиационного бензина, выбрасывая далеко видимые даже на солнце фонтаны огня.
Горело и в самом центре, и возле вокзала, и на сортировочной, а над расположенной за южной окраиной нефтебазой стоял гигантский столб черного дыма, пронизанного медленно клубящимся багровым пламенем. И тень от него уже перечеркнула обреченный город.
Участь Энска была решена в штабах по ту сторону фронта. Пользуясь специальными таблицами, справочниками и логарифмическими линейками, люди с высшим военным образованием тщательно вычислили необходимое количество машин, горючего, боеприпасов, зажигательных и фугасных бомб, определили время и назначили час начала операции. Город был заранее сфотографирован с воздуха, опытные специалисты разведывательного отдела обработали результаты аэрофотосъемки, и сегодня перед вылетом каждый пилот получил план своего квадрата, где было аккуратно отмечено все, имеющее значение не только для обороны, но и просто для нормальной жизни города. Синим карандашом были обведены казармы, воинские склады, здания советских учреждений и партийных органов, завод оптических приборов, хлебозавод, железнодорожное депо, вокзал, ТЭЦ, насосная станция городского водопровода и даже отдельные крупные жилмассивы.
На колене у летчика под целлулоидом планшета лежал план, а внизу, на земле, предательски ярко освещенный солнцем августовского утра, лежал город. Командир звена отыскивал очередной объект, сверяя наземные ориентиры, сигналил атаку идущим за ним машинам и ложился на боевой курс. В точно рассчитанный момент он одним движением рычага вводил свой Ю-87 в пике.
Бомбардировщик, казалось, на какую-то неуловимую долю секунды замирал в воздухе; потом, блеснув на солнце плексигласом кабины, он резко опрокидывался вниз носом и почти вертикально рушился на цель. Горбатый и остроклювый, с выпущенными тормозными закрылками и неубирающимся шасси, заключенным в массивные обтекатели, он напоминал в этот момент огромного фантастического коршуна, который падает на добычу, угловато распластав крылья и вытянув когтистые лапы...
Стрелка альтиметра быстро сползала вниз по циферблату, лихорадочная дрожь начинала сотрясать разогнанный до шестисоткилометровой скорости самолет. Навстречу пилоту с ураганным ревом неслась земля, прямоугольники городских кварталов стремительно росли и ширились на его глазах, ползли во все стороны, словно разбегаясь от страшного места, где, намертво пойманная в скрещение нитей коллиматора, лежала цель; так звери разбегаются от обреченного на смерть сотоварища. А сама цель уже не могла ни убежать, ни отползти в сторону, пригвожденная к земле невидимой прямой, математически точно совпадающей с осью движения самолета. Цель была обречена, и жизнь ее исчислялась теперь в секундах.
Пять... четыре... три... два... один... ноль! Летчик нажимает красную кнопку бомбосбрасывателя и изо всех сил, обеими руками, тянет рычаг на себя, искривляя траекторию падения, превращая почти отвесную прямую в параболу. Огромная центробежная сила вдавливает его в сиденье; земля перед ним, качнувшись, опрокидывается, подобно падающей стене, и цель уходит из поля видимости.
Последним видит ее стрелок-радист, сидящий в своей турели спиной к пилоту, – в тот момент, когда бомбардировщик, воя перегруженным мотором, начинает снова набирать высоту. Точнее, стрелок видит не самую цель, а стремительно вырастающее на ее месте грязно-желтое облачко взрыва.
Для двух человек, сидящих в кабине бомбардировщика, понятие «цель» было именно этим: точкой, куда нужно безошибочно бросить машину, – для первого и клубящимся облачком грязно-желтого дыма – для второго. Помимо этого чисто зрительного восприятия с нею было связано и многое другое. Цель неуничтоженная означала неприятности, командирский разнос, насмешки товарищей по эскадрилье; уничтоженная, вместе с десятками и сотнями других, она влекла за собой производство в чине, внеочередной отпуск, награды вплоть до Рыцарского креста с мечами и бриллиантами, громкую славу аса и портреты в иллюстрированных журналах. И все это – слава и ордена, деньги и женщины – все становилось доступно, лишь научись правильно рассчитывать траекторию и нажимать кнопку в нужный момент. Остальное летчика не интересовало.
А бомба, отделившаяся от самолета после того, как движение пальца на красной кнопке замкнуло ток в электрической цепи соленоидов сбрасывающего устройства, уходила вниз, – начиненная гремучей смертью тридцатипудовая стальная туша падала все быстрее и быстрее, с исступленным визгом и воем сверля воздух своим тупым рылом. Достигнув цели, она успевала еще пробить несколько этажей и перекрытий, прежде чем вырывался на свободу запрессованный в нее химический ад, – и тогда зазубренные куски железа кромсали человеческую плоть, и горел воздух, а ударная громовая волна раскатывалась по земле, круша стены и ломая деревья, уничтожая на своем пути все созданное человеком...
Преступление совершалось не в тайне, не под покровом мрака. Пилоты и бортстрелки «юнкерсов», представители биологического вида Homo sapiens, осуществляли это массовое и высокомеханизированное убийство спокойно и открыто, в полном сознании обыденности происходящего, под ярким солнцем летнего погожего утра.
И может быть, самое страшное заключалось в том, что они не были ни зверьми, ни садистами – эти здоровые и чистоплотные молодые убийцы, одетые в щеголеватую униформу германских воздушных сил. Многие из них даже не проявляли никаких особенно враждебных чувств к тем, кто умирал под их бомбами. Они были любящими сыновьями, мужьями, братьями; в свободное от полетов время они писали домой нежные письма, непременно вкладывая в каждый конверт серебристый листок полыни или аккуратно засушенный цветочек, предавались сентиментальным воспоминаниям, подолгу разглядывали любительские фотографии близких. Иногда они пытались поухаживать за украинскими девушками или угощали украинских детей первосортным бельгийским шоколадом. А потом, получив очередное задание, поднимали в воздух свои Ю-87 и шли убивать таких же девушек и таких же детей по ту сторону фронта...
Это нисколько не нарушало их душевного мира и не приводило к конфликтам с совестью. Идеология этих молодых людей, отштампованная поточным методом в школах, казармах и партийных организациях НСДАП[1], была простой до убожества. Их страна нуждалась в жизненном пространстве: семьдесят миллионов арийцев было скучено на территории, ненамного превышающей площадь тридцатимиллионной Польши; а уж за Польшей – до самого Тихого океана – простирались и вовсе пустые земли, лишь частично обжитые русскими унтерменшами. Арийцам было тесно.
Им предстояло теперь исправить эту несправедливость геополитики, перекроить мечом карту Европы. Гений фюрера поставил перед ними точно определенную задачу, германская техника вручила им самое совершенное в мире оружие – сокрушительное и безотказное, как тевтонский боевой топор. Молодые спортсмены в серо-стальных мундирах не видели оснований сомневаться ни в цели, ни в средствах. Они воевали со спокойной совестью.
Мало того – они гордились своей ролью в этой войне. Им выпала высокая честь принадлежать к отборнейшей части люфтваффе – к пикировщикам, «черным гусарам воздуха» рейхсмаршала Геринга. О них уже были написаны книги, сняты фильмы, сложены песни; они гордились своей грозной и прекрасной ролью в этой исторической битве за жизненное пространство, гордились своим уменьем выполнять солдатский долг перед нацией и ее вождем, уменьем выполнять приказ. Проезжая потом по улицам разрушенных ими городов, они останавливали машины и фотографировали развалины с такой же гордостью, с какой архитектор фотографирует лучшее свое творение. Они знали, что тысячи трупов гниют под этими развалинами, но мысль о трупах их не смущала. Война есть война, и приказ есть приказ. Бомбить, разрушать – было их профессией; и они исполняли ее добросовестно, по-немецки. Остальное их не касалось.
Наверное, именно поэтому так спокойно делали свое страшное дело немецкие юноши, бомбившие Энск в это солнечное августовское утро.
Погода была лётной, зенитки молчали, русских истребителей не было. Самолеты кружились над городом неторопливо и деловито, пилоты отыскивали цели, пикировали, выводили машины из пике; отбомбившееся звено набирало высоту и ложилось на обратный курс. Впереди ждал отдых – сигареты, кофе с коньяком, партия в покер в офицерском казино, недочитанный детективный роман... и, черт возьми, сегодня они его заслужили, этот отдых!
Словно усталые охотники, возвращающиеся из леса, летчики лениво переговаривались через свои ларингофоны, обменивались впечатлениями, шутили. За их спиною, в зыбком солнечном мареве, расплывалась над степным горизонтом тяжкая сизая туча дыма, которую ветер медленно отгибал к югу, в сторону Черноморья; а навстречу им, ниже, летели на Энск новые шестерки груженых «юнкерсов».
Все это происходило во вторник двенадцатого августа тысяча девятьсот сорок первого года. Многие из жителей Энска, мобилизованных в конце июля на оборонные работы, вернулись в город как раз накануне, в понедельник. В числе этих вернувшихся были и Таня с Людмилой.
Две недели они копали противотанковые рвы между Калиновкой и Белой Криницей. Настроение было тревожным: новый оборонительный рубеж возводился в каких-нибудь сорока километрах от Энска. Вчерашние школьники, однако, держались молодцом.
Вся их группа – половина бывшего десятого «Б» – ждала новостей со дня на день и свято верила, что эти новости должны быть непременно хорошими. Кончался второй месяц войны, – пора бы наступить перелому! Даже Глушко, немного щеголявший своим «трезвым взглядом на обстановку» и своим скептицизмом, каждый вечер топал пешком в Белую Криницу, чтобы прочитать сводку на доске возле сельрады; в глубине души он все еще не мог расстаться с надеждами на пробуждение классовой сознательности в немецком солдате.
Но из сводок ничего нельзя было понять, слухи до окопников не доходили, а если и доходили, то слишком уж нелепые – вроде того, что где-то рядом видели немецких мотоциклистов. В степи было тихо, к прерывистому гулу чужих самолетов уже привыкли, – они пролетали высоко, то группами, то в одиночку, и словно не замечали ни рва, ни работающих в нем людей. Только один раз какой-то оголтелый фашист спикировал с устрашающим ревом прямо им на головы, но не стал ни бомбить, ни стрелять из пулеметов, а только погрозил пальцем; потом их навестил еще один самолет, пролетел невысоко вдоль всей трассы работ и засыпал ее листовками, – в них были опять те же идиотские стишки: «Девочки и дамочки, не ройте ваши ямочки...»
Десятого вечером среди окопников разнесся слух, что работы будут прекращены, так как выяснилось, что противотанковый ров в этих местах вообще ни к чему. «Лучше было остаться на санитарных курсах, – сказала Земцева, узнав новость от Иришки Лисиченко. – По крайней мере, сейчас мы уже могли бы приносить хоть какую-то пользу, а так...» Девушки подавленно молчали – две недели изнурительного труда оказались потраченными впустую. Вернадская, накануне потерявшая очки, растерянно щурилась, от ее былой самоуверенности не осталось и следа. «Тоже лавочка, эти ваши санитарные курсы, – фыркнула Николаева. – Если бы это было всерьез, никто вас не отпустил бы на окопы!»
Ночью она долго лежала без сна, слушая далекий и невыразимо тоскливый, ноющий звук одинокого самолета, пробирающегося куда-то в огромной пустой ночи; едва слышные громовые раскаты изредка достигали ее слуха, – трудно было определить, с какой стороны они слышались: бомбили всюду, и по всему горизонту можно было видеть бледные мерцающие зарницы...
А утром оказалось, что за ночь трасса обезлюдела.
Продолжать работу не было никакого смысла; оставшиеся – почти все мобилизованные из Энска – посовещались, доели полученный два дня назад хлеб и решили идти в Калиновку.
Расходились маленькими группами. Бывшие питомцы 46-й школы договорились держаться вместе, и их группа оказалась самой многочисленной – человек тридцать; в Калиновке это произвело впечатление, их похвалили за организованность, выдали по пачке пшенного концентрата и на двух попутных машинах отправили рыть стрелковые окопы под Семихаткой.
Первую машину немцы сожгли очень скоро, – едва ребята выехали на Новоспасский грейдер и ухитрились пристроиться в хвост какой-то чужой колонне. К счастью, обошлось без жертв; погорельцы перебрались на вторую машину и поехали дальше. Потом еще несколько раз за это утро им приходилось валиться друг на друга от резкого торможения, прыгать с борта и без оглядки удирать в неубранную пшеницу.
Вторая машина вышла из строя в трех километрах от Семихатки. Шофер, с черным от пыли и усталости лицом, долго копался в моторе, потом громко, не стесняясь присутствия девушек, выругался и объявил, что хана, машина дальше не пойдет. Глушко забрался в кузов и побросал оттуда рюкзаки и лопаты, их было теперь совсем немного, – большая часть группы куда-то рассосалась. Многим, очевидно, удалось пристроиться на другие грузовики.
– Надеюсь, в Семихатке соберутся все, – сказала Николаева без особой уверенности. – Был бы просто позор для нашей школы, если б среди нас оказалось столько дезертиров...
– Татьяна, не разбрасывайся громкими словами, – заметила Земцева. – Идемте, товарищи.
Татьяна обиженно замолчала. Она шла, утопая в мягкой пыли обочины, и думала о том, что в сущности у нее осталось не так уж много желаний. Когда-то – вечность назад, до войны, – их было видимо-невидимо; а сейчас? Конечно, было одно, главное, то же, что и у всех: вдруг узнать о начале нашего генерального контрнаступления по всему фронту. Ну а кроме этого? Первое – хотя бы на день попасть домой и найти в ящике письма от Сережи и Дядисаши. Второе – принять горячую ванну и хотя бы одну ночь провести в постели, с прохладными, скользкими от крахмала простынями. Третье – съесть две двойные порции мороженого. Четвертое – получить наконец возможность сделать хоть что-нибудь полезное в этой Семихатке...
Последнее желание оказалось таким же неосуществимым, как и все остальные. Добравшись через час до забитого войсками хутора, они не нашли ни своих товарищей, ни того мифического начальства, которое – как сказали в Калиновке – должно было поставить их на работу.
Неунывающая Галка Полещук предложила просто идти от хаты к хате, выкликая: «Кому окопы копать», – может, и подвернется халтурка; но это прозвучало так неуместно, что всем стало неловко, и сама Галка, опомнившись, покраснела до слез.
Да, только здесь они начали догадываться об истинном положении вещей. Теперь было не до шуток, им становилось по-настоящему страшно. Если на Новоспасской дороге они видели только колонны машин, частично гражданских, частично с какими-то военными грузами, то здесь, на идущем через Семихатку магистральном шоссе, перед их глазами развернулась страшная картина отступления. Глушко с Земцевой и Олейниченко ушли продолжать поиски. Остальные – их было теперь семеро – молча сидели на солнцепеке и не отрывали глаз от дороги.
В сущности ничего страшного на первый взгляд там не происходило. Просто шли люди – очень много людей, военных и штатских, с винтовками и грудными детьми, – бесконечно скрипели перегруженные повозки, тряслись и громыхали на ухабах грузовые машины, вперемешку с деревенскими мажарами медленно проплывали, раскачиваясь, кое-как прикрытые жухлой зеленью длинные орудийные стволы. Не было видно ни убитых или искалеченных бойцов, ни выведенной из строя техники, если не считать обгорелого каркаса полуторки в кювете; и, несмотря на внешне спокойный, исключающий, казалось бы, всякую мысль о панике, неторопливый ритм этого движения людей и машин, несмотря на отсутствие внешних признаков разгрома – во всяком случае, тех признаков, которые были бы заметны и понятны вчерашним школьницам, – Таня и ее подруги не могли сейчас избавиться от совершенно четкого ощущения беды, большой и общей, касающейся решительно всех.
Дело было даже не в том, что движение по шоссе совершалось только в одну сторону – к востоку, на Энск; достаточно было взглянуть на лица красноармейцев, чтобы угадать весь путь, пройденный ими до этого степного хутора. Прокаленные солнцем и ветром, небритые, черные от пыли и копоти, эти лица казались обугленными, обожженными в беспощадном огне сражений. Бойцы шагали упрямо и неторопливо, как ходят люди, отшагавшие не одну сотню километров; они не были беглецами, никто не бросил оружия, – но они отступали.
Таня смотрела на них остановившимися глазами и совершенно отчетливо видела перед собой Сережу, такого же грязного и измученного, точно так же – озлобленно и упрямо – шагающего в эту минуту по какому-нибудь другому шоссе, под Киевом, или Смоленском, или Новгородом...
– Только бы не начали бомбить, – тихо заметила Иришка Лисиченко, проводив взглядом шестерку высоко пролетевших самолетов. Девушки, как по команде, подняли головы.
– Типун тебе на язык, – сказала Таня, – еще накличешь...
– Им уже не до этого, – близоруко щурясь, отозвалась Вернадская.
– Да хватит вам, в самом деле!
А ведь Инка права, подумала Таня, глядя из-под ладошки вслед тающим в солнечном блеске самолетам. То, что они пролетели, не обратив внимания на такую легкую добычу, было – если вдуматься – куда более страшным, чем если бы немецкие бомбы посыпались сейчас на Семихатку. За этим безразличием чувствовалась зловещая уверенность победителей, – уверенность в том, что добыча все равно от них не уйдет...
Через полчаса вернулись Земцева и Олейниченко, обе с одинаково растерянными и испуганными лицами.
– Девочки, – сказала Люда, – нам нужно ехать. Только, пожалуйста, без паники, и вообще...
Что «вообще» – она не договорила. Девушки смотрели выжидающе то на нее, то на Наташу Олейниченко, которая едва сдерживала слезы.
– Что случилось? – испуганно спросила Таня. – Куда ехать?
– Домой, – ответила Земцева, стараясь говорить своим обычным рассудительным тоном. – Здесь оставаться бессмысленно – вы же видите, что делается. Во-первых, никто здесь ничего не укрепляет, а во-вторых...
– Ой, девочки! – вырвалось вдруг у Наташи; закрыв лицо руками, она села на чей-то рюкзак и заплакала, уткнувшись в колени.
Люда обвела взглядом подруг.
– Немцы сегодня ночью взяли Куприяновку, – сказала она вздрагивающим голосом. – Мы говорили с одним командиром, он советует немедленно уезжать...
Все молчали. Августовский полдень волнами зноя изливался на землю, та же пылящая и грохочущая лавина катилась по шоссе – рядом, в сотне метров от них; но все они, каждая по-своему, ощутили вдруг бредовую, кошмарную, как во сне, неправдоподобность происходящего. Немцы – в Куприяновке?
– Но ведь это совсем рядом, – растерянно сказала наконец Инна Вернадская. – Как же так – утром нам прочитали вчерашнюю сводку...
– Господи, если верить сводкам...
– Я уверена, что он – паникер и диверсант, этот твой командир! – закричала Таня, отчаянно картавя от возмущения. – Какое он имеет право...
– Не будь дурочкой, – холодно отрезала Людмила. – А эти все – тоже паникеры?
Она указала взглядом на идущих по шоссе бойцов. Таня вдруг заморгала, судорожно кусая губы.
– Не реветь! – прикрикнула Людмила. – Только этого нам еще не хватает. Так что будем делать?
– Нет, я просто поверить не могу, – сказала Вернадская тем же растерянным тоном. – Такая крупная узловая станция...
– А я теперь могу поверить всему! – сквозь слезы закричала Таня. – Чему угодно! Что немцы уже в Энске, что они захватили Днепрогэс, Киев, Москву, что угодно! Откуда мы знаем, что это не так?
– Вот, пожалуйста, – Людмила пожала плечами. – Вы видите эту психичку? То у нее все кругом – паникеры и диверсанты, а то вдруг начинается вот такая истерика. Танька, ну где тут логика?
– Подавись ты своей логикой, – решительно заявила Таня и с отчаянием высморкалась. – Куда Глушко девался?
– Сейчас придет. Пошел искать каких-то саперов, что-ли...
Таня насторожилась:
– Здесь что, саперы работают? Ты же говорила, Семихатку никто не укрепляет!
– Откуда я знаю – мне так сказали, – с досадой отозвалась Людмила. – Мало ли что могут делать саперы! А никаких гражданских окопников тут нет и не было.
– Саперы обычно строят мосты, – заметила Лисиченко.
– Какая глубокая мысль, – сказала Таня. – До чего противно слушать такие вот бабские высказывания о военном деле! Через что им здесь наводить мост, курица?
Иришка обиделась. Остальные вступились за нее, Николаевой было предъявлено обвинение в зазнайстве и грубости; Таня в ответ объявила подруг трусливыми ничтожествами. Они еще доругивались, когда появился Глушко.
– Вы что тут, посказились? – спросил он. – Нашли время базар устраивать...
Он сел на рюкзак и рукавом утер мокрое от пота лицо, размазав по нему грязь.
– Жарища проклятая, – пробормотал он, по очереди извлекая из карманов многократно сложенную истертую газету, кисет и огниво. – Вот что, девчата...
Девчата, сразу забыв о ссоре, смотрели на него с уважением, – Володя Глушко был теперь единственным мужчиной в группе. Чувствуя на себе эти взгляды, единственный мужчина неторопливо изготовил чудовищную кривую самокрутку, облизал ее со всех сторон и несколькими ударами кресала высек огонь.
– Может быть, ты все-таки соизволишь договорить? – взорвалась наконец Таня. – Что это за разговоры насчет Куприяновки?
Володя окутался дымом и изрек:
– Под Куприяновкой немцы прорвали фронт. Сегодня ночью, танками. Эшелонов там осталось – все пути забиты... Теперь говорят, что нарочно не отправляли, вроде бы диспетчер оказался шпионом...
– Так мы что – едем? – спросила Людмила.
– Безусловно, – кивнул Володя. – Здесь вам оставаться нельзя. Только вот с транспортом погано, придется вам пока топать пешком – дальше, может, кто подберет...
– А ты? – хором спросили девушки.
– Я остаюсь, – спокойно сказал Володя. – Мне найдется что делать, а вы смывайтесь. Серьезно, девчата, здесь опасно...
И именно в эту минуту – словно в подтверждение его слов – все услышали стремительно приближающийся рев самолета. Люди хлынули с шоссе, прыгая через канавы и поваленные плетни.
Лежа в пыльном бурьяне, Таня зажмурилась и крепко прижалась щекой к чему-то колючему, – ей захотелось вдруг стать совсем маленькой и незаметной, а главное – плоской, совсем плоской, такой двухмерной... вроде тех бумажных человечков, которыми она играла когда-то в Москве, на Сивцевом Вражке...
Словно нагнетая воздух, с бешеным свистом и воем прошел самолет – совсем низко и прямо над ними, как показалось всем, – потом второй, третий; сухой и деловитый стук пулеметов каким-то странным диссонансом вплелся в этот разнузданный ураган звуков, потом, уже подальше, послышались не очень сильные взрывы, а через несколько секунд, совсем в отдалении, – еще один, от которого ощутительно дрогнула земля.
– Гробанулся, мать его перетак! – неистово закричал кто-то. – Глядите, хлопцы!
Стало тихо. Таня подняла голову, моргая запорошенными глазами, потом вскочила. На шоссе что-то горело и трещало, но люди смотрели в другую сторону – на дым, поднимающийся из-за невысокого кургана в степи.
– ...Сам видел, ей-бо, – возбужденно и ликующе кричал высокий оборванный боец, – ему со счетверенной как врезали – прям в брюхо, вон из-за той хаты! Он так и задымил, так и пошел...
– Сбили, сбили!– закричала и Таня, чуть не плача от радости, и схватила в объятия подвернувшуюся Аришку. – Сбили, девочки!
– Можно подумать, ты сама стреляла, – иронически заметил Володя, отряхивая с себя пыль. – Давайте-ка собирайте свои сидоры и катитесь отсюда, пока не поздно...
– Эй, Глушко! – позвал кто-то. Все обернулись. Незнакомый командир в каске и пропотевшей гимнастерке подошел к ним и устало – одними губами – улыбнулся девушкам.
– Привет, молодежь, – сказал он. – Это что же – и вся команда?
– Остальные разбежались, – ответил Володя.
Таня покраснела. Капитан – она успела заметить самодельные, вырезанные из сукна защитного цвета шпалы на его петлицах, кое-как пришитые толстой черной ниткой, капитан этот, к ее изумлению, одобрительно кивнул головой.
– Правильно сделали, – сказал он. – Вот что, Глушко... Давайте подумаем, как вам быть. Тут к вечеру должна быть одна машина из Энска – может, вам ее подождать? Здесь-то я вас посажу, а если пойдете пешком...