Страница:
Таким образом, соглашение состоялось, и с этого времени здоровье Луиджи стало быстро восстанавливаться, как будто он черпал силы в своих мечтах о
дальнейшей работе, к которой я, по правде сказать, относился недоверчиво, сомневаясь в успешности начинаний слепого.
Наталина, очевидно, знала о решении Луиджи - она ходила чернее тучи. Я избегал встречаться с ней, так как каждый раз, проходя мимо меня, она не забывала прошептать: "Убийца!.." Повидимому, какое-то слово Луиджи удерживало ее от брани вслух - в его присутствии она лишь шевелила губами, как бы клеймя меня, поистине не боясь греха. Я не подавал вида, что обращаю на это внимание, но это начинало тяготить меня, так как я-то в ответ должен был молчать.
Однажды утром Луиджи потребовал письменные принадлежности. Я дал ему. Он, видимо, переживая большую душевную борьбу, долго писал ощупью. Слеза скатилась из его пустых глазных впадин. Кончив записку, он спрятал ее у себя на груди и несколько дней ни слова не говорил ни с кем, не исключая Наталины, которой это доставляло большое страдание. В один из вечеров, при прощании с ней, он схватил ее руку, оправлявшую постель, и порывисто прижал ее к губам. Она покрыла его лоб поцелуями, но он быстро оттолкнул ее и отвернулся лицом к стене. На следующее утро он снял с груди записку и дал ее мне, чтобы я отнес Наталине.
По дороге я прочел ее - Луиджи прощался навеки, запрещал навещать его и когда-либо пытаться увидеть.
С каким наслаждением отдавал я это письмо Наталине. Она мертвенно побледнела и схватилась рукой за грудь.
- Нет, это не может быть! - вскричала она, бросив на меня взгляд, полный ненависти. - Я этому не верю, это не он писал!..
Я ничего не ответил. Я знал, что мои слова только ухудшили бы дело, что бы я ни сказал. Она накинула шаль и бросилась к Луиджи. Я еле поспевал за ней. Услышав ее шаги, он весь вздрогнул и изогнулся. Она схватила его руки, целуя, а он то ласкал, то отталкивал ее, грудь его бурно поднималась и опускалась.
- Как ты мог, как ты мог?! - повторяла она, плача и смеясь.
- Наталина, темное солнце мое, так нужно, - отвечал он. - Я теперь чудовище... Я умер для любви, ее не может быть, все погибнет и разобьется о мое уродство...
- Нет, я помню тебя другим... Ты для меня навсегда остался тем же. Я люблю, я не могу с тобой расстаться...
Она кричала, совершенно не обращая на меня внимания, и иступленно целовала губы и лоб Луиджи. Он, видимо, в жестокой тоске, заломив руки, едва справлялся со своим дыханием и вдруг захрипел, кровь хлынула из носоглотки и залила подушку...
На следующее утро, услышав опять шаги Наталины, он только сказал:
- Это насилие надо мной. Я не хочу, чтобы ты меня видела.
И с этого времени совершенно перестал с ней разговаривать.
Теперь Наталине не оставалось ничего другого, как только издалека, через раскрытые двери изредка взглянуть на Луиджи. Переложив гнев на милость, она даже просила меня о том, чтобы я почаще оставлял их раскрытыми. Но я не пошел на это, чтобы не потакать ее навязчивости и, наоборот, захлопывал двери, лишь только она показывалась.
Некоторое время я еще встречал ее бродившей около нашего дома, с четырехугольным куском черного крепа на лбу вместо маски, - она думала, что я ее не узнаю. Затем она исчезла, и я только издали видел ее на улицах одетой так, как ходят в наших местах вдовы - в вуали и накидке с нашитыми спереди белыми полосами, с чепцом из белого газа на голове.
Между тем Луиджи встал, и началась обычная жизнь, и наша работа в ремесле теперь уже общая.
Долго пришлось ему привыкать и приспособляться к работе на ощупь, и я только удивлялся настойчивости и терпению, которые он проявлял в этом деле. Он
был способен по целым часам движением руки проверять кривизну края деки или толщину в ее сводах с помощью приспособленного им циркуля с глубокой нарезкой делений, доступной осязанию. Он придумал множество различных приемов, облегчавших и уточнявших его работу, при чем в основу он положил лекала, точно снятые с инструментов его последних квартетов. Особыми зарубками и знаками он тщательно разметил все свои патроны и все это расположил так, что всегда имел под рукой нужное. Но, несмотря на это, несмотря на всю точность его осязания, гибкость и быстроту его пальцев в работе, которым я невольно удивлялся, Луиджи было далеко до прежнего. Он должен был переучиваться во всем с начала, как он сам это признавал, и это было очень полезно для меня, так как я мог теперь шаг за шагом следить за его работой, извлекая для себя нужное из каждого его движения, требуя от него, согласно нашего уговора, во всем объяснений.
Никогда раньше я не видел его столь трудолюбивым и усидчивым. Он проводил теперь за работой целые дни, и его увлечение было так велико, что он не чувствовал нужды ни в людях, ни в отдыхе. Так же, как и с Наталиной, он порешил расстаться со всеми своими друзьями и собратьями по ремеслу, не исключая даже закадычного друга своего Сториони. С каждым заходившим он, остановив все соболезнования, распивал бутылку вина и прощался навсегда, прося забыть о его существовании. Немудрено, что таким образом он добился своего, - мало-по-малу нас совершенно перестали посещать, чем Луиджи был очень доволен.
Теперь к нему стало возвращаться хорошее расположение духа, на смену тому странному окаменелому бездушию и спокойствию, которые владели им со времени несчастья. Одно время я стал побаиваться этой каменной жестокости и безразличия, проявляемого им ко всему, начиная с той же Наталины: я задумывался - не есть ли это начинающееся безумие, как последствие удара, от которого таким чудом оправился Луиджи.
И теперь я был рад наступившему перелому, иначе некстати появившееся затмение разума могло бы помешать моему учению, заканчиваемому с таким трудом. Я торопился получить все, что было возможно, смутно чувствуя, что это увлечение Луиджи может быть непрочным.
Так жили мы, не знаясь ни с кем, занятые только работой. Если раньше, отвлекаемый множеством различных соблазнов своей беспечной и легкомысленной жизни, Луиджи оставлял меня одного самостоятельно разбираться во всех тонкостях мастерства, то теперь он, казалось, находил особенное удовольствие в том, чтобы повторять вслух все правила постройки инструментов, добытые им в работе. Он как будто проверял запасы своих знаний, быть может, испытывая сомнения в своих силах. Для меня это было незаменимо, - я познавал отраву приближения к тайнам углубленного мастерства, и это время, проводимое нами в общей работе, когда я, уже достаточно успевший в учении, мог по достоинству оценить разнообразие знаний, которыми владел Луиджи, живо напоминало мне первые дни пребывания у него, запечатленные в моей памяти неразлучно с робким изумлением к его таланту, некогда всецело владевшему мной. Правда, я не забывал одновременно и о темных сторонах его нрава, о том, что лишь кара, постигшая его, вселила в него дух смиренного трудолюбия, что печать мерзости и богопротивных суждений попрежнему владеет им. Но крылья его были подрезаны, он был беспомощен в моих руках, и я готов был простить ему его заблуждения и его жестокое отношение ко мне, поскольку он был обречен, вопреки своей воле, каждым усилием подвигать мое совершенствование.
А он попрежнему, и чем дальше, тем больше пользовался каждым случаем, чтобы чем-нибудь уязвить меня, относясь ко мне свысока, подчас явно насмехаясь надо мной, на что я не обращал внимания, не считая это важным, лишь бы Луиджи не изменил первоначальному уговору. Что толку мне было в том, когда,
напустив на себя смехотворную важность, он произносил что-либо в высокой степени неясное и прибавлял:
- Этого ты никогда не поймешь своей бедной головой.
Мне было достаточно того, что я понимал, - остальное он мог бы оставить про себя. И напрасно он старался уверить меня, что делает дело, когда с многозначительным видом, приложив к уху дерево, он выстукивал его всячески целыми часами. Для него это имело значение, так как это был единственный доступный ему способ определить годность материала, я же, благодаря богу, имел для этого глаза.
Впрочем, правду сказать, Луиджи попрежнему превосходно различал дерево; он, казалось, сроднился с ним, обходя малейший сучок, безошибочно определяя на вес его сухость и лежалость, как бы видя своими пальцами и ушами слоистость, вязкость и рисунок волны. Когда он с большим страхом и тревогами принялся за свою первую после слепоты скрипку, я, судя по тщательности его долгих приготовлений, уже заранее верил, что она выйдет не плоха, хоть и хуже, чем бывало. Законченная, она превзошла мои ожидания, что объяснялось терпеливостью и осторожностью, которые проявлял теперь Луиджи в долблении и резке дерева.
Впрочем, никакое терпение не помогло бы ему в прокладке усов, поэтому он сделал скрипку безусой. Еще хуже дело пошло там, где требовалась быстрота и руководство глаза, - в лакировке. Луиджи волновался, требуя от меня приготовления различных лаков, при чем я узнал от него составы, дотоле мне совсем не известные; но когда он приступил к лакировке, вся его опытность и изворотливость оказались бессильными. Драконова кровь, которую любил он употреблять, легла неровными пятнами, не согласуясь с рисунком дерева, общий тон скрипки был слишком темен, отяжеляя ее вид. Я предлагал Луиджи доверить лакировку мне, но он, разумеется, отказал.
- Ты способен в лучшем случае зализать ее внешность,
сказал он и долго еще насмехался надо мной, обнаруживая в этом злобу по поводу своего бессилия.
Быстросохнущий лак, который он употребил на этот раз, позволил скоро натянуть струны на совершенно готовую скрипку, и надо было видеть, с каким торжеством и гордостью он пробежал первый раз смычком снизу доверху.
- Ничего, Луиджи, ничего, бедняга, ты еще не сдал, - говорил он в вихре двойных созвучий. - Секунда твоя звучит дьявольски полно, прима поет как влюбленный серафим... и кварта и терция не оскорбили строя своей грубостью... Не плохо, Луиджи. Ты еще можешь, не роняя себя, означить инструмент своим именем.
Долго расхваливал он себя подобным образом, заливаясь веселыми каденциями, надоев мне и рассердив меня своей похвальбой. Затем, сняв струны, он вскрыл наново скрипку и, к большому моему неудовольствию, дрожащей рукой принялся выжигать свой позорный знак.
- Постыдился бы ты, - сказал я ему. - Если бог сохранил тебе способность к работе, то тебе следовало бы, по крайней мере, перестать гневить его.
- Откуда это у тебя смелость учить меня? - спросил он с высокомерным удивлением. - Побереги свой елей на другие случаи жизни.
Только в таком человеке, как Луиджи, можно было встретить подобную неисправимость, и я бросил думать о нем, так как у меня были свои заботы, к этому же времени заканчивал и я свою скрипку.
Я не хочу распространяться о своей работе, но в это время невольное сопоставление приходило мне в голову. Я сравнивал наши инструменты, и мне становилось ясно, насколько я подвинулся вперед, так как моя скрипка выглядела значительно красивее Луиджиевой. Это происходило не только от того, что лакировка моя была несравненно ровнее, но также и от качества лака, составленного мною для Луиджи по его указаниям. Да, я хорошо теперь чувствовал, как
важны эти секреты, которые я вырывал один за другим у Луиджи. Головку и шейку к скрипке я дал из числа тех, что валялись у него без дела, оставшись от прежних времен, так как я не считал, что они ему могут понадобиться много ли ему осталось еще на своем веку сделать!.. И это была счастливая мысль - все потом расхваливали завиток моей скрипки, придавший ей особенно нарядный вид.
Когда Луиджи, не притронувшись смычком, а лишь пробежав по струнам пиччикато, небрежно сказал мне: "Если тебе дадут за нее золотой - продавай", я знал, что это было уже признание. Уж раз Луиджи оценил ее в золотой, то я мог надеяться, что она стоит по крайней мере втрое.
- Впрочем, я не торговец, - добавил он. - Может быть, и того не дадут. Но ты захвати и мою скрипку - и ступай, продай обе. То, что я не хочу показываться в городе, не значит еще, что Луиджи Руджери не стало, - еще этикетки его будут появляться, и пусть музыканты и мастера знают по ним, что дух его жив. А до остальных мне дела нет.
Нужно сказать, что к этому времени нам уже стала грозить нужда. Продолжительное безделие Луиджи и его упорное нежелание расстаться с последними квартетами, которые он решил оставить себе, а также общее затишье в делах и оскудение, пришедшие вслед за грабежами французов, ставили нас в тяжелое положение. Но Луиджи, казалось, не хотел обращать внимания на нехватки, говоря:
- Ничего, перетерпим, пока опять пойдут в ход скрипки.
Поэтому я был очень доволен его поручением, тем более что в первый раз в жизни предстояло и мне заработать кое-что.
Я знал, что в это время в Кремоне находился приехавший из Милана скупщик скрипок Ридольфи, перепродававший их во Франции, и прямо направился к нему. Но по дороге странная мысль пришла мне в голову. Я спрашивал себя, что за блажь нашла на
Луиджи? Почему он сидит безвыходно дома и заставляет меня нести на продажу инструмент с этим отвратительным знаком? Видя, с каким трепетом и волнениями он работал над своей скрипкой, я не мог теперь уяснить себе, почему он отказался от удовольствия вынести в свет эту скрипку, чтобы показать ее своим друзьям и похвалиться своей работой. Мне чудилось, что это не спроста. Проклятый знак отяжелял мою ношу. Я рассматривал сквозь эф злодейские литеры, и чем дальше, тем острее сознавал беспредельное коварство, с которым Луиджи хотел сделать меня своим пособником. Поистине, заступничество божье помогло мне одуматься и изменило мой путь.
Я зашел в знакомую мне келию отца Себастьяна, где жили теперь два брата доминиканца, - Маттео и Грегорио, - и, раскалив с их помощью иглу, сделал то, что подсказала мне вера: зачернив широким крестом гнусный знак, я выжег по углам его начальные буквы девиза, столь давно руководившего орденом св. Доминика: "Ad majorem Dei gloriam".
Только после этого направился я наконец к Ридольфи.
Узнав, что я от Луиджи, он принял меня хорошо и долго разглядывал обе скрипки и пробовал их на звук.
- Странно, - сказал он наконец, - не узнаю работы Руджери. - Эта, что без этикетки, звучит очень слабо. Звук другой превосходен, но почему-то она без усов, отделана небрежно, и подобную этикетку я вижу в первый раз. Если бы не смелость завитка, отличающего всегда Руджери, трудно было бы поверить, что обе скрипки работы одной и той же руки.
Опасаясь, что Ридольфи разочаруется в покупке и станет сбивать цену, узнав о слепоте Луиджи, я затруднялся, как ему ответить, когда спасительная мысль пришла мне в голову:
- Обе скрипки моей работы, - сказал я, вспомнив, что широкий крест уничтожил имя Луиджи, - я его ученик, но он не разрешает мне упоминать об этом в этикетке.
Однако мой расчет не оправдался. Жадный купец, воспользовавшись моим признанием, слышать не хотел о назначенной мною цене.
- Какой толк в безымянной скрипке? - говорил он. - Среди покупателей не много найдешь знатоков, - все ценят скрипку по имени мастера... Семья Руджери насчитывает не одно имя, славное в скрипичном деле. За эту, с крестом, я дам половину того, что ты просишь, но и то лишь в том случае, если Руджери согласится назвать тебя своим алюмнусом, о чем я должен услышать из его собственных уст.
Скупость Ридольфи так меня возмутила, что я не стал больше с ним разговаривать, тем более, что он все сильнее настаивал на своем желании видеть Луиджи, говоря, что, пожалуй, даст ему заказ. Хотя заказ и явился бы весьма своевременным в нашем стесненом положении, мне пришлось ему объявить, что Луиджи никого не видит, избегая людей, о чем я ему посоветовал справиться у других мастеров Кремоны.
Я ушел от скряги, обеспокоенный ложным положением, в которое попал благодаря проклятой скрипке Луиджи. Размышляя о дальнейшем, я предпочел не приносить инструментов домой, а отдать их на время братьям доминиканцам, что и сделал. Луиджи я сказал, что Ридольфи просил оставить скрипки ему и даст ответ через неделю.
- Разумеется, - ответил Луиджи, - этот толстопузый судит о цене инструмента только по тому, как ему удастся продать. Пусть подумает, пусть побегает с ней и посоветуется. Увидим, посмеет ли кто утверждать, что слепой Руджери стал хуже слышать, чем когда он был зрячим. Я в эту скрипку вложил такое понимание звука, какое никогда не могло бы притти мне, полному зримого общения с миром. Ты думаешь, - и я не спорю с этим, - что лакировка моя несовершенна, а общая отделка грубовата. Пусть так. Но пусть кто-нибудь даст такой же очищенный от всего, что можно взвесить, звук...
Луиджи улыбался хитрой тихой улыбкой, и если бы
глаза его были целы, я уверен, что они блестели бы тем внутренним загадочным блеском, так знакомым мне, появлявшимся раньше у него, когда он говорил о своей работе. Можно же было оставаться столь самообольщенным...
- А я, - продолжал он, - придумал маленький фокус. Ну-ка попробуй разгадать, отчего в этой скрипке такой прозрачный тон?.. Как бы я хотел повидать Сториони, дать ему услышать, пробежать по всем струнам!.. Но нет, что может быть хуже - делиться с близкими и любимыми людьми тяжестью своих несчастий, таких наглядных. А он и так услышит об этой и еще о других, лучших скрипках Руджери...
Взваливать на меня свои несчастья Луиджи не считал грехом, - я не был ему ни близким, ни любимым, это я прекрасно понимал, так как он со мной не стеснялся.
Вообще он становился болтлив. Я ему сказал, не вытерпев, что Ридольфи дает половину назначенной цены, но он даже не обратил на это внимания, уверенный, что общие похвалы скрипке заставят Ридольфи одуматься. И всю эту неделю, пока я размышлял о том, как мне повернуть дело, он продолжал бахвалиться, уже работая над новой скрипкой, с тем же увлечением и даже какой-то яростью.
К концу недели он с такой настойчивостью стал приставать ко мне, чтобы я сходил за ответом к Ридольфи, что мне пришлось итти за скрипками, хоть я ничего не успел придумать для улучшения дела. Уже подходя к дому, я положил объяснить ему всю правду, чтобы посбить с него спеси.
- Луиджи, - сказал я, возвращая ему скрипку, - Ридольфи не дает даже половины, говоря, будто трудно поверить, что скрипка эта твоей работы, - до того она не похожа на прежние. Все, с кем он говорил, смеются над ее уродством...
- Они ничего не понимают! - вспылил Луиджи, но потом, видимо, одумался и добавил: - Что же это значит?
- Значит, ты не нужен, - ответил я с досадой на его самомнение.
Он больше ни о чем не спрашивал, молчал, упорно работая и только вечером разразился ругательствами и богохульством.
Но долгое молчание было теперь, видимо, не по нем, ему нужно было постоянно говорить вслух, и в следующие же дни, продолжая настойчиво работать, он безостановочно говорил о том, что он всем им покажет, что он придумал невиданный изгиб сводов, что для него теперь ясно, насколько все, даже великие мастера, ошибались, и как нужно располагать к краям толщины дек, и как он всем утрет нос. Он считал, что то, над чем он работал сейчас, только первый опыт к открытиям, которым надлежало перевернуть все законы постройки смычковых инструментов; он твердил об этом порою торжественно, порой бессвязно.
Прежнее подозрение, что он повредился в рассудке, возвращалось ко мне, и я считал нужным осаживать его.
- Не ошибаешься ли ты, - говорил я ему. - Правда, ты знаешь ремесло и хорошо зарабатывал им. Но старые мастера создали скрипки, достойные всеобщего признания и всяческого подражания. По силам ли тебе оспаривать их приемы? Твои великие замыслы и так уже привели тебя к тому, что над тобой стали смеяться.
Раньше за такие речи Луиджи обрушился бы на меня со всем своим гневом, но теперь он принимал это безучастно. И вообще мне теперь казалось, подчас, что он не замечает меня, говорит как будто не мне, а кому-то третьему. Иной раз я договаривался до того, что советовал ему даже бросить всякую работу, так как она все равно обречена погибели. Он слушал, усмехаясь, и я видел, что бес попрежнему владеет им. А для меня все больше терялся смысл нашего уговора с ним, так как я переставал видеть толк в указаниях одержимого.
Но мы работали попрежнему неустанно. Луиджи так уже наловчился в работе на ощупь, что значительно перегнал меня. Его скрипка вышла причудливой, непривычной для глаза формы, низкого и мощного тона, с призвуком меди в высоких звуках. Мне она не понравилась, но он объявил, что никогда ничего лучше не сделал и не пожелал даже слышать о том, чтобы продать ее.
- Это еще не то, что я хочу, - они все равно не поймут, - объяснял он. - А вот следующая заставит их призадуматься.
И он сразу же принялся за третью.
Не сумею сказать, что тут случилось с ним, но только работа у него не пошла на лад. По временам он впадал в мрачную задумчивость, по временам горячечный румянец заливал его щеки, стамеска вываливалась из его рук, и он начинал быстро про себя шептать что-то трудно уловимое.
Что мне было до того? Я был полон своими заботами. Я видел, как непрочно наше благосостояние; скрипку свою я с трудом задешево продал, убедившись на этом, как не легок в наши времена заработок скрипичного мастера, и передо мной во всей неприглядности вставало будущее.
Братья Маттео и Грегорио уже виделись с человеком, прибывшим из Неаполитанского королевства, ставшего колыбелью правого дела, и мы обсуждали возможность пробраться на юг. Мог ли я позволить себе поддаться блажным влияниям?
А между тем постоянное соседство полубезумного человека пагубно отражалось на мне. Не говорю уже о том, что из тихого он мог каждое мгновенье стать буйным и причинить мне бессмысленное зло, что заставляло меня быть начеку. Хуже всего было наблюдать его поведение, полное необъяснимых странностей, и поневоле, будучи свидетелем взбалмошных поступков, я терял спокойствие, заражаясь постоянными тревогами, обуявшими Луиджи.
А он ходил, ощупывая куски дерева и по временам
выстукивая их как деки и прислушиваясь к звону.
- Это альпийский клен, - говорил он. - Я хотел из него сделать нижнюю деку с зеркальным разрезом. И скрипка пела бы, как птица на рассвете, легко и радостно. А из этого куска я бы сделал меццо-сопрановую скрипку со звуком темным, как темна страсть у женщины в тридцать лет. И сделал бы альт печального и нежного тона... А вот эта скрипка была бы как развернувшийся акантовый лист, а эта - как нераскрытый лилейный бутон...
Дрожащими пальцами он перебирал куски дерева, гладил его, прижимал к груди и шептал в ужасном отчаянии:
- Вы - как нежнейшая завязь, с незаконченным порывом к жизни. Вы - как утробные дети, еще не рожденные, но тут же проснувшиеся к бытию. Вы окружены костной материей и связаны ею - никто никогда не освободит вас теперь от этого плена. Ваши неясные движения чувствовал только носивший вас - они замрут теперь в холоде небытия...
И вдруг, вставши во весь рост и вперив в меня пустые свои глазницы, Луиджи воскликнул с ужасным воплем:
- Будь же проклят тот, кто сделал меня калекой, - он хуже палача: он убил этим вас, мои замыслы! Лучше бы он убил меня!
Его жалобы выводили меня из себя и, против моей воли, рождали враждебное чувство. Я с удовольствием наблюдал все его мучения, поистине заслуженные им. Теперь, теряя самообладание, он выдавал себя этими противоестественными беседами с деревянными чурбанами и подтверждал мои старые подозрения о том, что он заговаривал дерево. Последние же слова заставили меня содрогнуться.
- Будь осторожнее, Луиджи, - сказал я ему, - ты играешь с темными вещами. Или ты знаешь действие слов твоих на эти мертвые бревна, когда желаешь себе смерти?
Я сказал это не совсем просто, но с угрозой в голосе. С некоторых пор мне было все труднее сдерживаться. Луиджи просветлел лицом, напомнив на миг то время, когда он устраивал с товарищами веселые пирушки, и сказал беспечно:
- Что ж, Мартино, чем хуже, тем теперь для меня лучше.
Все же общее состояние его духа все время ухудшалось. Он по целым дням то лежал на кровати, то беспокойно ходил из угла в угол, натыкаясь на вещи, и уже совершенно не притрагивался к стамеске. По ночам он часто не спал, лежа на кровати в темноте, которая, впрочем, не менялась для него и с появлением дня. Но его увеличивающаяся мрачность заставляла меня быть всегда настороже. Разве мог я предвидеть его мысли?
Я торопился из всех сил в работе. Трудное и неблагодарное время сопутствовало моим усилиям выбиться в люди. Вместо того, чтобы спокойно работать над каждой мелочью, я вынужден был спешить, зная, что это во вред делу. Но меня побуждало сознание грозившей нищеты, так как Луиджи все сильнее обнаруживал свою никчемность. Мы жили уже не на заработок, а на деньги, вырученные за продажу вещей, которые отдавал мне одну за другой Луиджи. Какую цену теперь имел наш уговор с ним? Я был им снова обманут и отнюдь не хотел превратиться в его дарового слугу.
Впрочем, со следующей моей скрипкой мне повезло, - я кое-что заработал после того, как безуспешно потерял несколько дней на продажу. Однажды, когда я возвращался домой, я услышал топот лошадей, настигавших меня по пыльной дороге, и едва успел посторониться, как мимо меня пронеслась запряженная парой прекрасная коляска, в которой я узнал епископский выезд. Но вместо монашеского головного убора я увидел сзади развевающийся плюмаж шляпы французского офицера и рядом с ним трепетал в воздухе тонкий шелковый шарф дамы. Коляска внезапно
дальнейшей работе, к которой я, по правде сказать, относился недоверчиво, сомневаясь в успешности начинаний слепого.
Наталина, очевидно, знала о решении Луиджи - она ходила чернее тучи. Я избегал встречаться с ней, так как каждый раз, проходя мимо меня, она не забывала прошептать: "Убийца!.." Повидимому, какое-то слово Луиджи удерживало ее от брани вслух - в его присутствии она лишь шевелила губами, как бы клеймя меня, поистине не боясь греха. Я не подавал вида, что обращаю на это внимание, но это начинало тяготить меня, так как я-то в ответ должен был молчать.
Однажды утром Луиджи потребовал письменные принадлежности. Я дал ему. Он, видимо, переживая большую душевную борьбу, долго писал ощупью. Слеза скатилась из его пустых глазных впадин. Кончив записку, он спрятал ее у себя на груди и несколько дней ни слова не говорил ни с кем, не исключая Наталины, которой это доставляло большое страдание. В один из вечеров, при прощании с ней, он схватил ее руку, оправлявшую постель, и порывисто прижал ее к губам. Она покрыла его лоб поцелуями, но он быстро оттолкнул ее и отвернулся лицом к стене. На следующее утро он снял с груди записку и дал ее мне, чтобы я отнес Наталине.
По дороге я прочел ее - Луиджи прощался навеки, запрещал навещать его и когда-либо пытаться увидеть.
С каким наслаждением отдавал я это письмо Наталине. Она мертвенно побледнела и схватилась рукой за грудь.
- Нет, это не может быть! - вскричала она, бросив на меня взгляд, полный ненависти. - Я этому не верю, это не он писал!..
Я ничего не ответил. Я знал, что мои слова только ухудшили бы дело, что бы я ни сказал. Она накинула шаль и бросилась к Луиджи. Я еле поспевал за ней. Услышав ее шаги, он весь вздрогнул и изогнулся. Она схватила его руки, целуя, а он то ласкал, то отталкивал ее, грудь его бурно поднималась и опускалась.
- Как ты мог, как ты мог?! - повторяла она, плача и смеясь.
- Наталина, темное солнце мое, так нужно, - отвечал он. - Я теперь чудовище... Я умер для любви, ее не может быть, все погибнет и разобьется о мое уродство...
- Нет, я помню тебя другим... Ты для меня навсегда остался тем же. Я люблю, я не могу с тобой расстаться...
Она кричала, совершенно не обращая на меня внимания, и иступленно целовала губы и лоб Луиджи. Он, видимо, в жестокой тоске, заломив руки, едва справлялся со своим дыханием и вдруг захрипел, кровь хлынула из носоглотки и залила подушку...
На следующее утро, услышав опять шаги Наталины, он только сказал:
- Это насилие надо мной. Я не хочу, чтобы ты меня видела.
И с этого времени совершенно перестал с ней разговаривать.
Теперь Наталине не оставалось ничего другого, как только издалека, через раскрытые двери изредка взглянуть на Луиджи. Переложив гнев на милость, она даже просила меня о том, чтобы я почаще оставлял их раскрытыми. Но я не пошел на это, чтобы не потакать ее навязчивости и, наоборот, захлопывал двери, лишь только она показывалась.
Некоторое время я еще встречал ее бродившей около нашего дома, с четырехугольным куском черного крепа на лбу вместо маски, - она думала, что я ее не узнаю. Затем она исчезла, и я только издали видел ее на улицах одетой так, как ходят в наших местах вдовы - в вуали и накидке с нашитыми спереди белыми полосами, с чепцом из белого газа на голове.
Между тем Луиджи встал, и началась обычная жизнь, и наша работа в ремесле теперь уже общая.
Долго пришлось ему привыкать и приспособляться к работе на ощупь, и я только удивлялся настойчивости и терпению, которые он проявлял в этом деле. Он
был способен по целым часам движением руки проверять кривизну края деки или толщину в ее сводах с помощью приспособленного им циркуля с глубокой нарезкой делений, доступной осязанию. Он придумал множество различных приемов, облегчавших и уточнявших его работу, при чем в основу он положил лекала, точно снятые с инструментов его последних квартетов. Особыми зарубками и знаками он тщательно разметил все свои патроны и все это расположил так, что всегда имел под рукой нужное. Но, несмотря на это, несмотря на всю точность его осязания, гибкость и быстроту его пальцев в работе, которым я невольно удивлялся, Луиджи было далеко до прежнего. Он должен был переучиваться во всем с начала, как он сам это признавал, и это было очень полезно для меня, так как я мог теперь шаг за шагом следить за его работой, извлекая для себя нужное из каждого его движения, требуя от него, согласно нашего уговора, во всем объяснений.
Никогда раньше я не видел его столь трудолюбивым и усидчивым. Он проводил теперь за работой целые дни, и его увлечение было так велико, что он не чувствовал нужды ни в людях, ни в отдыхе. Так же, как и с Наталиной, он порешил расстаться со всеми своими друзьями и собратьями по ремеслу, не исключая даже закадычного друга своего Сториони. С каждым заходившим он, остановив все соболезнования, распивал бутылку вина и прощался навсегда, прося забыть о его существовании. Немудрено, что таким образом он добился своего, - мало-по-малу нас совершенно перестали посещать, чем Луиджи был очень доволен.
Теперь к нему стало возвращаться хорошее расположение духа, на смену тому странному окаменелому бездушию и спокойствию, которые владели им со времени несчастья. Одно время я стал побаиваться этой каменной жестокости и безразличия, проявляемого им ко всему, начиная с той же Наталины: я задумывался - не есть ли это начинающееся безумие, как последствие удара, от которого таким чудом оправился Луиджи.
И теперь я был рад наступившему перелому, иначе некстати появившееся затмение разума могло бы помешать моему учению, заканчиваемому с таким трудом. Я торопился получить все, что было возможно, смутно чувствуя, что это увлечение Луиджи может быть непрочным.
Так жили мы, не знаясь ни с кем, занятые только работой. Если раньше, отвлекаемый множеством различных соблазнов своей беспечной и легкомысленной жизни, Луиджи оставлял меня одного самостоятельно разбираться во всех тонкостях мастерства, то теперь он, казалось, находил особенное удовольствие в том, чтобы повторять вслух все правила постройки инструментов, добытые им в работе. Он как будто проверял запасы своих знаний, быть может, испытывая сомнения в своих силах. Для меня это было незаменимо, - я познавал отраву приближения к тайнам углубленного мастерства, и это время, проводимое нами в общей работе, когда я, уже достаточно успевший в учении, мог по достоинству оценить разнообразие знаний, которыми владел Луиджи, живо напоминало мне первые дни пребывания у него, запечатленные в моей памяти неразлучно с робким изумлением к его таланту, некогда всецело владевшему мной. Правда, я не забывал одновременно и о темных сторонах его нрава, о том, что лишь кара, постигшая его, вселила в него дух смиренного трудолюбия, что печать мерзости и богопротивных суждений попрежнему владеет им. Но крылья его были подрезаны, он был беспомощен в моих руках, и я готов был простить ему его заблуждения и его жестокое отношение ко мне, поскольку он был обречен, вопреки своей воле, каждым усилием подвигать мое совершенствование.
А он попрежнему, и чем дальше, тем больше пользовался каждым случаем, чтобы чем-нибудь уязвить меня, относясь ко мне свысока, подчас явно насмехаясь надо мной, на что я не обращал внимания, не считая это важным, лишь бы Луиджи не изменил первоначальному уговору. Что толку мне было в том, когда,
напустив на себя смехотворную важность, он произносил что-либо в высокой степени неясное и прибавлял:
- Этого ты никогда не поймешь своей бедной головой.
Мне было достаточно того, что я понимал, - остальное он мог бы оставить про себя. И напрасно он старался уверить меня, что делает дело, когда с многозначительным видом, приложив к уху дерево, он выстукивал его всячески целыми часами. Для него это имело значение, так как это был единственный доступный ему способ определить годность материала, я же, благодаря богу, имел для этого глаза.
Впрочем, правду сказать, Луиджи попрежнему превосходно различал дерево; он, казалось, сроднился с ним, обходя малейший сучок, безошибочно определяя на вес его сухость и лежалость, как бы видя своими пальцами и ушами слоистость, вязкость и рисунок волны. Когда он с большим страхом и тревогами принялся за свою первую после слепоты скрипку, я, судя по тщательности его долгих приготовлений, уже заранее верил, что она выйдет не плоха, хоть и хуже, чем бывало. Законченная, она превзошла мои ожидания, что объяснялось терпеливостью и осторожностью, которые проявлял теперь Луиджи в долблении и резке дерева.
Впрочем, никакое терпение не помогло бы ему в прокладке усов, поэтому он сделал скрипку безусой. Еще хуже дело пошло там, где требовалась быстрота и руководство глаза, - в лакировке. Луиджи волновался, требуя от меня приготовления различных лаков, при чем я узнал от него составы, дотоле мне совсем не известные; но когда он приступил к лакировке, вся его опытность и изворотливость оказались бессильными. Драконова кровь, которую любил он употреблять, легла неровными пятнами, не согласуясь с рисунком дерева, общий тон скрипки был слишком темен, отяжеляя ее вид. Я предлагал Луиджи доверить лакировку мне, но он, разумеется, отказал.
- Ты способен в лучшем случае зализать ее внешность,
сказал он и долго еще насмехался надо мной, обнаруживая в этом злобу по поводу своего бессилия.
Быстросохнущий лак, который он употребил на этот раз, позволил скоро натянуть струны на совершенно готовую скрипку, и надо было видеть, с каким торжеством и гордостью он пробежал первый раз смычком снизу доверху.
- Ничего, Луиджи, ничего, бедняга, ты еще не сдал, - говорил он в вихре двойных созвучий. - Секунда твоя звучит дьявольски полно, прима поет как влюбленный серафим... и кварта и терция не оскорбили строя своей грубостью... Не плохо, Луиджи. Ты еще можешь, не роняя себя, означить инструмент своим именем.
Долго расхваливал он себя подобным образом, заливаясь веселыми каденциями, надоев мне и рассердив меня своей похвальбой. Затем, сняв струны, он вскрыл наново скрипку и, к большому моему неудовольствию, дрожащей рукой принялся выжигать свой позорный знак.
- Постыдился бы ты, - сказал я ему. - Если бог сохранил тебе способность к работе, то тебе следовало бы, по крайней мере, перестать гневить его.
- Откуда это у тебя смелость учить меня? - спросил он с высокомерным удивлением. - Побереги свой елей на другие случаи жизни.
Только в таком человеке, как Луиджи, можно было встретить подобную неисправимость, и я бросил думать о нем, так как у меня были свои заботы, к этому же времени заканчивал и я свою скрипку.
Я не хочу распространяться о своей работе, но в это время невольное сопоставление приходило мне в голову. Я сравнивал наши инструменты, и мне становилось ясно, насколько я подвинулся вперед, так как моя скрипка выглядела значительно красивее Луиджиевой. Это происходило не только от того, что лакировка моя была несравненно ровнее, но также и от качества лака, составленного мною для Луиджи по его указаниям. Да, я хорошо теперь чувствовал, как
важны эти секреты, которые я вырывал один за другим у Луиджи. Головку и шейку к скрипке я дал из числа тех, что валялись у него без дела, оставшись от прежних времен, так как я не считал, что они ему могут понадобиться много ли ему осталось еще на своем веку сделать!.. И это была счастливая мысль - все потом расхваливали завиток моей скрипки, придавший ей особенно нарядный вид.
Когда Луиджи, не притронувшись смычком, а лишь пробежав по струнам пиччикато, небрежно сказал мне: "Если тебе дадут за нее золотой - продавай", я знал, что это было уже признание. Уж раз Луиджи оценил ее в золотой, то я мог надеяться, что она стоит по крайней мере втрое.
- Впрочем, я не торговец, - добавил он. - Может быть, и того не дадут. Но ты захвати и мою скрипку - и ступай, продай обе. То, что я не хочу показываться в городе, не значит еще, что Луиджи Руджери не стало, - еще этикетки его будут появляться, и пусть музыканты и мастера знают по ним, что дух его жив. А до остальных мне дела нет.
Нужно сказать, что к этому времени нам уже стала грозить нужда. Продолжительное безделие Луиджи и его упорное нежелание расстаться с последними квартетами, которые он решил оставить себе, а также общее затишье в делах и оскудение, пришедшие вслед за грабежами французов, ставили нас в тяжелое положение. Но Луиджи, казалось, не хотел обращать внимания на нехватки, говоря:
- Ничего, перетерпим, пока опять пойдут в ход скрипки.
Поэтому я был очень доволен его поручением, тем более что в первый раз в жизни предстояло и мне заработать кое-что.
Я знал, что в это время в Кремоне находился приехавший из Милана скупщик скрипок Ридольфи, перепродававший их во Франции, и прямо направился к нему. Но по дороге странная мысль пришла мне в голову. Я спрашивал себя, что за блажь нашла на
Луиджи? Почему он сидит безвыходно дома и заставляет меня нести на продажу инструмент с этим отвратительным знаком? Видя, с каким трепетом и волнениями он работал над своей скрипкой, я не мог теперь уяснить себе, почему он отказался от удовольствия вынести в свет эту скрипку, чтобы показать ее своим друзьям и похвалиться своей работой. Мне чудилось, что это не спроста. Проклятый знак отяжелял мою ношу. Я рассматривал сквозь эф злодейские литеры, и чем дальше, тем острее сознавал беспредельное коварство, с которым Луиджи хотел сделать меня своим пособником. Поистине, заступничество божье помогло мне одуматься и изменило мой путь.
Я зашел в знакомую мне келию отца Себастьяна, где жили теперь два брата доминиканца, - Маттео и Грегорио, - и, раскалив с их помощью иглу, сделал то, что подсказала мне вера: зачернив широким крестом гнусный знак, я выжег по углам его начальные буквы девиза, столь давно руководившего орденом св. Доминика: "Ad majorem Dei gloriam".
Только после этого направился я наконец к Ридольфи.
Узнав, что я от Луиджи, он принял меня хорошо и долго разглядывал обе скрипки и пробовал их на звук.
- Странно, - сказал он наконец, - не узнаю работы Руджери. - Эта, что без этикетки, звучит очень слабо. Звук другой превосходен, но почему-то она без усов, отделана небрежно, и подобную этикетку я вижу в первый раз. Если бы не смелость завитка, отличающего всегда Руджери, трудно было бы поверить, что обе скрипки работы одной и той же руки.
Опасаясь, что Ридольфи разочаруется в покупке и станет сбивать цену, узнав о слепоте Луиджи, я затруднялся, как ему ответить, когда спасительная мысль пришла мне в голову:
- Обе скрипки моей работы, - сказал я, вспомнив, что широкий крест уничтожил имя Луиджи, - я его ученик, но он не разрешает мне упоминать об этом в этикетке.
Однако мой расчет не оправдался. Жадный купец, воспользовавшись моим признанием, слышать не хотел о назначенной мною цене.
- Какой толк в безымянной скрипке? - говорил он. - Среди покупателей не много найдешь знатоков, - все ценят скрипку по имени мастера... Семья Руджери насчитывает не одно имя, славное в скрипичном деле. За эту, с крестом, я дам половину того, что ты просишь, но и то лишь в том случае, если Руджери согласится назвать тебя своим алюмнусом, о чем я должен услышать из его собственных уст.
Скупость Ридольфи так меня возмутила, что я не стал больше с ним разговаривать, тем более, что он все сильнее настаивал на своем желании видеть Луиджи, говоря, что, пожалуй, даст ему заказ. Хотя заказ и явился бы весьма своевременным в нашем стесненом положении, мне пришлось ему объявить, что Луиджи никого не видит, избегая людей, о чем я ему посоветовал справиться у других мастеров Кремоны.
Я ушел от скряги, обеспокоенный ложным положением, в которое попал благодаря проклятой скрипке Луиджи. Размышляя о дальнейшем, я предпочел не приносить инструментов домой, а отдать их на время братьям доминиканцам, что и сделал. Луиджи я сказал, что Ридольфи просил оставить скрипки ему и даст ответ через неделю.
- Разумеется, - ответил Луиджи, - этот толстопузый судит о цене инструмента только по тому, как ему удастся продать. Пусть подумает, пусть побегает с ней и посоветуется. Увидим, посмеет ли кто утверждать, что слепой Руджери стал хуже слышать, чем когда он был зрячим. Я в эту скрипку вложил такое понимание звука, какое никогда не могло бы притти мне, полному зримого общения с миром. Ты думаешь, - и я не спорю с этим, - что лакировка моя несовершенна, а общая отделка грубовата. Пусть так. Но пусть кто-нибудь даст такой же очищенный от всего, что можно взвесить, звук...
Луиджи улыбался хитрой тихой улыбкой, и если бы
глаза его были целы, я уверен, что они блестели бы тем внутренним загадочным блеском, так знакомым мне, появлявшимся раньше у него, когда он говорил о своей работе. Можно же было оставаться столь самообольщенным...
- А я, - продолжал он, - придумал маленький фокус. Ну-ка попробуй разгадать, отчего в этой скрипке такой прозрачный тон?.. Как бы я хотел повидать Сториони, дать ему услышать, пробежать по всем струнам!.. Но нет, что может быть хуже - делиться с близкими и любимыми людьми тяжестью своих несчастий, таких наглядных. А он и так услышит об этой и еще о других, лучших скрипках Руджери...
Взваливать на меня свои несчастья Луиджи не считал грехом, - я не был ему ни близким, ни любимым, это я прекрасно понимал, так как он со мной не стеснялся.
Вообще он становился болтлив. Я ему сказал, не вытерпев, что Ридольфи дает половину назначенной цены, но он даже не обратил на это внимания, уверенный, что общие похвалы скрипке заставят Ридольфи одуматься. И всю эту неделю, пока я размышлял о том, как мне повернуть дело, он продолжал бахвалиться, уже работая над новой скрипкой, с тем же увлечением и даже какой-то яростью.
К концу недели он с такой настойчивостью стал приставать ко мне, чтобы я сходил за ответом к Ридольфи, что мне пришлось итти за скрипками, хоть я ничего не успел придумать для улучшения дела. Уже подходя к дому, я положил объяснить ему всю правду, чтобы посбить с него спеси.
- Луиджи, - сказал я, возвращая ему скрипку, - Ридольфи не дает даже половины, говоря, будто трудно поверить, что скрипка эта твоей работы, - до того она не похожа на прежние. Все, с кем он говорил, смеются над ее уродством...
- Они ничего не понимают! - вспылил Луиджи, но потом, видимо, одумался и добавил: - Что же это значит?
- Значит, ты не нужен, - ответил я с досадой на его самомнение.
Он больше ни о чем не спрашивал, молчал, упорно работая и только вечером разразился ругательствами и богохульством.
Но долгое молчание было теперь, видимо, не по нем, ему нужно было постоянно говорить вслух, и в следующие же дни, продолжая настойчиво работать, он безостановочно говорил о том, что он всем им покажет, что он придумал невиданный изгиб сводов, что для него теперь ясно, насколько все, даже великие мастера, ошибались, и как нужно располагать к краям толщины дек, и как он всем утрет нос. Он считал, что то, над чем он работал сейчас, только первый опыт к открытиям, которым надлежало перевернуть все законы постройки смычковых инструментов; он твердил об этом порою торжественно, порой бессвязно.
Прежнее подозрение, что он повредился в рассудке, возвращалось ко мне, и я считал нужным осаживать его.
- Не ошибаешься ли ты, - говорил я ему. - Правда, ты знаешь ремесло и хорошо зарабатывал им. Но старые мастера создали скрипки, достойные всеобщего признания и всяческого подражания. По силам ли тебе оспаривать их приемы? Твои великие замыслы и так уже привели тебя к тому, что над тобой стали смеяться.
Раньше за такие речи Луиджи обрушился бы на меня со всем своим гневом, но теперь он принимал это безучастно. И вообще мне теперь казалось, подчас, что он не замечает меня, говорит как будто не мне, а кому-то третьему. Иной раз я договаривался до того, что советовал ему даже бросить всякую работу, так как она все равно обречена погибели. Он слушал, усмехаясь, и я видел, что бес попрежнему владеет им. А для меня все больше терялся смысл нашего уговора с ним, так как я переставал видеть толк в указаниях одержимого.
Но мы работали попрежнему неустанно. Луиджи так уже наловчился в работе на ощупь, что значительно перегнал меня. Его скрипка вышла причудливой, непривычной для глаза формы, низкого и мощного тона, с призвуком меди в высоких звуках. Мне она не понравилась, но он объявил, что никогда ничего лучше не сделал и не пожелал даже слышать о том, чтобы продать ее.
- Это еще не то, что я хочу, - они все равно не поймут, - объяснял он. - А вот следующая заставит их призадуматься.
И он сразу же принялся за третью.
Не сумею сказать, что тут случилось с ним, но только работа у него не пошла на лад. По временам он впадал в мрачную задумчивость, по временам горячечный румянец заливал его щеки, стамеска вываливалась из его рук, и он начинал быстро про себя шептать что-то трудно уловимое.
Что мне было до того? Я был полон своими заботами. Я видел, как непрочно наше благосостояние; скрипку свою я с трудом задешево продал, убедившись на этом, как не легок в наши времена заработок скрипичного мастера, и передо мной во всей неприглядности вставало будущее.
Братья Маттео и Грегорио уже виделись с человеком, прибывшим из Неаполитанского королевства, ставшего колыбелью правого дела, и мы обсуждали возможность пробраться на юг. Мог ли я позволить себе поддаться блажным влияниям?
А между тем постоянное соседство полубезумного человека пагубно отражалось на мне. Не говорю уже о том, что из тихого он мог каждое мгновенье стать буйным и причинить мне бессмысленное зло, что заставляло меня быть начеку. Хуже всего было наблюдать его поведение, полное необъяснимых странностей, и поневоле, будучи свидетелем взбалмошных поступков, я терял спокойствие, заражаясь постоянными тревогами, обуявшими Луиджи.
А он ходил, ощупывая куски дерева и по временам
выстукивая их как деки и прислушиваясь к звону.
- Это альпийский клен, - говорил он. - Я хотел из него сделать нижнюю деку с зеркальным разрезом. И скрипка пела бы, как птица на рассвете, легко и радостно. А из этого куска я бы сделал меццо-сопрановую скрипку со звуком темным, как темна страсть у женщины в тридцать лет. И сделал бы альт печального и нежного тона... А вот эта скрипка была бы как развернувшийся акантовый лист, а эта - как нераскрытый лилейный бутон...
Дрожащими пальцами он перебирал куски дерева, гладил его, прижимал к груди и шептал в ужасном отчаянии:
- Вы - как нежнейшая завязь, с незаконченным порывом к жизни. Вы - как утробные дети, еще не рожденные, но тут же проснувшиеся к бытию. Вы окружены костной материей и связаны ею - никто никогда не освободит вас теперь от этого плена. Ваши неясные движения чувствовал только носивший вас - они замрут теперь в холоде небытия...
И вдруг, вставши во весь рост и вперив в меня пустые свои глазницы, Луиджи воскликнул с ужасным воплем:
- Будь же проклят тот, кто сделал меня калекой, - он хуже палача: он убил этим вас, мои замыслы! Лучше бы он убил меня!
Его жалобы выводили меня из себя и, против моей воли, рождали враждебное чувство. Я с удовольствием наблюдал все его мучения, поистине заслуженные им. Теперь, теряя самообладание, он выдавал себя этими противоестественными беседами с деревянными чурбанами и подтверждал мои старые подозрения о том, что он заговаривал дерево. Последние же слова заставили меня содрогнуться.
- Будь осторожнее, Луиджи, - сказал я ему, - ты играешь с темными вещами. Или ты знаешь действие слов твоих на эти мертвые бревна, когда желаешь себе смерти?
Я сказал это не совсем просто, но с угрозой в голосе. С некоторых пор мне было все труднее сдерживаться. Луиджи просветлел лицом, напомнив на миг то время, когда он устраивал с товарищами веселые пирушки, и сказал беспечно:
- Что ж, Мартино, чем хуже, тем теперь для меня лучше.
Все же общее состояние его духа все время ухудшалось. Он по целым дням то лежал на кровати, то беспокойно ходил из угла в угол, натыкаясь на вещи, и уже совершенно не притрагивался к стамеске. По ночам он часто не спал, лежа на кровати в темноте, которая, впрочем, не менялась для него и с появлением дня. Но его увеличивающаяся мрачность заставляла меня быть всегда настороже. Разве мог я предвидеть его мысли?
Я торопился из всех сил в работе. Трудное и неблагодарное время сопутствовало моим усилиям выбиться в люди. Вместо того, чтобы спокойно работать над каждой мелочью, я вынужден был спешить, зная, что это во вред делу. Но меня побуждало сознание грозившей нищеты, так как Луиджи все сильнее обнаруживал свою никчемность. Мы жили уже не на заработок, а на деньги, вырученные за продажу вещей, которые отдавал мне одну за другой Луиджи. Какую цену теперь имел наш уговор с ним? Я был им снова обманут и отнюдь не хотел превратиться в его дарового слугу.
Впрочем, со следующей моей скрипкой мне повезло, - я кое-что заработал после того, как безуспешно потерял несколько дней на продажу. Однажды, когда я возвращался домой, я услышал топот лошадей, настигавших меня по пыльной дороге, и едва успел посторониться, как мимо меня пронеслась запряженная парой прекрасная коляска, в которой я узнал епископский выезд. Но вместо монашеского головного убора я увидел сзади развевающийся плюмаж шляпы французского офицера и рядом с ним трепетал в воздухе тонкий шелковый шарф дамы. Коляска внезапно