остановилась невдалеке от меня, и, когда я поровнялся, сидевший в ней полковник сделал мне рукою знак подойти.
- Ты продаешь свою скрипку? - спросил он меня, между тем как дама его невнимательно отвернулась.
- О да, - отвечал я и назначил, судя по богатству одежды француза, три золотых.
- Получи, - сказал полковник, вынимая кошелек.
Но в это время дама его быстро повернулась к нам лицом, промолвив:
- Постой, ты раньше нам сыграешь что-нибудь...
Мог ли я ожидать, что это Наталина? А между тем это была она. Роскошное платье ее было отделано жемчугом. Ценные перстни и браслеты унизывали ее руки, крупные серьги сверкали в ушах. Она излучала вокруг себя сияние, прекрасная, как никогда. Я чуть не выронил скрипки, пораженный этим видением.
- Ты слышал, что синьорина приказывает, - сказал нетерпеливо полковник, хлопнув хлыстом по своему сапогу.
- Синьорина, - пробормотал я, - сможет ли вам понравиться моя жалкая игра?
Дрожащими пальцами я наиграл неаполитанскую песенку, первое, что пришло мне на ум, все время не спуская с нее глаз.
Она нетерпеливо повела плечом.
- Довольно! - крикнул полковник, прерывая меня и, бросив мне пять луидоров, взял из моих рук скрипку.
Я поклонился и хотел отойти.
- Постой, - снова остановила меня Наталина легким движением руки, которую полковник поцеловал на лету. - Скажи мне, как живет твой хозяин? Здоров ли он?
- Он, пожалуй, здоров телом, синьорина, - отвечал я, - но рассудок его, мне кажется, слабеет.
- В чем ты это видишь?
- Синьорина, все, что было в нем сумасбродного и порочного, овладевает им безраздельно. Кара господа
тяготеет над ним. Он не достоин милосердия и вашего внимания.
Вместо ответа она вырвала хлыст из рук полковника, и резкий удар обжег мне лицо.
- Скотина! - крикнула она и добавила еще одно площадное слово, не подобающее даже мужчине.
Лошади рванули, и коляска вихрем унеслась. Я только молча смотрел вслед потаскухе, сжимая кулаки.
Когда я вернулся домой, след удара еще горел на моем лице.
- Знаешь ли, кого я видел? - сказал я Луиджи. - Наталину. Она была...
- Я не прошу тебя рассказывать, - перебил меня Луиджи.
- Она стала куртизанкой! - крикнул я ему в самое ухо...
Луиджи схватил меня, как клещами, за руку, но я не склонен был молчать.
- Продажная тварь, она вся в золоте, награбленном санкюлотами... продолжал я.
Тогда Луиджи сильно рванул меня за руку, повалил на землю и, прижав мне коленом грудь, так сдавил рукою горло, что я едва не задохся. Пальцы мои, которыми я старался оторвать от себя его руку, ослабли, и я считал себя уже погибшим, так как сила Луиджи удесятерялась безумием. Он склонил надо мной свое перекошенное лицо и прошипел:
- Я убью тебя, как собаку, если ты осмелишься еще раз назвать мне Наталину...
Не помню, как он отпустил меня. Я пришел в себя тогда, когда он уже лежал на кровати навзничь, ровно и спокойно дыша.
Грудь моя была сильно измята, рука носила синяки от пальцев Луиджи. Три дня после этого я проболел, не будучи в силах вернуться к работе.
Этот случай дал мне понять всю опасность моего положения. С этих пор я принужден был следить за каждым движением Луиджи. Вся жизнь разладилась.
Силы мои истощались в этом постоянном ожидании внезапного удара. Вместо того, чтобы завоевывать себе уменье и имя мастера, я погружался мыслью во все перемены его настроений. Его беспокойные шаги, лихорадочное перебирание заготовок, различных лекал и стамесок, подчас дикая игра на скрипке и снова безостановочная ходьба, какое-то метание по комнате, - все это так отдавалось в моей душе, что я как бы утратил собственное лицо, способность к работе и стал жить какой-то двойной жизнью, наполовину своей, наполовину Луиджиевой. Затем началось еще худшее.
Однажды я задремал и вдруг проснулся среди ночи от его зова. Он сидел у меня на кровати и сжимал мою руку.
- Ты слышишь, Мартино? Ты слышишь? Они стонут!
Я задрожал в ужасе, не понимая, кто они, и стал креститься, вспоминая молитву. Догадавшись об этом, Луиджи сказал:
- Брось свои бабьи вздоры, дело не в нечистой силе. Стонет дерево слышишь?
Мы сидели в полнейшей тишине; шум затихшей Кремоны не доносился к нам. И вот я услышал, действительно, легкие звуки, как будто легкий звон выстукиваемой деки. Волосы зашевелились у меня на голове, я весь сжался и окаменел от ужаса. Луиджи временами шептал:
- Ты слышишь? Это альтовая нижняя дека, я почти ее сделал, она ближе всех к бытию и громче звучит. Но есть и другие, слушай... те едва зачаты...
И я расслышал другие; они были тише вздохов, но тем сильнее заставили меня сжаться. Покрытый испариной, слушал я хор этих тихих стонов. По временам это казалось просто шелестом ветра, по временам же напоминало те звуки, что рождаются вверху в куполе, когда играет орган.
Я снова стал креститься, а Луиджи сказал:
- Я уже давно слышал, но думал, что ошибаюсь.
Теперь я вижу, что слух не обманывал меня, хотя, быть может, он острее к этим звукам, чем к каким-либо другим.
И он ушел к себе на кровать, а я уже не сомкнул в ту ночь глаз. Как ни закутывал голову, я не мог освободиться от этих звуков - они были тихи, почти неслышны, но проникали всюду, как будто для них были прозрачны все препятствия, и замолкли лишь к утру, когда проснулся городской шум.
Все же я не обмолвился ни словом Луиджи о том, что слышу, ни этой ночью, ни на следующий день. Я знал, что он смеется над богом и над сатаной, и, конечно, я мог считать его только союзником нечистого. Я молчал и лишь усердно наложил знаменье святого креста на все вещи, все чурбаны и заготовки, находившиеся у нас в доме. Днем, после бессонной ночи, я ходил как вареный, а вечером лег рано спать и сразу заснул мертвым сном.
Я проснулся от жуткого чувства, что кто-то бодрствует в темноте. Вчерашние звуки слышались еще явственнее.
- Мартино, опять... - сказал Луиджи, услышав, что я ворочаюсь.
Мы лежали и долго слушали.
- Мне кажется, - сказал опять Луиджи, - что это уже не деки, а как будто полная скрипка звучит в ре-ре, - та, что задумал я по высокому образцу Иосифа Гварнери дель Джезу...
Я уже заметил это раньше. Теперь звучали уже не отдельные куски, а целые объемы, - это было ясно. Никогда не могла бы звучать так полно одна какая-нибудь дека. Было слышно, как звук осторожно понижался и повышался, как будто настраиваемый пружиной, ему сопутствовал другой постоянный звук, и временами они сливались, полнели, умножаясь, обогащаясь, и звучали как объем в чистое ре. Да, это Гварнери... Но тотчас все расстраивалось, как будто не имея стойкости и сил держаться в согласии, и тогда начинались невыразимые шопоты, словно задыхались в
могиле заживо погребенные дети. И я с остановившимся сердцем лежал, скорчившись, и ждал, чтоб все немного затихло и снова возникло в звуках согласие. На миг рождался звук другого певучего объема в си бемоль или до и затем снова рассыпался в подавленные стоны. Но я уже узнавал ту или другую начатую Луиджи скрипку и мог сказать, что эта была задумана в альтовом духе Маджини, а та по образцу великого Страдивари.
Луиджи опять пришел и сел у меня в ногах на кровати.
- Ты знаешь, - зашептал он, - мне теперь все кажется, что мысли мои имеют какую-то связь с этим деревом. Лишенный возможности работать, я хожу днем и все думаю, как бы я сделал то или другое и что из этого бы вышло. И я замечаю, что как будто бы звуки ночью меняются от моих мыслей, от бесформенных тупых чурбанов отрываются звоны свободных дек, и части соединяются так, как я бы хотел и наметил, и звучат так, как я ожидал. Но я не могу лишь удержать их в этом положении: все рассыпается сразу же, как случайное очертание облаков. Если бы я мог остановить и заставить застыть мои мысли, то, быть может, закрепились бы и эти звуки. Впрочем, это было бы еще горшим несчастьем для меня - никакие удары судьбы, к счастью, не могут вырвать у мастера живого движения замыслов в его душе. Но какая это мука, добавил он, - не иметь возможности ничего закрепить и носить все это в себе...
Я мог бы ему возразить, что своими проклятыми заговорами он добился того, что и я не имею покоя от его скрипок, но промолчал, не желая поддерживать ночных разговоров, которые вселяли в меня ужас.
С тех пор я потерял совсем сон. Днем я вяло работал, уже с утра чувствуя приближение ночи с ее жутким бредом, ночью в плену у этих колдовских звонов
лежал с раскрытыми глазами. Приходил вечно бессонный Луиджи и заводил свою дьявольскую песню.
Теперь мы слышали уже отдельные нежные аккорды, временами в квинту звучали как бы натянутые струны, квартами и квинтами проверялись высокие позиции, насыщая ночь жутью, полной жизни.
Однажды Луиджи как бы нарочно ответил на мои мысли:
- Не удивительно ли, - сказал он, - что ты, бездарное, завистливое существо, слышишь все это вместе со мной? Темной своей головой ты не можешь никак объяснить себе этого; ты ходишь, наверно, к своим монахам и с ужасом рассказываешь им о том, что дом Руджери населен дьяволами. И они поддакивают тебе... А между тем это так просто. С тех пор, как я владею смычком и стамеской, звук всегда сопутствовал мне, где бы я ни находился. Бродил ли я по берегам По, уходил ли в поля или был в Commedia dell Arte, - везде я слышал земные звуки и невольно думал о том, как они могут быть повторены скрипкой. И если темным беззвучным вечером я оставался один и продолжал слышать их, мне не казалось это странным, - так точно громада каменных зданий впитывает в свою толщу солнечное тепло и долго еще после заката хранит в себе теплоту отсиявших лучей. Так ярмарочный купец, вернувшись домой, все еще полон базарным шумом. Так юноша в разлуке с любимой не может забыть ее речей. Мне странным казалось скорее, когда говорили о совершенных произведениях искусства. Я помню себя полным таких могучих и звучных движений, что все, что я сделал до сих пор и что мог когда-либо сделать за всю свою жизнь, как бы она ни была долга, выразило бы лишь ничтожную долю того, что я хотел. Когда же сможет человек рассказать об этом так же просто, как он просит пить?.. Но почему же теперь ты вместе со мной стал слышать?..
- Я ничего не слышу, - возразил я, - ты безумен и бредишь.
- Почему же ты бормочешь по ночам молитвы, - продолжал Луиджи, не слушая меня, - почему ты стал бояться того, что дает мастеру возможность высказать себя, почему ты притащил распятье и держишь его на верстаке среди заготовок? Не значит ли это, что сквозь твою глухоту пробился голос, наполнивший тебя неизбывным страхом? Я слышу свое, а ты свое, я слышу простые и родные мне с детства звуки, а ты, быть может, нагородил вокруг едва просыпающейся чуткости своего уха сеть страхов и нелепостей, которые пугают тебя. А может быть, дело в том, что ты не совсем здоров рассудком, а?.. Кто скажет... Есть и еще причина, - это то, что мы долго жили вместе, и как бы ты ни относился ко мне, ты все же рос душою за мой счет, весь во власти моего искусства, и никуда за пределы его не уйдешь. А может быть, для тебя открылось то, чего ты не понимал раньше, - зависимость мастера от вещей, создаваемых им?
Он замолчал, как бы ожидая ответа, но я не ответил.
- Скажи, - снова шептал он, - если бы тебе, положим, пришло в голову убить меня, - скажи, ушел бы ты от моей власти? Нет, несмотря на всю ненависть, на все зло, которое ты мог бы мне причинить, ты так же под властью моих замыслов, как и я. Ты слышишь, - они зовут меня, я изнемогаю от этой власти их надо мной, не в силах будучи дать им самостоятельную законченную жизнь и этим оторвать их от своих родников. Но будешь изнемогать и ты, так как ты искалечен самим богом, мой бедный Мартино.
Он сидел надо мной и каркал как ворон, как ночная проклятая тень, высасывая из меня силы. Неспособный противиться, я испытывал то же чувство, что приходит в тяжелом сне, когда ждешь неминуемого удара, которого не можешь отвести.
- Я наложил бы давно на себя руки, - все продолжал Луиджи, - но не могу, не хватает сил губить вместе с собой все это, - он повел в едва проясняющейся
темноте рукой, и я не мог понять, показывал ли он на сухие чурбаны или обозначал этим движением рой серебристых звуков, непрерывно сопровождавших ночь. - Что, если б ты помог мне в этом?
- Луиджи, - сказал я, стуча зубами, - заклинаю тебя, прекрати эти разговоры, уйди от меня ради бога, в которого ты не веришь, ради самого любимого тобой человека, ради...
То, чего я не закончил, вспомнив его угрозу, закончил он сам:
- Ради Наталины, - сказал он и расхохотался; ушел и затих у себя на постели.
- Наталины!.. - захохотал он еще горловым, быстро смолкшим хохотом.
- Наталины... - повторил он уже с отчаянием, и снова ночь продолжалась в общем молчании, и снова я, объятый ужасом, слушал, как порой намечался квартет, порою звучали одни лишь скрипки, но, как всегда в инструментах Луиджи, звук не расстилался, а легко сверкал и летел.
Подчас Луиджи начинал плакаться:
- Я сделал все, что было можно, - говорил он жалобно, - я проверил все остатки надежд. Я ценил попрежнему выше всего работу над любимым делом; я думал, что она умирает только вместе с человеком. И вот, для того, чтобы еще что-то сделать, я связался с тобой. Мне нужен был помощник, - на кого же мне было рассчитывать, как не на тебя? Я сделал для тебя не мало, и мне казалось, что я имел право на твою помощь... Какая ошибка! Никто никому ничего не должен и нет ничего хуже, как навязывать другому свою немощную близость.
Как поздно стал он сознавать истинное положение! Но это не мешало ему тут же бесстыдно добавить:
- Зачем я осквернил свою жизнь соседством тупого ханжи...
Временами раскаяние приходило к нему:
- Нет, - говорил он, - я больше не могу. Мой рассудок мутится, мне приходят в голову такие
мысли, что я ужасаюсь им. Знаешь ли, что мне не раз уже приходило желание схватить тебя и всадить тебе в горло стамеску? И подумать только, что я хочу убить тебя, оказавшего мне столько добра в моем беспомощном положении... - Тут он вероломно улыбался. - Нет, лучше уж уйти из жизни мне. Это будет справедливее. Что я теперь? Такое же животное, как ты. Только ты слеп душой от рождения, а моя душа ослепла вместе с телом... Но это выше моих сил, - добавлял он, - если я покончу с собой, какой темный отзвук ляжет на все голоса моих скрипок...
Глупец! Разумеется, его рассудок все больше мутился. Он полагал, что все сделанное им зависит от его судьбы... А может быть, это так и было; может быть, нечистая связь между ним и его детищем продолжалась? Я подумал о тех его инструментах, которые были приобретены в церковные капеллы. Нечего сказать, хорошее приобретение, достойный оттенок вносили они в сопровождение благочестивых молитв!
До сих пор я удивляюсь, как хватило моих сил и терпения вынести все эти испытания и как удалось сохранить самому рассудок. Память изменяет мне только в том, сколь долго длилось это время, когда я способен был вот-вот, забыв об ответственности, которую возложили на меня французы за целость Луиджи, бросить его на произвол судьбы, или размозжить ему голову, а затем отдаться в руки властей. Лишь жаркая молитва, да память о предсмертных заветах отца Себастьяна поддерживали меня.
Я избегал появляться в городе с тех пор, как стал замечать, что все друзья Луиджи как-то подозрительно расспрашивают меня о его здоровье. Видимо, миланский скряга Ридольфи разболтал что-либо на мой счет, так как настойчивые расспросы не прекращались, а Сториони при встрече даже угрожал мне какой-то расправой.
Чувства мои притупились, я мало придавал значения этим толкам, мучимый душевным разладом. Поэтому, когда я увидел однажды, что несколько человек,
во главе со Сториони, подходят к нашему дому, я даже не пошевельнулся.
- Здравствуй, Луиджи, - сказал Сториони, входя.
- Лоренцо, - отвечал тот, вздрогнув при звуке его голоса, - последний раз при встрече с тобой мы пили и прощались, чтобы больше не видеться. Пришел ли ты сюда, думая, что лицезрение убогого Руджери лучше, чем общенье с его скрипками, или ты пришел по зову своей самодовольной и жестокой глупости, которой приятно сравнение себя с калекой? Потому что я тебя не звал...
- Луиджи, - возразил Сториони, - ты знаешь, что я люблю твои скрипки, и одна из лучших, твой подарок, висит в моем доме, деля со мной скорбь и веселье. Но, правду сказать, я дорожу тобой больше, чем всеми скрипками, а к больному идут, не ожидая его зова. Со мной друзья - Чезаре, Джузеппе, Карло...
- Уж не взял ли ты их на подмогу, чтобы сообща с ними заставить меня что-то сделать?
- Нет, - отвечал Сториони, - мы не хотим тебя принуждать ни к чему, но мы хотим тебя убедить кое в чем, и ты увидишь, что тебе легко будет согласиться с нами. Но нам нужно быть с тобою наедине... Мартино, выйди отсюда.
Луиджи молчал, ничем не подтверждая его требования. Я мог бы остаться, но, не зная, какой оборот примет разговор, я предпочел удалиться из мастерской в соседнюю комнату, готовый ко всякому возможному исходу дела. Мешок с моим скарбом был, как всегда, увязан, я мог встать и уйти куда глаза глядят, и в этот миг я принял бы изгнание с величайшим облегчением - так тяжка стала моя жизнь в этом доме.
Бог судил иначе. Не знаю, что за спор разгорелся в мастерской. Я слышал за дверьми громкие голоса: то говорил Сториони, то кричал в ответ Луиджи. Не раз произносили имя мое и Наталины, но о чем шла речь, я понять не мог, пока не распахнулась дверь и незваные гости стали, пятясь, отступать назад.
- Нет, я не откажусь от своего, - гремел Сториони, - согласен ты с этим или нет... Ты хочешь, несчастный, забыть о простой жизни, ты хочешь подавить в себе все человеческое и вообразить себя бездушной машиной, делающей скрипки...
- Уходите все!.. Прочь... Я сам знаю, что мне нужно... - хрипел между тем Луиджи в исступлении бешенства, и, хватая все, что попадало под руку, он швырял по мастерской рубанки, доски и молотки. Слепой, он не мог попасть в своих недавних приятелей, и вместо них разбивал инструменты, висевшие по стенам и ломавшиеся со зловещим треском и звоном.
Никогда еще я не видел Луиджи таким страшным - он утратил человеческий облик, скорее какое-то исчадие ада металось по комнате, чем создание божие.
Потихоньку, чтобы не раздражать бесноватого, я вышел из дома и тут увидел неподалеку Сториони с его приятелями, - они долго совещались о чем-то. Перед тем как окончательно уйти, Сториони показал мне издалека кулак. Я понял, что это значит, когда в тот же вечер к нам пришел француз и, назвав себя сержантом Мегу, потребовал, чтобы его приняли на постой.
Несомненно, это было делом рук Сториони. Видя, что его попытка опорочить меня и добиться моего ухода не повела ни к чему, он решил ввести таким путем в дом соглядатая и защитника Луиджи. По тому, как легко это ему удалось, можно было судить, насколько санкюлоты ценили Луиджи.
Он отнесся безучастно к появлению француза, я же был рад ему. Я надеялся, что присутствие третьего человека рассеет всю чертовщину, вселившуюся в дом. Я ошибся: мой слух попрежнему улавливал ежечасное трепетание легких звонов, и так же, как прежде, Луиджи, не смущаясь присутствием Мегу, принимался за свое: повторял свои бредни о том, какие он мог бы сделать квартеты на удивление всему миру и как я бездарен и неуклюж в работе.
Мегу нас не слушал. Он напевал свои песенки, ходил на ученье, чинил седло или сидел перед зеркалом и расчесывал свои длинные белые усы; он был небольшого роста с животиком и любил волочиться за женщинами. С нами он разговаривал редко, плохо зная итальянскую речь и будучи, видимо, недоволен тем, что его заставили жить с нами на пустыре, в бедном и мрачном доме...
Впрочем, иногда, расхваставшись, Мегу начинал рассказывать о Париже, о казнях, производимых на одной из его площадей, об унижениях и преследованиях, которым подвергаются там вельможи и духовенство. Тут он доставал обычно свою седельную сумку и вытаскивал оттуда тщательно завернутую карточку, доказывавшую его принадлежность к якобинскому клубу, как я мог понять, это как бы особый орден, который объединил наиболее злостных кровопийц и разбойников парижской черни. И надо было видеть, с какой гордостью показывал нам Мегу свой билет цареубийцы. Я не сомневался в том, что этот человек был готов ежечасно на самое вопиющее злодейство, как и на тягчайшее лишение, даже смерть во имя тлетворных идей, разносимых повсюду санкюлотами. Не верил я ему лишь тогда, когда он начинал со смехом вспоминать, что был когда-то и он добрым католиком и был допущен к конфирмации.
Мало-по-малу Луиджи стал чаще вступать с ним в разговоры, и можно себе представить, до чего они договаривались. Мегу рассказывал о каких-то чудовищных мессах, совершаемых во Франции отпетыми революционерами при огромном стечении народа, а Луиджи, поддакивая ему, повторял гнусную выдумку о том, как якобы кардинал Руффо выгнан с папской службы за воровство. Каково было все это слушать!
Шли дни, я слабел. Звон стоял у меня в ушах, тайный недуг все больше овладевал мною. Дневной свет не приносил теперь облегчения. Я привыкал к тому, что каждый шум, каждое колыхание воздуха стало для меня отголоском ночных звуков. Я бродил
как зачумленный, не зная, смогу ли дожить до дня, когда брат Грегорио даст знак к уходу.
А между тем Луиджи готовил мне новое испытание...
Однажды, в отсутствие Мегу, он схватил меня за руку и сказал торопливо:
- Возьми кувалду, Мартино, возьми-ка скорей. Я тебя научу одной вещи, поистине лучшей из того, что я когда-либо придумал...
Я невольно послушался, и когда повернулся к нему, уже взявши кувалду, то увидел Луиджи сидящим с длинной стамеской в руках, которую он крепко прижимал острием к груди.
- Вот тут, - бормотал он, - между этими ребрами... Разве это не лучшее, что нам осталось с тобой сделать?.. Ударь покрепче, не предупреждая меня... Поверь мне, это самое христианское дело, которое выпадало тебе на долю...
Луиджи задыхался, спеша, не чувствуя негодования, которое меня охватило. Я весь дрожал внутренней дрожью и молчал, сдерживая тяжелое дыхание.
- Я не могу больше ничего сделать, пойми это, я недостоин жить...
Луиджи замолчал. Он бледнел, лоб его покрылся легкой испариной, но руки упрямо держали стамеску.
А я, окаменелый, стоял, прислушиваясь к тому, что он мне подсказывал, и борясь всеми силами с тяжелым багровым туманом, заволакивающим мне мир. Никакая сила не могла бы сдвинуть меня с места.
Наконец Луиджи пошевелился, беспокойно мотнув головой, как бы не понимая чего-то.
- Что же? - спросил он тихо.
- Проси божией милости, - едва выговорил я. - Если хочешь, я могу позвать к тебе исповедника из аббатства...
- Иди к дьяволу со своими аббатами, - внезапно совсем уже по-другому заговорил Луиджи.
Щеки его дергались. Он, вытянувшись, сильно оперся затылком о стену, лицо со следом ужасной
раны и мерцавшими красными глазницами было обращено кверху. И тут я понял всю мерзость его падения: сатанинская улыбка оскалила его зубы, а брови изогнулись мрачным черным знаком. За последнее время множество морщин изрезали его лицо, и теперь они клали на него печать адских мук, зависти к живым, вероломства, лживости и пустого неудовлетворенного тщеславия, которое он переживал.
- Ты даже на это не способен, - проговорил он. - Впрочем, ты прав: тебя повесили бы без разговоров. Да и мне еще рано умирать, я еще гожусь кое на что...
Стук в окно положил конец этому безобразному кривлянью Луиджи. И какова же была моя радость, когда, выйдя, я узнал брата Грегорио.
- Будь готов, брат, - сказал он мне, - к ночи оставить Кремону. Посланец отца кардинала здесь для того, чтобы сопровождать вас, шестерых новых воинов армии веры, в пути через заставы еретиков. Будь через час в церкви Санта Мария Нуова, где получишь от него указания о месте ночной встречи и условишься со спутником своим, так как пойдете порознь тремя дорогами, дабы не навлечь подозрения. Господь с тобой в пути и в сражении.
Брат Грегорио благословил меня и быстро удалился, а я лишь ненадолго вернулся домой проверить узел с вещами. При входе моем Луиджи прянул от двери, и если бы я не был так поглощен желанной вестью, я придал бы этому должное значение. Но в своем радостном волнении я тотчас даже не подумал об этом.
Не медля я отправился в указанную церковь и разыскал по слову брата Грегорио нужных людей. Мы задержались дольше, чем думали, обсуждая план бегства, и лишь к вечеру, подходя к дому, я вспомнил о Луиджи, и недоброе предчувствие закралось мне в душу.
Окно было освещено изнутри, из чего я понял, что сержант Мегу дома, так как Луиджи не нуждался
в свете. Действительно, я различил в глубине мастерской сержанта, который стоял около Луиджи, красный и, как видно, растерянный, а подкравшись к двери, я услышал его голос:
- Где, у дьявола, эта церковь? У вас их тут дьявольски много. Где я их теперь найду, собачье имя...
- Найдешь, товарищ, - отвечал со смехом Луиджи, - да, торопись, иначе найдешь ее пустой, - мерзавцы разойдутся.
Ворча и ругаясь, сержант направился к выходу, и я едва успел укрыться, чтоб избежать с ним встречи и переждать, пока смолкнет его брань, которую он продолжал расточать в темноте.
Войдя в дом, я застал Луиджи в задумчивости, он только слегка улыбнулся мне в лицо.
Я задвинул запоры на дверях и, схватив сразу кувалду, воскликнул:
- Бери стамеску, Луиджи, спеши, проклятый предатель, получить то, чего хотел...
Но Луиджи, одним прыжком вскочив с места, уже стоял с виолончелью в руках и, размахивая ею над головой, кричал:
- О нет, теперь мы еще посмотрим!.. Ты видишь, что я пригодился раньше, чем ожидал...
Он вертел инструментом над головой, подвигаясь по большому помещению навстречу мне, и я на мгновенье удивился в душе его глупости: что мог он сделать против кувалды хрупкой виолончелью? Но скоро я понял его цель, взглянув на висевший надо мной венецианский фонарь, Луиджи целил в него с тем, чтобы, разбив, уравнять условия борьбы.
Изловчившись, я одним ударом раскрошил кузов. В руках Луиджи осталась шейка с неотбитым куском нижней деки, на котором я ясно различил подлые литеры его этикетки, долженствующие означать свободу, равенство и братство девиз санкюлотов, заменивший им бога.
Луиджи, защищаясь, вытянул вперед руки. Новым ударом я перебил их, готовя удар в голову.
- Молись, безбожник, - сказал я, видя его обезвреженным и не желая лишать его милосердия господа.
Тогда Луиджи, поняв, что ему не уйти, сделал шаг вперед и плюнул мне в лицо.
Я света не взвидел. Тяжелая кувалда, как перышко, взлетела в моих руках.
- Погибай же, Каин, на вечные времена! - воскликнул я и ударил его сразмаху по голове.
Удар был силен, - таким ударом я мог бы свалить с ног быка, - но я знал живучесть Луиджи, и, не помня себя, я продолжал наносить удары кувалдой до тех пор, пока все вокруг не окрасилось его кровью.
Тут только, остановившись, я прислушался. Была полная тишина. В первый раз за долгое время слух мой не был отягощен адскими звонами.
Тогда я выбежал из дома и покинул Кремону через Ворота Святой Маргариты. Обойдя город слева, я омыл в волнах По следы нечистой крови и соединился с людьми, ставшими мне с тех пор братьями в святом деле защиты родины и матери церкви от насильников и святотатцев.
Этим закончена повесть моя о днях моей юности и моего учения мастерству. Все это время борьбу мою с вероотступником, надевшим на себя личину мастера, и победу мою над ним я могу по справедливости считать первым и лучшим своим подвигом. Но отчего мысль моя всякий раз смущается при воспоминании о Луиджи?
С тех пор я видел много крови, смертей и пожарищ. Сбылось предсказание отца Себастьяна. Своими руками вешал я предателей церкви, во имя божье разя вольнодумцев, и ни разу стоны их не тронули, а мольбы о пощаде не разжалобили меня.
Мне довелось видеть святого старика, пришедшего из далекой страны снега и холодного солнца, во главе храбрых и боголюбивых войск спасать поколебленные троны и восстанавливать низвергнутые алтари. Знатные
дамы целовали его руки при встрече во всех городах, начиная с Вены. Генерал Суворов вступал в Турин тогда, когда я выполнял там данные мне поручения. Кремона была взята его войсками через три месяца после того, как я покинул ее, и я уверен, что если б я не судил своим судом Луиджи Руджери, безбожник все равно пал бы под ударом казачьей сабли, так как, несмотря на свою слепоту, нашел бы способ быть полезным французам в самом опасном месте.
Я участвовал в штурме города святого Дженнаро после того, как, вырезав три тысячи лучших его сынов, еретики полгода творили там свою злую волю. Русские войска и турки сражались там бок о бок с нами, англичане подошли с моря. Жестоко отомстили мы за свои потери. Реи кораблей адмирала Нельсона гнулись под тяжестью повешенных тел, суда осаживались глубже, и гавань кишела трупами врага. Я помню надменную красоту и блистающий взгляд синьоры Гамильтон тогда, когда я, в составе команды, приводившей в исполнение решение королевского суда, был на смотру на адмиральском фрегате. Одна из пуль, пронзивших седого смутьяна Карачиолло, была моей.
Я не мало умножил горы из трупов безбожников, их жен и детей, - горы, завалившие улицы Неаполя... Все это мне предстоит еще записать, равно как и неудачи, которые допустил господь бог для нашего испытания.
Но среди всех моих кровавых и тяжких трудов я не могу забыть Руджери, первого принявшего казнь от моей руки.
Вот уже десять лет на поясе моем у рукоятки кинжала висят четки. Нет того шага или поступка, который не начинал бы я молитвой. Ударом, сразившим Луиджи, я покончил и с теми бесами, которые сводили меня с ума адскими мотивами - я больше не слышу их. Но вместе с тем навсегда померкла моя страсть к скрипкам. Я забыл, что значит этот восторг - коснуться
струн благородного, нежного инструмента, сделанного старым мастером. Лепет смычка мне кажется мертвым и плоским; я не могу слышать певучего звука без того, чтобы не вспомнить вновь с ужасающей силой Луиджи. Завидя скрипку или виолу, я бегу без оглядки, и вслед мне, вдруг потускнев, звук обращается грохотом, как будто бьют в натянутую ослиную шкуру.
В туманных снах хороводы безмолвных скрипок пляшут передо мной гнусный шабаш, их эфы свирепо подмигивают мне, грифы изгибаются, как змеи, и тянутся ко мне длинными, как жала, языками оборванных струн.
В смертельной тоске размахиваю я кувалдой, и эфы кровоточат, как глазницы Луиджи...
Боже мой, неужели же, избрав меня своим орудием, ты не защитишь от адских сил?..
- Ты продаешь свою скрипку? - спросил он меня, между тем как дама его невнимательно отвернулась.
- О да, - отвечал я и назначил, судя по богатству одежды француза, три золотых.
- Получи, - сказал полковник, вынимая кошелек.
Но в это время дама его быстро повернулась к нам лицом, промолвив:
- Постой, ты раньше нам сыграешь что-нибудь...
Мог ли я ожидать, что это Наталина? А между тем это была она. Роскошное платье ее было отделано жемчугом. Ценные перстни и браслеты унизывали ее руки, крупные серьги сверкали в ушах. Она излучала вокруг себя сияние, прекрасная, как никогда. Я чуть не выронил скрипки, пораженный этим видением.
- Ты слышал, что синьорина приказывает, - сказал нетерпеливо полковник, хлопнув хлыстом по своему сапогу.
- Синьорина, - пробормотал я, - сможет ли вам понравиться моя жалкая игра?
Дрожащими пальцами я наиграл неаполитанскую песенку, первое, что пришло мне на ум, все время не спуская с нее глаз.
Она нетерпеливо повела плечом.
- Довольно! - крикнул полковник, прерывая меня и, бросив мне пять луидоров, взял из моих рук скрипку.
Я поклонился и хотел отойти.
- Постой, - снова остановила меня Наталина легким движением руки, которую полковник поцеловал на лету. - Скажи мне, как живет твой хозяин? Здоров ли он?
- Он, пожалуй, здоров телом, синьорина, - отвечал я, - но рассудок его, мне кажется, слабеет.
- В чем ты это видишь?
- Синьорина, все, что было в нем сумасбродного и порочного, овладевает им безраздельно. Кара господа
тяготеет над ним. Он не достоин милосердия и вашего внимания.
Вместо ответа она вырвала хлыст из рук полковника, и резкий удар обжег мне лицо.
- Скотина! - крикнула она и добавила еще одно площадное слово, не подобающее даже мужчине.
Лошади рванули, и коляска вихрем унеслась. Я только молча смотрел вслед потаскухе, сжимая кулаки.
Когда я вернулся домой, след удара еще горел на моем лице.
- Знаешь ли, кого я видел? - сказал я Луиджи. - Наталину. Она была...
- Я не прошу тебя рассказывать, - перебил меня Луиджи.
- Она стала куртизанкой! - крикнул я ему в самое ухо...
Луиджи схватил меня, как клещами, за руку, но я не склонен был молчать.
- Продажная тварь, она вся в золоте, награбленном санкюлотами... продолжал я.
Тогда Луиджи сильно рванул меня за руку, повалил на землю и, прижав мне коленом грудь, так сдавил рукою горло, что я едва не задохся. Пальцы мои, которыми я старался оторвать от себя его руку, ослабли, и я считал себя уже погибшим, так как сила Луиджи удесятерялась безумием. Он склонил надо мной свое перекошенное лицо и прошипел:
- Я убью тебя, как собаку, если ты осмелишься еще раз назвать мне Наталину...
Не помню, как он отпустил меня. Я пришел в себя тогда, когда он уже лежал на кровати навзничь, ровно и спокойно дыша.
Грудь моя была сильно измята, рука носила синяки от пальцев Луиджи. Три дня после этого я проболел, не будучи в силах вернуться к работе.
Этот случай дал мне понять всю опасность моего положения. С этих пор я принужден был следить за каждым движением Луиджи. Вся жизнь разладилась.
Силы мои истощались в этом постоянном ожидании внезапного удара. Вместо того, чтобы завоевывать себе уменье и имя мастера, я погружался мыслью во все перемены его настроений. Его беспокойные шаги, лихорадочное перебирание заготовок, различных лекал и стамесок, подчас дикая игра на скрипке и снова безостановочная ходьба, какое-то метание по комнате, - все это так отдавалось в моей душе, что я как бы утратил собственное лицо, способность к работе и стал жить какой-то двойной жизнью, наполовину своей, наполовину Луиджиевой. Затем началось еще худшее.
Однажды я задремал и вдруг проснулся среди ночи от его зова. Он сидел у меня на кровати и сжимал мою руку.
- Ты слышишь, Мартино? Ты слышишь? Они стонут!
Я задрожал в ужасе, не понимая, кто они, и стал креститься, вспоминая молитву. Догадавшись об этом, Луиджи сказал:
- Брось свои бабьи вздоры, дело не в нечистой силе. Стонет дерево слышишь?
Мы сидели в полнейшей тишине; шум затихшей Кремоны не доносился к нам. И вот я услышал, действительно, легкие звуки, как будто легкий звон выстукиваемой деки. Волосы зашевелились у меня на голове, я весь сжался и окаменел от ужаса. Луиджи временами шептал:
- Ты слышишь? Это альтовая нижняя дека, я почти ее сделал, она ближе всех к бытию и громче звучит. Но есть и другие, слушай... те едва зачаты...
И я расслышал другие; они были тише вздохов, но тем сильнее заставили меня сжаться. Покрытый испариной, слушал я хор этих тихих стонов. По временам это казалось просто шелестом ветра, по временам же напоминало те звуки, что рождаются вверху в куполе, когда играет орган.
Я снова стал креститься, а Луиджи сказал:
- Я уже давно слышал, но думал, что ошибаюсь.
Теперь я вижу, что слух не обманывал меня, хотя, быть может, он острее к этим звукам, чем к каким-либо другим.
И он ушел к себе на кровать, а я уже не сомкнул в ту ночь глаз. Как ни закутывал голову, я не мог освободиться от этих звуков - они были тихи, почти неслышны, но проникали всюду, как будто для них были прозрачны все препятствия, и замолкли лишь к утру, когда проснулся городской шум.
Все же я не обмолвился ни словом Луиджи о том, что слышу, ни этой ночью, ни на следующий день. Я знал, что он смеется над богом и над сатаной, и, конечно, я мог считать его только союзником нечистого. Я молчал и лишь усердно наложил знаменье святого креста на все вещи, все чурбаны и заготовки, находившиеся у нас в доме. Днем, после бессонной ночи, я ходил как вареный, а вечером лег рано спать и сразу заснул мертвым сном.
Я проснулся от жуткого чувства, что кто-то бодрствует в темноте. Вчерашние звуки слышались еще явственнее.
- Мартино, опять... - сказал Луиджи, услышав, что я ворочаюсь.
Мы лежали и долго слушали.
- Мне кажется, - сказал опять Луиджи, - что это уже не деки, а как будто полная скрипка звучит в ре-ре, - та, что задумал я по высокому образцу Иосифа Гварнери дель Джезу...
Я уже заметил это раньше. Теперь звучали уже не отдельные куски, а целые объемы, - это было ясно. Никогда не могла бы звучать так полно одна какая-нибудь дека. Было слышно, как звук осторожно понижался и повышался, как будто настраиваемый пружиной, ему сопутствовал другой постоянный звук, и временами они сливались, полнели, умножаясь, обогащаясь, и звучали как объем в чистое ре. Да, это Гварнери... Но тотчас все расстраивалось, как будто не имея стойкости и сил держаться в согласии, и тогда начинались невыразимые шопоты, словно задыхались в
могиле заживо погребенные дети. И я с остановившимся сердцем лежал, скорчившись, и ждал, чтоб все немного затихло и снова возникло в звуках согласие. На миг рождался звук другого певучего объема в си бемоль или до и затем снова рассыпался в подавленные стоны. Но я уже узнавал ту или другую начатую Луиджи скрипку и мог сказать, что эта была задумана в альтовом духе Маджини, а та по образцу великого Страдивари.
Луиджи опять пришел и сел у меня в ногах на кровати.
- Ты знаешь, - зашептал он, - мне теперь все кажется, что мысли мои имеют какую-то связь с этим деревом. Лишенный возможности работать, я хожу днем и все думаю, как бы я сделал то или другое и что из этого бы вышло. И я замечаю, что как будто бы звуки ночью меняются от моих мыслей, от бесформенных тупых чурбанов отрываются звоны свободных дек, и части соединяются так, как я бы хотел и наметил, и звучат так, как я ожидал. Но я не могу лишь удержать их в этом положении: все рассыпается сразу же, как случайное очертание облаков. Если бы я мог остановить и заставить застыть мои мысли, то, быть может, закрепились бы и эти звуки. Впрочем, это было бы еще горшим несчастьем для меня - никакие удары судьбы, к счастью, не могут вырвать у мастера живого движения замыслов в его душе. Но какая это мука, добавил он, - не иметь возможности ничего закрепить и носить все это в себе...
Я мог бы ему возразить, что своими проклятыми заговорами он добился того, что и я не имею покоя от его скрипок, но промолчал, не желая поддерживать ночных разговоров, которые вселяли в меня ужас.
С тех пор я потерял совсем сон. Днем я вяло работал, уже с утра чувствуя приближение ночи с ее жутким бредом, ночью в плену у этих колдовских звонов
лежал с раскрытыми глазами. Приходил вечно бессонный Луиджи и заводил свою дьявольскую песню.
Теперь мы слышали уже отдельные нежные аккорды, временами в квинту звучали как бы натянутые струны, квартами и квинтами проверялись высокие позиции, насыщая ночь жутью, полной жизни.
Однажды Луиджи как бы нарочно ответил на мои мысли:
- Не удивительно ли, - сказал он, - что ты, бездарное, завистливое существо, слышишь все это вместе со мной? Темной своей головой ты не можешь никак объяснить себе этого; ты ходишь, наверно, к своим монахам и с ужасом рассказываешь им о том, что дом Руджери населен дьяволами. И они поддакивают тебе... А между тем это так просто. С тех пор, как я владею смычком и стамеской, звук всегда сопутствовал мне, где бы я ни находился. Бродил ли я по берегам По, уходил ли в поля или был в Commedia dell Arte, - везде я слышал земные звуки и невольно думал о том, как они могут быть повторены скрипкой. И если темным беззвучным вечером я оставался один и продолжал слышать их, мне не казалось это странным, - так точно громада каменных зданий впитывает в свою толщу солнечное тепло и долго еще после заката хранит в себе теплоту отсиявших лучей. Так ярмарочный купец, вернувшись домой, все еще полон базарным шумом. Так юноша в разлуке с любимой не может забыть ее речей. Мне странным казалось скорее, когда говорили о совершенных произведениях искусства. Я помню себя полным таких могучих и звучных движений, что все, что я сделал до сих пор и что мог когда-либо сделать за всю свою жизнь, как бы она ни была долга, выразило бы лишь ничтожную долю того, что я хотел. Когда же сможет человек рассказать об этом так же просто, как он просит пить?.. Но почему же теперь ты вместе со мной стал слышать?..
- Я ничего не слышу, - возразил я, - ты безумен и бредишь.
- Почему же ты бормочешь по ночам молитвы, - продолжал Луиджи, не слушая меня, - почему ты стал бояться того, что дает мастеру возможность высказать себя, почему ты притащил распятье и держишь его на верстаке среди заготовок? Не значит ли это, что сквозь твою глухоту пробился голос, наполнивший тебя неизбывным страхом? Я слышу свое, а ты свое, я слышу простые и родные мне с детства звуки, а ты, быть может, нагородил вокруг едва просыпающейся чуткости своего уха сеть страхов и нелепостей, которые пугают тебя. А может быть, дело в том, что ты не совсем здоров рассудком, а?.. Кто скажет... Есть и еще причина, - это то, что мы долго жили вместе, и как бы ты ни относился ко мне, ты все же рос душою за мой счет, весь во власти моего искусства, и никуда за пределы его не уйдешь. А может быть, для тебя открылось то, чего ты не понимал раньше, - зависимость мастера от вещей, создаваемых им?
Он замолчал, как бы ожидая ответа, но я не ответил.
- Скажи, - снова шептал он, - если бы тебе, положим, пришло в голову убить меня, - скажи, ушел бы ты от моей власти? Нет, несмотря на всю ненависть, на все зло, которое ты мог бы мне причинить, ты так же под властью моих замыслов, как и я. Ты слышишь, - они зовут меня, я изнемогаю от этой власти их надо мной, не в силах будучи дать им самостоятельную законченную жизнь и этим оторвать их от своих родников. Но будешь изнемогать и ты, так как ты искалечен самим богом, мой бедный Мартино.
Он сидел надо мной и каркал как ворон, как ночная проклятая тень, высасывая из меня силы. Неспособный противиться, я испытывал то же чувство, что приходит в тяжелом сне, когда ждешь неминуемого удара, которого не можешь отвести.
- Я наложил бы давно на себя руки, - все продолжал Луиджи, - но не могу, не хватает сил губить вместе с собой все это, - он повел в едва проясняющейся
темноте рукой, и я не мог понять, показывал ли он на сухие чурбаны или обозначал этим движением рой серебристых звуков, непрерывно сопровождавших ночь. - Что, если б ты помог мне в этом?
- Луиджи, - сказал я, стуча зубами, - заклинаю тебя, прекрати эти разговоры, уйди от меня ради бога, в которого ты не веришь, ради самого любимого тобой человека, ради...
То, чего я не закончил, вспомнив его угрозу, закончил он сам:
- Ради Наталины, - сказал он и расхохотался; ушел и затих у себя на постели.
- Наталины!.. - захохотал он еще горловым, быстро смолкшим хохотом.
- Наталины... - повторил он уже с отчаянием, и снова ночь продолжалась в общем молчании, и снова я, объятый ужасом, слушал, как порой намечался квартет, порою звучали одни лишь скрипки, но, как всегда в инструментах Луиджи, звук не расстилался, а легко сверкал и летел.
Подчас Луиджи начинал плакаться:
- Я сделал все, что было можно, - говорил он жалобно, - я проверил все остатки надежд. Я ценил попрежнему выше всего работу над любимым делом; я думал, что она умирает только вместе с человеком. И вот, для того, чтобы еще что-то сделать, я связался с тобой. Мне нужен был помощник, - на кого же мне было рассчитывать, как не на тебя? Я сделал для тебя не мало, и мне казалось, что я имел право на твою помощь... Какая ошибка! Никто никому ничего не должен и нет ничего хуже, как навязывать другому свою немощную близость.
Как поздно стал он сознавать истинное положение! Но это не мешало ему тут же бесстыдно добавить:
- Зачем я осквернил свою жизнь соседством тупого ханжи...
Временами раскаяние приходило к нему:
- Нет, - говорил он, - я больше не могу. Мой рассудок мутится, мне приходят в голову такие
мысли, что я ужасаюсь им. Знаешь ли, что мне не раз уже приходило желание схватить тебя и всадить тебе в горло стамеску? И подумать только, что я хочу убить тебя, оказавшего мне столько добра в моем беспомощном положении... - Тут он вероломно улыбался. - Нет, лучше уж уйти из жизни мне. Это будет справедливее. Что я теперь? Такое же животное, как ты. Только ты слеп душой от рождения, а моя душа ослепла вместе с телом... Но это выше моих сил, - добавлял он, - если я покончу с собой, какой темный отзвук ляжет на все голоса моих скрипок...
Глупец! Разумеется, его рассудок все больше мутился. Он полагал, что все сделанное им зависит от его судьбы... А может быть, это так и было; может быть, нечистая связь между ним и его детищем продолжалась? Я подумал о тех его инструментах, которые были приобретены в церковные капеллы. Нечего сказать, хорошее приобретение, достойный оттенок вносили они в сопровождение благочестивых молитв!
До сих пор я удивляюсь, как хватило моих сил и терпения вынести все эти испытания и как удалось сохранить самому рассудок. Память изменяет мне только в том, сколь долго длилось это время, когда я способен был вот-вот, забыв об ответственности, которую возложили на меня французы за целость Луиджи, бросить его на произвол судьбы, или размозжить ему голову, а затем отдаться в руки властей. Лишь жаркая молитва, да память о предсмертных заветах отца Себастьяна поддерживали меня.
Я избегал появляться в городе с тех пор, как стал замечать, что все друзья Луиджи как-то подозрительно расспрашивают меня о его здоровье. Видимо, миланский скряга Ридольфи разболтал что-либо на мой счет, так как настойчивые расспросы не прекращались, а Сториони при встрече даже угрожал мне какой-то расправой.
Чувства мои притупились, я мало придавал значения этим толкам, мучимый душевным разладом. Поэтому, когда я увидел однажды, что несколько человек,
во главе со Сториони, подходят к нашему дому, я даже не пошевельнулся.
- Здравствуй, Луиджи, - сказал Сториони, входя.
- Лоренцо, - отвечал тот, вздрогнув при звуке его голоса, - последний раз при встрече с тобой мы пили и прощались, чтобы больше не видеться. Пришел ли ты сюда, думая, что лицезрение убогого Руджери лучше, чем общенье с его скрипками, или ты пришел по зову своей самодовольной и жестокой глупости, которой приятно сравнение себя с калекой? Потому что я тебя не звал...
- Луиджи, - возразил Сториони, - ты знаешь, что я люблю твои скрипки, и одна из лучших, твой подарок, висит в моем доме, деля со мной скорбь и веселье. Но, правду сказать, я дорожу тобой больше, чем всеми скрипками, а к больному идут, не ожидая его зова. Со мной друзья - Чезаре, Джузеппе, Карло...
- Уж не взял ли ты их на подмогу, чтобы сообща с ними заставить меня что-то сделать?
- Нет, - отвечал Сториони, - мы не хотим тебя принуждать ни к чему, но мы хотим тебя убедить кое в чем, и ты увидишь, что тебе легко будет согласиться с нами. Но нам нужно быть с тобою наедине... Мартино, выйди отсюда.
Луиджи молчал, ничем не подтверждая его требования. Я мог бы остаться, но, не зная, какой оборот примет разговор, я предпочел удалиться из мастерской в соседнюю комнату, готовый ко всякому возможному исходу дела. Мешок с моим скарбом был, как всегда, увязан, я мог встать и уйти куда глаза глядят, и в этот миг я принял бы изгнание с величайшим облегчением - так тяжка стала моя жизнь в этом доме.
Бог судил иначе. Не знаю, что за спор разгорелся в мастерской. Я слышал за дверьми громкие голоса: то говорил Сториони, то кричал в ответ Луиджи. Не раз произносили имя мое и Наталины, но о чем шла речь, я понять не мог, пока не распахнулась дверь и незваные гости стали, пятясь, отступать назад.
- Нет, я не откажусь от своего, - гремел Сториони, - согласен ты с этим или нет... Ты хочешь, несчастный, забыть о простой жизни, ты хочешь подавить в себе все человеческое и вообразить себя бездушной машиной, делающей скрипки...
- Уходите все!.. Прочь... Я сам знаю, что мне нужно... - хрипел между тем Луиджи в исступлении бешенства, и, хватая все, что попадало под руку, он швырял по мастерской рубанки, доски и молотки. Слепой, он не мог попасть в своих недавних приятелей, и вместо них разбивал инструменты, висевшие по стенам и ломавшиеся со зловещим треском и звоном.
Никогда еще я не видел Луиджи таким страшным - он утратил человеческий облик, скорее какое-то исчадие ада металось по комнате, чем создание божие.
Потихоньку, чтобы не раздражать бесноватого, я вышел из дома и тут увидел неподалеку Сториони с его приятелями, - они долго совещались о чем-то. Перед тем как окончательно уйти, Сториони показал мне издалека кулак. Я понял, что это значит, когда в тот же вечер к нам пришел француз и, назвав себя сержантом Мегу, потребовал, чтобы его приняли на постой.
Несомненно, это было делом рук Сториони. Видя, что его попытка опорочить меня и добиться моего ухода не повела ни к чему, он решил ввести таким путем в дом соглядатая и защитника Луиджи. По тому, как легко это ему удалось, можно было судить, насколько санкюлоты ценили Луиджи.
Он отнесся безучастно к появлению француза, я же был рад ему. Я надеялся, что присутствие третьего человека рассеет всю чертовщину, вселившуюся в дом. Я ошибся: мой слух попрежнему улавливал ежечасное трепетание легких звонов, и так же, как прежде, Луиджи, не смущаясь присутствием Мегу, принимался за свое: повторял свои бредни о том, какие он мог бы сделать квартеты на удивление всему миру и как я бездарен и неуклюж в работе.
Мегу нас не слушал. Он напевал свои песенки, ходил на ученье, чинил седло или сидел перед зеркалом и расчесывал свои длинные белые усы; он был небольшого роста с животиком и любил волочиться за женщинами. С нами он разговаривал редко, плохо зная итальянскую речь и будучи, видимо, недоволен тем, что его заставили жить с нами на пустыре, в бедном и мрачном доме...
Впрочем, иногда, расхваставшись, Мегу начинал рассказывать о Париже, о казнях, производимых на одной из его площадей, об унижениях и преследованиях, которым подвергаются там вельможи и духовенство. Тут он доставал обычно свою седельную сумку и вытаскивал оттуда тщательно завернутую карточку, доказывавшую его принадлежность к якобинскому клубу, как я мог понять, это как бы особый орден, который объединил наиболее злостных кровопийц и разбойников парижской черни. И надо было видеть, с какой гордостью показывал нам Мегу свой билет цареубийцы. Я не сомневался в том, что этот человек был готов ежечасно на самое вопиющее злодейство, как и на тягчайшее лишение, даже смерть во имя тлетворных идей, разносимых повсюду санкюлотами. Не верил я ему лишь тогда, когда он начинал со смехом вспоминать, что был когда-то и он добрым католиком и был допущен к конфирмации.
Мало-по-малу Луиджи стал чаще вступать с ним в разговоры, и можно себе представить, до чего они договаривались. Мегу рассказывал о каких-то чудовищных мессах, совершаемых во Франции отпетыми революционерами при огромном стечении народа, а Луиджи, поддакивая ему, повторял гнусную выдумку о том, как якобы кардинал Руффо выгнан с папской службы за воровство. Каково было все это слушать!
Шли дни, я слабел. Звон стоял у меня в ушах, тайный недуг все больше овладевал мною. Дневной свет не приносил теперь облегчения. Я привыкал к тому, что каждый шум, каждое колыхание воздуха стало для меня отголоском ночных звуков. Я бродил
как зачумленный, не зная, смогу ли дожить до дня, когда брат Грегорио даст знак к уходу.
А между тем Луиджи готовил мне новое испытание...
Однажды, в отсутствие Мегу, он схватил меня за руку и сказал торопливо:
- Возьми кувалду, Мартино, возьми-ка скорей. Я тебя научу одной вещи, поистине лучшей из того, что я когда-либо придумал...
Я невольно послушался, и когда повернулся к нему, уже взявши кувалду, то увидел Луиджи сидящим с длинной стамеской в руках, которую он крепко прижимал острием к груди.
- Вот тут, - бормотал он, - между этими ребрами... Разве это не лучшее, что нам осталось с тобой сделать?.. Ударь покрепче, не предупреждая меня... Поверь мне, это самое христианское дело, которое выпадало тебе на долю...
Луиджи задыхался, спеша, не чувствуя негодования, которое меня охватило. Я весь дрожал внутренней дрожью и молчал, сдерживая тяжелое дыхание.
- Я не могу больше ничего сделать, пойми это, я недостоин жить...
Луиджи замолчал. Он бледнел, лоб его покрылся легкой испариной, но руки упрямо держали стамеску.
А я, окаменелый, стоял, прислушиваясь к тому, что он мне подсказывал, и борясь всеми силами с тяжелым багровым туманом, заволакивающим мне мир. Никакая сила не могла бы сдвинуть меня с места.
Наконец Луиджи пошевелился, беспокойно мотнув головой, как бы не понимая чего-то.
- Что же? - спросил он тихо.
- Проси божией милости, - едва выговорил я. - Если хочешь, я могу позвать к тебе исповедника из аббатства...
- Иди к дьяволу со своими аббатами, - внезапно совсем уже по-другому заговорил Луиджи.
Щеки его дергались. Он, вытянувшись, сильно оперся затылком о стену, лицо со следом ужасной
раны и мерцавшими красными глазницами было обращено кверху. И тут я понял всю мерзость его падения: сатанинская улыбка оскалила его зубы, а брови изогнулись мрачным черным знаком. За последнее время множество морщин изрезали его лицо, и теперь они клали на него печать адских мук, зависти к живым, вероломства, лживости и пустого неудовлетворенного тщеславия, которое он переживал.
- Ты даже на это не способен, - проговорил он. - Впрочем, ты прав: тебя повесили бы без разговоров. Да и мне еще рано умирать, я еще гожусь кое на что...
Стук в окно положил конец этому безобразному кривлянью Луиджи. И какова же была моя радость, когда, выйдя, я узнал брата Грегорио.
- Будь готов, брат, - сказал он мне, - к ночи оставить Кремону. Посланец отца кардинала здесь для того, чтобы сопровождать вас, шестерых новых воинов армии веры, в пути через заставы еретиков. Будь через час в церкви Санта Мария Нуова, где получишь от него указания о месте ночной встречи и условишься со спутником своим, так как пойдете порознь тремя дорогами, дабы не навлечь подозрения. Господь с тобой в пути и в сражении.
Брат Грегорио благословил меня и быстро удалился, а я лишь ненадолго вернулся домой проверить узел с вещами. При входе моем Луиджи прянул от двери, и если бы я не был так поглощен желанной вестью, я придал бы этому должное значение. Но в своем радостном волнении я тотчас даже не подумал об этом.
Не медля я отправился в указанную церковь и разыскал по слову брата Грегорио нужных людей. Мы задержались дольше, чем думали, обсуждая план бегства, и лишь к вечеру, подходя к дому, я вспомнил о Луиджи, и недоброе предчувствие закралось мне в душу.
Окно было освещено изнутри, из чего я понял, что сержант Мегу дома, так как Луиджи не нуждался
в свете. Действительно, я различил в глубине мастерской сержанта, который стоял около Луиджи, красный и, как видно, растерянный, а подкравшись к двери, я услышал его голос:
- Где, у дьявола, эта церковь? У вас их тут дьявольски много. Где я их теперь найду, собачье имя...
- Найдешь, товарищ, - отвечал со смехом Луиджи, - да, торопись, иначе найдешь ее пустой, - мерзавцы разойдутся.
Ворча и ругаясь, сержант направился к выходу, и я едва успел укрыться, чтоб избежать с ним встречи и переждать, пока смолкнет его брань, которую он продолжал расточать в темноте.
Войдя в дом, я застал Луиджи в задумчивости, он только слегка улыбнулся мне в лицо.
Я задвинул запоры на дверях и, схватив сразу кувалду, воскликнул:
- Бери стамеску, Луиджи, спеши, проклятый предатель, получить то, чего хотел...
Но Луиджи, одним прыжком вскочив с места, уже стоял с виолончелью в руках и, размахивая ею над головой, кричал:
- О нет, теперь мы еще посмотрим!.. Ты видишь, что я пригодился раньше, чем ожидал...
Он вертел инструментом над головой, подвигаясь по большому помещению навстречу мне, и я на мгновенье удивился в душе его глупости: что мог он сделать против кувалды хрупкой виолончелью? Но скоро я понял его цель, взглянув на висевший надо мной венецианский фонарь, Луиджи целил в него с тем, чтобы, разбив, уравнять условия борьбы.
Изловчившись, я одним ударом раскрошил кузов. В руках Луиджи осталась шейка с неотбитым куском нижней деки, на котором я ясно различил подлые литеры его этикетки, долженствующие означать свободу, равенство и братство девиз санкюлотов, заменивший им бога.
Луиджи, защищаясь, вытянул вперед руки. Новым ударом я перебил их, готовя удар в голову.
- Молись, безбожник, - сказал я, видя его обезвреженным и не желая лишать его милосердия господа.
Тогда Луиджи, поняв, что ему не уйти, сделал шаг вперед и плюнул мне в лицо.
Я света не взвидел. Тяжелая кувалда, как перышко, взлетела в моих руках.
- Погибай же, Каин, на вечные времена! - воскликнул я и ударил его сразмаху по голове.
Удар был силен, - таким ударом я мог бы свалить с ног быка, - но я знал живучесть Луиджи, и, не помня себя, я продолжал наносить удары кувалдой до тех пор, пока все вокруг не окрасилось его кровью.
Тут только, остановившись, я прислушался. Была полная тишина. В первый раз за долгое время слух мой не был отягощен адскими звонами.
Тогда я выбежал из дома и покинул Кремону через Ворота Святой Маргариты. Обойдя город слева, я омыл в волнах По следы нечистой крови и соединился с людьми, ставшими мне с тех пор братьями в святом деле защиты родины и матери церкви от насильников и святотатцев.
Этим закончена повесть моя о днях моей юности и моего учения мастерству. Все это время борьбу мою с вероотступником, надевшим на себя личину мастера, и победу мою над ним я могу по справедливости считать первым и лучшим своим подвигом. Но отчего мысль моя всякий раз смущается при воспоминании о Луиджи?
С тех пор я видел много крови, смертей и пожарищ. Сбылось предсказание отца Себастьяна. Своими руками вешал я предателей церкви, во имя божье разя вольнодумцев, и ни разу стоны их не тронули, а мольбы о пощаде не разжалобили меня.
Мне довелось видеть святого старика, пришедшего из далекой страны снега и холодного солнца, во главе храбрых и боголюбивых войск спасать поколебленные троны и восстанавливать низвергнутые алтари. Знатные
дамы целовали его руки при встрече во всех городах, начиная с Вены. Генерал Суворов вступал в Турин тогда, когда я выполнял там данные мне поручения. Кремона была взята его войсками через три месяца после того, как я покинул ее, и я уверен, что если б я не судил своим судом Луиджи Руджери, безбожник все равно пал бы под ударом казачьей сабли, так как, несмотря на свою слепоту, нашел бы способ быть полезным французам в самом опасном месте.
Я участвовал в штурме города святого Дженнаро после того, как, вырезав три тысячи лучших его сынов, еретики полгода творили там свою злую волю. Русские войска и турки сражались там бок о бок с нами, англичане подошли с моря. Жестоко отомстили мы за свои потери. Реи кораблей адмирала Нельсона гнулись под тяжестью повешенных тел, суда осаживались глубже, и гавань кишела трупами врага. Я помню надменную красоту и блистающий взгляд синьоры Гамильтон тогда, когда я, в составе команды, приводившей в исполнение решение королевского суда, был на смотру на адмиральском фрегате. Одна из пуль, пронзивших седого смутьяна Карачиолло, была моей.
Я не мало умножил горы из трупов безбожников, их жен и детей, - горы, завалившие улицы Неаполя... Все это мне предстоит еще записать, равно как и неудачи, которые допустил господь бог для нашего испытания.
Но среди всех моих кровавых и тяжких трудов я не могу забыть Руджери, первого принявшего казнь от моей руки.
Вот уже десять лет на поясе моем у рукоятки кинжала висят четки. Нет того шага или поступка, который не начинал бы я молитвой. Ударом, сразившим Луиджи, я покончил и с теми бесами, которые сводили меня с ума адскими мотивами - я больше не слышу их. Но вместе с тем навсегда померкла моя страсть к скрипкам. Я забыл, что значит этот восторг - коснуться
струн благородного, нежного инструмента, сделанного старым мастером. Лепет смычка мне кажется мертвым и плоским; я не могу слышать певучего звука без того, чтобы не вспомнить вновь с ужасающей силой Луиджи. Завидя скрипку или виолу, я бегу без оглядки, и вслед мне, вдруг потускнев, звук обращается грохотом, как будто бьют в натянутую ослиную шкуру.
В туманных снах хороводы безмолвных скрипок пляшут передо мной гнусный шабаш, их эфы свирепо подмигивают мне, грифы изгибаются, как змеи, и тянутся ко мне длинными, как жала, языками оборванных струн.
В смертельной тоске размахиваю я кувалдой, и эфы кровоточат, как глазницы Луиджи...
Боже мой, неужели же, избрав меня своим орудием, ты не защитишь от адских сил?..