– Что вы, Леня, сами не знаете? – чуть закипятилась Марина Александровна после второго повтора. – Выкинут нам с вами весь стих. Вот и все. Начальство у нас – народ решительный. Давайте третий дубль. Вера, поехали. Мотор!
   14 часов 35 минут. Идет восьмой час трудового дня 14 марта 197… года Леонида Алексеевича Павликовского, отца и сына, общественника и сочинителя, мужа, чтеца и актера (во всех отношениях драматического). А служенье муз в это самое время не терпит суеты. И Прекрасное, с точки зрения Александра Сергеевича Пушкина, должно быть величаво.
   Отметив пропуск на четвертом этаже, а про себя ругнув еще раз казенщину с печатями и пропусками, артист, в основном довольный сегодняшним темпом, зашел в отдел классики. Там его встретили хорошо. Балагурили и журили, что не зовет в театр. Он неопределенно обещал билеты и, чтобы успеть пообедать до телевидения, сильно нахмурил брови. При такой мимике посторонние разговоры отступают, а скорость решения основного вопроса – увеличивается. И ровно к 14.45 Леонид вышел, нацеловавшись редакторских пальчиков в отделе, очаровав всех киноулыбкой и пошутив, уходя, с дверною ручкой, комически склонившись к ней, якобы для поцелуя. Все смеются, все довольны – это он слышит уже из-за двери. Спускается вниз, в столовую радиокомитета. Кошмар, очередь. Слава богу, Толя Хмельницкий, молодой актер, почтительно уступает место впереди себя. И поскольку голод не тетка, то стоящая позади суровая тетя не изменит его решения пообедать вне очереди. Ибо тетя на работе, а артист – на бегу. Если он не поест сейчас – уповать останется на служебный буфет в театре, через – господи! – через четыре часа. Ясно? Леонид поблагодарил студента, а в душе довел спор с тетей до победы. Жаль, она не слыхала. Кефир – отлично. Бифштекс – отлично. Хлеб. Салат. Чай с кексом. Всегда на радио свежий кекс. Удача. И о цикле передач «Я вам пишу…» договорились. Очень хороший материал. Например, письма Пушкина. Или, например, Пастернака. Или – кого дадут. Посмотрим. Поел, взлетел, растаял. За десять минут еды успел восемь раз тряхнуть головой. В ответ на «добрый день». Интересно, когда три года назад летел из Одессы со съемок, а, нет, из Самарканда, да-да, пять часов лету – и ни одного знакомого… Стал Леонид во имя засыпания от нечего делать пересчитывать, скольких людей всякого рода он может назвать знакомыми или приятелями. Не заснул, увлекся. Когда сосчитал – развеселился: примерно полторы тысячи вышло народу. Из них на Москву, только на область искусства (актеры, музыканты, литераторы, работники радио и т. д.) пришлось шестьсот примерно человек. Это три года назад. Теперь вышло еще два фильма, масса концертов, телевизионные спектакли, вечера в Доме актера, радио, театры… А что будет через десять лет? Страшно подумать. Нет, а что было шестьдесят лет назад, когда актер Павликовский Лев Семенович, дед Лени, разъезжал по России со своим личным гардеробом? Скольких он знал, сколько бы насчитал? Раз в десять, наверное, меньше, чем теперь. Машина у подъезда ДЗЗ на улице Качалова – ровно в 15.00. Леонид всякий раз восхищался точностью окружающих. Сам же от малейшего нарушения, опоздания мучился тяжко, преувеличенно трагически… Зато когда сам в срок и другие в срок, радовался детской радостью. Словно бы за подарок.
   – Вы одни? – спросил водитель.
   – Один. Едем! Люблю точность, – похвалился Леонид и закурил. Сигаретами он пользовался лишь в трех случаях: когда вокруг дымили, в минуты нервных встрясок и после еды. И всегда утешал себя: к куреву не привязан, бросить в любой момент могу, воли хватит. Курил с шестого класса, с переменной частотностью. Любыми правдами-неправдами доставал хорошие, редкие сигареты. Чтобы не брезгливо затягиваться, а тянуть табачок с удовольствием. Мама рассказывала, как ее отец курил ритуально – три раза в день – трубку с превосходным табаком, после еды, и на него в эти минуты было завидно смотреть. Человек наслаждался.
   Машина шла по проспекту Мира, мимо дома. Мелькнули родные окна. Ленкина голова трудится над тетрадкой. Тетя Лиза, видимо, на кухне. Промчались мимо Безбожного, слева – аптека, справа – гастроном (позвонить директору, что билеты в порядке, и насчет сигарет бы…). Первая Мещанская – место встреч и прогулок школьников-старшеклассников. Вон дом Андрея Егорова, а вот – Ритки Бершадской, а вот загс, где в прошлом году они «обручились» наконец. А здесь жила Ольга Ивановна, любимый педагог, наизусть знавшая всю русскую литературу. Однажды отличник литературы Павликовский, начитавшись Белинского, выдал такое сочинение об образе Татьяны Лариной! «О, Татьяна, Таня, тихая душа! Если сложить все, что о тебе говорилось, писалось, спорилось! Грому подобно, Таня, все, что ты вызывала, тихая душа. Прими, о бессмертная, и мои излияния. Я – да, да, не улыбайся – я люблю тебя…» И в таком духе восемь листов, одним дыханием. Объяснившись с Лариной, расписался совершенно противу школьных правил: «Твой вечно Л. Павликовский»… Автор не нашел в себе сил заснуть до трех-четырех часов утра. Затем в виду просыпающегося утра вскочил угорело к столу, приписал постскриптум:
   «P. S. И еще. Я верю Пушкину и верю тебе. Я не верю времени, а оно надо мною смеется, будто ты меня не услышишь. Я не верю времени. Мы встретимся. И ты прочтешь мое признание, поймешь и не осудишь. Я не верю времени! А ты не верь – никогда, умоляю – не верь Онегину! Он айсберг, прикинувшийся хлыщом. Он пижон, не верь ему, умоляю!» И Ольга Ивановна, любимый педагог, наутро прочла, не поняла и оценила «сочинение» на сумму один (1) балл. Потом старенькая, высокая и худая учительница вела с ним беседу возле подоконника в коридоре третьего этажа. Он понял и в душе простил ее. Он не бредил, он писал письмо Галочке Пиотровской, и за вычетом имен Татьяны и Онегина все в письме было – от сердца, от любви и от первой горькой ревности к Сережке Приставкину, стиляге и обманщику, девчачьему кумиру.
   За Рижским вокзалом – мост и каменные башенки, испещренные автографами. Там, среди тысяч, есть его и Андрея: «Смерть Уланову, лгуну, врагу и черносотенцу! Егоров – Павликовский». Следы горячих, яростных часов и дружбы с Андреем, борьбы с мерзавцами школы и сумасшедших прогулок: непременно со скоростью мотоциклов – это раз. Кроме того, в ежедневных беготливых беседах каждый должен был блеснуть новым термином или понятием. А другой – кивать, не поводя бровями, ибо в шестнадцать лет часто присваиваются талант и мысли Гегеля, Толстого, Шекспира и Маяковского. А присвоив, невольно занимаешь особую позицию, а также взгляд на окружающее человечество – с высокой горы либо из стратосферы. Благословенный Проспект, в просторечии – «Бродвей», будь счастлив.
   Останкино. Телецентр. Бюро пропусков. Декадный пропуск. Милиция. Гардероб. На второй этаж. Здание – модерн. Простор, толпы, дневной свет и раздражающее бездушие серых пористых стен.
   – Здравствуйте.
   – А, приветик!
   – Добрый день, Павликовский!
   – Здорово, Авшаров!
   Навстречу Лене – группа загримированных, в бородках и тулупах персонажей. Это из 2-й студии, где снимается что-то о деревне. Из далека бесконечного коридора машет рукой Слава Ефимов – редактор и товарищ. Мол, порядок, спасибо, что явился, все готово к съемке. Гримерная 202 (в этом телекомбинате оперируют только трехзначными и выше цифрами). Симпатяга Анечка-гример.
   – Анечка, привет. Всем здрасти. Давай сначала загримируюсь, а уж потом пойду одеваться.
   – Ну, смотрите. Садитесь. Может, рубаху снимете, Леня?
   – Ань, поехали. В темпе. Не темни глаза. Я смотрел материал.
   – Я тоже смотрела материал. У вас очень хорошие глаза на экране. Грим нормальный.
   – У него вообще красивые глаза! – пробасила гримируемая, вся в фижмах и кружевах, артистка старого замеса, неизвестная Лёне.
   – Ну, меньше темни. Не люблю я этот грим. Чувствуешь себя конфетой. Играть невозможно.
   – Странный разговор. Мне режиссера велят слушаться, а режиссер требует грима.
   – Да не обижайся, солнышко. Я же вообще рассуждаю. Даже не о камере, а о театре. Грим – это препятствие между зрителем и актером. К тому же – пережиток прошлого. У меня дед был актер императорских театров, я знаю все!
   – Знаем, читали в «Экране» и про вас, и про дедушку. Все, готовы, Леня.
   – Бегу! Мерси, Анюта! – на ходу успел ее чмокнуть и даже закатить глаза.
   – До свидания, – кротко улыбнулась она, привыкшая к смешным фривольностям вечно бегущих актеров.
   – Славка, время есть? Свет стоит?
   – Зайди в студию, покажись.
   – Здравствуйте, товарищи!
   Кубическая махина – студия, заставленная тремя передачами, отозвалась хором голосов: «Павликовскому – привет!» Осветители ставили свет, спускали и подымали фонари с высокого поднебесья. Рабочие заколачивали станок, кто-то застилал пол, реквизиторы расставляли цветы, посуду, бутафоры несли статую, операторы помогали ставить свет… Режиссер отпустил Леню на десять минут и согласился снять его за час. То есть вошел в положение. Так. Снова коридор. Комната 275 – костюмерная.
   – Здрасти.
   – Здрасти.
   – О, привет!
   – Сто лет! Как живешь?
   Встреча старых знакомых, жителей разных театров, пересекающихся на подобных студиях.
   – Нормально. Как Зощенко – у вас пошел, приняли?
   – А чего ему теперь будет – приняли. Ты пойдешь? Я устрою.
   – Спасибо. Числа дай – когда идет.
   – Леня, я на «Ревизора» хочу напроситься…
   – В апреле, ладно?
   – Идет! Позвоню.
   – Извини, я на минутку.
   И в предбаннике костюмерной, уже загримированный и наряженный мушкетером Франции, Леонид подсел к телефону и через восьмерку набрал номер…
   – Мама!
   – Леня, как не стыдно! Два дня не звонишь. У отца фурункул на носу. Лекции отменил. Все отменил. Температура – тихий ужас. Ты же знаешь, как он умеет болеть: одну меня допускает… А ты не звонишь…
   – Тебе я звонил. Было занято. А ему – страшно. Пусть поправится – тогда нормальный разговор. Галка в порядке?
   – Да, хорошо. Дети как? Я говорила с Ленкой. Все знаю. В субботу заберу к себе.
   – Лучше бы с Аллочкой – за компанию.
   – Чтобы Тамаре посвободнее?
   – Не стыдно, мать? У Тамары зачеты на носу, тянет семью, лабораторию, институт – не стыдно?
   – Это ты тянешь, ты! Дурак покладистый!
   – Привет, невменяемая моя мамулик! Целую.
   – Лень! Стой! Евгении Георгиевне – два билетика на «Отелло», а? Она ведь тебя с детства знает, а, сынуля?
   – Ладно, мам, напомни в апреле. Целую. Отцу привет и фурункулу – тоже.
   – Чтоб он лопнул, черт такой!
   – Пока, ма!
   Еще номер – в институт, полимерная лаборатория профессора Арсеньева.
   – Тамару Павликовскую будьте добры.
   – Тамара! Тамара! Минутку. Это ее муж? – сладко-обольстительно подъезжает сотрудница.
   – Алло, – Тамара выхватила трубку. И она и Леонид не отличаются терпимостью в лирических вопросах, не скрывают ревнивых пережитков. – Алло, слушаю тебя.
   – «Ты – мое дыхание, утро мое ты раннее…» – запел полушепотом меццо-баритон.
   – Ну вот, здравствуйте, – растаяло с того конца провода. – Спасибо. Вспомнил?
   – «Я себя измучаю, может быть, стану лучше я, по такому случаю ты подожди!» – Трубка повешена из соображения эффекта.
   Диме Орлову.
   – Димка, я. Здоров. Ты едешь в Голландию?
   – Еду, Лех. Давай не откладывать. У меня поллитры дымятся, требуют нашей крови. Завтра можешь?
   – Завтра… так, так (Леонид рассматривает свою истерзанную пометками книжечку.) Послезавтра лучше!
   – Годится! Заметано?
   – Рупь за сто! Зови своих.
   – Не, узко-интимно. Только мужики. Андрей, ты, Саша – только мужики.
   – Ну, все. Привет, Димка.
   – А ты где? В храме либо у солюбовницы, пошто торопишься, глупый гунн?
   – Я на «теле», я в доспехах мушкетера, я на тебя хохотал от имени Дюмов-отцов.
   – Ленька, а почему бы мне не выбрать псевдоним Дюма-мать. Это же сердцещипательно.
   – А что под этим за жанр пойдет? Эпистола?
   – Зачем? Свои рядовые исследования. Но так они никого не привлекают, только филологов, а так – представляешь – Дюма-мать!
   – Дюма! Крестьянин! Торжествую!
   – Ха-ха-ха, каламбурист!
   – Кратко надо писать не Дюма-мать, а Дю-мать. И все ясно. А еще короче: Димка-идьёт. Пойдет?
   – От кинокометы слышу!
   – Привет!
   – Привет.
   В студии все готово. Репетиция маленькой сцены. Всего две реплики у герцогини, две реплики у Арамиса – Леонида. Но пока их расставят, пока поменяют что-то в свете, что-то на пульте…
   Тяжелые двери студии запираются. На высоком табло загорается: «Микрофон включен». Трижды басовито рычит сигнал звукорежиссера. Помощница с наушниками подошла к микрофонному «журавлю».
   – «Арамис у герцогини». Сцена шестая. Дубль первый. Один, два, три, четыре – отойдите от Арамиса! – пять, шесть, семь, восемь, девять, – я сказала, уйдите из кадра! – десять, одиннадцать…
   Возле Леонида – серый пиджак в толстых очках, корреспондент «Советской культуры».
   – Простите, значит, я вас жду в павильоне?
   – Не надо ждать, я не успею.
   – Успеете, Леонид Алексеич, мне два слова. Я жду.
   – Попробуйте.
   – Уйдите из кадра!
   Вокруг зашипели. Серый пиджак бесцеремонно похлопал Арамиса по кружевному манжету и отошел, поправив толстые очки.
   – …тридцать семь, тридцать восемь, тридцать девять, сорок!
   Камера заработала; зажегся красный глазок на макушке. Герцогиня сидела, рассеянно глядя в сторону. Потом оживилась и поднялась навстречу вбежавшему Арамису. Он склонился к ее прекрасным ручкам, после чего оператор, орудуя усами рычагов и нажимая на педаль, неслышно подвез камеру к обоим актерам. Рабочие, гримеры, бутафоры и старушки в белых халатах, следящие за проводами камер, все уставились в студийный телевизор-монитор, где отразился наезд оператора и стали крупными лица обоих актеров.
   – Стоп, – тихо приказал оператор и снял наушники.
   – Актеры, спасибо, все хорошо. Леня, быстро целуешь руку. Чуть подлиннее кадр, Борис не успевает на вас наехать, – режиссер громыхал с пульта по так называемой «громкой связи».
   – Хорошо, продлю удовольствие. – Леня улыбнулся партнерше. Она – ему.
   – Продли. А так все прекрасно. Руфина Андреевна, не торопитесь увидеть Арамиса. Пускай вами полюбуются телезрители. Мы сами подрежем кадр, если надо. Алик, свет мне не нравится. Я остановил из-за тебя. Тут и техника возражает.
   – Ничего не возражает! Больше не будет, я проверил по приборам. Ты хочешь дневной залепить?
   – Дневного не надо. Но один контровой на стенку – и полный порядок.
   – Следи за своими порядками, у меня все по картинке красиво.
   – Я прошу.
   – И я прошу. Дай мне наушники. – Алик, художник по свету, по внутренней связи поругался с техником и угрюмо рыкнул на своего оператора: – Опусти «семерку». Ниже. Стоп. Меньше процент. Больше. Стоп. Снимайте.
   – Снимаем, – заорала «громкая связь». Снова пробасил сигнал, снова на табло загорелось «Микрофон включен», снова скороговоркой засчитала помощница:
   – Дубль второй. Один, два, три, четыре, пять, шесть, – вы отойдете от Павликовского или нет?!
   – Леонид Алексеич, клянусь, я вас не задержу, – шептал серый пиджак.
   – Вас ведь выведут, идите, договорились.
   – Спасибо. Только на два слова – я жду!
   – Вы отойдете или нет?! – двадцать два, двадцать три…
   Вокруг зашипели, толстые очки юркнули в тень, поближе к монитору.
   – …тридцать девять, сорок!
   Герцогиня томно взирала вдаль. Медленно повела популярной головкой на восхитительной шее, зритель успеет насладиться и красотой, и туалетами… Встреча. Арамис у ее ног. Оператор наехал на их лица. Вопрос – ответ. Вопрос – помедлила прекрасная герцогиня. Арамис тогда – еще вопрос. Требовательно и вместе с тем нежно, по-арамисовски. Герцогиня закрыла глаза длиннющими ресницами того времени и той страны… Потом утвердительно кивнула своему тайному другу, по-герцогиньи кивнула. Друг пылко ринулся целовать ее руки. Не тут-то было! Герцогиня своими руками еще более пылко, чем он, приблизила его голову, и тут состоялся поцелуй, за который впоследствии, глядя передачу дома, жена Тамара наградит Леонида дежурным шлепком пониже спины.
   – Спасибо, сняли! Минутку, подождите, как по технике прошло… – Режиссер сделал паузу, видимо, созвонился с аппаратной, где проверил пленку, и снова включил «громкую связь». – Спасибо, порядок. Тоня, зовите д'Артаньяна. Руфина Андреевна, переодевайтесь на дворцовую сцену. Арамис, вы свободны. Молодец. Но руки целовать все равно торопишься. Это было время, когда никто никуда не торопился.
   – Даже если очень спешил? – на бегу огрызался Леонид.
   – Даже если спешил – именно! – гремело ему из-под небес. – Поспешай не торопясь!
   Он летел по коридору, за ним – гримерша Анечка, за нею – серый пиджак в толстых очках.
   Заколки из парика – вон, крем – на лицо, грим стереть – так…
   – Анечка, пока я вымою лицо, ответь на вопросы товарища из газеты.
   – Что говорить?
   – Вот ведь шутить вы успеваете, – укорил его корреспондент.
   – Скажи так: служенье муз не терпит… интервью – это раз. Во-вторых… – Леонид яростно намылился, затем принялся дурачиться, отфыркиваясь и плескаясь горячей водой. Аня, смеясь, ждала его с вафельным полотенцем. – Во-вторых, истина заключается в том, чтобы поспешать не торопясь или не интервьюясь… А в-третьих… – теперь актер причесывался и выглядел вполне румяным и даже вполне спокойным. – А в-третьих, как любил говорить мой дед…
   – Про деда читали, – вставила Анечка.
   – Да? Если ты посмеешь и в дальнейшем позволять себе такую начитанность, я с тобой не буду разговаривать.
   – Почему?
   – А не о чем будет! Анюта, целую. Пошли, товарищ.
   По длинным коридорам, кивая знакомым и вглядываясь в незнакомых, Леонид прошел к боковым площадкам, поднялся на один этаж и еще через полкилометра оказался возле тонстудии номер четыре. Здесь записывались на пленку голоса героев к будущему мультфильму «Мистерия-буфф» по Маяковскому.
   – А, привет!
   – Салют, как жизнь?
   – Нормалек. Как ты?
   – Здоров!
   – Здрасти!
   – Леонид, добрый день.
   – Добрый день, Нина Афанасьевна. Привет, режиссура!
   – Ребятки, у вас есть полчаса. Попейте кофе. Мы должны пройти все куски цирковые и финал. Ровно полчасика. Простите меня, старика.
   Заныли на разные голоса актеры: «А я не успеваю», «А вы мне обещали», «А у меня в шесть то-то и то-то», «Не надо было вызывать» и обязательный возглас: «Зачем я брала (брал) такси от театра?!» Режиссер включает автоматическое лицемерие (иначе можно сорвать всю смену!)…
   – Милые мои! Толя, лапа! Нинулик, золотце; Владимир Семеныч, солнышко! Родные мои, ну, войдите в мое-то положение! Смену мне переносят второй раз, мой звуковик болен, роднулечки мои, горю! Не первый же день вы! С восьми утра как угорелый… Только-только надежда появилась – не режьте вы меня, старика. Полчасика – и я вас, богом клянусь, скоренько запишу, солнышки вы мои маленькие! Нинулик, золотце! Попейте кофейку, и голосишки будут лучше звучать, отдохните! Владимир Семеныч, лапушка!
   Все разбежались. Леонид и корреспондент – на лестничной площадке. Закурили.
   – Леонид Алексеевич, у вас бывает такой день, когда вы никуда не торопитесь?
   – Не бывает. А у вас бывает?
   – Пожалуй, да. Два раза в неделю, на теннисной площадке.
   – А я – фанатик голубого бассейна, имею даже первый разряд по спринту, мечтаю о волейболе, но лет восемь уже, нет, шесть, наверное, только соберусь, только засучу рукава…
   – Понятно, «Мосфильм».
   – Нет, жена! «Ты не забыл? Твое дежурство, покорми детей, сходи в магазин, привет». Так все выходные – как одна копеечка – хлоп, и нету! Плюс концерты.
   – Скажите, пожалуйста, вот у нас есть рубрика. Вы не читали? «Встреча с интересным собеседником». Не читали?
   – Читал. Вас ко мне направили как к интересному?
   – Ну да. Тут, правда, и письма есть, и пожелания редакции, и статья у вас была любопытная в «Смене». Кроме того, пардон, моя личная инициатива, Я за вами давно наблюдаю.
   – Вы?!
   – Я. Извините за исповедь, перед вами – несостоявшийся артист. Но этого мало. Ну, играл на периферии пару лет, сбежал, кончил журналистику, ладно. Жизнь как жизнь. Но что меня убивает – сколько ни хожу в театры, сколько ни смотрю на актеров – извините, и рад бы завидовать, и рад бы поскучать о сцене… Понимаете, даже обязан человек жалеть о прошедшем, ну, себя жалеть, да? Убей меня бог, ничего нет! Понимаете?
   – Не понимаю.
   Странный тип какой. В студии лез прямо в кадр, чуть не вывели его. Добился все-таки. По коридору семенил за Леонидом, глядел себе под ноги, чего-то всю дорогу мурлыкал под нос. Теперь курит, глядит в окно, разглядывает свою сигарету, дважды снял очки, их рассмотрел, ботинки свои – тоже, а на собеседника – ни разу.
   – Не понимаете? Ну, не радуют меня театры, скучно мне. В крайнем случае – блеснет новое имя на раз, на два – померкнет, потом вглядишься в него покрепче, или вот интервью почитаешь, или сам с ним познакомишься… Скучно, Леонид Алексеич. И – не завидно.
   – А у литераторов веселее?
   – Да я не о том. Или артист хороший – человек никакой, или человек не дурак – артист средний. Тотальная инверсия в пользу режиссуры. Режиссеры – вот это да. Тут есть на что приятно посмотреть.
   – Простите, я на часы гляжу не от хорошей жизни. Мы с вами еще пять минут – и закруглимся. Я убегаю, извините.
   – Вот те на! Только разговорились – «убегаю»… – искренне, растерянно и почему-то по-детски преданно взглянул наконец корреспондент в глаза «интересного собеседника». – Ну, пять минут, Леонид Алексеич, пять минут!
   …В огромном окне, что на лестничной площадке, солнечный март, далекие дали московских домов. Белые ряды близнецов – Новожилов столицы. Все правильно. Сказано: белокаменная Москва. Так и есть. А справа – Останкинская усадьба Шереметева, дворец-театр, который построен крепостными и в котором играли крепостные. И венчает этот гордый островок старой культуры церковь 1683 года рождения, зеленоглавая и тонкошеяя. Рядом – пруд, еще рядом – вот эта 13-этажная махина, телегород, телемуравейник, а через дорогу – Останкинская башня, превосходящая и Эйфелеву в Париже, и, конечно, старомосковскую пожарную каланчу, бывшую верхоглядку с колоколом, – раз в десять, не меньше.
   – Ну хорошо, давайте, отвечаю телеграфным стилем.
   – Спасибо. Ваши любимые роли?
   – Те, что завтра дадут.
   – Ясно, а из тех, что вчера?
   – Роль отца моих дочерей.
   – Ладно. Как соотносятся ваши кино-, теле– и театральные работы? Мешают, безразличны или помогают?
   – Смотря какие, с кем, когда и как.
   – Так. Неясно.
   – Я правда неинтересный собеседник. Честно!
   – Так. Ясно. Если бы не были актером, какую профессию предположительно вы бы имели?
   – Не знаю.
   – Ну, что вас еще греет, или о чем вы, как говорится, мечтали?
   – Серьезные вопросы в несерьезной обстановке…
   – Леонид Алексеич…
   – Попробовал бы стать сочинителем.
   – Литератором, можно сказать?
   – Сочинителем, я говорю.
   – Простите. Ваш любимый писатель?
   – Во-первых, их несколько, а во-вторых, не скажу… Ну, Гоголь, Пушкин, Булгаков, Маяковский – кто еще? Ахматова, Мольер, Анатоль Франс, Вийон, Твардовский и кое-кто еще. Напишите – Козьма Прутков. Это будет искренне.
   – Спасибо, ваши близкие друзья – актеры или люди чужих профессий?
   – Чужих, только чужих.
   – Вот! Я так и думал!
   – Простите, я убежал.
   – Ой, еще секунда: считаете ли вы, что актерская профессия устарела, ну, видоизменилась функционально, что режиссура фатально торжествует? Театр прошлого – это имена Кина, Каратыгина, Сальвини – актеров; театр нашего времени – это Станиславский, Мейерхольд, Вахтангов, Товстоногов и т. д.? Актеры уходят, режиссеры остаются?
   Леонид кивнул кому-то проходящему, заглянув за угол, вернулся, опять закурил. И замер.
   – Мда-а. Вы тоже подарочек, товарищ экзекутор. Это вы всем «интересным» такие вопросики кидаете?
   – Вас удивляет такая постановка? – Серый пиджак холодновато блеснул очками и тоже закурил. Помолчали. Леонид оглядел вопрошателя, затем уставился в окно, туда, где церковь и дворец – творение крепостных, подневольных рук. Вздохнул.
   – Театр не видоизменился, он просто стал театром, раньше было добровольное общество кочевников-солистов. Таким был мой дед, например, в юности. Были великие всплески, независимо ни от чего. В дурацком водевиле проявился великий актер Щепкин, который, с другой стороны, не любил и не играл Островского. Солисты не зависели ни от пьесы, ни от партнеров, ни от традиций. Но это, извините, еще не было театром. Театр искал себя. – Леонид, кажется, на кого-то озлился. А журналисту этого будто и хотелось…
   – Как же независимо от пьес, если Гоголь писал «Женитьбу», имея в виду…
   – А я имею в виду не Гоголя, а солистов-гастролеров. Словом, я считаю, театр как таковой сформулирован полностью лишь двадцатым веком.