– Сформулирован и похоронен!
   – Молодец, люблю пессимистов, веселенький народ. Театр – это оркестр, да?
   – Положим, вы правы, – улыбается черт, доволен.
   – Давайте сравним с едой. Вы любите поесть?
   – Не понял.
   – Ну, вкусно пошамать вы не дурак? Отведать харча неслабого любите? – Он грубил нарочно. Чувствовал: чем грубее, тем короче.
   – Ну, положим. А вы веселый.
   – Дочь моя старшая – обжора, младшая – худила и ест пятый год из ложечки. Но не в этом суть. Сделала им мамаша плов – фирменный плов, со всеми тонкостями этого дела. Объедение. Младшую я вскормил с шутками и заговорками, гляжу – старшая берет добавку, чмокает от восторга, но от съеденного по всему краю тарелки аккуратно выложены лук и морковь. «Лена, ты что, шутишь? Почему ты выбирала, почему не съела целиком?» – «Пап, – говорит, – ты хочешь, чтоб меня вырвало? Я только сырые овощи люблю, разве не знаешь?…» Это я к чему треплюсь-то? Плов ей жутко понравился. А вкус плова организован совместной, так сказать, оркестровкой риса, мяса, лука, специй, моркови и так далее…
   – Не последнюю роль играет и казанок!
   – Молодец! То есть помещение, здание, акустика, если сказать по-театральному. Так вот, к чему я все это нагородил? Театр стал театром в том смысле, что научился готовить плов – хуже или лучше, но именно такую оркестровочку. А в старые времена вам предлагалось в отдельности – вот огурец, вот ветчина, вот лук, морковь… Театр еще смущается порою. И когда говорят: режиссер задавил актера – чушь! О Мейерхольде столько писали как о «насильнике»! Ну, кого-то он задавил, то есть перекрыл театром – светом, построениями, тем, сем, но хорошего актера разве задавишь? Только выиграли актеры, что не у безликого штамповщика, а у такого «давителя» трудились. Какие имена-то! Штраух, Ильинский, Бабанова, Свердлин, Гарин, а?
   – А Жаров, Царев?
   – Ну, кому кто нравится. Факт тот, что это от старого заблуждения: режиссерский театр – нережиссерский театр. Любой оркестр дирижерский, любой театр режиссерский! Только есть первая скрипка в новопупкинском симфоджазе, а есть первая скрипка у Рождественского или у Карояна… Я сбежал. Иду, Володя, вижу! Иду!
   Его уже ждали в студии. Маленькая герметично-тихая комната с пюпитрами, коврами, микрофонами. Если набрать всей грудью воздух и прервать выдох, крепко закрыть рот и нос – вот такая же погода в тонстудии. Вместо одной из стен – большое толстое стекло, за которым шевелят губами звуковики и режиссер. Нажмется кнопка – и здесь станет слышен голос оттуда…
   – Еще репетнем двенадцатый номер. Толя, Женя, отойдите от микрофона, чуть левее, так. Прошу! Репетиция! Начали!
   Запишут на пленку все голоса всех персонажей. И так, как хочется режиссеру, и так, как вздумалось актеру… Много вариантов-дублей. А потом – аж целый год художники, операторы, режиссер, ассистенты будут выстраивать по капельке, по шажку, по кадрику будущую ленту. Но под каждый штрих на экране, словно в лунку мячик, уляжется слово, записанное сегодня.
   Леонид (потешным голосом): «Милостивые государи, где здесь строят ковчег? Вот (пошуршав бумагой у микрофона) от утопшей Америки на двести миллиардов чек».
   Голос записан раз, и два, и три. А когда его начнут «вписывать» в картинку и пробовать под него движения рисованных губ… Каждый слог, каждое слово прокрутится много десятков раз: «утопшей, утопшей, утопшей…» «чек, чек, чек…» Ага, надо будет этому журналисту о труде сказать. Он небось думает, что сравнение с оркестром унизительно для актера. Но если считать по умению работать, то это крупная лесть для драматических коллег – когда их ставят рядом со скрипачами и тромбонистами.
   – Спасибо, Леня, Володя, погуляйте, Лида вызовет вас. Возьмем шестой листочек. С Мафусаилом. Нина Афанасьевна, вы просто свободны. А вас позовут, лапушки, не страдайте, Леня, солнышко… Володя, птичка моя, ну, не сердитесь на старика. Две минуточки, и полненький порядочек, солнышки вы мои маленькие…
   Журналист на вахте.
   – Да, какие у вас пожелания как у читателя нашей газеты, Леонид Алексеевич…
   – Не знаю. Вам виднее. Ну, пускай о хороших вещах, там, об актерах, пишут раньше, чем те полысеют или выйдут в народные. Вот еще что. Молоко! Понимаете, если сравнивать области искусств с едой, то архитектура, музыка, литература – это долгохранящиеся продукты питания, да? Микеланджело вон из каких веков к нам жалует, да? А театр? Театр – это молоко. Его можно употреблять лишь сегодня. Но зато какой вкус, какая польза! И сколько от него масла, сливок, сыра – чего хотите, да? Но завтра – ужас, лучше не пейте вчерашнего молока, да? Порча желудка и так далее.
   – И какие выводы?
   – Выводы? По-моему, срочные. Прежде всего меньше трепаться: «мы художники», «актер – тайна», «нутро творца» – чушь! И нечего ссылаться на прошлые достижения. Остужев был великий артист, но я лично не могу долго слушать в записи его завывания. Молоко есть молоко! А завтра наши записи покажутся касторкой, да?
   – Да, а что вы скажете нашим читателям на прощанье?
   – Служенье муз не терпит интервью! Прекрасное должно быть… молчаливо. Однако я разогнался. Слабые мы люди, актеры.
   – Вас слава радует?
   – Чья? Или чей Слава? Тихонов? Любшин?
   – Ха-ха-ха! – неожиданно громко закатился серый пиджак. – Нет, слава ваша, артиста Павликовского.
   – Ну, чего скрывать, это общечеловеческое. Радует, особенно если по делу. И если слава дарит улыбки хорошеньких женщин. Вот еще что. О молоке. Меняются условия жизни, в том числе климатические. Бурно расползлось население. Что делать с молоком? И вот появляется индустрия порошкового молока – это раз. А во-вторых, Мочалов или там Дузе – это уникальные сорта, и принимали их в чистом виде. А у нас нет. Радиация, загрязнение среды, колебания градусника – извини, товарищ корова… И вот молочко кипятится, стерилизуется…
   – Леонид Алексеич…
   – А вы – режиссерский, актерский… Юрий Яковлев – прекрасный артист. Или Ульянов, да? Дайте им пожить солистами, без режиссуры да без репертуара – знаете, что выйдет?
   – Знаю!
   – А я не знаю. Убежал! Простите. Иду, Лида, иду!
   – Павликовский пришел? Так. Сорок четвертый номерочек возьмем в ручки, ребятки. И потешим старенького пробой. Первая репетиция. Все ясненько? Начали!
   Над серостеклянным коробом телецентра – круглое предзакатное солнце. Если влезть на башню-соседку, телецентр покажется спичечным коробком. Переведем взгляд ближе к центру. Проспект Мира. Ровные ряды домов. Рядом – Вторая Мещанская, ныне ул. Гиляровского. Даже очень высокая точка зрения ловит улицу на неровностях, на досадной кривизне и неуклюжих пережитках московской старины. Стоп. Вот дом, в котором живет Леонид. Идем на снижение. Тетя Лиза, сидя на диване возле бывшего детского ящика, отвечает телефонному звонку:
   – Он просил вас в среду, в среду! Он позвонит, он очень аккуратен! Зерчавкин, я передавала, Булат! Ах, Натан! Да-да, он так и сказал. Он боялся, что вы сердитесь… только я вам этого не говорила. Ой, вы знаете, он так занят, так занят… Хорошо, до свидания. Он позвонит. Зерчавкин. Булат.
   Ну, не будем сдерживаться. Ну, допустим еще раз легкую невоспитанность. И ради утешения любопытства пролистаем в той же тетрадке из того же ящика вот этот рассказ Леонида Павликовского. Пока сам автор старательно дурачится не своим голосом на студии в Останкино…
Рассказ Леонида Павликовского
ВОЛШЕБНИКОВ БОЛЬШЕ НЕТ
   «…Конечно, раньше давно когда-нибудь они и существовали. А теперь всякому известно, что волшебников нету и быть не может. Труд – есть, талант – случается, а волшебники – только в сказках. То есть в старинные года… допустим, при царе Салтане либо при Бабе-Яге – ну, кто проверит? Говорят, бывало всяко. Или при Илье Муромце. И уж конечно при Иванушке-дурачке. Ладно. Но при нас – за небольшим исключением, их все-таки нету, и это факт. А если кто и выдает себя, то рано или поздно он оказывается мошенником, если не шарлатаном, если не шаманом, а то и агентом, и это тоже факт.
   А в это самое время в городе Угарове проживает нормальный человек Афанасий Грыб. Со склада в гастроном завозит бутылки с пивом-водою, а из гастронома обратно – пустую посуду. Семьи у него, у Грыба, никогда почти не было. В другие семьи, на праздники либо так, его, Грыба, никогда почти не звали. Стало быть, и недостатков он почти что не имел. А жил Афанасий в достатке, не первый десяток лет зарабатывая себе как на то, так и на се. Однако странную черту характера знал Афанасий за собой. Впрочем, характер тут ни при чем. А дело в том, что сколько он жил в городе Угарове, столько помнил одну деталь вот какого характера.
   В любой буквально вечер, стоит ему, Грыбу, только появиться на улице, любая женщина любого возраста, завидев его, непременно и обязательно должна подойти и задать вопрос. Причем дело происходит в один и тот же момент: примерно от без пяти минут семь до пяти минут восьмого. Вопросы могут быть самые разные, такие, например: «Гражданин, не скажете, который час?» Или: «Вы не знаете, сколько теперь времени?» Или: «Молодой человек, простите, семи еще нету на ваших?» Или: «Дяденька, сколько времени щас, а?» И так далее. Но после его ответа любая женщина любого возраста и любой одежды обязательно и непременно его поблагодарит. Когда же на его часах станет 19 часов 10, положим, минут, – стоп. Все. Никто ни с какими вопросами не обращается, и это факт.
   Пустяковая такая черта, или, можно сказать, странность, не дает нам повода ни для любопытства, ни для написания рассказа. Больше того. Сам Афанасий Грыб, зная свою черту, бывало, даже пользовался ею. Например. Погрузит как-нибудь положенные ему напитки, придет домой и погрузится вдруг в грустную думу. И скажет себе: «Дай-ка выйду, что ли, к семи часам на бульвар Буденного или на проспект Павлика Морозова. И пусть меня женщины своими вопросами от грустной думы отвлекут». И выйдет к семи часам. Подойдет первая: «Который час?» – «Семь часов», – ответит Афанасий. «Спасибо», – поклонится женщина. И тут же другая с вопросом: «Который час?» – «Семь ровно!» – вздохнет с улыбкой Грыб. «Уже семь? Спасибо вам, опоздала…» И не успеет эта заспешить в сторону, как на ее месте вырастает девочка: «Простите, вы не скажете…» И скажет ей Афанасий, и со всеми другими подходящими потолкует на тему «которого часа». Но если выйдет в восемь или в шесть – не заговорят с ним девушки. И даже утром в семь ноль-ноль тоже не поинтересуются. Разве что по чистой случайности, по редкому стечению обстоятельств. Но в семь часов вечера, в 19.00 – это уж точно. И какие бы вам тут ни стекались обстоятельства – и подойдут, и заговорят с Афанасием Грыбом женщины города. Однако хоть и пользовался он знаемой своею чертой, но задумываться над нею или делать выводы не собирался. Сказано ведь: недостатков у человека не было. Никакими силами не вызовешь его на похвальбу, на гонор или на прочую вещь.
   Но однажды Афанасия вызвали! Директор склада вызвал сам… А перед вызовом – и самого директора к его начальству вызвали… Редкая бессонница навалилась с того дня на неповинного нормального человека… Выяснилось, что ни единая деталь от людей не укрывается и что Афанасьева деталь в свою очередь не укрылась. Люди проведали, люди заговорили, и люди приготовились делать выводы. Благодаря стечению обстоятельств, очень скоро уже всякий житель знал, что в городе живет «волшебник». Специальные специалисты, приставленные к Афанасию, – так называемые теперь «грыбоведы» или «грыбачисты» – навели кое-какие справки, кое-что уточнили, проверили по каким-то таблицам, прошло не больше месяца, и вот обнародована вопиющая новость. Житель города Угарова, якобы грузчик Афанасий Грыб, оказывается, исключительный маг и законченный волшебник, и это факт. Трубанула пресса города.
   И Афанасий, натура чистая, под прессом этого факта буквально потерялся. Но время шло. Стекались обстоятельства. Афанасий, оглушенный последними известиями, разучивался делать все, что умел. Разучился грузить. Разучился грустить. Разучился ходить на бульвары в некотором часу… Под угрозой находились и его скромность, и его достаток, и прочая вещь.
   А жители, воодушевленные волшебными перспективами, дружно сбросились по рублю и соорудили ему на жизнь специальную избушку, приподнятую сваями от земли на 40 см. Побросали под низ пшена, нагнали под домик кур, и все вышло по инструкции. Люди скажут: «На курьих ножках».
   Увидел себя Афанасий в эдаких обстоятельствах: и что мебель отныне у него дубовая, резная, и что стены в картинах васнецовских потонули, и что в стеклянном шкафу экспонаты какие красуются (лягушка-царевна, скатерть-самобранка, чижик-пыжик, перо жар-птицы, муха-цокотуха и прочая вещь)… Увидел себя посреди такого дела, застонал Афанасий для порядка, а дальше, подмигнув себе в резное зеркало, душевно похлопал левой рукою по правому своему плечу. «Не робей, мол, дорогой мой Я! Люди не будут за такие деньги ошибаться. А уж специальные специалисты и подавно! И стало быть, яснее ясного, что ты, мой миленький Я, вот ты и есть волшебник, и это факт».
   А за резным окном уже первые ходоки ждали своего приемного часа. Дождались. Постучались. Чуткий к инструкциям, молвил Афанасий Грыб:
   – Дерните за веревочку! – Ходоки дернули. Дверца и отворилась. Афанасий, пробуя себя на интонацию, заговорил низким голосом: – А что у вас, баушка?
   – У сына мово имянины, у сына мово. Костюмчик бы ему надобно, костюмчик, – зачастила старуха, стоя у самой резной двери. – Новый бы костюмчик, а все магазины обежали, обсмотрели, фу-ты, сынок-то одни нехорошие слова творит и мерить совсем не меряет. Это, говорит, не человеку на радость одежда, а одним тунеядцам в наказание. Не поможете ли, я говорю, достать, я заплачу да приплачу, не поможете? Помогите, а? – и старушка всхлипнула.
   – Так. Деньги на костюм при вас? – начал Грыб.
   – При нас, – ответила охотно ходокша
   – Прописка есть в паспорте?
   – Есть.
   – А чего нету?
   – Блату! – жалобно поделилась старая мать.
   – Этого ничего не надо. Надо только по-честному, только так! – провозгласил по инструкции волшебник. Потом закрыл глаза, на всякий случай хлопнул в ладоши. Потом позвонил в исполком, специальному связному, и опять хлопнул в ладоши. А старушка заплакала. Через пять минут костюм был ей ниспослан. Красоты, причем сказать, неописуемой. И пошли тут, конечно, радостные слухи о волшебных делах…
   А в избушку уже заглядывал шестой ходок. На него Афанасий испробовал высокий голос:
   – А что у вас?
   – Зуб болит, так? Рвать его, так? А очередь мне на четверг, так? Хоть помирай, так? Зуб болит, так? Рвать его, так?
   – Много говоришь, – осадил его волшебник.
   – Когда говорю, так, тише болит, так? Спасите меня, а?
   Афанасий закрыл глаза, набрал номер. Хлопнул в ладоши. Через пять минут больной сидел в кресле у лучшего доктора лучшей клиники. После этого ему стало, конечно, лучше, и он понес славу о волшебнике вперед и выше. А время шло. Апельсиновое солнце плюхнулось в малиновое варенье заката. Приемные часы истекли кровью с молоком. Глянул Грыб на вкусный закат, задернул занавеску, съел из резного блюда волшебного салату и лег спать с инструкцией в руке. Сладко было у него на душе. Через некоторое время показалось, будто даже слишком сладко. Тогда встал Грыб водички испить из резного ковша, а его кто-то – бац! – и за стол усадил. Глянул Грыб – свеча горит. За столом народ сидит. В белых перчатках нейлоновых. В запахах одеколоновых. Самый красивый (и при этом как бы даже несколько безобразный) озабоченно грянул:
   – На большом крыльце сидели: Царь (он показал на себя), Царевич (на соседа в очках), Король (на другого соседа), Королевич, сапожник, портной… – Тут Царь наткнулся взглядом на Грыба: – А ты кто такой?
   – Волшебник, – ласково ответил Афанасий и зевнул, но до конца зевка не сотворил. Тот, кого называли сапожником, снял с себя сапог и с размаху ударил Афанасия по голове. Боли он не почувствовал, только горькую обиду.
   – Кто ты такой? – повторил Царь.
   – Волшебник, – потянулся было за инструкцией Грыб. Сапожник вынул резной молоток и с размаху рубанул ему по голове же. Он снова почувствовал обиду.
   – Кто ты такой? – спросил теперь уже Царевич в очках. Надо же, еще очки надел.
   Афанасий растерянно хлопнул в ладоши и поискал глазами телефон. А там, оказывается, сидела мышка-норушка и все время что-то подсказывала Афанасию. Тут он услышал…
   – Скажи: я – почасовик – семичасник! Почасовик-семичасник!
   – Кто я такой? – осмелел он. – Почасовик я, специалист по седьмому часу вечера. Так?
   Сапожник попрятал все инструменты и надел сапог. Портной протянул Грыбу черные перчатки, а Король попрыскал на них из пульверизатора, не знаю чем, только не «Шипром». Самый же красивый успокоенно произнес:
   – На большом крыльце сидели: Царь, Царевич, Король, Королевич, сапожник, портной и часовик городской.
   Достал атлас мира, выдрал все страницы, и пошла игра в карты по большому счету…»
   – Вот спасибо! Лапушки, ну спасибо! Второй дубль – в яблочко. Молодцы, умнички! Все свободны! До встречи в эфире, солнышки. Потешили старичка…
   Расписаться в ведомости. Разбежаться вниз. 18 00. Бегом – в гардероб. Машина у подъезда. Сейчас микроавтобус развезет пятерых актеров по пяти разным театрам. Леонид Павликовский прожил одиннадцать часов из своих рядовых будней драматического артиста. Снова проспект Мира. Снова, теперь уже справа, в окне – его родной дом. Так. Никого не видно. Ленка уроки приготовила, конечно. И Аллочку из сада забрала. Ага, вон капюшон в клетку – это младшая. Дети гуляют. Пасутся в палисаднике, на радость тете Лизе. Та готовит ужин и поджидает Тамару. Если Тамара не в институте на занятиях, то через десять минут племянница и тетка обменяются взаимными претензиями. «Почему Алла в новых ботинках гуляет?» – нервно взыщет жена. «А я и не видала, я еле поспеваю дома за ними убирать. Вы их совсем разбаловали», – отпарирует тетя Лиза. «Ну да, опять я во всем виновата. Я и полимеры давай, я и курсовую пиши, я и детей не балуй, все я – одни вы хорошие!» – выйдет Тамара на высокие ноты семейного вокала. И пойдет, и пойдет чудный спектакль. Но вот Тамара перекусит, утолит голод и жажду… «Тетьли-зонька, дай я тебе помогу, – чмокает сытая в пожилую щеку. – Совсем ты у меня заработалась. Иди полежи у своего телевизора ненаглядного». – «Спасибо, Томчик, нет уж, я люблю все доделать, раз принялась за дело. Лучше ты отдохни от этих полимеров». И, лицемерно вздохнув, жена Томчик охотно отступится от тетки, уйдет в дальнюю комнату, дабы окунуться в незаконное сновидение…

Вечер

   Самый центр Москвы. Самый пик дня. Сереет прозрачное небо, отовсюду – звуки шагов, движений, говора, возбуждения. Густые потоки машин уступают встречному переходу людской реки. Красный свет. Река застопорилась. И новый поток легких машин завладел перекрестком. Наступает редкое мгновение, когда одновременно утоляется чревоугодие всех каменных Гулливеров. Двери распахнуты, словно голодные пасти. Двери домов впускают жителей, которых отпустили двери учреждений; двери метро набиты до предела; двери универмага быстро всасывают толпы покупателей, мигая многоэтажными глазами дневного света; подъезд Большого театра вовсе не виден – его весело закрыли счастливчики с билетами «на Плисецкую»; двери Малого, двери Детского, двери гостиниц и магазинов… Компания каменных гулливеров поглощает торопливо свой вечерний ужин – разношерстный, пестроцветный лилипутовский шашлык…
   18.20. У МХАТа.
   – Привет, Сева! Константин-Сергеичу нижайше! Заодно Королевой, Епифану, Олегу, Владлену… ну, и всем хорошим людям!
   Едем дальше. Леонид в своем углу, в беседах не участвует, к приветам не присоединяется. Во-первых, проехав свой дом, почувствовал вдруг голод. Надо было, чем интервью давать, кофе со всеми выпить. А во-вторых, впереди Хлестаков, «Ревизор». Вот он и молчит. Конечно, перед такими ролями приличные артисты дома сидят, готовятся. Когда ролей не играл, никто его не знал. Целыми днями дома возился с детьми. (Тоже польза.) А теперь: чем больше ролей, тем больше нужда – по дедовским заветам – в келейном одиночестве… гм, все наоборот. Звонят, зовут, хлопочут, машину подгоняют к дому, идут на любые уступки: снимись, запишись, озвучь, приди, помоги, Леонид! Хорошо еще, есть отличие от других. Другие (тоже заводные вроде него) на все с размаху кидаются: закрывши очи, на любую чушь согласны, лишь бы «дело», эфир, экран, деньги, время, деньги…
   18.25. «Второй дом» Леонида. Нарядный подъезд. Толпа народа.
   – До свидания.
   – Ленечка, Тамаре поклонись. Когда свидимся, когда, милый?
   – Нина Афанасьевна, радость моя пернатая! Как баранью ногу зажарите, так, глядишь…
   – У, злодей памятливый! А вот зажарю, слабо прийти? На будущей неделе – как раз получка! Иду на рынок и…
   – Идет! Ваша нога, наша выпивка! Привет Михаилу. Всего! – и спрыгнул, хлопнув дверцей.
   – Гражданин, у вас лишнего билетика… ой, простите!
   Узнали, смутились жаждущие зрители. Так. Служебный вход. По времени – все в норме. Теперь бы еще в состояние взойти. Есть у Павликовского своя заветная отмычка… В ходе репетиций надо выдумать характер, обжить текст, привыкнуть, выработать рефлексы и отношения… Ладно, это кухня. И это – как у всех. Но он еще долго не порадуется новой роли, новой премьере… И до той поры, пока куда-то в душу, в зрение, в слух, а скорее даже в обоняние не войдет какой-то особый… привкус «того человека». Это даже никак не назовешь. Вдруг за полчаса – за час до звонка откуда-то явится такое желаемое, знакомое предчувствие… И оно осядет почти вкусовым ощущением на губах, во рту, растворится своею теплой жизнью во всем теле и создаст новую энергию… Тогда рядом с нормальной боязнью встречи с тысячным залом людей, рядом с напряженностью всего, что составляет театр, появится единственный, «павликовский азарт»: поскорее начать! Выскочить на сцену!.. Ведь уже родилось такое, чему нет жизни без публики! без света рампы! Скорее, время, скорее!.. И благословенное нетерпение – тайный хозяин театрального зрелища – вытолкнет на сцену одного за другим партнеров: Городничего, Тяпкина, Шпекина, Добчинского-Бобчинского, всех, всех… наконец, Осипа… И вот он, здрасти, твой выход: Иван Александрович Хлестаков, из Петербурга…
   – Леонид Алексеевич, вас тут спрашивали… Кто спрашивал Павликовского? 18.31. Время идет.
   – Простите, можно вас на две минутки?
   – Да, слушаю.
   – Вы нас не знаете, мы из Куйбышева. У нас командировка на два дня. Собственно, это фиктивная командировка. Вот. Вчера в «Современнике», на «Пятой колонне» погорели, целый день погиб…
   – Простите, чем я могу служить…
   – Да-да! Простите! У нас не было другой надежды – только вы. Билетов в кассе – ну, вы же знаете…
   – Простите, я опоздаю, я ничего, к сожалению, не могу для вас.
   – Ну, товарищ Павликовский! Ну, родненький! Леонид вернулся. Почему он вернулся? Он же опаздывает. Зачем эта сцена? Он ведь не администратор.
   – Я понять не могу: почему, собственно, вы ко мне… я ведь не администратор… почему вы ко мне?
   – Видите ли, у нас ездили другие… Ну, одним словом, у нас говорят: если билетов не достанешь, попроси Павликовского, а в Сатире – Авшарова, они добрые, они помогут…
   – Алло, Элла Петровна, это Леня, да. Ради Христа, два «стоячих»… да, спасибо. Идите в кассу, на мою фамилию входные билеты.
   – Ой, товарищ Павликовский!
   – Да быстрей, быстрей, она раздумает!
   – Ой!
   Исчезли инженеры, муж с женой. Или сослуживцы. Она, между прочим, очень даже ничего… Гм, ну, вперед.
   – Леня, привет!
   – Здрасти.
   – Добрый вечер.
   – Добрый вечер.
   – Приветик, Павликевич!
   – Здорово! Потом, потом, Кулич, пусти, не шути, а то как врежу…
   Все в порядке. Настроение – случилось! Гримерная. Леонид напевает. Родилось нетерпение, оно сладко щекочет, подбирается к душе… Это и есть предчувствие живого, его, павликовского, Хлестакова… Спасибо инженерам из Куйбышева. И тебе, Урал. И тебе, Амур. И вам, тридцать пять тысяч моих курьеров. Только одна просьба: дайте покой, дайте медленно раздеться, переодеться, загримироваться… Не трогайте человека. Хорошо, что Мишка Боскис, сосед по гримуборной и вечно хмурый друг Леонида, не занят в «Ревизоре». Один! Это прекрасно. Одевшись, вызвать старшего гримера. Старик Виктор Поликарпович – грубый голос, нежные руки – мастер всесоюзного значения. Каких он только не лепил портретов: и Николая II, и Пушкина, и Маяковского, и Горького! Портретный грим – это значит: глядишь на актера и ахаешь, что это Пушкин сошел с портрета.
   – Здравствуйте, Виктор Поликарпович.
   – Хлестаковствуйте, Ляксеич! Готов? Паричок. Так. Держи височки. Молодец. Ну, красавчик какой. Все не соображу, Ляксеич. Вот девицы сохнут, допустим, по тебе. Ну, хорошо. Но как ты их обслуживаешь – в розницу аль оптом?
   – Девицы по Куличу сохнут. Меня чтут исключительно пожилые дамы и дефективные интеллигентки.
   – Ляксеич, тю! Старого доку облапошить норовишь? Тю на тебя. Али я не вижу? Такого красавца такие роты у подъезда дожидаются! Неужто огорчаешь девчушек?
   Леонид вдруг вскочил и, покровительственно обняв старика, сказал себе в зеркало:
   – Душа моя Тряпичкин, при взгляде на слабый пол – гадом буду, завсегда сам же и слабею. Так что уж я становлюсь слабым полом, а дамы – сильным… Любят меня здесь, душа моя! И что ни дама, то, не поверишь, конфект, роза, эмпирея, Экзюпери, одним словом… Как другу могу открыть: сидишь, бывало… вот эдак рукою объемлешь формы… такие формы!.. И вот так: тут маменька, тут дочь (и одна другой обольстительней!), а тут, гадом буду, еще две болонки (посольские жены)… и тоже с формами головокружительными… а я их эдак фронтально лицезрю, потом как хорально приближу… ах! Душа моя… чувствую в груди своей силы необъятные… впрочем, это уже из Некрасова.