Страница:
– Скажи, голубчик… скажите, товарищ солдат, - поправился он. - Куда нас везут?
– Не велено разговаривать, - отозвался Мамаев. Он изрядно озяб и понемногу пропитывался злыми чувствами.
Младоконь, расслышав слова сквозь тарахтение моторов, недовольно оглянулся. Мамаев застыл изваянием. Он сидел очень прямо, уперши винтовку прикладом в пол. Штык, зачем-то примкнутый, сверкал на солнце.
– Нас допрашивать будут, - в отчаянии проронил Двоеборов, не меняя выражения лица.
– Глупости, - сразу же вмешался Лебединов, на секунду приоткрыл глаза и раздраженно взглянул на мятежного делопроизводителя. - Им было все равно, кого выбрать. Вы, небось, мните себя важной фигурой?
– Работать заставят, камни таскать, - предположил Боков. - Главный хотел кого покрепче.
Лебединов немного подумал.
– Возможно, - согласился он.
– А доктора кончат, - Боков, крайне встревоженный и оттого бестактный, машинально перешел на матросскую лексику. - Вы поглядите на него, какие могут быть камни.
– Покормят, дай Бог, - пробасил отец Михаил.
– Это светлая мысль. Эй, служивый! - позвал Лебединов. - Нам поесть дадут, или как?
Мамаев, на миг позабыв о комиссаре, возмутился:
– Харч на тебя, вражину, переводить… Моя бы воля…
– Из этого мы заключаем, - бодро сказал Лебединов, - что поесть нам, может быть, и дадут, коль скоро этот вопрос находится вне компетенции уважаемого воина.
– Не злите его, - попросил Двоеборов внезапным фальцетом. Его геройский порыв иссяк и казался сном. Не ради ли недолгой вспышки он жил?
Константин Архипович, съежившийся в ногах у товарищей, пробудился, приподнялся на локте, поглядел с пола шальными глазами.
– Где мы? - спросил он слабым голосом. - Куда мы едем?
Мамаев, к тому моменту взвинтивший себя крайне, процедил сквозь прокуренные зубы:
– На курорт, стерва… Рабочий человек надрывается, а всякой вредной сволочи устраивают монплезир.
Странно было слышать эти слова. Лебединов, поначалу не воспринявший известие о курорте всерьез, обратил внимание на неподдельную, завистливую ненависть конвоира и призадумался. Курорт не укладывался в голову. Пейзаж, однако, не оставлял сомнений: их везли на вокзал.
6
7
8
9
– Не велено разговаривать, - отозвался Мамаев. Он изрядно озяб и понемногу пропитывался злыми чувствами.
Младоконь, расслышав слова сквозь тарахтение моторов, недовольно оглянулся. Мамаев застыл изваянием. Он сидел очень прямо, уперши винтовку прикладом в пол. Штык, зачем-то примкнутый, сверкал на солнце.
– Нас допрашивать будут, - в отчаянии проронил Двоеборов, не меняя выражения лица.
– Глупости, - сразу же вмешался Лебединов, на секунду приоткрыл глаза и раздраженно взглянул на мятежного делопроизводителя. - Им было все равно, кого выбрать. Вы, небось, мните себя важной фигурой?
– Работать заставят, камни таскать, - предположил Боков. - Главный хотел кого покрепче.
Лебединов немного подумал.
– Возможно, - согласился он.
– А доктора кончат, - Боков, крайне встревоженный и оттого бестактный, машинально перешел на матросскую лексику. - Вы поглядите на него, какие могут быть камни.
– Покормят, дай Бог, - пробасил отец Михаил.
– Это светлая мысль. Эй, служивый! - позвал Лебединов. - Нам поесть дадут, или как?
Мамаев, на миг позабыв о комиссаре, возмутился:
– Харч на тебя, вражину, переводить… Моя бы воля…
– Из этого мы заключаем, - бодро сказал Лебединов, - что поесть нам, может быть, и дадут, коль скоро этот вопрос находится вне компетенции уважаемого воина.
– Не злите его, - попросил Двоеборов внезапным фальцетом. Его геройский порыв иссяк и казался сном. Не ради ли недолгой вспышки он жил?
Константин Архипович, съежившийся в ногах у товарищей, пробудился, приподнялся на локте, поглядел с пола шальными глазами.
– Где мы? - спросил он слабым голосом. - Куда мы едем?
Мамаев, к тому моменту взвинтивший себя крайне, процедил сквозь прокуренные зубы:
– На курорт, стерва… Рабочий человек надрывается, а всякой вредной сволочи устраивают монплезир.
Странно было слышать эти слова. Лебединов, поначалу не воспринявший известие о курорте всерьез, обратил внимание на неподдельную, завистливую ненависть конвоира и призадумался. Курорт не укладывался в голову. Пейзаж, однако, не оставлял сомнений: их везли на вокзал.
6
Ягода принял Илью Ивановича на даче.
Иванов, даже и обласканный двумя наркомами, явился к третьему не без сосущего холода во чреве, хотя этот последний даже не был наркомом, а числился, с позволения сказать, полунаркомом, всего-навсего заместителем председателя ОГПУ. Должность эта, впрочем, считалась настолько значительной, что покровители Ильи Ивановича сочли такую аудиенцию достаточной и не отправили профессора на самый верх - возможно, из боязни, в которой не признавались сами себе. Его доставили в служебном автомобиле, проверили документы, недоверчиво усмехнулись чему-то и неохотно пропустили с видом, которым будто хотели предупредить, что выпустят еще с большим затруднением. Дача, мирная и тихая, окруженная лиственницами и липами, выглядела типичным строением для развратного отдыха презренных мещан. На веранде был накрыт стол, стоял довольно старый, но роскошный граммофон. Самовар пылал жаром. Было, однако, пусто, ни души; из-за дома доносилась отрывистая, щелкающая пальба. Профессор на миг представил себе возможные мишени, и напрочь позабыл заранее приготовленную речь.
Солдат повел Илью Ивановича вкруг дачи; тот шел, похрустывал гравием и нервно перекладывал папку из руки в руку.
За домом открылся просторный участок; лужайка, непосредственно примыкавшая к зданию, была переделана в тир. К стволам деревьев были прибиты мишени: Николай Чудотворец, преподобные Антоний и Феодосий Печерские, князь Владимир и княгиня Ольга, Троеручица, святой Андрей Христа ради юродивый. У Генриха Григорьевича образовалась богатая коллекция икон, которую он хранил в специальном запаснике вместе с порнографическими открытками. Последних тоже скопилось немало, несколько тысяч.
Сам Ягода, с дымящимся наганом в руке, уже выбирался из огромного кресла, о прежней принадлежности которого профессору сейчас не хотелось думать, хотя он неизменно и с энтузиазмом одобрял разного рода реквизиции, касавшиеся поверженных слоев. Ягода был одет по-домашнему: в гимнастерке, но без ремней; в шлепанцах на босу ногу. Положив наган на бархатное сиденье, он пригнулся и сделался до неприличия радушным, участливым и даже раболепным.
– Илья Иванович, - забормотал он, спеша к Иванову с протянутой рукой. Усики, разделенные аккуратным пробором, сладко подрагивали. - Простите, что я по-простецки… Присаживайтесь, - Ягода метнулся к креслу, схватил наган, переложил его в карман галифе и чуть ли не силой усадил профессора в кресло; сам же стал прохаживаться, время от времени щурясь на иконы в попытке издали оценить результаты стрельбы. - Я в курсе вашего дела, - продолжил он и вдруг зычно закричал: - Моторченко, чаю нам! В сад, сию секунду!…
– Собственно говоря, вот, - Илья Иванович, которому было очень неуютно в кресле, раскрыл папку. Увидев это, Ягода замахал руками:
– Не надо никаких бумаг! я и без них на вашей стороне… Я слышал о ваших опытах. Мне одно непонятно: зачем вам арестанты, когда добровольцев - не перечесть? Мне докладывали, что вы породили настоящий ажиотаж. Сотни сознательных рабочих и крестьян готовы предложить свои услуги… вам недостаточно?
Иванов снял панаму, достал носовой платок, промокнул лоб.
– Генрих Григорьевич, - ответил он робко, боясь ненароком сбиться на "товарища Иегуду". - Во-первых - и это главное, - семенной фонд сознательных добровольцев является достоянием республики. Расходовать его было бы злостным вредительством. Во-вторых, мои изыскания показывают, что насилие повышает фертильность. Положительный результат иногда становится более вероятным благодаря эмоциям, которые создаются принуждением… Парадоксально, но факт: чем ожесточеннее сопротивление, тем выше производительность.
– Так и наши товарищи думают, - с удовольствием подхватил Ягода. - Чем яростнее сопротивляется враг, тем большая выйдет польза… тем более правым становится наше дело. Но вот что мне непонятно: на что вам деньги, когда некому будет платить? Неужели на одних обезьян? Я знаю, они нынче в цене, но все же пятнадцать тысяч…
Иванов отвел взор, встретившись с дырами на месте, где были глаза Чудотворца. Было нестерпимо жарко, он страшно потел.
– Деньги мне нужны на экспедицию в Экваториальную Африку, - ответил он по возможности твердо. - Закавыка в том, что годится не всякая обезьяна. Особенности строения клеток… - Иванов запнулся, не зная, сколь детальным должно быть обоснование.
Генрих Григорьевич присел рядышком, на подлокотник.
– Не смущайтесь, Илья Иванович. В моем ведомстве случился даже переизбыток профессуры… - Он стыдливо и визгливо хихикнул. - По долгу службы наслушаешься всякого… Так что я имею некоторое представление.
– Не сомневаюсь, - вырвалось у профессора. - Прошу прощения… Положение, если говорить коротко, следующее: сообщения, которыми я располагаю, повествуют о племени, где поощряются межвидовые браки. Какая-то местная религия, мракобесие… Но дело меняется тем, что упоминается потомство. В тех же краях обнаружены месторождения элементов… вы слышали о работах Кюри? - Ягода утвердительно и с почтением кивнул. Он слышал. - В общем, складывается впечатление, что лучи благоприятно сказываются на воспроизводстве и физиологии в целом. Я отчаянно нуждаюсь в тамошних особях. Кроме того, необходимо обустройство подобающего питомника в теплых широтах. Я имею виды на Сухум… во время оно мне отказали в Аскании, ссылаясь на церковников…
– Это мы уладим! - Ягода внезапно расхохотался, выхватил наган и послал пулю точнехонько в переносицу святого Андрея. У Ильи Ивановича заложило уши; ноздри расширились, помимо воли обоняя пороховой дым. - Передовая наука не потерпит… слыхали, небось, что в Москве уже переделали в человека собаку? То-то же… Будет вам питомник, - в его голосе вдруг обозначилась власть, и на миг проступил совсем другой Генрих Григорьевич, несовместимый с самоваром и дачной праздностью.
…Прибежал с переносным столиком толстый, крестьянского вида Моторченко; убежал, вернулся с подносом.
– Рюмочку, Илья Иванович? - гостеприимно предложил Ягода.
Иванов не посмел отказаться. Выпили мадеры.
– Так вот, - Ягода принял деловой вид. - С нашей стороны вы можете не ждать никаких препятствий - одно лишь содействие. Материала у нас предостаточно. Сколько попросите, столько и выделим - сотню, две, тысячу. Обо всех случаях саботажа и нежелания сотрудничать докладывайте лично мне. У меня к вам будет одна личная просьбочка… не откажите.
Профессор напрягся.
– Обезьянку бы мне, - заискивающе попросил Генрих Григорьевич. - Очень хотелось бы попробовать самому и тем внести лепту. Помоложе, а?
– Самца или самочку? - ляпнул Илья Иванович.
Ягода не обиделся, снисходительно улыбнулся:
– Самочку, какую-нибудь пампушечку. Наряжу гимназисткой. Но это строго между нами, вы понимаете? Подписки не требую, дело довольно деликатное. Рассчитываю на ваше понимание.
Иванов, давно истребивший в себе предрассудок брезгливости, испытал слабое подобие головокружение. Ему отчего-то расхотелось пить чай, и он отставил чашку.
– Приложу усилия, - пообещал он. - Я верный слуга молодого отечества и готов сотрудничать с правительством во всех устремлениях оного.
Профессор сдержал слово, так что Ягоде достались целые две самки, молоденькие, близняшки. Обе они искусали зампреда; это сыграло не последнюю роль в решении об аресте Ильи Ивановича шестью годами позднее. Как у подавляющего большинства людей, сознательно или подсознательно ожидающих пули, сейчас в лице Иванова помимо его воли проступило нечто мученическое, высокое, иконописное, а потому Ягода подумал, что - лично бы, с особенным удовольствием, поразил ему сперва левый глаз, а потом - правый.
Иванов, даже и обласканный двумя наркомами, явился к третьему не без сосущего холода во чреве, хотя этот последний даже не был наркомом, а числился, с позволения сказать, полунаркомом, всего-навсего заместителем председателя ОГПУ. Должность эта, впрочем, считалась настолько значительной, что покровители Ильи Ивановича сочли такую аудиенцию достаточной и не отправили профессора на самый верх - возможно, из боязни, в которой не признавались сами себе. Его доставили в служебном автомобиле, проверили документы, недоверчиво усмехнулись чему-то и неохотно пропустили с видом, которым будто хотели предупредить, что выпустят еще с большим затруднением. Дача, мирная и тихая, окруженная лиственницами и липами, выглядела типичным строением для развратного отдыха презренных мещан. На веранде был накрыт стол, стоял довольно старый, но роскошный граммофон. Самовар пылал жаром. Было, однако, пусто, ни души; из-за дома доносилась отрывистая, щелкающая пальба. Профессор на миг представил себе возможные мишени, и напрочь позабыл заранее приготовленную речь.
Солдат повел Илью Ивановича вкруг дачи; тот шел, похрустывал гравием и нервно перекладывал папку из руки в руку.
За домом открылся просторный участок; лужайка, непосредственно примыкавшая к зданию, была переделана в тир. К стволам деревьев были прибиты мишени: Николай Чудотворец, преподобные Антоний и Феодосий Печерские, князь Владимир и княгиня Ольга, Троеручица, святой Андрей Христа ради юродивый. У Генриха Григорьевича образовалась богатая коллекция икон, которую он хранил в специальном запаснике вместе с порнографическими открытками. Последних тоже скопилось немало, несколько тысяч.
Сам Ягода, с дымящимся наганом в руке, уже выбирался из огромного кресла, о прежней принадлежности которого профессору сейчас не хотелось думать, хотя он неизменно и с энтузиазмом одобрял разного рода реквизиции, касавшиеся поверженных слоев. Ягода был одет по-домашнему: в гимнастерке, но без ремней; в шлепанцах на босу ногу. Положив наган на бархатное сиденье, он пригнулся и сделался до неприличия радушным, участливым и даже раболепным.
– Илья Иванович, - забормотал он, спеша к Иванову с протянутой рукой. Усики, разделенные аккуратным пробором, сладко подрагивали. - Простите, что я по-простецки… Присаживайтесь, - Ягода метнулся к креслу, схватил наган, переложил его в карман галифе и чуть ли не силой усадил профессора в кресло; сам же стал прохаживаться, время от времени щурясь на иконы в попытке издали оценить результаты стрельбы. - Я в курсе вашего дела, - продолжил он и вдруг зычно закричал: - Моторченко, чаю нам! В сад, сию секунду!…
– Собственно говоря, вот, - Илья Иванович, которому было очень неуютно в кресле, раскрыл папку. Увидев это, Ягода замахал руками:
– Не надо никаких бумаг! я и без них на вашей стороне… Я слышал о ваших опытах. Мне одно непонятно: зачем вам арестанты, когда добровольцев - не перечесть? Мне докладывали, что вы породили настоящий ажиотаж. Сотни сознательных рабочих и крестьян готовы предложить свои услуги… вам недостаточно?
Иванов снял панаму, достал носовой платок, промокнул лоб.
– Генрих Григорьевич, - ответил он робко, боясь ненароком сбиться на "товарища Иегуду". - Во-первых - и это главное, - семенной фонд сознательных добровольцев является достоянием республики. Расходовать его было бы злостным вредительством. Во-вторых, мои изыскания показывают, что насилие повышает фертильность. Положительный результат иногда становится более вероятным благодаря эмоциям, которые создаются принуждением… Парадоксально, но факт: чем ожесточеннее сопротивление, тем выше производительность.
– Так и наши товарищи думают, - с удовольствием подхватил Ягода. - Чем яростнее сопротивляется враг, тем большая выйдет польза… тем более правым становится наше дело. Но вот что мне непонятно: на что вам деньги, когда некому будет платить? Неужели на одних обезьян? Я знаю, они нынче в цене, но все же пятнадцать тысяч…
Иванов отвел взор, встретившись с дырами на месте, где были глаза Чудотворца. Было нестерпимо жарко, он страшно потел.
– Деньги мне нужны на экспедицию в Экваториальную Африку, - ответил он по возможности твердо. - Закавыка в том, что годится не всякая обезьяна. Особенности строения клеток… - Иванов запнулся, не зная, сколь детальным должно быть обоснование.
Генрих Григорьевич присел рядышком, на подлокотник.
– Не смущайтесь, Илья Иванович. В моем ведомстве случился даже переизбыток профессуры… - Он стыдливо и визгливо хихикнул. - По долгу службы наслушаешься всякого… Так что я имею некоторое представление.
– Не сомневаюсь, - вырвалось у профессора. - Прошу прощения… Положение, если говорить коротко, следующее: сообщения, которыми я располагаю, повествуют о племени, где поощряются межвидовые браки. Какая-то местная религия, мракобесие… Но дело меняется тем, что упоминается потомство. В тех же краях обнаружены месторождения элементов… вы слышали о работах Кюри? - Ягода утвердительно и с почтением кивнул. Он слышал. - В общем, складывается впечатление, что лучи благоприятно сказываются на воспроизводстве и физиологии в целом. Я отчаянно нуждаюсь в тамошних особях. Кроме того, необходимо обустройство подобающего питомника в теплых широтах. Я имею виды на Сухум… во время оно мне отказали в Аскании, ссылаясь на церковников…
– Это мы уладим! - Ягода внезапно расхохотался, выхватил наган и послал пулю точнехонько в переносицу святого Андрея. У Ильи Ивановича заложило уши; ноздри расширились, помимо воли обоняя пороховой дым. - Передовая наука не потерпит… слыхали, небось, что в Москве уже переделали в человека собаку? То-то же… Будет вам питомник, - в его голосе вдруг обозначилась власть, и на миг проступил совсем другой Генрих Григорьевич, несовместимый с самоваром и дачной праздностью.
…Прибежал с переносным столиком толстый, крестьянского вида Моторченко; убежал, вернулся с подносом.
– Рюмочку, Илья Иванович? - гостеприимно предложил Ягода.
Иванов не посмел отказаться. Выпили мадеры.
– Так вот, - Ягода принял деловой вид. - С нашей стороны вы можете не ждать никаких препятствий - одно лишь содействие. Материала у нас предостаточно. Сколько попросите, столько и выделим - сотню, две, тысячу. Обо всех случаях саботажа и нежелания сотрудничать докладывайте лично мне. У меня к вам будет одна личная просьбочка… не откажите.
Профессор напрягся.
– Обезьянку бы мне, - заискивающе попросил Генрих Григорьевич. - Очень хотелось бы попробовать самому и тем внести лепту. Помоложе, а?
– Самца или самочку? - ляпнул Илья Иванович.
Ягода не обиделся, снисходительно улыбнулся:
– Самочку, какую-нибудь пампушечку. Наряжу гимназисткой. Но это строго между нами, вы понимаете? Подписки не требую, дело довольно деликатное. Рассчитываю на ваше понимание.
Иванов, давно истребивший в себе предрассудок брезгливости, испытал слабое подобие головокружение. Ему отчего-то расхотелось пить чай, и он отставил чашку.
– Приложу усилия, - пообещал он. - Я верный слуга молодого отечества и готов сотрудничать с правительством во всех устремлениях оного.
Профессор сдержал слово, так что Ягоде достались целые две самки, молоденькие, близняшки. Обе они искусали зампреда; это сыграло не последнюю роль в решении об аресте Ильи Ивановича шестью годами позднее. Как у подавляющего большинства людей, сознательно или подсознательно ожидающих пули, сейчас в лице Иванова помимо его воли проступило нечто мученическое, высокое, иконописное, а потому Ягода подумал, что - лично бы, с особенным удовольствием, поразил ему сперва левый глаз, а потом - правый.
7
Состав подобрался пестрый; пассажирские вагоны чередовались с товарными.
Младоконь поселил своих пассажиров в товарный вагон, где уже находилось человек тридцать; по своему виду вся эта публика безнадежно выпадала из мозаики благонамеренных элементов. Новое обиталище удручало: сено-солома, навозные кучи, холодные сквозняки - тем удивительнее был обед, накормили неожиданно сытно.
Фалуев полностью пришел в себя. Правда, он до сих пор наполовину мыслил себя в покинутой церкви - не разумом, но общим восприятием действительности, которое не спешило перемениться.
– Что думаете, Константин Архипович? - обратился к нему Боков. Было темно, дверь придвинули и заперли. - К лучшему оно обернулось или как?
– Не знаю, Василий Никитович, - честно сознался Фалуев и привычно поднес руку к лицу, чтобы поправить очки, но тех не оказалось.
Когда поезд тронулся, Лебединов устроился возле самой широкой щели, чтобы докладывать остальным о пути следования. Попутчики подобрались нелюбопытные, предпочитавшие жаться гуртом в середке; на место у щели, где сильно дуло, никто не претендовал, и Лебединов беспрепятственно следил за голыми лесами и белыми полями. Но вскоре не выдержал и он, покинул свой пост и перебрался поближе к товарищам. Их группа сделалась сообществом побратимов, а потому держалась особняком от остальных подневольных, которые не особенно и стремились к смычкам, глядели настороженно и в большинстве своем принадлежали к деклассированному сословию, еще не успевшему выродиться в уголовное.
– Двоеборов, возьмите себя в руки, - Фалуев, вернувшийся к жизни, немедленно взялся за привычное ему лечебно-профилактическое дело. - Эдак вы, голубчик, расхвораетесь. Тоска плохо сказывается на почках… К чему сокрушаться? мы теперь - как небесные птицы, не думающие о завтрашнем дне…
Делопроизводитель, еще недавно вступившийся за Константина Архиповича, отвечал не без иронии - только лицо оставалось прежним, безучастным:
– Никак вы, Константин Архипович, уверовали?
– А если и так - что здесь такого?
– Нам всем было знамение… я хотел сказать - вразумление, - подал голос отец Михаил. - И камень уверует - не потешайтесь, господин Двоеборов, над неофитством.
– И кто послужил орудием? - ехидно осведомился тот. - Товарищ Младоконь?
– Он, - серьезно кивнул батюшка. - Во храме Божьем, коему разрушену быть попущено, с соизволения Божьего оказались; Его же промыслом из храма вышли, как иудеи из плена Египетского…
– Вы не на амвоне, отец Михаил, говорите тише, - напомнил Лебединов. - И проще, как трудовой народ изъясняется. Не искушайте Господа-Бога вашего.
Двоеборов снизошел до легкой жалостливой мимики:
– Стало быть, наш освободитель, наш комиссар Младоконь - Моисей?
– Ничуть не удивлюсь, - поддакнул Боков, грешивший симпатией к "черной сотне", но, как ни странно, не упускавший случая поддеть отца Михаила. - Известно ли вам, сколько таких Моисеев к нам переправили германцы? Что там один пломбированный вагон - эшелоны!… Этот Моисей многолик… он потрудился в ипостаси Младоконя, теперь опекает нас в лице Иегоды Еноха Гершоновича… Скоро будет вам и неопалимая купина… да к сорока годам трудовых работ…
Фалуев оглянулся:
– Прекратите, господа. Не будьте детьми, на нас донесут.
– На нас и так донесут и уже донесли, - возразил Боков. - С Божьего соизволения…
…Паровоз набирал скорость, то и дело испуская гудки от переизбытка революционных чувств. Пейзаж не менялся, но Лебединов, вернувшийся к наблюдению, отметил, что поезд и в самом деле летит на юг.
– Сразу нас, во всяком случае, не кокнут, - произнес он задумчиво. - Иначе к чему такие путешествия?
– Не забывайте, что их действия иррациональны, - мрачно ответил Боков. - Запросто могут отправить на расстрел, скажем, в Сухум, и сами не сумеют объяснить, почему туда.
Впоследствии отец Михаил не преминул указать ему на факт ясновидения, ниспосланного свыше, так как Сухум - пункт назначения, названный наобум - подтвердился.
– Издержки переходного периода, - вздохнул Фалуев. - Когда все уладится и настроится, начнут расстреливать в строго установленных местах.
– Не хватит мест, - усмехнулся Двоеборов.
– Россия велика.
Младоконь поселил своих пассажиров в товарный вагон, где уже находилось человек тридцать; по своему виду вся эта публика безнадежно выпадала из мозаики благонамеренных элементов. Новое обиталище удручало: сено-солома, навозные кучи, холодные сквозняки - тем удивительнее был обед, накормили неожиданно сытно.
Фалуев полностью пришел в себя. Правда, он до сих пор наполовину мыслил себя в покинутой церкви - не разумом, но общим восприятием действительности, которое не спешило перемениться.
– Что думаете, Константин Архипович? - обратился к нему Боков. Было темно, дверь придвинули и заперли. - К лучшему оно обернулось или как?
– Не знаю, Василий Никитович, - честно сознался Фалуев и привычно поднес руку к лицу, чтобы поправить очки, но тех не оказалось.
Когда поезд тронулся, Лебединов устроился возле самой широкой щели, чтобы докладывать остальным о пути следования. Попутчики подобрались нелюбопытные, предпочитавшие жаться гуртом в середке; на место у щели, где сильно дуло, никто не претендовал, и Лебединов беспрепятственно следил за голыми лесами и белыми полями. Но вскоре не выдержал и он, покинул свой пост и перебрался поближе к товарищам. Их группа сделалась сообществом побратимов, а потому держалась особняком от остальных подневольных, которые не особенно и стремились к смычкам, глядели настороженно и в большинстве своем принадлежали к деклассированному сословию, еще не успевшему выродиться в уголовное.
– Двоеборов, возьмите себя в руки, - Фалуев, вернувшийся к жизни, немедленно взялся за привычное ему лечебно-профилактическое дело. - Эдак вы, голубчик, расхвораетесь. Тоска плохо сказывается на почках… К чему сокрушаться? мы теперь - как небесные птицы, не думающие о завтрашнем дне…
Делопроизводитель, еще недавно вступившийся за Константина Архиповича, отвечал не без иронии - только лицо оставалось прежним, безучастным:
– Никак вы, Константин Архипович, уверовали?
– А если и так - что здесь такого?
– Нам всем было знамение… я хотел сказать - вразумление, - подал голос отец Михаил. - И камень уверует - не потешайтесь, господин Двоеборов, над неофитством.
– И кто послужил орудием? - ехидно осведомился тот. - Товарищ Младоконь?
– Он, - серьезно кивнул батюшка. - Во храме Божьем, коему разрушену быть попущено, с соизволения Божьего оказались; Его же промыслом из храма вышли, как иудеи из плена Египетского…
– Вы не на амвоне, отец Михаил, говорите тише, - напомнил Лебединов. - И проще, как трудовой народ изъясняется. Не искушайте Господа-Бога вашего.
Двоеборов снизошел до легкой жалостливой мимики:
– Стало быть, наш освободитель, наш комиссар Младоконь - Моисей?
– Ничуть не удивлюсь, - поддакнул Боков, грешивший симпатией к "черной сотне", но, как ни странно, не упускавший случая поддеть отца Михаила. - Известно ли вам, сколько таких Моисеев к нам переправили германцы? Что там один пломбированный вагон - эшелоны!… Этот Моисей многолик… он потрудился в ипостаси Младоконя, теперь опекает нас в лице Иегоды Еноха Гершоновича… Скоро будет вам и неопалимая купина… да к сорока годам трудовых работ…
Фалуев оглянулся:
– Прекратите, господа. Не будьте детьми, на нас донесут.
– На нас и так донесут и уже донесли, - возразил Боков. - С Божьего соизволения…
…Паровоз набирал скорость, то и дело испуская гудки от переизбытка революционных чувств. Пейзаж не менялся, но Лебединов, вернувшийся к наблюдению, отметил, что поезд и в самом деле летит на юг.
– Сразу нас, во всяком случае, не кокнут, - произнес он задумчиво. - Иначе к чему такие путешествия?
– Не забывайте, что их действия иррациональны, - мрачно ответил Боков. - Запросто могут отправить на расстрел, скажем, в Сухум, и сами не сумеют объяснить, почему туда.
Впоследствии отец Михаил не преминул указать ему на факт ясновидения, ниспосланного свыше, так как Сухум - пункт назначения, названный наобум - подтвердился.
– Издержки переходного периода, - вздохнул Фалуев. - Когда все уладится и настроится, начнут расстреливать в строго установленных местах.
– Не хватит мест, - усмехнулся Двоеборов.
– Россия велика.
8
Барон Фальц-Фейн, владевший заповедником "Аскания-Нова" и явившийся препятствием победоносному шествию молодой науки, давно перестал быть таковым, будучи взорван, подобно раздобревшему капитализму из поэмы Маяковского. Устранен и забыт. Его угодья были переделаны в Государственный степной заповедник, однако Илья Иванович уже потерял интерес к обидчику, простил его и возымел виды на Сухумский питомник, добившись позволения свободно и безнаказанно в нем орудовать. Собственно говоря, как раз Иванов стоял у истоков будущей славы зоологической теплицы, в которой, когда советская цивилизация нагуляла жирок, активно выводили зверей-космонавтов и зверей-диверсантов. Сухумский субтропический климат вполне устраивал и самого профессора, и сознательных передовых граждан, рвавшихся в бой за победу прогрессивной гибридологии. Обезьянам тоже нравилась местная погода, да и ландшафт не вызывал возражений, хотя во многом отличался от привычного. (После бесславной кончины опального Ильи Ивановича, последовавшей в тридцать втором году, тем немногим, кто осмеливался писать ли, рассказывать устно о Сухумском питомнике, заткнули рты. Тема питомника, в силу особенностей продолжавшейся в ней работы, стала табуированной и смертельно опасной).
…Итак, обезьяны были доставлены из Французской Гвинеи, куда профессор съездил в двадцать шестом году.
Об этой экспедиции впоследствии бурно и без толку говорили; у многих ее результаты вызывали недоумение. То, что нищая республика нашла-таки средства на приобретение обезьян, когда в стране не хватало хлеба, удивляло не многих; от коммунистов видели и не такое. Плачевный итог экспедиции был также предугадан: еще в сентябре двадцать пятого года Илья Иванович огласил свои планы на заседании физико-математического отделения Всесоюзной Академии наук. Он доложил о проделанной им работе по видовой гибридизации млекопитающих, после чего попросил у коллег разрешения посетить Французскую Гвинею. Коллеги в ужасе убедились, что профессор и в самом деле собирается воспользоваться базой Пастеровского института для скрещивания человекообразных обезьян с человеком. Мнения разделились, но возобладали скептические. Наука стояла на том, что межвидовая разница чересчур велика для успеха; о нравственной стороне дела говорили мало и неохотно, предвидя вполне вероятное одобрение предприятия Совнаркомом - тем и кончилось. Совнарком дал добро и выделил деньги, а потому Илье Ивановичу не было никакого резона считаться с воззрениями коллег.
Все это, повторим, было не так удивительно, поражало другое: несмотря на полное фиаско, которое Иванов потерпел в Африке, и невзирая даже на то, что все приобретенные обезьяны передохли в пути, профессор не воспользовался удобным случаем остаться за границей, во Франции, где отдыхал, от трудов утомившись, совместно с сыном, которого брал с собой в экспедицию и который там пострадал, укушенный, покалеченный, от клыков претерпевший. Профессор вернулся в Россию как ни в чем не бывало и с новой энергией взялся за пропащее дело. Его не только не арестовали и не убили, но сразу же доверили ему питомник и обеспечили человеческим материалом, малая толика которого, в соборном лице Фалуева, Лебединова, отца Михаила, Бокова и Двоеборова, мчалась через простуженные пустоши к обещанному теплу, морю и пальмовой зелени.
Эта невозмутимость, эта уверенность в личной безопасности объяснялась довольно просто. Африканская экспедиция Ильи Ивановича имела секретный аспект; кажущаяся безуспешность служила ширмой, завесой, призванной ввести в заблуждение многочисленные иностранные разведслужбы, живо интересовавшиеся изысканиями профессора. Десятком обезьян, приобретенных официально и не без помпы, пожертвовали легко. Легко распространялись и об отказе туземцев сожительствовать с приматами несмотря ни на какие посулы; о главной, тайной стороне дела молчали. В действительности туземцев никто и ни о чем не спрашивал, их желанием никто не интересовался. И в этом не стоило обвинять ни профессора, ни кого бы то ни было еще; во всяком случае, не его одного. Сама природа, властвовавшая в той местности, распорядилась причудливо и жестко: обезьянье племя, соседствовавшее с людским, издавна похищало дочерей человеческих, и эта практика легла даже в основу некоторых культов. Приматы, кравшие женщин, во многих отношениях отличались от обычных шимпанзе и горилл, причиной чему являлись те самые лучевые воздействия, которые Иванов помянул в беседе с наркомом Луначарским. Эти насильственные браки не были бесплодными, они приводили к рождению на свет выносливых и жилистых, в подавляющем большинстве стерильных уродов, которые жили на удивление долго при добром общем физическом здоровье. Задача экспедиции состояла в том, чтобы завладеть именно такими, отличными от других экземплярами обезьян, а также особями, от них рождавшимися, однако в последнем намерении профессор не преуспел: гибридизированные существа оказались для него слишком хитрыми и ловкими. Пришлось обойтись двумя десятками их обезьяньих родителей, которых и отправили тайным грузом, окольной дорогой непосредственно в Сухум.
Особые надежды возлагались на предводителя, крупного самца, которому забавы ради подарили человеческую фамилию "Курдюмов". Самец не брезговал ни мужчинами, ни женщинами. Откуда взялась фамилия и какие неприязненные чувства питались профессором к ее неизвестному исходному обладателю, осталось тайной. Нельзя исключить, что она явилась Илье Ивановичу во сне как феномен ясновидения, и тот узрел свое грядущее бытование в Казахстане, где возможностей встретить такого рода фамилию было больше, чем, скажем, в средней полосе. Но для сотрудников Сухумского питомника Курдюмов остался образчиком агрессивной похоти и половой неразборчивости. Курдюмовым наказывали отказников, не желавших участвовать в эксперименте - прежде нежели отправить их на этап или поставить к стенке.
…Итак, обезьяны были доставлены из Французской Гвинеи, куда профессор съездил в двадцать шестом году.
Об этой экспедиции впоследствии бурно и без толку говорили; у многих ее результаты вызывали недоумение. То, что нищая республика нашла-таки средства на приобретение обезьян, когда в стране не хватало хлеба, удивляло не многих; от коммунистов видели и не такое. Плачевный итог экспедиции был также предугадан: еще в сентябре двадцать пятого года Илья Иванович огласил свои планы на заседании физико-математического отделения Всесоюзной Академии наук. Он доложил о проделанной им работе по видовой гибридизации млекопитающих, после чего попросил у коллег разрешения посетить Французскую Гвинею. Коллеги в ужасе убедились, что профессор и в самом деле собирается воспользоваться базой Пастеровского института для скрещивания человекообразных обезьян с человеком. Мнения разделились, но возобладали скептические. Наука стояла на том, что межвидовая разница чересчур велика для успеха; о нравственной стороне дела говорили мало и неохотно, предвидя вполне вероятное одобрение предприятия Совнаркомом - тем и кончилось. Совнарком дал добро и выделил деньги, а потому Илье Ивановичу не было никакого резона считаться с воззрениями коллег.
Все это, повторим, было не так удивительно, поражало другое: несмотря на полное фиаско, которое Иванов потерпел в Африке, и невзирая даже на то, что все приобретенные обезьяны передохли в пути, профессор не воспользовался удобным случаем остаться за границей, во Франции, где отдыхал, от трудов утомившись, совместно с сыном, которого брал с собой в экспедицию и который там пострадал, укушенный, покалеченный, от клыков претерпевший. Профессор вернулся в Россию как ни в чем не бывало и с новой энергией взялся за пропащее дело. Его не только не арестовали и не убили, но сразу же доверили ему питомник и обеспечили человеческим материалом, малая толика которого, в соборном лице Фалуева, Лебединова, отца Михаила, Бокова и Двоеборова, мчалась через простуженные пустоши к обещанному теплу, морю и пальмовой зелени.
Эта невозмутимость, эта уверенность в личной безопасности объяснялась довольно просто. Африканская экспедиция Ильи Ивановича имела секретный аспект; кажущаяся безуспешность служила ширмой, завесой, призванной ввести в заблуждение многочисленные иностранные разведслужбы, живо интересовавшиеся изысканиями профессора. Десятком обезьян, приобретенных официально и не без помпы, пожертвовали легко. Легко распространялись и об отказе туземцев сожительствовать с приматами несмотря ни на какие посулы; о главной, тайной стороне дела молчали. В действительности туземцев никто и ни о чем не спрашивал, их желанием никто не интересовался. И в этом не стоило обвинять ни профессора, ни кого бы то ни было еще; во всяком случае, не его одного. Сама природа, властвовавшая в той местности, распорядилась причудливо и жестко: обезьянье племя, соседствовавшее с людским, издавна похищало дочерей человеческих, и эта практика легла даже в основу некоторых культов. Приматы, кравшие женщин, во многих отношениях отличались от обычных шимпанзе и горилл, причиной чему являлись те самые лучевые воздействия, которые Иванов помянул в беседе с наркомом Луначарским. Эти насильственные браки не были бесплодными, они приводили к рождению на свет выносливых и жилистых, в подавляющем большинстве стерильных уродов, которые жили на удивление долго при добром общем физическом здоровье. Задача экспедиции состояла в том, чтобы завладеть именно такими, отличными от других экземплярами обезьян, а также особями, от них рождавшимися, однако в последнем намерении профессор не преуспел: гибридизированные существа оказались для него слишком хитрыми и ловкими. Пришлось обойтись двумя десятками их обезьяньих родителей, которых и отправили тайным грузом, окольной дорогой непосредственно в Сухум.
Особые надежды возлагались на предводителя, крупного самца, которому забавы ради подарили человеческую фамилию "Курдюмов". Самец не брезговал ни мужчинами, ни женщинами. Откуда взялась фамилия и какие неприязненные чувства питались профессором к ее неизвестному исходному обладателю, осталось тайной. Нельзя исключить, что она явилась Илье Ивановичу во сне как феномен ясновидения, и тот узрел свое грядущее бытование в Казахстане, где возможностей встретить такого рода фамилию было больше, чем, скажем, в средней полосе. Но для сотрудников Сухумского питомника Курдюмов остался образчиком агрессивной похоти и половой неразборчивости. Курдюмовым наказывали отказников, не желавших участвовать в эксперименте - прежде нежели отправить их на этап или поставить к стенке.
9
Состав вывели на запасный путь, где уже пять лет томился без дела бронепоезд.
Подоспели какие-то люди с собаками, выстроились цепью, и Фалуев, никогда раньше не попадавший в подобные переделки, послушно заложил руки за голову и спрыгнул на землю.
– Чего пужаетесь, зачем руки подымать, - проворчал чей-то голос.
– И я о том, - закивал Младоконь, прохаживавшийся взад и вперед. - Давно пора отрубать, а мы все цацкаемся.
Больше вопросов не было.
Их распихали по нескольким вместительным машинам, поджидавшим особняком; прибывшие успели оторопело разобрать, что и вправду оказались доставленными в Сухум. Из всей пятерки там прежде бывал один Лебединов: выяснилось, что он дважды приезжал сюда писать очерки о Кавказе. Мотор взревел, компанию качнуло, и Двоеборов чуть не упал.
– Заказал кто-то? - спросил он лишь, чтобы о чем-то спросить.
– Что? - не понял Лебединов. - А, вы об очерках. Нет, по велению сердца, - он вздохнул и уже привычно приник к щелочке: автомобиль был с крытым кузовом, вроде грузовика.
Сухум, вполне еще узнаваемый, поплыл мимо. Лебединов не без щемящего умиления узнавал запомнившиеся места, а тех, что не видел из кузова, домысливал: солидный дом купца Бостанджогло; гостиницы с величественными названиями "Россия", "Метрополь", "Империал" и "Ориенталь", призванными намекать на пространства, сопоставимые с Универсумом; меблированные номера "Флорида", где он сам же и останавливался в первый приезд; почивший в бозе Банк Сухумского общества взаимного кредита; аптеку провизора Френкеля, Сухумскую гору, Дом председателя Эстского вольно-экономического общества Сухумского округа купца Михельсона. Обозревая все эти памятники мысленно и зримо, Лебединов невольно рисовал себе судьбы Михельсона и Френкеля, Бостанджогло, гостиничных владельцев Чараиди, Мариэти и Фурунджи-оглы. Он подумал, что все они, может быть, сведены воедино в том самом неведомом пока месте, куда направляется тюремный экипаж; "Будет что вспомнить", - горько сказал себе Лебединов.
Многое из памятного он, не имея возможности видеть, домысливал без труда: скульптурную группу, фонтан, невысокую башенку. Образы являлись готовыми, неподвижными, словно на фотографии. Совсем иначе обстояло дело с вещами, которые открывались умственному взору его товарищей. То, что ими предполагалось, имело разорванный, разрозненный вид: преувеличенные скалы, вздымавшиеся из моря и венчавшиеся белоснежными дворцами с террасами; папахи, кинжалы, лезгинка, оскаленные рты, освежеванный скот; обрюзгшие сонные греки, занятые приготовлением кофе, который уже вздыхает, согретый песком; лубочные пальмы с неуместными мартышками, примешавшимися из полузабытых детских сказок; все это путалось с нарядными праздными дамами на горной прогулке, дамы приподнимали подолы и перехватывали зонтики так, чтобы было удобно взбираться на кручи; мешалось с ослами, запряженными в повозки, и все это вместе окутывалось жаркой белесоватой пылью, причем откуда-то вдруг появлялся покойный император, взявшийся непонятно зачем, ибо всем было отлично известно, что здешними краями успешно и не нуждаясь ни в ком отныне и навеки правит буйная голова, Нестор Лакоба. Образы вспыхивали, разлетались, разделялись чернотой неизвестности.
Все это грезилось потому, что никто из пятерых, помимо Лебединова, никогда не бывал в Сухуме.
– И в самом деле курорт, - рассуждал Боков, пытавшийся воспитать в себе смешные надежды.
– Еще немного, и вы заявите, что наши хозяева решили загладить вину, - сыронизировал Константин Архипович.
– Почему бы и нет? - Боков отреагировал вызывающе. - Вы поручитесь за них?
Фалуев усмехнулся и мягко сказал:
– Поручусь. - Потом добавил не к месту, отвечая каким-то своим мыслям: - Мир плох не тем, что в нем нет ничего хорошего, а тем, что всему хорошему наступает конец, а это еще ужаснее.
Ему, вероятно, вспомнились недавние предсмертные сны.
– Мы останавливаемся, - заметил из угла Двоеборов. В нем не осталось ничего от отчаянного безумца, идущего на штыки. Он съежился, посмурнел. - Сейчас вас рассудят. Сейчас…
Автомобиль тряхнуло; невидимый водитель остановил движение, но мотора не выключил. Снаружи донесся лязгающий шорох, скрывающийся на скрип: это поползли ворота. Машина рванула с места, проехала чуть-чуть и вновь замерла. Теперь лязг слышался и сзади, и спереди, гремело все. Машина дернулась, направляясь во внутренний дворик, так что Лебединова отбросило от потайного окна. Он, однако, успел запечатлеть в сознании наружную действительность и мрачно процедил:
– Тюрьма…
Отец Михаил, к тому времени немало уже раздражавший своих спутников теплым и тихим внутренним светом, в очередной раз возвел очи горе, а потому последним открыл, что стража выглядит необычно: дюжие молодцы в хирургических, сзади завязывающихся халатах поверх навозной формы. Младоконь маячил в отдалении с выражением строгого счастья на лице. Весь вид его говорил, что иначе и быть не могло, поручение выполнено, и не за что его тут нахваливать, хотя никто и не порывался хвалить. Еще дальше стояли вполне обычные красноармейцы с винтовками наперевес.
Подоспели какие-то люди с собаками, выстроились цепью, и Фалуев, никогда раньше не попадавший в подобные переделки, послушно заложил руки за голову и спрыгнул на землю.
– Чего пужаетесь, зачем руки подымать, - проворчал чей-то голос.
– И я о том, - закивал Младоконь, прохаживавшийся взад и вперед. - Давно пора отрубать, а мы все цацкаемся.
Больше вопросов не было.
Их распихали по нескольким вместительным машинам, поджидавшим особняком; прибывшие успели оторопело разобрать, что и вправду оказались доставленными в Сухум. Из всей пятерки там прежде бывал один Лебединов: выяснилось, что он дважды приезжал сюда писать очерки о Кавказе. Мотор взревел, компанию качнуло, и Двоеборов чуть не упал.
– Заказал кто-то? - спросил он лишь, чтобы о чем-то спросить.
– Что? - не понял Лебединов. - А, вы об очерках. Нет, по велению сердца, - он вздохнул и уже привычно приник к щелочке: автомобиль был с крытым кузовом, вроде грузовика.
Сухум, вполне еще узнаваемый, поплыл мимо. Лебединов не без щемящего умиления узнавал запомнившиеся места, а тех, что не видел из кузова, домысливал: солидный дом купца Бостанджогло; гостиницы с величественными названиями "Россия", "Метрополь", "Империал" и "Ориенталь", призванными намекать на пространства, сопоставимые с Универсумом; меблированные номера "Флорида", где он сам же и останавливался в первый приезд; почивший в бозе Банк Сухумского общества взаимного кредита; аптеку провизора Френкеля, Сухумскую гору, Дом председателя Эстского вольно-экономического общества Сухумского округа купца Михельсона. Обозревая все эти памятники мысленно и зримо, Лебединов невольно рисовал себе судьбы Михельсона и Френкеля, Бостанджогло, гостиничных владельцев Чараиди, Мариэти и Фурунджи-оглы. Он подумал, что все они, может быть, сведены воедино в том самом неведомом пока месте, куда направляется тюремный экипаж; "Будет что вспомнить", - горько сказал себе Лебединов.
Многое из памятного он, не имея возможности видеть, домысливал без труда: скульптурную группу, фонтан, невысокую башенку. Образы являлись готовыми, неподвижными, словно на фотографии. Совсем иначе обстояло дело с вещами, которые открывались умственному взору его товарищей. То, что ими предполагалось, имело разорванный, разрозненный вид: преувеличенные скалы, вздымавшиеся из моря и венчавшиеся белоснежными дворцами с террасами; папахи, кинжалы, лезгинка, оскаленные рты, освежеванный скот; обрюзгшие сонные греки, занятые приготовлением кофе, который уже вздыхает, согретый песком; лубочные пальмы с неуместными мартышками, примешавшимися из полузабытых детских сказок; все это путалось с нарядными праздными дамами на горной прогулке, дамы приподнимали подолы и перехватывали зонтики так, чтобы было удобно взбираться на кручи; мешалось с ослами, запряженными в повозки, и все это вместе окутывалось жаркой белесоватой пылью, причем откуда-то вдруг появлялся покойный император, взявшийся непонятно зачем, ибо всем было отлично известно, что здешними краями успешно и не нуждаясь ни в ком отныне и навеки правит буйная голова, Нестор Лакоба. Образы вспыхивали, разлетались, разделялись чернотой неизвестности.
Все это грезилось потому, что никто из пятерых, помимо Лебединова, никогда не бывал в Сухуме.
– И в самом деле курорт, - рассуждал Боков, пытавшийся воспитать в себе смешные надежды.
– Еще немного, и вы заявите, что наши хозяева решили загладить вину, - сыронизировал Константин Архипович.
– Почему бы и нет? - Боков отреагировал вызывающе. - Вы поручитесь за них?
Фалуев усмехнулся и мягко сказал:
– Поручусь. - Потом добавил не к месту, отвечая каким-то своим мыслям: - Мир плох не тем, что в нем нет ничего хорошего, а тем, что всему хорошему наступает конец, а это еще ужаснее.
Ему, вероятно, вспомнились недавние предсмертные сны.
– Мы останавливаемся, - заметил из угла Двоеборов. В нем не осталось ничего от отчаянного безумца, идущего на штыки. Он съежился, посмурнел. - Сейчас вас рассудят. Сейчас…
Автомобиль тряхнуло; невидимый водитель остановил движение, но мотора не выключил. Снаружи донесся лязгающий шорох, скрывающийся на скрип: это поползли ворота. Машина рванула с места, проехала чуть-чуть и вновь замерла. Теперь лязг слышался и сзади, и спереди, гремело все. Машина дернулась, направляясь во внутренний дворик, так что Лебединова отбросило от потайного окна. Он, однако, успел запечатлеть в сознании наружную действительность и мрачно процедил:
– Тюрьма…
Отец Михаил, к тому времени немало уже раздражавший своих спутников теплым и тихим внутренним светом, в очередной раз возвел очи горе, а потому последним открыл, что стража выглядит необычно: дюжие молодцы в хирургических, сзади завязывающихся халатах поверх навозной формы. Младоконь маячил в отдалении с выражением строгого счастья на лице. Весь вид его говорил, что иначе и быть не могло, поручение выполнено, и не за что его тут нахваливать, хотя никто и не порывался хвалить. Еще дальше стояли вполне обычные красноармейцы с винтовками наперевес.