Папа рассказывал, что Салливан и раньше был угрюм. Теперь он совсем опустился, стал много пить, хотя в округе уже действовал сухой закон.
   Но Большой Роан был героем войны, он вернулся в Дандерри инвалидом.
   Заботиться о нем стало манией нашего городка.
   Дедушка Джозеф Мэлони передал ему во владение два акра земли. Это уже потом это место назвали Пустошью, после того как Салливан распорядился им по своему усмотрению.
   А тогда, сразу после войны, его обустраивали всем миром: Мэйсоны купили дом-прицеп, а Комитет ветеранов добавил старый грузовик. Сделали все необходимое, провели воду и электричество, установили даже ванну в прицепе. И телефонный кабель протянули, и аппарат подарили. Как завершающий аккорд этой благотворительной симфонии была разбита лужайка перед домом, и мама собственноручно посадила на ней пять кустов роз.
   Что дальше? А дальше благодеяния кончились, и булочник Мэрфи предложил Салливану работу, на которую тот плевал. Где он брал деньги – одному богу известно, но грузовик он использовал лишь для того, чтобы съездить в Атланту за выпивкой да в ближнюю лавку за закуской.
   А по ночам он ковылял на своей металлической ноге по городской площади, пил, мочился на цветочные клумбы и орал всякую чушь.
   – Пошли вы к черту, трусливые сукины дети! Вся страна может поцеловать меня в задницу.
   Орал Салливан до тех пор, пока помощник шерифа не утаскивал его в тюрьму, чтобы там он пришел в себя.
   Но, во всяком случае, одна часть Большого Роана функционировала вполне нормально и привлекала определенный тип девушек. Развлекался Роан весьма активно, пока мать-природа не поймала его и по всей округе не распространился слух, что Дженни Болтон беременна. Дженни была хорошенькой брюнеточкой. Правда, в свои семнадцать выглядела она уже несколько потрепанной. Год назад она приехала сюда из Южной Джорджии с братом и его женой, кочевыми фермерами, в поисках нового места.
   Все трое жили в небольшом домике из двух комнат на ферме папиного двоюродного брата Чарли О'Брайена. Когда жители городка выяснили, от кого Дженни забеременела, как-то сама собой возникла группа справедливости, в основном состоящая из моих родственников. Большой Роан был быстренько доставлен на ферму к О’Брайенам для выяснения обстоятельств. Сейчас это назвали бы вмешательством в личную жизнь. Тогда можно было назвать браком под дулом ружья.
   Дженни переехала к Большому Салливану. Когда подошло время родов, будущий папаша напился до потери сознания и валялся прямо на земле рядом с прицепом. Моя мама жалела Дженни и постоянно навещала ее. В тот день она нашла ее на кровати сомнительной чистоты. Дженни не обратила на нее никакого внимания. Свернувшись клубком, она держалась руками за живот и кричала от боли.
   Мама кинулась домой за папой, благо жили мы совсем рядом. Папа вынес Дженни из прицепа на руках, будто она сама была ребенком. Вдвоем они быстро доставили роженицу в больницу в Гейнсвилле. Слава богу, что они успели. Пришлось делать кесарево сечение, чтобы спасти мать и ребенка. Он был слишком велик для маленькой, хрупкой Дженни.
   Когда мама спросила ее, как она хочет назвать сына, Дженни выдохнула:
   – Роан младший, пожалуйста, мадам, – и провалилась в долгий глубокий сон.
   Все называли мальчика Рони, чтобы не было путаницы. Через пять лет, как раз когда родилась я, Дженни заболела воспалением легких и вскоре умерла. Думаю, что все свои силы эта маленькая женщина отдала Рони. После ее смерти много было разговоров по поводу того, что сына у Большого Роана следует отобрать. Потом постепенно все затихло. Жители нашего городка считали, что следует проявить милосердие, В конце концов, отнять у человека священное право воспитывать сына – не слишком ли это жестоко. А если учесть, что это еще и герой войны, Лишившийся ноги в боях за интересы своей страны… Нет, совсем нехорошо.
   Да потом, ведь даже и вполне симпатичные люди охотно уклоняются от решения чужих сложных проблем. Одним словом, моя семья предоставила Рони самому себе.
   Я не помню, когда в моей голове появились такие мысли, но, так или иначе, я решила, что родилась на свет, чтобы заботиться о Рони Салливане.
   Никто, кроме меня, делать этого не хотел.

Глава 2

   Когда я пошла в первый класс, Рони был уже в шестом. Я наблюдала за ним на расстоянии с пугливым любопытством.
   – Держись подальше от Рони Салливана, – предупредила меня мама. – У него вши.
   У меня были великолепные волосы – темно-рыжие, длинные, вьющиеся. Одна мысль о том, что в них могут завестись вши, приводила меня в неописуемый ужас. Ведь это значит, что голову обреют, но это еще полбеды. Все узнают, что ты самый низший из всех низших, – у приличных людей вшей не бывает.
   Надо признать, Рони действительно всегда был грязный. Джинсы его, по-моему, никогда не были новыми, и всегда – не впору, то слишком длинны, то слишком коротки. Он был довольно высок для своего возраста, но болезненно худ, как все недоедающие дети. С лица Рони никогда не сходило настороженное выражение. Огромные серые глаза каждую минуту ожидали подвоха. Темные волосы, неровно подстриженные, торчали нелепыми клочками. Падающая на лоб грязная челка нисколько не улучшала общего вида. Но когда был виден его обломанный передний зуб, Рони обретал прямо-таки облик маленького бандита. Я хотел а убрать злобное выражение с его лица. Я хотела, чтобы он научился улыбаться, а зуб ведь можно исправить. В общем, ни много ни мало – я хотела быть его ангелом-хранителем.
   Эван, учившийся с Рони в одном классе, вечно рассказывал о нем гадости. Например, такие:
   – Он пахнет, как помойка на Пустоши, мисс Кларк частенько отсаживает его отдельно. Он там сидит и грызет ногти, прям до живого мяса отгрызает. А его пакет с завтраком такой сальный, что мама могла бы цыплят на нем поджаривать. Правда, кто бы стал их потом есть? – и Эван начинал хихикать.
   Рони дразнили и задирали все, кому не лень. Он был как болячка, которую дети не могли не ковырять.
   “Белый нищий”, “дерьмо свинячье”, “воняет, как сортир” – вот несколько образчиков остроумия одноклассников Рони. Он дрался со всеми. Ему было безразлично, каков его обидчик – старше, выше, тяжелее, – ив каждом втором случае из него выколачивали душу. Обычное зрелище – директор Рафферти тащит за собой избитого Рони, чтобы медсестра налепила ему на лицо пластырь или приложила лед.
   Его решимость и отверженность притягивали меня, потому что я, избалованная любимица процветающего клана, была во всем ему противоположностью. У меня была масса родственников, которые действительно были мне родней: не просто имена, а часть моей жизни. Я могла биться об заклад, что в школе, куда ни плюнь – попадешь в моего родича.
   Но у меня и у Рони было и нечто общее: мои оплошности тоже моментально становились всеобщим достоянием и возводились в ранг греха. Стоило мне поболтать во время урока в классе, обменять деньги на завтрак на что-то для меня запретное, быть пойманной за сомнительными росписями стен в туалете для девочек, мои проступки тут же становились известны всей родне и, уж конечно, маме и папе.
   Никогда моя дурная слава не распространялась бы так быстро, если к ее услугам не было бы трех десятков моих кузенов. Так что именно я была способна понять Рони Салливана и жалела его, как никого другого в своей жизни.
* * *
   Я знала, что всегда могу рассчитывать на то, что дедушка Джозеф будет уважать потерпевшего.
   Дедушка никогда не хвастался тем, какие он сделал деньги или сколько он убил японских солдат во второй мировой войне. О войне он вообще не хотел говорить. Он даже не смотрел по телевизору военные фильмы.
   Однажды он взял меня с собой позавтракать в ресторан. Я сидела за столиком между ним и его закадычными друзьями. Кто-то заговорил о войне во Вьетнаме, старики яростно заспорили.
   – Заткнитесь, – неожиданно сказал дедушка. Он резко встал, взял меня за руку, и мы пошли домой.
   – На расстоянии убивать кажется легко и просто, – говорил он по дороге. – А вблизи приходится смотреть человеку в глаза, видеть его страх. А потом он истекает кровью и умирает. И ты все это видишь. Здесь баланс. Ты принимаешь на себя ответственность. Ты понимаешь, что означает отнять жизнь.
   Я думаю, что он никогда не забывал, как убивал во время войны японских солдат.
   Из этого разговора я поняла, что не следует хвастаться своими победами, а надо быть благодарным судьбе за удачу, уважать противника и надеяться, что в следующий раз фортуна не отвернется от тебя. Каждый может оказаться в положении побежденного.
   Мне повезло, а Рони – нет. Для меня это хорошо, но справедливо ли это?!
   Он не любил, чтобы на него пялились, когда он стоял у дороги к Пустоши. Думаю, что знал, как нелепо выглядит, поджидая школьный автобус у кривобокого почтового ящика, за которым – ржавый прицеп и наполненный отбросами овраг.
   Мои старшие кузены Эрлан и Гарольд Делани уже учились в средней школе. Им уже было разрешено водить машину. Понятия их были просты до дикости. Если бы они застали Рони у старого почтового ящика на Пустоши, то расколотили бы ящик вдрызг бейсбольными битами, просто чтобы досадить “этому нищему”. А сумей они поймать Рони, то досталось бы и ему.
* * *
   Однажды в мае я опоздала на автобус. Я была в плохом настроении. Это случалось нередко, потому что – теперь мне легко в этом сознаться – я была на редкость неуклюжей особой. В тот день я опрокинула целую кастрюлю каши себе на юбку, пока помогала готовить завтрак. Недурное начало дня!
   На улице гремел гром и лил дождь, от этой погоды мои курчавые волосы разлетелись как пух. Я знала, что они напоминали воронье гнездо. Мама пыталась заплести мои косы и так и эдак, но кончила тем, что попросту намазала их гелем.
   – Теперь я похожа на грязную промокашку, – зарыдала я и спряталась в ванной.
   На автобус я опоздала.
   Дедушка единственный, кто спокойно выносил мои капризы, и он отвез в школу меня, Хопа и Эвана. Я угрюмо молчала, сидя с ним рядом на переднем сиденье. Дедушка не желал водить стариковские машины, а ездил на черном “Понтиаке” последней модели.
   Мы ехали по дороге через лес, все вокруг обильно кропил дождь. Дедушка мурлыкал, вторя мелодии, звучащей по радио. Я сидела, завернувшись в розовый пластиковый плащ, и мрачно таращилась в окно. Хоп и Эван умирали со скуки на заднем сиденье. Мы повернули к Пустоши, и я увидела мощный грузовик Эрлана и Гарольда. На моих глазах он сорвался с места и понесся как бешеный.
   Я закричала:
   – Они опять поймали Рони.
   – Говнюки, – проворчал себе под нос дедушка.
   Рони стоял под дождем, прислонившись к ящику для писем. Ему было нечем защититься от щедро падающей с неба воды – ни плаща, ни зонта, вообще ничего, кроме пластикового пакета для мусора, прикрывавшего плечи. Его книги были разбросаны по траве. Он так вцепился в ящик, что тот опасно пошатывался, и неясно было, кто рухнет первым.
   Но как только Рони увидел нашу машину, он повернулся и, спотыкаясь, побежал по глинистой дороге. Он удивительно быстро исчез в лесу на соседнем холме.
   – Дедушка, – умоляла я. – Дедушка, пожалуйста, остановись.
   Дедушка подъехал к обочине.
   – Ой, перестань. Клер, – запротестовал Хоп с заднего сиденья. – Ты его не поймаешь. Да и зачем?
   – Он всю машину провоняет, – Эван был вне себя.
   – Дедушка, – ничуть не смущаясь, заявила я, – нет ничего более вонючего, чем дыхание Хопа после того, как он наестся сосисок.
   Дедушка смотрел на меня, откинув голову.
   – Рони – твой улов, Клер. Если ты хочешь ему помочь, то тебе придется выйти под дождь и заняться поисками.
   Я думаю, он проверял меня: что это – пустое тщеславие или истинное желание протянуть руку ближнему своему. Я стойко встретила его взгляд.
   – Я и так уже вся вымазана бог знает в чем. Подумаешь, если еще и промокну.
   Я толкнула дверцу.
   – Подожди, горошинка, – сказал дедушка, но я уже выскочила из машины и пустилась по глиняной дороге.
   – Рони! – кричала я.
   Дождь хлестал мне в лицо. Я поскользнулась на мокрой глине и больно ударилась.
   – Рони, иди сюда! Мы подвезем тебя в школу! Правда! Клянусь!
   Дедушка стоял рядом со мной и, сложив руки рупором, издавал трели не хуже самого настоящего тирольца.
   – Ве-е-е-рнись, Ро-о-о-ни!
   Тишина. Безмолвие. Мы кричали минут десять. Я знала, что Рони следит за нами из леса на гребне холма. Я чувствовала его взгляд по мурашкам на собственном затылке. Но он не появлялся.
   – Ладно, – сказал устало дедушка. – Мы не сможем стащить кота с дерева. – Он осторожно потянул меня за руку. Я буквально задохнулась в рыданиях. Я была вся в глине, промокла, и все-таки мне было лучше, чем Рони.
   – Он думает, что мы приносим несчастье, – плакала я, пока дедушка вел меня к машине. – Каждый раз, когда ему приходится иметь с нами дело, что-нибудь случается.
   Дедушка похлопал меня по плечу:
   – Ну, ну, не так уж мы и плохи. Просто живем по разные стороны забора. Мы для него такие же чужаки, как он для нас.
   Я снова повернулась в сторону леса и крикнула:
   – Приходи к нам. Я оставлю калитку открытой.
   Когда я была во втором классе, Нили Типтон превратил мою жизнь в ад. Задира, с задатками будущей футбольной гориллы, он выскакивал, как чертик из коробочки, из-за каждого угла, шипел – “Мэлони”, дергал меня за волосы так, что на глазах выступали слезы, и убегал, прежде чем я успевала дать отпор.
   Я, конечно, знала, что Эван и Хоп с превеликим удовольствием поколотят Нили, если я их как следует попрошу. Но я росла единственной девочкой в семье и потому хорошо усвоила мужской кодекс чести – сохраняй спокойствие и своди счеты сам. Я чувствовала себя одновременно и приличной девочкой, и мальчишкой-сорванцом. Так получилось потому, что мама была безумно счастлива иметь дочку и всячески это подчеркивала, а Хоп и Эван обращались со мной, как с младшим братом, у которого просто длинные волосы и другая пиписка.
   Я никогда не успевала как следует треснуть Нили, потому что он был для меня слишком ловок и увертлив.
   Из-за него я приобрела привычку часто оглядываться через плечо и держать кулак наготове.
   Но однажды Нили получил такой урок, что и думать забыл о моих волосах.
   Все началось с его обычных штучек. На большой перемене я, с опаской оглядываясь, вышла из класса и направилась к игровой площадке. Нили, конечно, караулил за дверью. Он с силой дернул меня за волосы, так что я полетела назад, как теленок, пойманный на веревку в родео. Я шлепнулась прямо на каменные ступени и лежала там, судорожно хватая ртом воздух. Юбка у меня совершенно неприлично задралась до самых штанишек, а голова горела так, как будто меня скальпировали.
   – Получила, Мэлони, – в восторге взвизгнул Нили.
   Я оперлась на содранный локоть и услышала только его удаляющиеся шаги на посыпанной гравием дорожке за домом. Затем раздался стук, и Нили тяжело свалился с каменной ограды, к моей неописуемой радости. Над ним стоял Рони, холодный и невозмутимый, как огурец.
   – Если ты еще раз дотронешься до нее, – сказал он спокойно, – я сверну тебе шею, как цыпленку, и воткну твой нос тебе же в задницу.
   Я уставилась на Рони в немом восхищении. Нили осмеливался лишь негромко сопеть. Я встала, гордо доковыляла до него и двинула ему кулаком по голове. Личная месть свершилась – лучше поздно, чем никогда. Рони, прищурясь, смотрел на меня. Может быть, он ожидал, что вместо благодарности я оскорблю его или просто молча скроюсь, как белка.
   – Спасибо, Рони, – сказала я, впрочем, не подходя особенно близко. Ведь у него могли быть вши.
   – Я видел тебя и слышал, как ты звала меня тогда, на Пустоши, – сказал он. – Ты не похожа ни на кого на свете. – Он пожал плечами и ушел.
* * *
   Влюбленность моя росла и крепла. Даже в детстве я была склонна к самокопанию и принялась анализировать и сравнивать свои чувства с традиционными представлениями Мэлони о любви. С моей точки зрения, они были необыкновенно величественны и монументальны, что не всем по зубам.
   Шон и Бриджет Мэлони. С такими именами они вполне годились для какой-нибудь истории о неземных страстях, передаваемой из поколения в поколение. Но в лицах двух стариков – моих прапрапрадедушки и прапрапрабабушки, – чьи массивные портреты висели в главном зале нашего дома, не было ни малейшей романтики. Я боялась их – седобородого ирландца и важной худощавой ирландки в белых локонах. Из их двенадцати детей в живых осталось шесть.
   Дедушка объяснил мне, что в те времена было не принято изображать на портретах улыбки. Вероятно, из-за того, что у многих стариков не хватало тогда передних зубов. Но я была уверена, – мои предки считают, что я не соответствую имени Мэлони. Взгляды их были полны укора. Сами они пересекли океан. Они вырвали землю у дикой природы и возвели ферму в тысячу акров. Они построили город и дали ему имя. Они были гигантами.
   Забыть об этом было невозможно, ибо они по-прежнему были здесь, в Дандерри, под потертыми плитами на холме за домом, в окружении детей, которых они потеряли, и детей, которые их пережили, жен и мужей своих детей, внуков и других родственников – разрастающийся в стороны гранитный некрополь Мэлони.
   На празднике Святого Патрика мои братья и кузены любили прятаться среди надгробий, рассказывая друг Другу страшные истории о привидениях. Обстановка значительно усиливала впечатление. А один раз из окна склепа выскочил дядя Берт в своей сутане проповедника и маске президента Никсона.
   Почти все мы, в том числе и я, описались со страху.
   Уж лучше создавать свои собственные романтические представления. Я ведь тоже в чем-то Мэлони. Так что и вправду лучше все самой, а то от мертвых остаются слишком суровые надежды, а живые могут напугать тебя до полусмерти, когда ты меньше всего этого ожидаешь.
   То, что случилось следующей весной, среди моих родственников стало называться “Днем первого предупреждения”. Это имело отношение ко мне, Рони, сестрам Макклендон, Пасхе и греху.

Глава 3

   Сестры Макклендон жили в грязном переулке под названием Стикем-роуд. <Stickem (stick them) – всунуть, вставить, задолбать (англ., разг.>.
   Мне доводилось слышать по их поводу немало пересудов, и я сама, несмотря на юный возраст, внесла посильную лепту в насмешки над их прозвищем – “Всунь-ка им”.
   Я знала, что это касается интимных отношений между мужчинами и женщинами, и даже имела смутные представления о том, что куда всовывалось. Впрочем, на всем этом лежал отпечаток брезгливого презрения, и из бросаемых время от времени замечаний мне было известно, что, если кто-либо из моих братьев когда-либо ступит в Стикем-роуд, мама и папа немедленно спустят с него шкуру.
   Если бы мама могла, то сильно пострадала бы и шкура ее брата Пита. Было известно всем, и даже детям, что наш дядя Пит Делани половину своего времени проводил у сестер Макклендон.
   Я достаточно наслышалась о его порочных наклонностях и знала, что он позорит семью Делани. Может быть, именно поэтому его сыновья Гарольд и Эрлан были такими подлыми. Чего не натворишь, когда пытаешься скрыть, что стыдишься собственного отца.
   Однако я отвлеклась. Их было четыре сестры – Дейзи, Эдна Фэ, Лула и Сэлли Макклендон.
   Старшей была Дейзи. Женщина лет тридцати пяти, с жестоко обесцвеченными волосами и глубокими складками вокруг рта. Дать ей можно было все пятьдесят. У нее вроде бы был муж, но никто его не видел на протяжении многих лет. Два почти взрослых сына уже давно болтались неизвестно где и домой возвращаться явно не собирались. Имелись еще две тощие дочери-подростки. Некоторое время они мелькали в городке, но потом мой дядя Вильям Делани, судья округа, отправил их жить куда-то в другое место по непонятным мне причинам.
   Дейзи почти все свое время проводила с Большим Роаном Салливаном. Я думаю, что по-своему она любила его.
   У Эдны Фэ и Лулы мужчины не переводились, но все они были похожи на приблудных собак, готовых в любую минуту переметнуться к лучшему хозяину.
   – Могу поспорить, – посмеивался дедушка, – если ткнуть пальцем наугад в любую пару сорванцов Эдны и Лулу, ни за что не попадешь в тех, у кого общие отцы.
   Сэлли Макклендон, младшей из сестер, было шестнадцать. Она уже успела бросить школу, и любимым ее занятием было воровать косметику и духи в магазине. Я искренне не понимала, почему бы ей просто не покупать их, ведь это так дешево. У Сэлли был ребенок. Сын. В городке говорили, что она хуже всех. Ребенок-то у нее был, а мужа не было. Ну, я вообще не могла понять, откуда бы ему взяться – без мужа-то? Я слышала, что Сэлли нравилась дяде Питу больше других сестер Макклендон. В общем, по моим понятиям семилетней приличной девочки, сестрицы эти вели жизнь весьма таинственную. Иначе зачем бы о них говорили в основном шепотом.
   Правда, моя тетя Доки Мэлони во всеуслышанье заявляла, что дом сестер Макклендон – гнездо порока.
   – Грех, – говорила она, – учит нас разнице между правильным и неправильным. – А уж кому и знать это, как не ей, жене проповедника. Кроме того, она была не прочь проповедовать и сама.
   – Бог предоставляет нам выбор, – внушала тетя Доки в воскресной школе, на семейных сборищах и во всех других местах, где находились подходящие слушатели. – Он говорит: вот перед вами эта дорога, а вон та. Вот грех, а вот добродетель. И если мы будем неуклонно следовать Его заветам, то никогда не пойдем по ложному пути.
   В устах тети Доки господь напоминал продавца супермаркета: вот тот товар, вот этот. Но зато, послушав se, я поняла, почему нашему городу нужны сестры Макклендон. Они честно служили предупреждением всем тем, кто не обращал внимания на рекомендованный богом список полезных продуктов.
   Сестрицы кое-как перебивались на социальные пособия, иногда брали случайную работу: ну там, белье постирать или убрать у кого-то в доме, плюс то, что перепадало от посещающих их мужчин. Я решила, что дядя Пит просто человек со странностями, коль скоро он может иметь что-то общее с такими женщинами.
   Став старше, я поняла, что сестры Макклендон бедны, невежественны и заброшены. Но в семь лет я только чувствовала, что они вызывают в моей семье одновременно и жалость, и отвращение. Когда ко всему этому примешивается религия, то получается благотворительность.
   Вот теперь о Пасхе.
   Мне стыдно признаться, но Пасху я ждала лишь как день законного, непомерного потребления великих вкусностей. Это во-первых, поскольку лакомка я была превеликая. Во вторую очередь, Пасха – это игры с крашеными яйцами и новые платья, а уж Воскресение Христово отодвигалось в моей голове на такой задний план, что не о чем и говорить.
   Холмы в это время пестрели цветами кизила, нежно-зеленое покрывало молодых листочков ажурно просвечивало. Дворы вокруг дома веселили глаз желтыми нарциссами и красными азалиями; воздух был приятно прохладен, и не было еще нужды отмахиваться от назойливых насекомых. Через проселочные дороги то и дело шмыгали молодые выводки кроликов. Поля меняли простоту коричневых прогалин на зеленые полосы свежей травы.
   Ну и как я могла оставаться серьезной и торжественной? Единственная дочь папы с мамой, я была пасхальной принцессой. В праздник все собирались надеть что-то новое, но мой наряд был недостижимо великолепен. Мама купила мне бледно-розовое платье с кружевами у ворота и юбкой с таким количеством оборок что они стояли вокруг моей талии, как гора крема на торте. На мне были новые белые кожаные туфли и белые гольфы с вышитыми розочками, соломенная шляпа с широкими полями и розовой лентой, спускающейся до середины спины.
   В субботу, накануне Пасхи, всегда красят яйца. Если чего-то и хватает на птицеферме, так это яиц. А в понедельник, после Пасхи, между прочим, день яичных салатов.
   Всю субботу мы провели на кухне. Варили яйца, окунали их в краску, некоторые украшали сусальным золотом, обливали воском, чтобы получить причудливые узоры. Джош и Брэди держались отстраненно, не снисходя к нашим занятиям. Хоп и Эван хотя и вертелись рядом, но ни в какую не желали признаваться, что тоже хотели бы внести свою лепту. Старшее же поколение, в лице мамы и папы, занималось этим до одурения. Никакой Фаберже, ювелир царской семьи в России, не отдавался искусству создания пасхальных яиц с такой страстью, как мы.
   Мы разложили яйца в десяток маленьких корзиночек вместе со сладостями и детскими библиями. Эти корзиночки предназначались детям сестер Макклендон. Тетя Доки, мама и еще несколько дам-благотворительниц отправляли им такие подарки каждый год.
   В пасхальное утро я сбежала вниз прямо в ночной рубашке. И там, в гостиной, на самом виду стояла моя личная огромная розовая пасхальная корзина, вся в розовых бантах и с торчащим из неё мягким розовым пуделем. Мама и папа уже, конечно, встали и теперь смотрели на меня, стоя у двери.
   Я вежливо сказала:
   – Спасибо за пуделя, – затем отодвинула его в сторону и стала копаться в корзине, доставая из нее обернутые в фольгу марципановые яйца и цыплят, огромного шоколадного зайца с желтыми марципановыми глазами, уютно устроившегося на зеленой целлофановой траве. Я в нетерпении сорвала с зайца пластиковую Обертку. Я уже чувствовала его восхитительный вкус. Кто же не любил в детстве сладостей, но я любила их неистово.