Какое отношение имеет Танчик то ли к связям, то ли к узам? Не один год занимался подпольной деятельностью, презирает сестру, считает своего родственника Изю занудой. Мы все согласились жить этой жизнью. Кроме Изи, моего родственника. Почему он на отшибе ото всех? Интересно, он что думает
   — он из другого теста? Если он гнушается делами, за которые с превеликой охотой берутся люди самого высокого положения, люди влиятельные, в чем тогда он реализуется?
   Мы сошлись в «Итальянской деревушке» — выпить «Ноццоле». «Деревушка» трехэтажная, в ней три зала, я прозвал их: Inferno, Purgatorio, Paradiso[33]. Мы ели телятину под лимонным соусом в «Раю». В трудную минуту Танчик обратился к Изе. Еврейская привязанность к единокровникам — особое явление, пережиток, от которого евреи, пока нынешний век не положил этому конец, уже начинали было отходить. Но мир, распадаясь, обрушился на них, прекратив тем самым этот отход.
   Как бы там ни было, теперь я веду Юнис обедать на крышу небоскреба Первого национального банка, одного из даров нынешнего причудливого времени (интересно, какими еще причудами оно нас одарит). Я предлагаю Юнис полюбоваться открывающимся отсюда видом — внизу, далеко-далеко от нас, виднеется «Итальянская деревушка», кусочек ушедшей в прошлое архитектуры, архитектуры эпохи Ганзеля и Гретель. «Деревушка» зажата между зелеными пышно разросшимися новыми зданиями штаб-квартиры «Ксерокса» с одной стороны и Белловской сберегательной корпорацией — с другой.
   Я ни на минуту не забываю, что Юнис перенесла раковую операцию. Я знаю, что под блузкой у нее слившиеся в розетку уродливые шрамы, а в нашу последнюю встречу она рассказала мне, как у нее ноет под мышкой, как терзает ее страх, что болезнь возобновится. Ее владение медицинской терминологией, к слову сказать, производит пугающее впечатление. Не позволяет забыть, как усердно она штудировала бихевиоризм[34]. Чтобы устоять перед напором старых привязанностей и жалости, я беру на вооружение любые отрицательные факты о Метцгерах. Во-первых, хамлюга Танчик. Или вот еще — старик Метцгер, он, едва ему удавалось улизнуть на часок из Бостонского универмага, наведывался в кафешантаны, где шла дрочка стриптизом вперемешку с танцами, пением и комическими номерами, и я, прогуливая уроки, сталкивался с ним в этих подозрительных, пронизанных сексуальной озабоченностью заведениях на Саут-Стейт-стрит. Но ничего особенно отрицательного я здесь не нахожу. Это было скорее трогательно, нежели греховно. Так он возвращал себя к жизни; воскрешал себя, пусть и не вполне натуральными способами. В Чикаго в бедных районах не окончательно заскорузший в половом плане человек после выполнения супружеского долга ощущал себя так, точно ему двинули в пах ногой. Шеня, моя родственница, была добрая душа, но отнюдь не размалеванная блудница. Как бы там ни было, скабрезность Саут-Стейт-стрит была самой что ни на есть простецкой, а какой ей еще быть в простецком Чикаго? На утонченном Востоке, даже в священных городах, публику баловали зрелищами куда более забористыми.
   Далее я стал напряженно думать, что бы я мог поставить в вину моей родственнице Шене, что могло бы настроить меня против нее. К концу жизни, уже владелицей большого многоквартирного дома, она, экономя на автобусных билетах, голосовала на Шеридан-роуд. Чтобы оставить побольше денег Юнис, морила себя голодом — так утверждали наши родственники. И добавляли, что ей, Юнис, эти деньги страх как нужны, потому что ее муж, Эрл, сотрудник Управления парков, едва получал зарплату, тут же клал ее в банк на свой личный счет. Сбросил с себя всякую финансовую ответственность. Юнис обучала детей в школе исключительно на свои средства. Она работала психологом в отделе образования. Занималась (промышляла, как выразился бы Танчик) проверкой умственных способностей.
   Мы с Юнис располагаемся за заказанным столиком на верхотуре Первого национального, и она передает мне следующую просьбу Танчика. Ее сжирает желание послужить брату. Она сумасшедшая мать — вся в Шеню — и не менее сумасшедшая сестра в придачу. Танчик, который если и удосужился бы наведаться к Юнис, то не чаще чем раз в пять лет, теперь постоянно сносится с ней. Юнис передает его просьбы мне. Рыбине из сказки братьев Гримм — вот кому я могу себя уподобить. Рыбак вынул ее из сетей, и она посулила выполнить три его желания. Теперь у нас на повестке дня желание номер два. Рыбина слушает в зале исключительно для высшего чиновничества. О чем просит Танчик? Чтобы я написал еще одно письмо судье: он нуждается в более частых медицинских обследованиях, визитах к специалистам, особой диете.
   — От их еды он хворает.
   Что бы рыбине сейчас сказать:
   — Полегче на поворотах.
   Вместо этого она говорит:
   — Попробую.
   Глубокий бас звучит еще глубже, глубина звука просто потрясающая — четыре ноты, пропиликанных на контрабасе или на диковинном баритоне — старинном струнном инструменте, помеси гитары и виолы да гамба; Гайдн любил баритон и писал для него проникновенные трио.
   Юнис сказала:
   — Моя цель вырвать его оттуда, пока он не умер.
   Чтобы он мог вернуться к денежным махинациям, орудовал бы из гостиниц типа лас-вегасских, свеженький как огурчик (при всех его болезнях) в окружении умопомрачительной обстановки, на то и рассчитанной, чтобы на ее фоне любой казался образцом здоровья!
   В Юнис бушевала буря чувств, для которой у нее не находилось слов. И, решив выразить то, что ей было под силу, она переключилась на доступные темы. Она до того горда освоенным ею лексиконом, что общение с ней затруднительно. Своей ученой степенью по психологии воспитания она кичится до чрезвычайности. «Я — специалист», — старается ввернуть она при каждом удобном случае. Юнис являет собой осуществление слепого, но мощного напора матери, ее честолюбивой мечты о будущем своего ребенка. Хорошенькой Юнис не была, но до чего же Шеня ее обожала! Она старалась, чтобы Юнис была одета не хуже других девчушек ее возраста, — наряжала ее в кокетливые цветастые платьица и (выглядывавшие из-под них) панталончики той же материи по моде двадцатых годов. Среди своих сверстниц Юнис выглядела великаншей. Мало того, лицо ее искажали усилия преодолеть заикание. Однако позже она научилась выпаливать безапелляционные фразы, и они поглощали и укрощали ее заикание. Благодаря потрясающей самодисциплине она взнуздала свой изъян — и изрядный изъян.
   Она сказала:
   — Ты никогда не отказывал мне в совете. Я всегда знала, что могу обратиться к тебе. Большое тебе спасибо, Изя, за твое сочувствие. Ни для кого не тайна, что в эмоциональном плане я не могу рассчитывать на мужа. Что бы я ему ни предложила, он на все отвечает «нет». У нас отдельные деньги — иначе с ним нельзя. «Я приберегу свои, ты не растряси своих», — так он говорит. Он не хотел дать образование девочкам, окончили среднюю школу, и ладно — сам-то он больше не учился. Я вынуждена была продать мамин дом — мне пришлось его заложить. Стыдно сказать, за сколько. Тогда проценты давали маленькие. А теперь они взлетели до небес. В финансовом отношении я тут прогорела.
   — А что тебе Рафаэль советовал?
   — Сказал: это надо рехнуться, чтобы ухлопать наследство на девчонок. Что со мной будет в старости? Точно тот же довод привел Эрл. Нельзя ни от кого зависеть. Надо твердо стоять на ногах.
   — Ты невероятно привязана к дочерям…
   Я знал только младшую, Карлотту, — у нее была темная челка и фигура, какие встречаются лишь за полярным кругом, у эскимосок. В моих глазах это ни в коей мере не недостаток. Север и тамошние народности меня пленяют. Ногти у Карлотты длиннющие, острые, в ярком маникюре, вид взвинченный, говорит она пламенно и бессвязно. На семейном обеде, куда меня пригласили, она лупила по клавишам пианино с такой силой, что поддерживать разговор было невозможно, а когда наша родственница Перл попросила ее играть потише, разразилась слезами и заперлась в уборной. Юнис сказала мне, что Карлотта собирается бросить Корпус Мира и подумывает о вооруженном поселении на Западном берегу Иордана.
   У старшей дочери Юнис, Анналу, интересы более устойчивые. Отметки у нее были настолько не блестящие, что о медицинском училище получше она и думать не могла. Отчет Юнис о профессиональном обучении дочери ошеломил меня.
   — Мне пришлось платить сверх, — сказала она. — Да, мне пришлось пообещать училищу пожертвовать большую сумму.
   — Ты говоришь о Толботском медицинском училище?
   — Вот именно. Чтобы поговорить с директором, и то необходимо дать взятку. Необходимо, чтобы за тебя поручился надежный человек. Мне пришлось пообещать Шарферу…
   — Какому еще Шарферу?
   — Нашему родственнику Шарферу: он у них ведает сбором пожертвований. Без посредников не обойтись. Шарфер сказал, что устроит мне встречу с директором, но не раньше, чем я сделаю дар в пользу его, Шарфера, организации.
   — Из-под полы, прямо там, в училище? — спросил я.
   — Иначе мне в кабинет директора не попасть. Что делать? Я пожертвовала Шарферу двенадцать с половиной тысяч. Такую сумму он назвал. И еще дала обязательство выплатить Толботскому училищу пятьдесят тысяч долларов.
   — Помимо и сверх платы за обучение?
   — Помимо и сверх. Ты же понимаешь, чего стоит медицинский диплом, какой он дает доход. У медицинского училища вроде Толботского нет пожертвований и нет учредительского фонда. При низком уровне зарплаты приличного штата преподавателей не нанять, а без хорошего штата преподавателей их диплом не будет иметь цены — комиссия по образованию его не признает.
   — Тебе пришлось платить?
   — Я внесла половину суммы в качестве аванса, остальную половину обещала внести перед окончанием училища. Деньги на бочку, иначе не будет диплома.
   Одна из тех подспудных сделок, о которых общественности никогда не узнать.
   — И тебе удалось все выплатить?
   — Хоть Анналу и стала старостой класса, мне дали понять, что училище рассчитывает получить вторую половину суммы. Я пришла в отчаяние. Не забывай, что я заложила дом под пять процентов, а теперь берут четырнадцать. Эрл же не хочет ничего слушать. Я обратилась со своими затруднениями к психиатру. Он посоветовал мне написать директору школы. Мы с ним составили заявление, в нем я обещала возместить двадцать пять тысяч. Написала, что я человек «в высшей степени порядочный». Пошла к юристу, чтобы он проверил, правильно ли я составила письмо, и он посоветовал мне опустить «в высшей степени». Оставить только «порядочный». Так что я написала: «под честное слово человека, известного своей порядочностью». Благодаря этому письму Анналу дали окончить училище.
   — И?.. — спросил я.
   Мой вопрос озадачил ее.
   — Марка в двадцать центов сберегла мне целое состояние.
   — Ты не отдашь им деньги?
   — Я написала письмо… — сказала она.
   Мы с ней упирали на разное, и это нас разъединяло. Она выпрямилась, отринув спинку стула, закаменела от копчика и выше. Маленькая Юнис вся усохла, стала заурядной старухой, если б не привлекательные своим благородством черты ее облика — надменный резкий профиль, то и дело вспыхивавшее — в мать — лицо, что объяснялось отчасти наследственностью, отчасти вздорностью. Совместите, если сможете, эти современные кунштюки, предмет ее гордости, и проблески аристократического прошлого.
   Но если кто из нас и был пережитком, так это я. И опять же Изя держится на отшибе. В чем дело? По причинам, определить которые затруднительно, я не поздравил Юнис с успехом. Ей не терпелось, чтобы я похвалил ее: как, мол, она хитро все обтяпала, как только надоумилась, а я, похоже, вовсе не собирался доставить ей эту радость. Что могла означать моя озадачивающая артачливость?
   — И это вот «в высшей степени порядочный» сберегло тебе двадцать пять тысяч?..
   — Просто «порядочный». Я же сказала тебе, Изя, «в высшей степени» я опустила.
   Что и говорить, почему бы и Юнис не употребить себе на пользу звучное словечко? Все слова к твоим услугам — хватай, кто проворней. В политике Юнис была куда искушенней меня. Мне не нравилось, когда такое слово, как «порядочность», мешают с дерьмом. Почему? Да потому, что поэзию надо оберегать: лучше довода у меня нет. Дурацкий довод, если учесть, что она оберегала свое уже лишившееся одной груди тело. Метастазы разорили бы ее.
   Мы переменили тему. Поговорили немного о ее муже. Он сейчас работал в Грант-парке на берегу озера. Уровень преступности подскочил, и Управление парков решило вырубить кустарники, чтобы не застили, и снести общественные уборные старого типа. Насильники таились в кустах, женщин убивали в кабинках уборных, и Управление постановило строить сортиры типа полицейских будок на одного человека. Их установкой руководил Каргер. Юнис поведала мне об этом с гордостью, хотя характеристика, которую она дала своему мужу, если суммировать все ее отзывы, производила неблагоприятное впечатление. До странности скупой на слова, Каргер отвергал все попытки завязать разговор. Разговоры не имеют смысла. Возможно, он и прав. Я могу понять его точку зрения. В плюс ему можно поставить одно: ему было наплевать, что о нем думают. Он был твердокаменный чудак. Мне импонировала его независимость. Он, во всяком случае, ничего из себя не строил.
   — Я вынуждена платить половину за квартиру, — сказала Юнис. — Ну и еще за удобства.
   Я не купился на ее душещипательный рассказ.
   — Почему бы в таком случае вам не развестись?
   Она объяснила:
   — Мои медицинские расходы покрывает его страховка по Синему кресту и Синему щиту…[35] Большинство таким объяснением удовлетворилось бы. Я же промямлил что-то неопределенное, обмозговывая все, что услышал.
   Когда обед кончился, Юнис сказала, что ей было бы интересно посмотреть мой кабинет.
   — А родственник-то мой гений! — сказала Юнис: размеры кабинета ее впечатляли. Уж если мне отвели такие хоромы на пятьдесят первом этаже этой махины, значит, я человек влиятельный.
   — Не буду спрашивать, для чего эти штучки-дрючки, бумаги и книги. Уверена, тебе надоело разъяснять, что к чему.

 
   Выцветшие зеленые книжищи, изданные в начале века, не имели никакого отношения к тем занятиям, за которые мне платят. Читая их, я просто-напросто отлыниваю от работы. Это два тома из серии отчетов Джезаповской экспедиции[36], опубликованных Американским музеем естественной истории. Этнография Сибири. Увлекательнейшее чтение. Эти монографии отвлекали меня от моих горестей (и немалых). Две народности, коряки и чукчи, чьи быт и культуру описали Иохельсон[37] и Богораз[38], захватили меня. Так же как старика Метцгера словно магнитом тянули от Бостонского универмага (волховством тянули от обязанностей приказчика) киксы девиц из кафешантана, так же и я пренебрегал работой ради этих книг. Политические радикалы Владимир Иохельсон и Владимир Богораз (почему у этих русских евреев христианские имена?) были сосланы в девяностые годы в Сибирь — край, где Советы позже понастроили самые страшные из своих исправительных лагерей, Магадан и Колыму, — оба Владимира долгие годы посвятили изучению туземных народностей.
   К книгам про эту северную пустыню, которую жгучие морозы очищали не хуже огня, я обращался в поисках облегчения, так, как обращался бы к Библии. В сибирские сумрачные зимы, когда ветер сбивает с ног, немудрено заблудиться, даже не выходя за пределы деревни: снег наметает до того быстро, что не успеешь встать, а тебя уже занесло. И если собак привязать, когда их откопаешь поутру, вполне может оказаться, что они уже задохнулись. В этом холодном краю в дома проникают через дымоходы — в них вставлены лестницы. Когда сугробы поднимаются до самого дымохода, собаки взбираются на них — нюхают, что варят в доме. Оттаскивают друг друга от дымохода, иногда падают в котел. Встречаются фотографии распятых собак — распространенный здесь способ жертвоприношения. Силы мрака обступают тебя. Чукча-информант сообщил Богоразу, что человека со всех сторон окружают незримые враги, духи — рты у них вечно разинуты. Люди пресмыкаются перед ними, готовы отдать им что угодно, лишь бы заручиться покровительством этих остервенелых призраков.
   География воображаемых путешествий от века к веку меняется: «земли в золотом убранстве»[39] все больше удаляются. Их относит в прошлое. Как бы там ни было, когда я читал об этих народностях, об их духах и шаманах, в моем кабинете наступала дивная тишина, она удваивалась, учетверялась. Удесятерялась в самой сердцевине «Петли». Мои окна выходили на Грант-парк. Время от времени я обращал взгляд на берег озера — туда, где мой родственник Каргер вырубил цветущие кусты, чтобы сексуальным маньякам неповадно было прятаться, и возводил тесные кабинки на одного человека. Потрясающий парк и бухточка, а в ней надраенные яхты, собственность юристов и руководителей корпораций. Сексуальным преступникам в будни пришлось встать на якорь, по воскресеньям те же самые неугомонные эротоманы благолепно катаются по озеру с женами и детьми. А вот что мы себе уготовляем — новое рождение Духа или Агонию окончательного распада (чем и вызвана тревога, о которой уже говорилось несколькими страницами ранее), зависит от того, какие мысли, чувства, волевые движения пробуждают в тебе подобные симптомы и явления, от того, до каких кабалистических ухищрений ты дойдешь в своем толковании современных структур. Интуиция подсказывает, что коряки и чукчи ведут меня в правильном направлении.
   Вот почему я впадаю в забытье у себя в кабинете над Богоразом и Иохельсоном. На совещаниях я пробуждаюсь. Начинаю прорицать, коллеги любят слушать мои аналитические обзоры. Я оказался прав насчет Бразилии, прав насчет Ирана. Я в отличие от президентских советников предвидел революцию мулл. Но ко мне не прислушались. Такие большие прибыли для всех, кто дает займы, плюс правительственные гарантии — кто ж после этого захочет следовать моим рекомендациям. Меня именуют «глубоким» и «блестящим» — и это служит мне наградой. И там, где огольцам с Логан-сквера виделись зенки орангутанга, коллегам видятся вещие зеницы прорицателя. Не то чтоб мне так прямо в глаза и говорили, но все читают мои доклады, а главное, ко мне не пристают, и я могу беспрепятственно продолжать свои возвышенные изыскания. Я вглядываюсь в старую фотографию — на ней юкагирские женщины на берегу Налемны. Вдали пустынный берег моря — снег, камни, чахлые деревца. Женщины сидят на корточках, нанизывают белых сигов — сваленный кучей улов на переднем плане. Орудуют иглой чуть ли не на двадцатиградусном морозе. От работы их прошиб пот, они сняли меховые душегрейки, сидят голые по пояс. Да что говорить, они «прикладывают комья снега к груди». Первобытные женщины — им жарко при двадцатиградусном морозе, и они охлаждаются снегом. Читая, я задаюсь вопросом, у кого здесь в этой махине, в этом все выше и выше вздымающемся небоскребе — а здесь не одна тысяча служащих — наиболее причудливое воображение. Кто знает, какие мысли втайне вынашивают другие, какие мечты у этих банкиров, юристов, деловых женщин, какие у них фантазии и ведовские видения? Сами они никогда о них не говорят, напуганные их бредовой яркостью. Каждый человек половину жизни безумен.
   А раз так, кому какое дело до того, что я глотаю эти книги? По правде говоря, я их перечитываю. Мое знакомство с ними очень давнее. Я тогда работал тапером в баре рядом с Мадисонским (штат Висконсин) капитолием. А случалось, и пел кое-какие популярные здесь песенки, одна из них была «У принцессы Папуйи от пуза папайи». Я жил с моим родственником Иезекиилем за линией надземки. Зик, домашние звали его Секель, преподавал в университете языки так называемых примитивных народов, но каждую неделю уезжал на Север в леса, куда Секеля влекло главное дело его жизни. В среду он неизменно отбывал в своем замызганном «плимуте» записывать сказания могикан. Ему удалось разыскать последних из могикан и сделать для верхушки полуострова то же, что Иохельсон сделал с помощью своей жены, доктора Дины Бродской, для Восточной Сибири. Секель уверял меня, что доктор Бродская с нами в родстве. В начале века чета Иохельсонов приехала в Нью-Йорк работать в Американском музее естественной истории у Франца Боаса[40]. Секель утверждал, что доктор Бродская тогда разыскала родню.
   Почему евреи с таким пылом ринулись в антропологию? Среди ее основоположников Дюркгейм[41], Леви-Брюль[42], Марсель Мосс[43], Боас, Сапир[44], Лоуи[45]. Они, я допускаю, верили, что снимают покров с тайны, что ими движет любовь к науке и что они в конечном счете стремятся к большей универсальности. Я смотрю на вещи иначе. Я бы скорее объяснил это так: где и родиться откровениям, как не в гетто, от вонючих улиц и прогорклых харчей мысли легче вознестись, воспарить до трансцендентальности. Так, естественно, обстояло дело с восточными евреями. Западные же ходили гоголем, задирали нос не хуже ученых немцев. И кому, как не польским и русским евреям (так невысоко стоящим во мнении цивилизованного мира, с их изъеденными туберкулезом легкими и трахомой глазами), было и проникнуть в обычаи дикарей? Им в отличие от символистов, которые сознательно шли на это, не было нужды расстраивать рассудок: они такими появлялись на свет. Чужие в этом мире, они уезжали изучать чужой мир. А в результате рождались изыскания, обретавшие раввинически-немецкие или картезианско-талмудические формы.
   У Секеля, кстати сказать, не было склонности к теории. Его дар был в другом — он усваивал чужие языки. Он отправился в дельту Миссисипи, чтобы научиться одному из тамошних индейских диалектов от его единственного носителя, доживавшего последние дни. И вот на смертном одре старый индеец наконец-то обрел собеседника, а когда индеец усоп, этим диалектом во всем мире владел лишь Секель. И жизнь народности продолжалась теперь только в нем. Я перенял от Секеля одну из индейских любовных песенок: «Hai y'hee, y'hee y'ho» — «Поцелуй перед разлукой». Секель подбивал меня исполнять ее в баре. Передал он мне и рецепт креольской джамбалайи (ветчина, рис, раки, перцы, цыплята, помидоры), но куда уж мне, холостяку, ее готовить. И еще он искусно плел несложные колыбельки для кошек — в активе у него значилась ученая статья об индейских веревочных фигурах. Кое-какие из этих кошачьих колыбелек я и по сю пору могу изобразить, если возникает надобность потешить малышей.
   Секель, толстый парень со спиной колесом, был бледен восковой бледностью хасида. Его пухлое лицо избороздили придававшие ему серьезность морщины, по лбу, подобно ладам на грифе гитары, тянулись складки. Темные, лихо курчавящиеся волосы были всегда запылены: он каждую неделю ездил за восемьсот километров к своим индейцам. Мылся Секель редко, белье менял нечасто. Для женщины, которую он любил, это не имело значения. Голландка, Дженни Баувсма, таскала книги в вещмешке. У меня в памяти она встает в шотландском берете и в гольфах, ее полуголые ноги кажутся обгоревшими: зимы в Висконсине стояли суровые. Предаваясь с Секелем страсти, она вопила как резаная. В наших комнатенках дверей не было, только занавески. Секель мотался взад-вперед по квартире. Икры и ягодицы у него были выпуклые, белые, мускулистые. Интересно, какими путями эту классических образцов мускулатуру занесло в нашу семью?