- Отчего это?
   - Оттого, что в самом деле литературы тут нет, а одно только название. Оттого, что наши даровитые писатели всегда удалялись и теперь удаляются от ее прикосновения, опасаясь быть замешанными в ее странную деятельность, оттого, что она, теперь в особенности, не что иное, как жалкий нарост на народной почве; оттого, что у нее нет ни цели, ни смысла. Впрочем, если хотите, у нас есть многое множество таких литератур: несколько петербургских, несколько московских, несколько губернских, и в каждой литературе есть несколько партий, которые в муравьиных кучках двигаются, и хлопочут, и суетятся, как лилипуты Гулливера. Ревностные члены разрозненного тела, они угощают святую Русь стишками на манер Ламартина, драмами на фасон Шиллера, повестями - жалкими пародиями заграничных и без того карикатурных повестей и, наконец, той чудовищной иеблагопристойностию, которую называют, с позволения сказать, журнальной критикой...
   Но все это, слава богу, не русское. Русский никогда не узнает своего родного гения в жалком фигляре, который коверкается и пляшет перед ним в лохмотьях, и, поверьте, на толкучем рынке собирателей чужого ума русский человек не отзовется ни на один голос ему незнакомый и непонятный. Ему не то надо. Ему давай родные звуки, родные картины, чтоб забилось его сердце, чтоб засветлело в его душе. Ему говори его языком о любимых его поверьях, о мудрых и простых обычаях его края, о живых его потребностях... Но, увы, поверья наши и обычаи исчезают. Все, что живет еще в памяти народной, все, что могло бы быть основой словесности народной, теряется с каждым днем с переменой наших нравов. Русский гений издыхает, задыхаясь от всего, что на него накидали. Бедный ребенок, он хотел только подрасти да приосаниться, чтоб молвить слово твердое по-своему, чтоб гаркнуть на вселенную по-нашему, по-нашенски, во всю богатырскую грудь; а мы на него навьючили французский парик да немецкий кафтан да опутали его в ободранные ткани театрального гардероба, и не видим мы, не хотим видеть,,что бедный мальчик чахнет и плачет неутешно. Но что делать? спросите вы. Отвечать не трудно. Освободить ребенка, бросить в печку театральный хлам и обратиться снова к естественным, к родным началам. Просвещение отдалило нас от народа; через просвещение обратимся снова к нему. Кто знает: быть может, в простой избе таится зародыш будущего нашего величия, потому что еще в одной избе, и то где-нибудь в захолустье, хранится наша первоначальная, нетронутая народность.
   Люди совестливые! Не ищите родных вдохновений в петербургских залах, где танцуют и говорят по-французски.
   Поверьте, вы найдете их скорее в бедной хате, заваленной снегом, на теплой лежанке, где слепой старик поведает вам нараспев чудные предания, полные огня и душевной молодости. Спешите вслушиваться в рассказы стариха, потому что завтра старик умрет с своими напевами на устах и никто, никто не повторит их более за ним.
   Многое уже погибло таким образом невозвратно. Многое пропадает с каждым днем. Старина наша исчезает и уносит народность с собой. А что же получаем мы взамен?
   Не свежую пищу, не румяные плоды, а душевную вгтошь, тлеющую падаль. Скажите же, не лучше ли нам бросить в окно литературную дрянь и приняться с терпением подбирать все наше первобытное, слово к слову, где бы оно ни было, не брезгая, как модная графиня, простотою крестьянской, а дорожа, как русский, всем, что остается в нас русского. Познанием старины нашей дойдем мы до познания нашего языка, нашего народного духа, нашего народного требования. И тогда будет у нас словесность своебытная, живая и сильная, выражение не переимчивой, вялой бездарности, а полезного, трудолюбивого успеха, предмет народной гордости, народного наслаждения, народного усовершенствования... Я немного разгорячился, - продолжал Иван Васильевич. - Но не прав ли я?.. Признайтесь, вы, кажется, размышляете?..
   Василий Иванович не отвечал ни слова. Красноречивая выходка Ивана Васильевича, как вообще все, что касалось до русской литературы, произвела на него обычное свое действие: он спал сном праведного.
   Глава XI
   РУССКИЙ БАРИН
   Погода была пасмурная. Не то дождь, не то туман облекали мертвую окрестность влажною пеленой. Впереди вилась дорога темнокоричневой лентой. На одинокой версте сидела галка. По обеим сторонам тянулись изрытые поля да кое-где мелкий ельник. Казалось, что даже природе было скучно.
   Василий Иванович, завернувшись в халат, ергак и шушун, лежал навзничь, стараясь силой воли одолеть толчки тарантаса и заснуть наперекор мостовой. Подле него на корточках сидел Иван Васильевич в тулупчике на заячьем меху, заимствованном по необходимости у товарища.
   С неудовольствием поглядывал он то на серое небо, го на серую даль и тихо насвистывал "Nel furor della tempests" - арию, которую, как известно, он в особенности жаловал.
   Никогда время не идет так медленно, как в дороге, в особенности на Руси, где, сказать правду, мало для взора развлеченья, но зато много беспокойства для боков. Напрасно Иван Васильевич старался отыскать малейший предмет для впечатления. Все кругом безлюдно и безжизненно. Прошел им навстречу один только мужик с лаптями на спине да снял им шапку из учтивости, да две клячи с завязанными передними ногами приветствовали около плетня поезд их довольно странными прыжками. Иван Васильевич схватил было уже свою книгу и хотел было бросить ее с негодованием в большую лужу, в которой тарантас едва не остался, как вдруг он разинул рот, вытаращил глаза и протянул руку. Вдали показался какойто странный ком, как черное пятно на коричневом грунте.
   Иван Васильевич встрепенулся.
   - Василий Иванович, Василий Иванович!
   - А?.. Что, батюшка?..
   - Вы спите?..
   - Да, черта с два, будешь тут спать!
   - Взгляните-ка на дорогу.
   - Чего я там не видал?
   - Никак кто-то едет.
   - Купцы, верно, на ярмарку.
   - Нет; это, кажется, карета.
   - Что, что?.. А, да и в самом деле... Уж не губернатор ли?
   Тут Василий Иванович поправил немного беспорядок своего дорожного костюма, из лежачего положения с трудом перешел в .сидячее, поправил козырек картуза, очутившийся на левом ухе, и, подняв ладонь над глазами, слегка приподнялся над пуховиком.
   - А, да и в самом деле карета, да и стоит еще. Верно, изломалось что-нибудь. Рессора опустилась; шина лопнула. В этих рессорных экипажах то и дело что починка. То ли дело, знаешь, хороший тарантас. Не изломается, не опрокинется. Только дорога бы хорошая, так даже и не тряско.
   Между тем они подвигались к предмету их любопытства. В самом деле, посреди дороги стояла карета, и даже карета щегольская, дорожный дормез. Ни сзади, ни спереди не было видно чемоданов, перевязанных веревками, ни коробов, ни кульков, употребляемых православными путешественниками. Карета, исключая грязных прысков, была устроена, как для гулянья. Из окна выглядывал господин в очках и турецкой ермолке и ругал своих людей самыми скверными словами, как будто они были виноваты, что в английской карете лопнула рессора.
   - Эй вы! - закричал он довольно неучтиво подъезжающему тарантасу. Помогите, пожалуйста.
   - Стой! - закричал Василий Иванович.
   Иван Васильевич ахнул.
   - Князь... Как это вы здесь... в России?
   Князь с недоверчивостью взглянул на нежданного знакомца и спросил сквозь дым сигарки:
   - А вы как меня знаете?
   Иван Васильевич поспешно сбросил тулупчик на заячьем меху, выскочил из тарантаса и подбежал к дверцам кареты.
   - Здравствуйте, князь. Вы меня не узнаете: я Иван Васильевич... Мы с вами виделись прошлого года в Париже.
   - Ах, это вы? Que diable! [Что за черт! (франц.)] Какой черт думал вас здесь встретить.
   - Да вы-то сами как сюда заехали? Я думал, что вы всегда живете за границей.
   - Грешный человек! Я душой русский, но не могу жить в родине. Понимаете, кто привык к цивилизации, к жизни интеллектуальной, тот без них жить не может. Эй, вы, скоты, - прибавил он, обращаясь к своим слугам, возьмите их кучера, да делайте скоро. Чего вы, канальи, смотрели? Я пятьсот палок вам, канальи. Выдрать прикажу, чтоб помнили. Русский народ! Cara patria! [Дорогая родина! (итал.)] - продолжал он презрительно, обращаясь к Ивану Васильевичу. - Другого языка не понимают. Без палки ни на шаг.
   Мои люди остались за границей, а со мной болваны, знаете, которые еще батюшке служили.
   - Куда же вы едете? - спросил Иван Васильевич.
   - Ах, не спрашивайте, пожалуйста. Такая тоска, что ужасть. В деревню еду. Нечего делать. Бурмистр оброка нe высылает; черт их знает, что пишут. Неурожай у них там какой-то, деревня какая-то сгорела. А мне что за дело?
   Я человек европейский, я не мешаюсь в дела своих крестьян, пускай живут как хотят, только чтоб деньги доставляли аккуратно. Я их насквозь знаю. Такие мошенники, что ужасти. Они думают, что я за границей, так они могут меня обманывать. Да я знаю, как надо поступать. Сыновей бурмистра в рекруты, неплательщиков в рабочий дом, возьму весь доход на год вперед, да на зиму в Рим... Ну, а вы что поделываете?..
   - Да я так-с... Хотел было путешествовать.
   - Как? По России?
   - Да-с.
   - Ах, это оригинальная идея. Как бишь это говорится? Охота пуще, пуще чего-то...
   - Пуще неволи...
   - Да, да, пуще невольно. Что ж вы хотите здесь видеть?
   - То, чего не увидишь за границей.
   - Право! Желаю вам удовольствия и успеха. По-моему - умирать за родину, только жить за границей.
   - Разумеется! - сказал Иван Васильевич. - За границей жить веселее.
   - То есть не везде. В Германии, например, жить зимой несносно. Философы, ученые, музыканты, педанты на каждом шагу. Париж - так. Париж на все вкусы. Летом Баден. Зимой Париж. Иногда Италия. Вот жизнь, так жизнь! Вы помните маленькую герцогиню бенвильскую?
   - Как же.
   - Она теперь с нашим русским, с Сережей.
   - Право? Каковы наши молодцы!
   - А про наших барынь и говорить нечего. Так весело живут, что страх. Помните вы?..
   Тут князь начал что-то довольно тихо говорить на ухо Ивана Васильевича.
   Иван Васильевич прерывал только с удивлением:
   - Как, и она?..
   Князь улыбался и продолжал себе шепотом:
   - И она; да и как еще... да то-то и то-то, да с тем-то и с тем-то... да вот еще... каковы наши дамы?.. А?..
   - Пу! А вы что, князь? - спросил, наконец, Иван Васильевич.
   - Да я все тот же. Скучаю. Жениться поздно. Остепениться рано. Для службы стар, для дела не гожусь, Люблю жить спокойно. Правду сказать, радости мало, ну, а кое-как время убиваю... Скажите, пожалуйста, что это за странная фигура сидит с вами в вашей бричке?
   - В тарантасе, - сказал, запинаясь, Иван Васильевич.
   - А! Эта штука называется тарантасом? Та-ран-тас.
   Так ли?
   - Да.
   - Тарантас. Буду помнить... Ну, а кто едет с вами?
   - Это Василий Иванович. Помещик казанский. Он неуклюж немного... и оригинал большой, но человек неглупый и рассудительный.
   - Право, я этакой странной фигуры давно не видывал. Ну, починили, что ли?
   - Починили, ваше сиятельство!
   - Ну, прощайте, любезный, надеюсь с вами еще видеться в Париже... Не забудьте, Rue de Rivoli, bis 17 [Улица Риволи, 17 бис (франц.).].
   Недели через две я надеюсь перебраться из России... Откровенно говорить, я совершенно отвык от здешних нравов...
   Ну, пошел! - закричал он, высунувшись в окно. - А ты, Степан, хорошенько ямщика в спину, слышишь ли? В спину его, каналью, чтоб гнал он кляч, пока не издохнут.
   Грозный кулак Степана поднялся над ямщиком, и карета помчалась стрелой, закидав грязью и тарантас и наших путников.
   - Батюшка, - спрашивал Василий Иванович, пока Иван Васильевич снова карабкался на свое седалище, - скажи-ка из милости, кто это такой?..
   - Знакомый мой парижский.
   - Француз?
   - Нет, русский. Только в России жить он не может - не по его нраву. Отвык совсем.
   - Изволите видеть! Куда же он едет?
   - В деревню, собирать недоимки.
   - А где его деревня?
   - В Саратове.
   - Помилуй, братец, да там третий год ничего не родится.
   - Ему какое дело! Он слышать о том не хочет.
   - Вот как-с. Ну, а как оберет он крестьян своих, так тотчас и за границу?
   - Тотчас.
   - На житье?..
   - На житье...
   - Поросенок! - промолвил вдруг красноречиво Василий Иванович и снова повалился на свой пуховик.
   И снова потянулась мертвая окрестность; снова сырой туман облек путников, и снова стали мелькать одинокие версты в безбрежной пустыне.
   Прошел час, другой. Путники, казалось, о чем-то думали. Вдруг Василий Иванович прервал молчание довольно странным монологом:
   - А в самом деле, черт знает что это за народ русские дворяне... Много, изволишь ты видеть, денег завелось, так надо с немцами протранжирить, чтоб русскому человеку невзначай чего-нибудь не досталось. Уж точно будто в России и жить нельзя, что все они вон так и лезут.
   Видно, курьез там большой, то есть такой курьез, какого мы и представить не можем. Скажи-ка, братец, что за границей люди так же ходят на ногах, как и мы, дурни?
   - Совершенно так.
   - Шутишь. Так-таки и ходят, и женятся, и умирают тоже?
   - И умирают.
   - Что ты говоришь! По крайней мере там нищих нет, притеснений нет, голода не бывает?
   - Все есть.
   - Статочное ли дело! Ну скажи мне по крайней мере, так что же ты видел такого особенно замечательного за границей?
   - Россию, - отвечал Иван Васильевич.
   - Вот те на! Так, кажется, и не стоило беспокоиться ездить так далеко?
   - Напротив. Россию понять и оценить можно, только посмотрев на другие страны.
   - Объясни, батюшка.
   - Объяснить нетрудно. Вы знаете, что истина обнаруживается только посредством сравнений; следовательно, только посредством сравнений можем мы оценить преимущества и недостатки нашей родины. И кроме того, чужой пример может указать нам на то, чего мы должна остерегаться и что должны мы перенять.
   - Что же бы перенять, по-твоему?
   - К сожалению, многое. Во-первых, чувство гражданственности, гражданской обязанности, которого у нас нет.
   Мы привыкли сваливать все на правительство, забывая, что ему нужны орудия. Мы служим не по убеждению, на по долгу, а для выгод тщеславия, и хотя мы любим свою родину, но любим ее как-то молодо, нерассудительно горячо. Общее благо у нас пустое имя, которого мы даже не .понимаем. С чувством гражданственности получим мы стремление к вещественному и умственному усовершенствованию, поймем всю святость прочного воспитания, всю высокую пользу наук и художеств, все, что улучшает и облагороживает человека. Германия передаст нам свою семейственность, Франция свою пытливость в науках, Англия свои торговые познания и чувство государственных обязанностей, Италия даже перенесет на морозную нашу почву свои божественные искусства.
   - Вот как! - сказал Василий Иванович. - А чего же нам остерегаться?
   - Того, что губит Европу... Духа самонадеянности, кичливости и гордости. Духа сомнения и неверия, с которыми движение вперед делается невозможным. Духа раздора и беспокойства, который всё уничтожает. Остережемся надменности германской, английского эгоизма, французского разврата и итальянской лени, и перед нами откроется такой путь, какой никакому народу не открывался. Взгляните на неизмеримое пространство нашей земли, на единство ее образования, на гигантское ее построение, и на душе вашей станет страшно... И потом взгляните на народ, населяющий эту землю, народ правдивый, веселый, умный, духа непоколебимого и силы исполинской, и вам станет легко на душе, и вы порадуетесь судьбе великой земли. Но лучший залог, лучший признак настоящего и будущего величия России - это могучее ее смирение. У нас нет, как за границей, ни пустых возгласов, ни вздорного шума из пустяков, потому что мы друг перед другом не должны надуваться, чтоб придагь себе важности. В нас спокойствие и сознание силы, оттого мы не только иногда кажемся равнодушными к родине, но как будто совестимся перед Европой и хотим извиниться в своих преимуществах. Только не трогайте святой Руси.
   Не то все встанем без крика и незваных гостей одними шапками закидаем.
   - Да, да, да, - сказал Василий Иванович, -так, потвоему, замечательно за границей...
   - Прошедшее.
   - А в России?
   - Будущее.
   - Да, да... Ну... Хорошо. Только, правду тебе сказать... не понимаю я, как вашу братью пускают шататься по свету... Набираетесь таких мыслей и говорите такие экивоки [Экивоки (от франц. equivoque) - двусмысленные речи], что сразу даже и не поймешь.
   - Э, Василий Иванович, путешествия вреда никому не приносят. Умный видит и становится умнее, и тем уже приносит пользу. А дураков и в России не нужно... много и без путешествующих останется.
   Разговаривая таким образом, они хоть медленно, но все-таки подвигались. Ночь прошла кое-как в сопровождении толчков и прерываемого засыпания, и на другой день рано развилась перед ними чудесная панорама въезда в Нижний-Новгород.
   Глава XII
   ПЕЧОРСКИЙ МОНАСТЫРЬ
   Если когда-нибудь придется вам быть в Нижнем-Новгороде, сходите поклониться Печорскому монастырю. Вы его от души полюбите.
   Уже подходя к нему, вы почувствуете, что в душе вашей становится светло и безмятежно.
   Сперва все бытие ваше как будто расширится, и существование ваше станет вам яснее от одного взгляда на роскошную картину приволжского берега. Налево, у ног ваших, под ужасною крутизною, вы увидите широкую рекуматушку, любимую народом, прославленную русскими поверьями и песнями; гордо играет она и блещет серебряной чешуей, и плавно и величественно тянется в сизую даль.
   Направо, на скате горы, громоздятся дружною кучею между кустов и деревьев живописные хаты, а над ними, на обрыве, вдавшемся в реку, вы видите белую ленту монастырской ограды, иссреди которой возвышаются куполы церквей и келий иноков.
   Обогните гору; спуститесь по широкой дороге к монастырским воротам и отряхните все ваши мелочные страсти, все ваши мирские помышления. Вы в монастырской ограде.
   Вокруг вас печально тянутся длинные строения. Посреди двора две старинные церкви соединяются крытыми наружными переходами. Здесь, в этих церквах, безмолвных свидетелях нашей забытой старины, под тяжелыми их сводами и резными иконостасами, много было вылито и слез и молитв от набегов татар, от вторжений поляков, о славе и многолетии князей нижегородских.
   Ступени церквей уже заросли травой. Кругом, между густым кустарником, белеют памятники и уныло наклоняются на землю надгробные кресты. Здесь все дико и мрачно. Здесь порог суеты человеческой. Здесь все тихо, все молчит, все мертво, и лишь изредка монах в черной рясе мелькает тенью между могил.
   Скромный домик архимандрита примыкает к обители всей братьи. Домик прост и не роскошен, но из окон его, с ветхого его балкона открывается самая роскошная картина, пестреются вдали все богатства России.
   С одной стороны на гористом береге возвышается древний кремль, и чешуйчатые колокольни высоко обозначаются на голубом небе, и весь город наклоняется и тянется к приволжскому скату. С другой, луговой стороны взор объемлет необозримое пространство, усеянное селами и орошенное могучими течениями Оки и Волги, которые смешивают свои разноцветные воды у самого подножия города и, смешиваясь, образуют мыс, на котором кипит и бушует всему миру известная ярмарка; на этом месте Азия сталкивается с Европой; Восток с Западом; тут решается благоденствие народов; тут ключ наших русских сокровищ. Тут пестреют все племена, раздаются все наречия, и тысячи лавок завалены товарами, и сотни тысяч покупателей теснятся в рядах, балаганах и временных гостиницах. Тут все население толпится около одного кумира - кумира торговли. Повсюду разбитые палатки, привязанные обозные телеги, дымящиеся самовары, персидские, армянские, турецкие кафтаны, перемешанные с европейскими нарядами, повсюду ящики, бочки, кули, повсюду товар, какой бы он ни был: и брильянты, и сало, и книги, и деготь, и все, чем только не торгует человек. Но этого мало: вода не уступает земле. Ока и Волга тянутся одна с другой, как два огромные войска, сверкая друг перед другом бесчисленным множеством флагов и мачт. Тут суда всех именований, со всех концов России, с изделиями далекого Китая, с собственным обильным хлебом, с полным грузом, ожидающие только размена, чтоб снова идти или в Каспийское море, или в ненасытный Петербург.
   Какая картина и какая противоположность! Внизу - жизнь во всем разгуле страстей, наверху - спокойствие келии; там переменчивость, опасения, страх, буйство и страсти; здесь безмятежная совесть и слово прощения на устах И каждое утро и каждый вечер над шумным торжищем вселенной мирный пастырь тихо творит молитву и невольно думает и задумывается о ничтожестве земной суеты.
   А ночью, когда небо усеяно звездами, когда в Волге отражается месяц и кое-где мелькает на берегу забытый огонек, а вдали звонко раздается заунывная песня бурлака, как хорошо на этом месте, какая душевная прохлада навевается тогда свыше, какое тихое, светлое счастие наполняет тогда целое бытие. Поверьте мне: если вам придется быть в Нижнем-Новгороде, сходите поклониться Печорскому монастырю.
   К тому же, войдя в него, вы как-то.невольно переноситесь в другое время, к другим обычаям, к другой жизни.
   Перед вами воскресает какой-то странный остов погибшей старины. Вам показывают древнюю ризницу, древнюю утварь, древние синодики. Вы стоите посреди полуобрушившихся строений; вы живете прошедшей жизнию, и редкие остатки нашего народного искусства как бы печально упрекают нас в нашем непростительном нерадении.
   И да не покажутся странными эти слова. Искусства существовали у наших предков, и если не в наружном развитии, то по крайней мере в художественной понятливости и в художественном направлении. Наши песни, образа, изукрашенные рукописи служат тому доказательством. Но зодчество оставило значительнейшие следы, и в таком обилии, в таком совершенстве, что теперешние наши здания, утратив оригинальность, характер и красоту, чуждые русскому духу и требованию, кажутся совершенно ничтожными и неуместными. Но тут рождается вопрос: возможно ли народное зодчество и как отыскать его начала, как создать его правила? Оно возможно только посредством изучения и разложения оставшихся памятников. И как бы это ни показалось странным, но уж с первого взгляда находим мы два важные указания в двух зданиях, менее прочих утративших свой первобытный образ: в церквах и избах. И в самом деле, изба и церковь не могут ли сделаться основанием русского искусства так, как народность и вера служат основанием русского величия?
   Изучая здания сии не в целом, а в подробностях, мы находим почти целую историю нашей родины: наличники, карнизы, перила, крыши, окна, все отдельно принадлежит к известной эпохе, к особому случаю. И тут, как вэ всем, Европа сталкивается у нас с Азией, и восточные арабески нередко сплетаются с итальянскими украшениями, Замечательно тоже, что наружность наших храмов приняла форму азиатских минаретов, вероятно по вторжении татар; но внутренность их осталась чисто византийская. Не служит ли это символом, что если враги и поработили наш край, то сила их была только наружная, а что в глубине сердца своего святая Русь никогда не изменяла своему закону и никогда не изменит своему призванию? Вообще можно сказать, что в нашей народной архитектуре господствуют три начала: начало византийское, или греческое, перенесенное вместе с верою во времена Владимира; начало татарское, или испорченное арабское, водворенное с татарами, и, наконец, начало времен Возрождения, заимствованное у Запада в царствование Иоанна Грозного. Изучение этих начал и взаимной их соответственности могло бы служить основой для наших зодчих.
   Им предстояла бы, кажется, великая и прекрасная задача посредством мелких украшений, отдельных частей, уцелевших подробностей, словом посредством всех указаний, разбросанных по России, воссоздать исчезающее искусство, отнюдь не уничтожая освященную веками связь трех различных начал, но изучив только каждое начало в настоящем его источнике. И отчего бы, кажется, не придать снова нашим строениям тот чудный, оригинальный вид, который так изумлял путешественников; зачем уничтожать те странные, фантастические формы, те чешуйчатые крыши, те фаянсовые наличники и подоконники, те изразцовые карнизы, заменяющие на севере камень и мрамор, которые так живописны для взора и придают каждому зданию такой неожиданный и своебытный вид. Пусть зодчество водворит на Руси народное искусство, а за ним последуют и живопись, и ваяние, и музыка. Первые увековечат нашу жизнь и нашу славу, а последняя будет шевелить и возвышать душу близкими сердцу звуками и новыми узами прикует нас к нашей родине.
   Но обратимся снова к Печорскому монастырю. Его история проста. Прежде он был богат. Теперь он беден.
   Прежде к нему было приписано 8000 душ и он имел много вкладчиков, которые все записаны в синодиках, с тем чтоб в память их творимы были молитвы. Теперь вотчины отошли в другое владение. Щедрые вкладчики исчезли. Одни лишь молитвы остались неизменными, как прежде.
   Самый древний монастырский синодик ведется с царствования Иоанна Грозного и заключает в себе именные списки многих владетельных и боярских домов, перемешанных с скромными подаяниями о упокое душ подьячих приказной избы, судовых ярыжек, посадских, дьяков и простых крестьян. Странно видеть эту огромную книгу смерти, где вся мертвая старина вытягивается перед нами бесконечной панихидой. Тут поименованы князья киевские, владимирские, московские, нижегоредские; тут исчислены епископы и архимандриты, из которых одних монастырских 35. Тут встречаются имена русского боярства: роды Годуновых, Репниных, Бельских, Воротынских и многих других; род Столыпина-Ромодановского; род гостя Василия Шустова, род мурз мордовских, какой-то князь Симеон убиенный, род боярина и дворецкого князя Алексея Михайловича Львова и многие, многие другие, которые исчезли навсегда, оставив лишь одно имя на пожелтевших листках синодика. И в этих немых названиях скрываются, может быть, тайны, затерянные навек, высокие мысли, прекрасные дела, твердые чувства, и много счастья и много горя, и много надежд, и много обманов, целые важные события, быть может целая исчезнувшая летопись, целый мир, погибший навсегда.