Смысл этого "ауто да фе" я понял только впоследствии: тут, в здании уголовного суда, горели справки о судимости, горело прошлое зловещих людей. И из пепла этого прошлого возникало какое-то будущее. Но - какое? если об этом не догадывался даже профессор Милюков, то как о нем могли дать себе отчет люди, только что вынырнувшие из уголовного подполья? Так, в 1789 году такие же зловещие люди жгли парижский уголовный суд. А в 1944 - какие-то люди из бельгийского "движения сопротивления" подожгли брюссельский Дворец Правосудия. В Гамбурге в 1933 - гамбургский суд; в Берлине - берлинский. Что общего имеет дело освобождения Родины от немецких оккупантов с бельгийскими справками о судимости?
   Прошлое было сожжено. Что оставалось для будущего? Если с фронта придут апокрифические правительственные дивизии - будущее станет совершенно ясным: виселица или снова тюрьма. Но если не придут? Если проклятый царский режим будет свергнут окончательно и бесповоротно и на месте его возникнет истинно демократическая республика? Что тогда станут делать зловещие люди? Сдадут свои пулеметные ленты в какую-то новую полицию? И возьмутся за тот "свободный и мирный труд", которым они в жизни своей никогда не занимались? А если бы и случилось заниматься, то разве им, творцам новой, невыразимо прекрасной жизни и завоевателям нового, невыразимо прекрасного общественного строя, снова опускаться на какое-то дно жизни, становиться за станок - это в дни всеобщего, революционного праздника, в дни воскресения зловещих людей из праха справок о судимости? Вдумайтесь в их положение и вы сами увидите, что кроме "углубления революции", "перманентной революции", как это сформулировал Троцкий, им не оставалось ничего. И они, вооруженная масса городских подонков, не могли не пойти за Троцким и Лениным - ибо все остальное грозило бы им, по меньшей мере, возвращением в первобытное состояние, возвратом на общественное дно. Они, эти люди, рыскали потом с митинга на митинг, поддерживая своими глотками и своими винтовками тех вождей, которые обещали наивысшую плату в самый короткий срок. Которые предлагали наиболее полную гарантию от репатриации зловещих людей в ночлежки, тюрьмы и притоны. Наивысшую цену и в кратчайший срок предложил Ленин. Если бы он поцеремонился и усовестился, нашлись бы другие - менее церемонные и менее совестливые.
   Так, на моих глазах шел великий аукцион революции: кто дает больше и еще - кто даст скорее. В этом истинно социалистическом соревновании автоматически было сметено все, в чем была совесть. Потом, впоследствии, научные обозреватели социальной революции будут все это взваливать на плечи многострадального пролетариата. Обозреватели революционные, - чтобы сказать: "с революцией был весь пролетариат". Реакционные, - чтобы сказать: "вот он, ваш пролетариат". Опытом всех семнадцати лет революций могу засвидетельствовать категорически: пролетариат был тут совершенно не при чем.
   Но вот: справки сожжены, бриллианты ограблены, городовые перебиты. На тысячах митингов прощупывается связь между "массой" и "вождями". "Массы" жаждут гарантии от тюрьмы и виселицы. Но той же гарантии жаждут и вожди. Массы требуют наибольшей платы и вожди требуют наибольшей "бдительности". В самом деле: что станется с вождями, если масса дифференцируется, разбредется, или просто займется пропиванием награбленной движимости? С чем тогда останутся вожди? И вот, от зловещих вождей зловещей банды идет исторически повторяющийся и логически неизбежный "караул": "революция в опасности". "Завоевания революции в опасности". Идет полиция и несет с собою виселицы. Caveant pitecantropes. "Революционный держите шаг - неугомонный не дремлет враг". Враг мерещится из-за каждого угла, и за каждым углом он действительно сидит. Но враг мерещится и там, где его и в помине нет. Начинается охота: за "подозрительными" французской революции, "контрреволюционерами" - русской, "предателями народа" - германской. Воздвигаются гильотины, виселицы и плахи; начинается террор. И - от первого дня революции до самого ее последнего дня, до самого последнего дня - идет смертельная, звериная борьба между пролетариатом и революцией. Самым страшным врагом революции является именно пролетариат - ибо он, а не "буржуазия", умирает с голоду.
   Итак: революция совершена. Старый режим свергнут. Сейфы ограблены. Хлебных очередей больше нет, ибо нет хлеба. Зловещие люди, успокоившись от своих страхов по поводу "фронтовиков", идущих наводить порядок, хлынули в игорные дома. Игорные дома в Петербурге в 1917 году росли так же, как и в Париже в 1789. Краса и гордость революции швырялась кредитками и золотом, золото и кредитки уходили так же быстро, как и пришли: зловещие люди не отличаются предусмотрительностью. Рабочий Петербург, как и рабочий Париж, начинали голодать совсем всерьез: это рабочие, а не буржуазные жены стояли по ночам в парижских и петербургских очередях, это пролетарские, а не буржуйские дети попадали в беспризорники. У "буржуазии" что-то оставалось и "буржуазия" всегда имела свои пути за границу. Голодал, мерз и гиб - именно пролетариат.
   Итак: городовой истреблен, буржуй ограблен, хлеба нет, пролетариат глухо волнуется, а зловещие люди, дураки, расходятся по своим собственным делам: по притонам, кабакам, игорным домам. С чем же остаются вожди? На что опереться вождям? Нужен вопль о новом "взрыве энтузиазма". "Революция в опасности! Революция в опасности!" Король пытается покинуть Париж. Корнилов пытается захватить Петербург. Гидра контрреволюции свила себе гнездо в Кобленце. Гидра контрреволюции свила себе гнездо на Дону. Тираны лондонской биржи готовят петлю для завоевателей революции! Капиталисты лондонской биржи готовят петлю для революции. Товарищи питекантропы! Над вашими головами качается петля! Революционный держите шаг! Бросайте ваши притоны - дело идет о петле и о жизни! Aux armes, citoyens! К оружию, товарищи!
   Товарищи бросают карты и берутся за винтовки - дело действительно идет о петле или о жизни, на это соображение хватает мозгов даже и у них... Вот так оно и идет: от самого первого дня революции до самого последнего. Иначе не бывает, иначе быть не может...
   ...Ровно двадцать лет спустя после нашей революции, в 1937 году я попал в Париж, во время парижской всемирной выставки. Я не был на положении туриста. Мне приходилось вести поистине чудовищную работу и не было никакого времени следить за французским общественным мнением, и не было даже времени посетить выставку. Были основания опасаться коммунистического покушения, и мои друзья держали меня в положении, так сказать, "усиленной охраны". Я видел очень мало. Но то, что я видел, было жутко.
   На улицах Парижа появились те же зловещие люди, как и на улицах Петербурга 1917 года. Я был в Париже летом 1914 года - и тогда таких людей я не видел. А, может быть, не замечал? Те же сжатые кулаки и стиснутые зубы, те же сдавленные черепа и куриные грудные клетки. То же "a bas". Было ясно: французские недоноски собираются следовать примеру русских недоносков. Такая же грязь на улицах Парижа, какая была и на улицах Петербурга - только у нас, по условиям русской флоры, валялась подсолнечная шелуха, здесь валялись апельсиновые корки. Гарсон в кафе вышиб меня вон, потому что я вместо saucisse заказал saucisson, и смотрел на меня как на кровопийцу, хотя его крови я никак пить не собирался. Из всех павильонов французской выставки французский павильон так и не был достроен до самого конца выставки: рабочие бастовали. Были времена "народного фронта" и "пролетариат" шатался по митингам. А с востока, высовывая свою разведывательную и разнюхивательную голову из-за Рейна, братская социалистическая рабочая германская партия уже позванивала и танками, и кандалами.
   Воздух Парижа пах Керенским. И Лениным - тоже. Только, в отличие от русского примера, соответствующий Ленин пришел из Германии.
   Сейчас принято ругать Гитлера - не хочу хвалить его и я. Но все-таки думаю, что победа Гитлера обошлась Франции дешевле, чем обошлась бы победа Торреза. Впрочем, есть шансы и на обе победы: после гитлеровской еще и торрезовской. Но какое дело до всего этого питекантропу? Уже по одной емкости своей черепной коробки он не в состоянии вместить в себя никаких мыслей о последствиях, маячащих дальше его собственной эпидермы. Если бы это было иначе, - подонок не был бы подонком, он был бы нормальным членом нормального общества, он не опустился бы "на дно" буржуазного общества и не полез бы на "вершину волны" революционного. Современная криминология давно уже сняла романтическую тогу с обычного преступления. Но современная историография еще не сделала того же по отношению к социальным преступлениям. Однако, грабеж и убийство не перестают быть грабежом и убийством только потому, что число их увеличивается в сто тысяч или в миллион раз. Но если бы историография стала бы на точку зрения криминологии и грязную уголовную хронику великих революций так и подала бы публике - как грязную уголовную хронику, а не как романтические, хотя и кровавые взлеты в надмирные высоты - то что тогда стало бы с кафедрами, тиражами и гонорарами?
   Я очень хорошо понимаю, моя характеристика деятелей революции наводит читателей на унылые мысли о моей революционности, пристрастности, односторонности и прочих таких нехороших вещах. Да и сам я, переживая десятки лет вот эти впечатления, много-много раз пытался установить: в какой именно степени я сам являюсь жертвой оптического обмана. Да, я "обижен" революцией. Да, я с юных лет моих "отбросил революцию", как и революция отбросила меня.
   Естественно возникло некое "общество взаимной ненависти" - моей к революционерам и революционеров ко мне. Но, вот, я все-таки и до сих пор как-то жив. Сотни тысяч, а может быть и миллионы людей, "принявших революцию", давно отправлены ею на тот свет - вот вроде Троцких, Бухариных и прочих. Дантон по дороге на эшафот орал благим матом: "в революции всегда побеждают негодяи!" Надо предполагать, что Дантон знал кое-какой толк в революции - хотя надо также предполагать, что он перед этим ничего не говорил о негодяях, отправляя на эшафот других людей. Робеспьер, пытаясь накануне 9-го термидора получить свое слово в Конвенте, орал: "председатель убийц, я требую слова!" - дня за два он, вероятно, не назвал бы Конвент сборищем убийц. Но, вероятно, Робеспьер тоже кое-что понимал в механике революции. Фуше русской революции, председатель ВЧК-НКВД, Ягода, был расстрелян потихоньку - без жестов и речей - и мы так и не узнали его последнего слова об убийцах и негодяях - большая потеря для будущих профессоров истории русской революции. Но, во всяком случае, моя характеристика революции более или менее совпадает с характеристиками Дантона и Робеспьера, Троцкого и, вероятно, Ягоды. С той только разницей, что для Дантона "негодяи" начинались как раз после него самого. Для Робеспьера также начинались "убийцы", для Троцкого - "узурпаторы и убийцы", для Ягоды - уж не знаю кто. Чекисты, что ли? Я же считаю негодяями, убийцами, насильниками и вообще сволочью их всех: и до их казни и после их казни. Ягода - до своей гибели - убил миллионы людей и Троцкий организовал убийство этих миллионов, - Ягода был только "фактическим исполнителем". Все они - все, - строили организацию человекоубийства и восторгались этой организацией, пока она не потащила на эшафот их самих. И только тогда, на пороге этого эшафота, когда все равно - все уже пропало, - они выкрикивают свою предсмертную правду о негодяях и убийцах.
   Еще о пролетариях всех стран
   Революционеры антикварных времен любили декламировать слово "народ". Это он, "народ", "восстал против тиранов", казнил королей и мистическим образом избирал Робеспьеров. Потом, с ростом науки и техники, вместо народа стали фигурировать "трудящиеся". Затем, с дальнейшим прогрессом науки, техники и философии, из сонма трудящихся выпали такие тунеядцы, как крестьяне, фермеры и вообще все, в поте лица своего добывающие для нас хлеб наш насущный. Остались одни "пролетарии". В дальнейшем ходе историко-философских концепций стал дифференцироваться и пролетариат: пролетариат просто и пролетариат революционный. "Сознательный пролетариат", как его называли в России ДО 1917 года. "Лумпенпролетариат", как его квалифицировали правые круги в Германии. Биологические подонки больших городов, как его квалифицирую я.
   В той схеме, которую нам вдалбливали в то время в университетах Европы - на смену "буржуазной революции" с неизбежностью геологического процесса должна была придти пролетарская: четвертое сословие должно смести третье. Вся сумма гуманитарных наук последнего столетия, в сущности, только то и делала, что готовила пролетарское продолжение буржуазной революции. Подготовка была проделана настолько основательно и научно, что даже и сейчас м-р Бэвин и тов. Молотов никак не могут договориться: так кто же из них является настоящим пролетарием? Точно так же, как геноссе Гитлер и товарищ Сталин никак не могли договориться: так кто же из них является настоящим социалистом? Окончательное определение будет, по всей вероятности, принадлежать владельцам наиболее дальнобойных орудий. И за все это будет платить своей кровью и своим потом именно пролетариат.
   Современный рабочий класс Европы играет прискорбную роль того ребенка, у которого, по русской пословице - семь нянек и который поэтому остается без глаза. С пролетариатом нянчатся все. Все его опекают, все его воспитывают, все ему льстят и все ему врут. И от всего этого он остается без хлеба, без крова и без штанов. И на его шею садятся французские бесштанники, немецкие фашисты или русские коммунисты. Няньки исчезают - они заменяются держимордами. Трудящийся класс перестает быть теоретическим мессией - он становится бандой прогульщиков, лодырей, саботажников и вредителей, которой нужны: "ярмо, погонщик и бич" - появляется и то, и другое, и третье. В стране самого последовательного социализма - в СССР - рабочий за двадцатиминутное опоздание к станку подвергается тюремному заключению, и не по приговору суда, а по постановлению партийной полиции. Русский пролетариат, в результате своих всемирно-исторических побед, опустился до положения раба на ямайских плантациях середины прошлого века. Его, правда, не бьют плетьми - это было бы несовременно. Но ямайские плантаторы не расстреливали своих рабов: это было бы слишком дорого, раб стоил денег,пролетарий не стоит ни копейки. Над ним нет владельца, как над ямайским рабом, над ним нет босса, как над американским рабочим, но над ним возвышается платный, строго централизованный бюрократический погонщик Якобинской, фашистской или коммунистической партии. Этот погонщик спуска не даст - хотя бы по одному тому, что и ему партия спуска не даст. Ибо он, погонщик, является только бессловесным бичом в руках Вождя.
   Если термины "народ", "масса", "пролетариат" и прочее принять мало-мальски всерьез, тогда никак нельзя будет объяснить унылую закономерность всех трех великих революций: во всех трех странах история повторилась с поистине потрясающей степенью точности: над "народом" устанавливает свою диктатуру "класс", над классом - партия и над партией вождь. Народ отдает "всю власть" классу, потом партии, потом вождю. Народ, потом класс, потом партия каким-то таинственным образом отказываются от всех не только демократических, а просто человеческих прав, чтобы превратиться в бессловесное и голодное стадо. В каждом из этих трех случаев можно подыскать отдельные объяснения для всемогущества Робеспьера, Сталина и Гитлера. И точно также в каждом из этих трех случаев можно подыскать отдельные объяснения для тех войн, которые возникают из этих диктатур. Но после примеров трех великих революций - не считая не очень уж великую итальянскую революцию - никакие отдельные объяснения не могут удовлетворить никакого разумного человека. Мы имеем дело с закономерностью. Эту закономерность можно припрятать в мистику таких объяснений, как "стихия революции", - это очень любили делать все революционно писавшие русские люди. Можно также ограничиться ссылкой на полную бессмысленность всего исторического процесса, - это очень любили делать революционно писавшие русские люди, сбежавшие от революции. Заготовщики материалистических революций очень любят прятаться за юбку мистики, - в тех случаях, когда им вообще удается спрятаться куда бы то ни было. Материалистическая философия принимает в этих случаях, я бы сказал, удручающе богословский характер: вот галдели люди всю жизнь о точном научном познании общественных явлений, боролись всю свою жизнь против всяческой "поповщины", тайны, непознаваемого, и прочей мистики, - а когда зажженный ими же пожар опалил их собственные бороды - начинают выражаться столь мистически, как не выражались и средневековые богословы. И врать так, как не врал даже и барон Мюнхгаузен.
   Предоставим мистику стихии таким людям, как покойник Лев Троцкий - он всю свою жизнь тщательно подбирая все легко воспламеняющиеся щепки, поливал их бензином и чиркал надо всем этим своей марксистской спичкой. Был очень доволен стихией революционного пламени, пока ему удавалось погреть у него свои руки - и проклял эту стихию, когда она обожгла ему нос. Таких троцких есть десятки, может быть, и сотни тысяч. Они восторгаются стихией, пока она греет их руки и карманы, и предают ее всяческой анафеме, когда она начинает греть чужие руки. Народ - трудящиеся, пролетариат, партия и даже чрезвычайка - воплощают в себе всю мудрость истории, пока они греют: Мирабо и Милюкова, Ролана и Керенского, Дантона и Троцкого. Они становятся исчадием ада для Милюкова, когда его вышибает Керенский, для Керенского - когда его вышибает Троцкий, для Троцкого - когда его вышибает Сталин. По этому же погребальному пути проходит и пролетариат: он велик и, мудр, пока на его спине едет Троцкий. Он становится стадом, когда на его шею садится Сталин. Он исполнен классовой сознательности, пока он гарцует под моим седлом. Он становится плебсом, когда меня с этого седла вышибли.
   В революционной литературе нужно различать манифесты и мемуары. Манифесты пишут люди, лезущие на пролетарскую шею. Мемуары пишут люди, сброшенные с этой шеи. В манифестах пролетариат фигурирует в качестве мессии, в мемуарах он фигурирует в качестве сволочи. И это называется научным познанием общественных явлений.
   Совершенно очевидно, что в те трагические моменты истории, когда Керенский вышиб Милюкова, Робеспьер - Дантона или Сталин - Троцкого, очень много изменилось в психологии Милюкова, Дантона и Троцкого, но что народ, масса, пролетариат и прочее - чем он был до Милюкова, Дантона или Троцкого - тем он и остался после всех их. Что двадцать миллионов французов или двести миллионов русских не были мессиями до 9 термидора или 25 октября и не стали сволочью после этих всемирно-исторических дат. Что культурный и умственный уровень десятков и сотен миллионов людей не меняется и не может меняться в зависимости от того, кто из очередных первых любовников революции отправлен в отставку или на эшафот. Карабкаясь к вершинам власти - эти люди пишут манифесты. Летя кувырком с этих вершин - они пишут мемуары.
   Со времени "Коммунистического манифеста", изданного сто лет тому назад великим книжником, фарисеем и философом Карлом Марксом, окончательной мессией стал пролетариат. Почти все политические вожди современной Европы клянутся именем пролетариата и нацеливаются именно на его шею. Из всех слоев современной Европы за все это дороже всего платит именно пролетариат или, говоря точнее, рабочие крупных промышленных центров.
   Революция всегда означает великий грабеж и великие лишения. Больше всего можно ограбить у буржуазии, но у нее все-таки остается больше, чем у других. Революция грабит и не может не грабить крестьянство, но крестьянство остается на земле и никакой контроль в мире не в состоянии учесть того яйца, которое то ли снесла, то ли не снесла крестьянская курица и которое то ли съели, то ли не съели крестьянские ребятишки. Говоря очень схематически, буржуйские жены распродают припрятанные кольца и браслеты, и покупают хлеб на черном рынке. Крестьянские жены воруют хлеб у самих себя. В очередях за хлебом стоят пролетарки - и только они одни. Вожди пролетариата готовят голод для всех людей, но для пролетариата - в первую очередь. Заготовщики революции готовят вымирание целых слоев, но пролетариата больше всех. Из всех людей мира от революции страдают больше всего пролетарии и женщины: революционные достижения строятся главным образом на их страданиях, лишениях, жертвах и могилах.
   Я видел революционные судьбы пролетариата в революционной Москве и в революционном Берлине. Я вместе с русским пролетариатом сидел в советском концентрационном лагере и рядом с германским пролетариатом переживал дни великого разгрома 1945 года. Я очень хорошо понимаю: в дни манифестов и мемуаров только очень наивные люди могут верить в "личные воспоминания". Я поэтому начну со здравого смысла: единственного, на чем сейчас можно базироваться.
   Современное общество - с очень грубой приблизительностью - можно разделить на три основные группы: интеллигенцию, пролетариат и крестьянство. Из этой схемы выпадает пресловутая буржуазия. Но практически каждый "интеллигентный человек" является буржуем и каждый буржуй - "интеллигентным человеком". Каждый представитель буржуазии имеет образование и каждый представитель интеллигенции имеет какие-то акции и прочее. Количество "буржуев", живущих исключительно на стрижку купонов, измеряется, вероятно, какими-то сотыми долями процента, да и те относятся все-таки к "образованному классу". Революция - каждая революция - направлена прежде всего вот против этих эксплуататоров - против верхушки старого общества, против владельцев акций, дипломов, знаний и талантов. Их грабят. Но их никогда не удается ограбить совсем. Над ними ставят политических комиссаров, но никакой политический комиссар никогда не сможет проконтролировать деятельность врача, инженера, агронома, юриста, ученого и прочих. Во-первых, потому, что для этого политические контролеры сами должны были бы быть врачами, инженерами и прочим; во-вторых, потому, что умственный труд вообще почти не поддается никакому контролю. Верхушечные слои общества всегда успевают кое-что припрятать от грабежа, всегда ухитряются ускользнуть от контроля и всегда имеют возможность поставить себя в положение людей, которых заменить некем.
   Пролетариат всех этих возможностей лишен начисто. Бриллиантов у него нет и спрятать от грабежа ему нечего. Контроль над его работой прост и примитивен: он, пролетарий, должен спуститься в шахту в 7.15 утра и должен выработать такую-то норму; если он опоздает, и если он не выработает, соответствующий погонщик пускает в ход соответствующую меру воздействия. Можно проконтролировать час явки врача в больницу, но невозможно проконтролировать его труд. Кроме того, от врача кое-что зависит, а от рабочего не зависит ровно ничего...
   В померанском городе Темпельбурге, около которого я провел годы своей ссылки, был у меня знакомый дантист, - человек, страдавший недержанием убеждений, - а он в свое время был социал-демократом. И, кроме того, в свое время, был женат на еврейке. Того, что он болтал против партии и Гитлера, было достаточно, чтобы отправить в тюрьму десяток истинных пролетариев. Но - на всю округу он был единственным дантистом. Партийная верхушка Темпельбурга съела бы его живьем, но тогда - кто же будет пломбировать зубы? Д-р Карк мог принять человека вне очереди или в неурочное время, но мог и не принять, мог тянуть зуб одну десятую секунды, но мог тянуть и пять секунд. И вообще в тот момент, когда партийный пациент попадал на зубоврачебное кресло д-ра Карка, он молил Господа Бога своего об одном: о возможно более нежном обращении с воспаленным нервом своего дырявого зуба. А этот нерв попадал в полное и бесконтрольное распоряжение д-ра Карка: было умнее с д-ром Карком поддерживать самые дружественные отношения и закрывать глаза на тот факт, что, кроме положенного по закону гонорара в пить марок, д-р Карк получает еще и приношения в виде масла, яиц и прочего. Таким образом д-р Карк, представитель явно контрреволюционной интеллигенции, имел возможность кое-как избегать прижимов общереволюционной судьбы. По приблизительно такой же схеме дело развивается и в других странах, самая контрреволюционная публика страны страдает от революции меньше всего - даже и та, которой не удается сбежать за границу. Пролетариат сбежать не может, и пролетариат расхлебывает все.
   Наступают неизбежные времена голода: муки рождения нового, невыразимо прекрасного будущего. Д-р Карк извлекает из дырявых зубов масло и яйца. Крестьянин сидит на своем собственном хозяйстве. Д-р Карк получает дрова и уголь, потому что он иначе не может пломбировать партийные зубы. Крестьянин ходит в лес и рубит дрова сам. Рабочий не имеет никаких возможностей кроме тех, которые предоставляет ему победоносная революция: карточек и очередей. Он, связанный "трудовой дисциплиной", не имеет даже возможности поехать в деревню и обменять свои старые штаны на фунт картошки, если даже у него и остались эти штаны. Революция, идущая к своей окончательной победе, кует мечи и цепи, и рабочий прикован к станку: он должен быть "ударником", "stossarbeiter"-ом; он должен участвовать в социалистическом соревновании "Sozialistisher Wettbewerb", - он должен проявлять достижения "Leistungen". Официальный, восьмичасовой рабочий день обрастает всякими сверхурочными. Вместо часовой заработной платы вводится сдельщина. Но так как и нормальную, и сверхнормальную заработную плату в реальности уплачивать все равно нечем - все равно все лимитировано карточками, то вместо пряника дополнительного заработка пускаются в ход плети дисциплинарных взысканий. И пролетариат попадает в такой переплет, в какой не попадает никакой иной слой населения. Он скован по рукам и ногам, и он ест только то, что власть ухитряется награбить у мужика. А мужик делает все от него зависящее, чтобы не дать себя ограбить. Он лишен всяких политических прав, ибо мудрецы, планирующие производство, все уже сами предусмотрели, все расставили по своим местам, всему указали и время, и место. И уж, конечно, пролетариат лишен всяких прав на самозащиту, как, впрочем, лишены его и все остальные слои населения. В частности и в особенности, он лишен всяких прав на забастовку.