О петербургском грузчике у меня осталось довольно неясное впечатление. Дело было в том, что Россия еще переживала сухой режим, введенный Николаем Вторым - водки нельзя было достать почти ни за какие деньги. И петербургские грузчики пили денатурат. Трудно предъявлять особо высокие требования к людям, переживающим хроническое денатуратное похмелье. А - как без денатурата? Работать в петербургском климате приходится или под дождем, или под снегом... Ветер с залива пронизывает насквозь; туман, оседая, покрывает груз тонкой ледяной коркой - истинно собачья работа.
   Гениальная мысль, возникшая у нас в атлетическом кружке студентов Петербургского университета, сводилась к тому, что мы, гиревики, борцы и боксеры, чемпионы и рекордсмены, мы к не с такой работой справимся. Практическая проверка не подтвердила гениальности этой идеи: первые часы мы обгоняли профессиональных грузчиков, потом шли наравне, а к концу рабочего дня мы скисли все. Назавтра явилось нас меньше половины. На послезавтра пришло только несколько человек. Грузчики зубоскалили и торжествовали. Но все это протекало в совершенно дружеских формах, пока дело не дошло до денатурата.
   Я никогда не принадлежал и, вероятно, никогда не буду принадлежать ни к какому обществу трезвости. Я уважаю водку. Если ее нет, то, в худшем случае, можно пить коньяк. Если нет ни водки, ни коньяку - я предпочитаю чай. Российский же денатурат снабжался какой-то особенной дрянью, которая иногда вызывала слепоту. В общем, когда слишком "интеллигентная" часть нашего атлетического кружка дезертировала с погрузочного фронта и на Калашниковской пристани остались только самые сильные и самые голодные, грузчики протянули нам оливковую ветвь. На мешках с пшеницей были положены доски, и на досках возвышались две четверти денатурата, окруженные ломтями черного хлеба, кислыми огурцами и еще чем-то в этом роде. Мы были приглашены на "рюмку мира", и мы отказались. Боюсь, что по молодости лет мы сделали это не слишком дипломатично. Грузчики были глубоко оскорблены. Грузчики восприняли наш отказ, как некое классовое чванство. Стакан денатурата был выплеснут в физиономию одного из студентов. Студент съездил грузчика по челюсти. Грузчики избили бы студента, и всех нас вместе взятых, если бы мы, презрев наше тяжелоатлетическое прошлое, не занялись бы легкой атлетикой: бегом на довольно длинную дистанцию при спринтерских скоростях. Так кончилось наше первое "хождение в народ".
   Тогда - опять же по молодости лет, - я жалел, что у нас не было, например, револьверов. Сейчас об этом не жалею: грузчики были оскорблены в своих лучших чувствах, а чувства у них и в самом деле были не плохие. Они, грузчики, не принимали никакого участия в революции, но они были очень довольны ее достижениями: десятки тысяч тонн пшеницы лежали не груженными, рабочих рук не хватало и грузчики стали зарабатывать в три, в пять, в десять, в пятьдесят раз больше, чем они зарабатывали раньше. Даже падение курса рубля не могло угнаться за ростом их заработка. И только потом, осенью, рухнуло все: грузить больше было нечего.
   Это был "отряд пролетариата", приветствовавший революцию безо всяких оговорок. Другие "отряды" начали голодать уже в марте 1917 года: заработная плата грузчиков стала поперек горла металлистам, текстильщикам, коммунальникам и прочим. Где-то на волжских пристанях, на украинских элеваторах и прочих местах другие грузчики тоже получали в пятьдесят раз больше прежнего, и хлебные очереди в "столице революции" исчезли: стоять было не за чем. Пролетариат бросал станки, заводы и квартиры и бежал кто куда. "Вооруженный авангард" этого пролетариата - кронштадтские матросы ответили революции вооруженным восстанием. Тогдашний Вождь пролетариата Лев Троцкий - утопил это восстание в крови.
   В мир одесских грузчиков я окунулся летом 1921 года - через четыре года после торжественного восхода Февральского революционного солнца и через год после окончательного занятия Одессы Красной армией. Одесские грузчики говорили о революции безграмотно, но мудро, а меня опекали всячески. За годы голода и тифов я сильно ослабел физически и шестипудовые мешки приобрели несвойственную им тяжесть. Мне было очень трудно. Кроме того, наличие в грузчицкой среде человека в очках вызывало недоуменное и подозрительное внимание советской полиции, - меня укрывали от этого внимания.
   Одесса была таким же интернациональным городом, как и Петербург, но с южным оттенком. Кроме того, революция в Одессу пришла на четыре года позже, чем в Петербург. Техника гражданской войны была выработана окончательно: главной опорой большевиков в Одессе был уже чисто уголовный элемент во главе с профессиональным бандитом Яшкой Япончиком, - грузчики все это знали очень хорошо. Город голодал. Грузчики организованно и традиционно воровали все, что было в порту и что можно было съесть. Но и этого с каждым днем становилось все меньше и меньше. Одесский пролетариат вымирал от голода.
   Одесскому пролетариату власть предложила допинг. На собраниях и митингах, в газетах и плакатах было объявлено о "дне мирного восстания". Дни мирного восстания должны были заключаться в окончательном ограблении "буржуазии". Пролетариату было предоставлено право отнять буржуазии все ее излишки. Группы рабочих должны были обходить буржуазные квартиры и отнимать все, что по их мнению не было безусловно необходимым: лишнее белье и платье, посуду, мебель, часы и прочее. Одесса пережила отвратительные дни: вот-вот в вашу квартиру ворвутся обоего пола питекантропы и начнут рыться в шкафах и комодах, столах и сундуках. А вы будете стоять и смотреть - бессильный представитель вымирающего мира собственности. Спрятать можно было только драгоценности - у кого они были, повальный обыск должен был охватить весь город, выходы из города были заперты отрядами того же Яшки Япончика и деваться было некуда.
   Первый день мирного восстания был назначен на воскресенье - даты я не помню. Перекрестки улиц были заняты вооруженными отрядами. Выход на улицы населению был запрещен.
   Над вымершим городом поднялась заря первого "дня мирного восстания". Люди сидели и ждали. День пришел и день ушел: никаких "ударных отрядов", никакого грабежа; на дни мирного восстания одесский пролетариат не пошел. Хотя каждая национализированная пара белья имела цену сытости: можно было повезти в деревню и обменять на хлеб. Или, иначе, - пара белья могла означать цену спасения от голода. Очередной "день мирного восстания" был перенесен на следующее воскресенье. В следующее воскресенье пролетариат тоже не пошел.
   Кое-где в районе порта, кое-какие портовые подонки, "шпана" - по одесской терминологии, прошли "железной метлой" по кое-каким квартирам. До моей портовой работе был у меня знакомый грузчик Спирька, промышлявший, кроме того, рыбной ловлей и контрабандой, пьяница и, по портовой традиции, вор: портовая традиция включала в себе право на "шабашки" - на кражу всего того, что можно было унести за пазухой. При удобном случае никто не брезговал и тем, что можно было унести на спине, увезти ночью на лодке или вообще "национализнуть" любым способом. Слово "национализировать" на бытовом языке русской революции приобрело значение просто "кражи", как в немецком языке слово организация. Словом, никакими выдающимися добродетелями Спирька не блистал, как и все его сотоварищи. Дня через три, после неудачи дня мирного восстания, этот Спирька говорил мне: "Это не мы по фатерам ходили, это шпана. А на кого потом люди скажут: на нас скажут. Так мы шпане говорили: не лезь с чекистами. А они полезли. Ну, я, например, одному ящик на ноги сбросил. Несу ящик, а он рядом стоит, я ему ящик на ноги, ну и ноги пополам. А кого - в воду скинули. Больше по фатерам не погуляют".
   Спирькин рассказ я передаю только приблизительно: портовый диалектна хорошую треть состоял из сквернословия. Но "шпана" очень хорошо поняла и язык, и образ действия портового пролетариата; очередной день мирного восстания окончился полным провалом.
   Но все это было в первые, весенние дни революции, когда аппарат власти еще не был сколочен, когда у "пролетариата" еще оставались кое-какие "гражданские свободы", когда власть еще искала в нем союзника и друга. Потом - наступило обоюдное разочарование и проигравшей стороной оказался, конечно, пролетариат.
   Третий и, вероятно, последний раз в моей жизни я вступил в соприкосновение с портовым пролетариатом в Гельсингфорсе зимой 1934 - 35 года. Из советского концентрационного лагеря мы - я, мой сын и брат бежали, не унеся с собой решительно никаких "буржуазных излишков". Чужая страна, на обоих языках которой - финском и шведском, ни один из нас не знал ни слова. Опять - зима, порт, погрузка и разгрузка, с тою только разницей, что каждый год революционной жизни отнимал все больше и больше сил. Эмигрантская колония в Гельсингфорсе снабдила нас кое-каким европейским одеянием, но оно было и узко и коротко; наши конечности безнадежно вылезали из рукавов и прочего и общий наш вид напоминал ближе всего огородные чучела. Да еще и все трое - в очках. Среди финских грузчиков наше появление вызвало недоуменную сенсацию.
   Записываясь на работу, я теоретически предполагал массу неприятностей - не только физических, но и моральных. Мы, русские контрреволюционные интеллигенты - "буржуи", по советской терминологии, попадаем на самое дно финского пролетариата: представители враждебного класса, представители народа-завоевателя, политические беглецы из страны победившей пролетарской революции. Русские грузчики - те уже знали, что есть и пролетариат, и революция, и социализм, и прочее. А что знают финские? И не станут ли они бросать нам под ноги или на ноги такие же ящики, какие Спирька бросил на ноги одесской шпаны?
   Наше проявление вызвало молчаливые и недоуменные взгляды: это что еще за цирк? Так же молча и недоуменно финские грузчики смотрели на наши первые производственные достижения - эти достижения не были велики. Навыки и техническое оборудование в Гельсингфорсе были несколько иными, чем в Петербурге и Одессе. На нас всех трех были обычные шляпы, а шляпы в данном случае не годятся никуда, рукавиц у нас и вовсе не было. Первая интервенции финнов в наши дела заключалась в том, что молча, жестами и показом, финские грузчики начали демонстрировать нам "западно-европейские методы работы", потом снабдили рукавицами и шапками, потом кто-то, так же молча и деловито, всунул мне в руку плитку шоколада, относительно методов приобретения которого у меня не было никаких сомнений. Потом выяснилось, что кое-кто из грузчиков кое-как понимает по-русски, и в перерывах работы мы сидели кружком, курили папиросы - купленные, конечно, по спирькиному методу, и я, по мере возможности, внятно пытался объяснить, что такое революция и почему мы от нее бежали.
   Финские грузчики слушали молча и напряженно. Иногда высказывались мысли, что у них, в Финляндии, было бы, может быть, и иначе. Истории финской гражданской войны я тогда еще не знал - в Финляндии иначе не было: пленных здесь жгли живыми на штабелях дров. Может быть, именно об этом по-фински напоминали друг другу мои собеседники, обмениваясь мыслями на финском языке? Не знаю, о чем говорили и что вспоминали они. Но среди этих людей, чужих нам по всем социальным, экономическими национальным признакам, мы проработали почти всю зиму. Я рассказывал о том, что вот, я пишу воспоминания о моей советской жизни и, если они появятся в печати, мы, наконец, бросим работу. Финны сочувственно, но скептически кивали головами. Работать в порту и одновременно писать книгу было, конечно, очень трудно. Но вот, наконец, в парижской газете появился первый очерк моей книги: порт можно было бросить. Грузчики жали нам руки, хлопали по плечам и просили "писать правду", что я, собственно, делал и без них.
   Они были грубы - все эти люди, петербургские, одесские и гельсингфорские грузчики. Это был, конечно, самый нижний этаж "пролетариата". Я не хочу придираться к петербургскому инциденту с денатуратом, выплеснутым в физиономию моего товарища по университету: денатурат был предложен от самого чистого пролетарского сердца, и отказ был принят как оскорбление. Не хочу идеализировать Спирьку: он был пьяницей, контрабандистом и вором. Он, правда, оправдывался тем, что он-де ворует только у "товарищей", товарищ в те времена считался ругательным словом. Но Спирька лицемерил: до "товарищей" он точно так же воровал и с буржуазных пароходов и складов. Воровали и финские грузчики. Только недавно в одном американском романе "The Key Men" я прочел сентенцию такого рода: не принято воровать у частных лиц. Моральные запреты по адресу акционерных компаний средактированы несколько менее категорически - и чем компания крупнее, тем менее ясны и запреты. Что же касается государственной собственности - то тут уж пусть государство не зевает, а если прозевает - само виновато. Так что некоторая относительность этических запретов характерна не только для Спирьки. Но тот слой населения, который, после революции именовался у нас собирательным и ругательным именем "товарищи", - был лишен какой бы то ни было этики и каких бы то ни было запретов: это была истинная и стопроцентная сволочь, морально неприемлемая даже и для Спирьки. И над этой сволочью возвышался организующий слой революции - слой людей, одержимых ненавистью ко всему в мире, слой фанатиков, изуверов, садистов, кровавых мечтателей маратовского стиля." Но и фанатики и сволочь никаким пролетариатом не были. Они были "out coast" - не социальным, а биологическим осадком нации.
   Одесские грузчики, скрывавшие и опекавшие меня, интеллигентного контрреволюционера, финские грузчики, отечески наставлявшие о тайнах профессии нас, русских контрреволюционных "империалистов", украинские мужики, прятавшие меня с братом во время одного из наших побегов, пролетариат концентрационного лагеря ББК, снабдивший нас кое-какими приспособлениями для нашего побега из лагеря (если бы мы попались и если бы, попавшись, проболтались о происхождении этих приспособлений, люди, нас снабдившие, были бы расстреляны, и они знали, что были бы расстреляны), потом рабочие одесских железнодорожных мастерских, среди которых я проработал три года... Нет, революционного пролетариата за все 17 лет советского моего житья я и в глаза не видал. Нет его, этого пролетариата. Никто "трудящийся" не пошел в революцию, которая оказалась направленной прежде всего против трудящихся. И которая была сделана никогда не работавшими людьми - тунеядцами и паразитами, в самом буквальном смысле этого слова.
   Я никак не хочу идеализировать ни рабочий класс вообще, ни пролетариат, в частности. Социалисты всех стран до окончательного захвата власти рисуют его в нимбе Мессии и с крылышками херувимов и серафимов, а после захвата власти обращаются с ним, как с наследственным каторжником. Рабочая публика каждой страны есть приблизительно ее средняя публика: грузчики слегка ниже среднего уровня, паровозные машинисты - слегка выше. Рабочий физического труда это есть человек, неспособный удовлетворить современным требованиям умственного труда, иначе он перешел бы на умственный труд. Рабочий крупных индустриальных центров есть, кроме того, человек, оторвавшийся от "почвы", от земли, от традиции, человек, который разучился толком молиться, но не научился толком читать, человек, питающийся жирами и литературой чисто маргаринового качества, человек, в сущности, стоящий на неизвестном перекрестке: так вот всю жизнь и простоять за тейлоровским конвейером, не видя ни неба, ни леса, не помня предков и не заботясь о потомках - предки все равно померли, а о детях пусть уж заботится социальное страхование; человек, в общем, выдернутый из нормальной социальной среды. В качестве "правящего слоя" он не годится никуда, но на правящий пост он и не претендует - по крайней мере, русский рабочий. История новой Европы достаточно ясно показала и доказала, что в качестве правящего слоя никуда не годится и интеллигенция, но та на правящие посты претендует. Многомиллионный Спирька ворует и краденое пропивает, а в пьяном виде норовит набить друг другу морду - в особенности русский Спирька.
   Старая история, старая, как социализм: пролетариат есть Мессия, пока он поддерживает мою партию и есть сволочь, когда он моей партии не поддержал. Мое утверждение будет, конечно, кощунственным: ни к каким революциям пролетариат никакого отношения не имел. Читатель, склонный к критическому мнению, возмутится и спросит: так кто же делал революцию? И я отвечу: революцию делала сволочь. А пролетариат? - пролетариат тут решительно ни при чем. Но читатель, даже и склонный к критическому мышлению, уже находится под некоторым гипнозом таких терминов, как "народ", "масса", "трудящаяся масса", "рабоче-крестьянские массы" и склонен предполагать, что без "массового движения" революция невозможна вообще. Я привел свои личные наблюдения, которым, конечно, можно и не поверить. Позвольте привести фактические данные Ипполита Тэна о Французской революции.
   По подсчетам Тэна, на всю революционную Францию было 21.000 членов революционных комитетов, а в день падения Робеспьера по революционным тюрьмам Франции сидело 400.000 человек. По отдельным городам число французских большевиков и фашистов было до невероятия мало: в Труа - 22 человека, в Гренобле - 21, а в Бордо только семь. Общее количество революционного актива Франции Тэн определяет в 300.000 человек. Все население Франции равнялось тогда 25 миллионам. Следовательно: "фанатики и изуверы", составлявшие около одной десятой процента французской нации, объединив вокруг себя "подонков невежества и порока", составлявших около одного процента населения, могли расправляться с остальными 99%, как им было угодно. Девяносто девять сотых населения страны не могло быть никакими "эксплуататорами", как один процент никак не мог быть "трудящейся массой". Была, с одной стороны, - сволочь, и с другой стороны, - все остальные. Сволочь же подбиралась из всех слоев нации, из отбросов всех классов, из неудачников всех сословий. Все остальные уплатили сволочи дань, равняющуюся приблизительно одной трети всего населения страны. В России коммунистическая партия включает в себя в среднем - при колебаниях распухания партии и ее последующих чисток, тоже около одного процента населения страны. И уже обошлась около одной трети всех человеческих жизней России.
   Пророчества
   Сейчас всякий средний человек, обладающий средним человеческим разумом, не придавленный цитатами и не загипнотизированный министерствами пропаганды, может подвести некоторые самые общие итоги относительно Германии и относительно России.
   В Германии:
   В области гуманитарных наук Германия вне всякого сомнения и вне какой бы то ни было конкуренции, стояла на первом месте в мире. От Гегеля до Розенберга шла одна и та же философская традиция, разрабатывавшаяся в мельчайших ее деталях германской философией истории и историграфией, юриспруденцией и геополитикой, политической экономикой и Бог знает чем еще - до "славяноведения" включительно, в чем немцы считали себя окончательными специалистами. Все это работало для победы и все это организовывало победу. Все это было научно уверено в победе - в двух победах, двух Мировых войн. В 1916 году 93 крупнейших ученых Германии обратились ко всему культурному миру с призывом не противодействовать исторически неотвратимой германской победе: Wir gehen der herrlichen Zukunft entgegen - как писал в те времена проф. Шиман. Угол ошибки равнялся ста восьмидесяти градусам.
   В России:
   В области гуманитарных наук Россия стояла на одном из последних мест мира, но русская интеллигенция была самой образованной интеллигенцией мира - образованнее даже и германской. В течение по меньшей мере ста лет, начиная примерно с Белинского с его маратовской любовью к человечеству, интеллигенция эта работала для социалистической революции - десятки тысяч томов были списаны с немецких источников ("Положить на стол диссертацию русского профессора и определить: из скольких немецких лоскутков она сшита", - так издевался В. Розанов над научными подвигами русской профессуры. ("Опавшие листья", 203)); десятки томов были посвящены собственным конструкциям колхозов, партии, чрезвычайке и вообще социализации и национализации. Стотысячные стада русской интеллигенции ходили на водопой то к Гегелю, то к Канту, то к Руссо, то к Марксу. Они зубрили истории всех революций мира. И они готовили собственную - величайшую в истории мира. И вот эта величайшая пришла.
   Русская профессура оказалась глупее даже и германской. Германскую все-таки разбили враги, русскую расстреляло или выгнало вон ее же собственное детище - ее же выученики, питомцы и последователи. Германская профессура сидит все-таки дома и никто ее по подвалам не таскает, русская бежала на чужбину, или погибла на - родине трудящихся всего мира. У германской есть все-таки некое философское убежище: если бы не Розенберг с его восточным министерством, мы бы все-таки выиграли войну. У русской нет даже и такого убежища. У проф. Люмана остался хоть его участок, если даже вилла и разбита. У русского профессора Бердяева не осталось ничего, кроме органов усидчивости, которые он кое-как унес из пожара, зажженного им самим. Здесь провал полный, абсолютный, стопроцентный. Провал, после которого при малейшем запасе совести и совестливости надо бы надеть покаянное рубище, пойти в Каноссу и заняться там подметанием уборных. Но русская профессура рубища не надела, в Каноссу не пошла и уборных, к сожалению, не подметает. Она продолжает пророчествовать. Она продолжает давать научные прогнозы.
   М. Алданов является наиболее интересным русским писателем современности, по крайней мере после смерти Горького, - Бунин это, все-таки второй сорт. М. Алданов пишет блестяще и его эрудиция поистине чудовищна. В одной из своих книг: "Юность Петра Строганова" (стр. 186) М. Алданов говорит:
   "Достаточно ясно, что Рыкова, Каменева, Зиновьева и Бухарина Сталин не расстреляет".
   "Достаточно ясно". Сталин расстрелял как раз и Рыкова, и Каменева, и Зиновьева, и Бухарина.
   Проф. Р. Виппер является крупнейшим русским авторитетом в истории Западной Европы - это по его учебникам эту историю зубрили русские студенты и это его тома красуются в каждой уважающей себя библиотеке. В 1923 году появилась его книга "Круговорот Истории". Там он на стр. 29 дает сводку своих прогнозов относительно ближайшей истории Европы:
   "Новый взрыв империализма на западе невозможен. Немыслимо провести мобилизацию вроде 1914 - 15 годов. Вероятно, всеобщую воинскую повинность придется отменить... Служить в качестве повинности не захотят не только рабочие, но и остальные классы". Как видите: ровно сто восемьдесят градусов.
   Проф. Милюков восторженно приветствовал бескровность русской революции. Проф. Новгородцев почти в то же время предсказывал окончательную гибель социализма.
   Капитальный труд проф. Новгородцева - одной из крупнейших величин нашей социологии - был впервые напечатан в журнале "Вопросы философии и психологии", потом, уже во время революции, вышел двумя отдельными томами. Эта книга, совершенно исключительная по своему интересу, читать ее, конечно, нет никакого смысла. Интерес же заключается в прогнозах самого выдающегося русского специалиста по социологии. Прогнозы очень просты: социализм умирает. Бердяев, Струве, Лассаль, Лабриола и прочие и прочие "сменили вехи", - одни отошли от ортодоксального социализма, другие ушли от социализма вообще. То, что осталось, раздробилось на массу социалистических сект, пропитанных ненавистью друг к другу.
   Все это доказывается черным по белому: цитатами. И все цитаты подлинны. И выводы из этих цитат последовательны и логичны. Вопрос же о том, что человеческая жизнь цитатами не ограничивается, профессору Новгородцеву и в голову не пришел.
   Однако самое интересное начинается дальше. Книга проф. Новгородцева была переиздана в Берлине в 1923 году - уже в эмиграции. В это время в России утвердилась одна социалистическая республика - советская, ив Германии другая социалистическая республика - веймарская. В Италии пришел к власти Муссолини, тогда социалист-интернационалист; в Польше - Пилсудский, член польской социалистической партии; во Франции сколачивались силы "народного фронта" - вся Европа была на пути к ее сегодняшнему положению. И к беженскому изданию книги профессор дает предисловие: он не находит нужным вносить какие бы то ни было поправки в это издание, ибо все его положения правильны, ибо он следовал единственному возможному истинно научному методу работы. Точка.
   Еще один пример. Самый выдающийся философ России В. Соловьев писал о самом выдающемся философе мира - Гегеле (статья в Энц. словаре Брокгауза и Ефрона):
   "Нельзя было, конечно, требовать, чтобы Гегель, хотя и претендовавший на абсолютное знание (курсив мой, И. С.), предсказывал будущие исторические события... но по нраву можно было ожидать, что гегелева философия истории оставит место для будущего, в особенности для будущего развития таких явлений, важность которых уже отчасти обозначилась при жизни философа. Но в то время, как современник Гегеля граф Красинский силой поэтического вдохновения предугадал и с поразительной точностью и яркостью нарисовал картину Парижской Коммуны и нынешнего анархизма (в своей "Небожественной комедии") - в философии Гегеля не оставлено никакого места ни для социализма, ни для национальных движений нынешнего века, ни для России, ни для славянства".