– Стой, есть живые! – раздался голос над самым ухом, и Петер увидел, что жандарм склонился над могилой. В мозгу сверкнула молния: раз у могилы жандарм, стрелять не будут. Петер почувствовал, что он кубарем катится с обрыва, попадая головой то на камень, то на колючий куст.
   Сзади застрочили автоматы. Прожектор ударил совсем близко, осветив свежий пень, даже колечки на пне успел запомнить Петер. В мозгу сверкнула вторая молния: там, куда летят пули, не должно быть охранных постов, значит, бежать нужно по направлению пуль, и он побежал…
   Через пятьдесят пять дней Петер нашел отряд. Он уже не мог идти или даже ползти. Так что правильнее – партизанский отряд нашел Петера. Пятьдесят пять дней без обуви, без хлеба, без оружия, с гниющими ранами… Нечем было поживиться и на полях: дело происходило в мае.
   …Первым движением нашим было выйти и посмотреть братскую могилу, где остались лежать товарищи Петера. Но пока Петер рассказывал, мы, оказывается, уехали очень далеко от нее.

ИСТОРИЯ ОДНОГО ПОДАРКА

   Когда один из пловдивских журналистов узнал, что мы собираемся побывать в селе Первенец, он усмехнулся и сказал:
   – Между прочим, обязательно спросите у председателя, какой он послал в прошлом году подарок в Советский Союз и что из этого вышло.
   В кабинете председателя сельскохозяйственного кооператива имени Георгия Димитрова было полно народу. Из северной Болгарии, с Дуная приехали делегаты из разных кооперативов посмотреть, поговорить с опытным и умелым руководителем, поучиться у него, а может быть, что-нибудь и подсказать. Разговор шел чисто деловой: сколько раз за лето опрыскиваются химикалиями виноградники, сколько винограду идет на экспорт, а сколько на переработку, какое есть в кооперативе животноводство, сколько парников, сколько торфяных горшочков. Так что уж из этих разговоров нам стало ясно, что кооператив очень большой, выращивается здесь виноград, табак, помидоры, перец, шпинат, кукуруза. Разводятся коровы, свиньи, овцы, птица, а также рыба.
   Председатель, видимо, привык к посещению села разными делегатами, корреспондентами, туристами. Как только крестьяне вышли из кабинета и мы с председателем остались одни, он сразу предложил нам бумаги, сказав: «Вот здесь все контрольные цифры по хозяйству», – а сам занялся своими делами: начал звонить но телефону то в одно, то в другое место. Это был человек лет пятидесяти, с совершенно седым бобриком на голове и черными бровями и усами на смуглом мясистом лице. Стоит ли говорить, что из-под черных бровей глядели черные живые глаза.
   – Хорошо, мы посмотрим и цифры, а вы рассказали бы нам о каком-то таком прошлогоднем подарке.
   Лицо председателя сразу оживилось. Он лукаво подмигнул нам и велел бухгалтеру принести «дело о подарках». Через две минуты па столе лежала папка, открыв которую, мы обнаружили аккуратно подшитые десять-пятнадцать листочков. Но сначала о сути дела. В прошлом году, как только началась уборка винограда, председатель кооператива внес предложение – первый вагон отборного винограда послать в подарок рабочим Горьковского автомобильного завода. Кто-то из членов правления спросил: почему, дескать, именно на этот завод?
   Председатель разъяснил:
   – Потому на этот завод, что грузовики, выпущенные в Горьком, прекрасно работают на полях нашего кооператива. И (это же все знают!) оказывают нам большую помощь.
   Сказано – сделано. Вагон ушел, но был где-то перехвачен экспортными организациями, которые еще чуть-чуть и направили бы его по обычной экспортной дорожке. Тогда в папке и появились первые документы – переписка с Плодэкспортом. Потом все затихло месяца на два, и вдруг… Вот оно, письмо, пришедшее через два месяца: «Болгария. Пловдивской области. Председателю объединенного трудового кооперативного земельного товарищества имени Г. Димитрова. От имени коллектива автозавода города Горького благодарим вас, дорогие товарищи, за теплые поздравления, теплые пожелания и подарок.
   Желаем вам, как и всему болгарскому народу, больших успехов в благородной борьбе за построение социалистического общества. Посылаем вам для хозяйственных нужд объединенного товарищества два автомобиля ГАЗ-51.
   Примите, дорогие товарищи, наш подарок, горячий привет и наилучшие пожелания трудиться на благо вашей родины».
   Подписали письмо директор завода, секретарь партийной организации и председатель завкома.
   Вскоре пришли и сами автомобили. Вот в папке квитанция, описательный лист, упаковочный лист. Кстати, пойдя на маленькое нарушение правил, горьковчане погрузили машины, уже заправленные бензином. Здесь первенецким водителям осталось нажать только стартеры, и грузовики своим ходом пошли в село.
   – А больше никому вы не посылали подарков?– поинтересовались мы.
   – Как же! После этого мы послали вагон помидоров в Чехословакию. Тоже на автомобильный завод. Письмо пришло еще быстрее, чем из Горького.
   «Дорогие товарищи, друзья! Горячо благодарим вас за щедрый подарок – вагон помидоров. Надеемся, что этот подарок послужит дальнейшему укреплению дружбы между нашими братскими народами. С коммунистическим приветом… (подписи)».
   – И все?
   – И все, – засмеялся председатель.
   Когда мы собрались уходить и прощались в дверях, председатель вдруг спросил у нас как бы невзначай:
   – Вы не знаете, где делают МАЗы?!
   – В Минске, конечно, потому они и называются МАЗы.
   – Бухгалтер, запиши! В Минске! – И, обращаясь к нам, доверительно добавил: – Только боюсь вот, очень уж тяжелые эти МАЗы, пожалуй, не выдержат их наши мосты!..
* * *
   Шесть лет спустя, в конце, значит, 1962 года мне посчастливилось снова съездить в Болгарию. При этом могло быть два решения – либо ехать по старому следу, по старому ламаровскому маршруту, все вспоминая, оживляя, сравнивая, узнавая, либо стремиться в новые, незнакомые для меня места.
   И с точки зрения взгляда на вещи. Тогда, в первый раз, я, помнится, все больше лазал по лесам строек, по кирпичам и бетону, меня водили по цехам металлургических и азотнотуковых заводов, а также по шахтам и забоям.
   Теперь, значит, можно было обратиться к чему-нибудь другому. Если я уж имею представление о чем-либо, зачем же я коротенькие деньки поездки буду расходовать на то же самое? В моем случае это, правда, немного эгоистично. Но если разобраться, тут вовсе нет никакого эгоизма, напротив, – хлопотливая забота о читателе. В конце концов заводы и шахты у разных народов больше похожи друг на друга, чем, к примеру, обычаи и песни тех же самых народов.

ЭТЮД ЛИТЕРАТУРНЫЙ

   Маленький «Москвич» темно-вишневого цвета. За рулем – болгарский писатель (с военным уклоном), бывший партизан, имя которого известно в народе, – Станислав Сивриев. Он небольшого роста, круглолицый, чернявый, что естественно для болгарина, разговорчивый, хорошо говорит по-русски. Незначительные ошибки делают его речь всего лить более привлекательной, я бы сказал, более трогательной. Например, он вместо того чтобы сказать «не так уж много» пли «не та!; уж писатели, как художники», всегда говорит: «не уж так много», «не уж так писатели, как художники».
   «Москвич» его собственный, водит он его отлично. Кроме того, уроженец Родопов, он превосходно знает и любит этот край. Значит, когда у Союза болгарских писателей появляется иноземный гость, обращаются к Станиславу Сивриеву. Если он свободен в это время, то дело улаживается быстро. Иноземный гость увидит Родопы так и с такой стороны, с какой не увидел бы, будучи туристом или если бы путешествовал один на своей машине. Станислав рассказывает:
   – В последний раз со мной ездил по Болгарии Константин Георгиевич Паустовский. Он сидел там, где сидите вы, на этом самом месте. Ну а я, конечно, на своем – за баранкой.
   Время от времени Станислав заводит разговор, который заставляет меня задуматься. Например:
   – Вы знаете, когда мы ехали с Паустовским, он сказал: «Можете называть меня плохим писателем, можете называть меня тупицей, но не говорите, что я плохой рыбак. Этого я не прощу».
   Немного погодя, снова:
   – Паустовскому очень понравилось слово «шума». Так называют у нас, в Болгарии, осеннюю листву на деревьях. Константин Георгиевич даже несколько раз повторял вслух: «Шума, болгарская шума, шума».
   Километров через десять – новый рассказ о Паустовском:
   – Вы знаете, почему Константин Георгиевич не побывал в Родопах? Мы были в Созополе и собирались ехать в Родопы. Однажды ночью, около отеля, раздался женский крик о помощи. Паустовский, побежал. У дороги лежала женщина, видимо, с сердечным приступом. Она из магометанок, как потом выяснилось. Из подобострастия и раболепия побоялась будить ночью мужа и пошла в больницу одна. Естественно, что приступ по дороге усилился, и вот она в канаве.
   Паустовский стремглав побежал в отель, в верхний этаж отеля, за валидолом. Лекарство он принес, но сам свалился в сильнейшем приступе асгмы. Вот почему он не побывал в Родопах.
   Так и продолжалось весь первый день: «Паустовский сказал, Паустовский говорил, Паустовский рассказывал».
   Вот я и задумался. Паустовский, конечно, яркая личность. Ревновать тут нечего. Но все же в следующий раз, если Станислав будет путешествовать с кем-нибудь по Болгарин, скажет ли он хоть однажды: вот здесь, мол, сидел Солоухин, Солоухин говорил, Солоухин рассказывал, у Солоухина была поговорка…
   Как важно, как нужно, как хочется оставить после себя добрый след в человеческом сердце! И как это не просто…

ЭТЮД ЭТНОГРАФИЧЕСКИЙ

   Предстояло провести ночь в курортном местечке Помпорово, в первоклассном отеле, рассчитанном на летних иностранных туристов, а теперь, в поздние дни осени, совершенно пустом. Впрочем, кажется, и зимой съезжаются сюда любители горнолыжного спорта. А теперь вот – бессезонье, желтая болгарская шума, частые дождички, волглая земля, крепкие осенние запахи с явственной примесыо свежей прели.
   Стемнело рано.
   Бессмысленно было бы сидеть весь вечер в комнате. Я предложил Станиславу прогуляться. Тут еще новое дело. Пока мы разбирали чемоданы и умывались с дороги, на Помпорово вместе с вечерней мглой опустился туман. Он был настолько плотен и густ, что даже в темноте угадывалась, как бы слегка светилась сама собой его молочная белизна.
   Место вокруг – горы, заросшие высокими елями, особенно не разгуляешься, тем более в гуманный вечер. Все же мы пошли по дорожке и отошли от гостиницы настолько, чтобы не просвечивало, портя ночь, ни одного огонька, не примешивалось к туманной горной ночи ни одного постороннего звука.
   Мы присели на большой волглый камень у дорожки и стали слушать ночь. Я надеялся, что, может быть, откуда-нибудь издалека, из долины, когда мы совсем затихнем, пробьется к нам либо журчание горного ручья, либо заглушенный расстоянием шум горного водопадика.
   Однажды я так же вот ночевал в коренном дагестанском ауле. Днем, пока мы суетились и разговаривали, обедали и пели песни, ничего не было слышно, кроме обыкновенных для аула звуков: крик осла, скрип и звяканье, смех ребятишек, пенье петуха, шум грузовика или автобуса и вообще дневной шум, когда даже и не различаешь один звук от другого и не обращаешь никакого внимания на шум, потому что и сам, по мере сил, участвуешь в его создании. Как там сказано у славного польского поэта: «Я мог бы многое услышать в мире, но, к сожалению, сам все время шумел».
   Так вот в том ауле ночью я вдруг явственно услышал шум реки, хотя около аула ее не было, и никакого речного шума днем мы не слышали. Но река шумела все явственнее, все громче, все более властно, одна царствуя теперь во всех угомонившихся притихших окрестностях. Я слушал ее как чудо (не было ведь днем никакой реки), пока она не подняла меня на мягкую добрую волну и не закачала в сладком освежающем сне. А днем опять – скрип и звяк, смех и говор. Я спросил у местного жителя:
   – Где река?
   – Какая река?
   – Та, что шумела ночью?
   – В соседнем ущелье, вон за той горой.
   Так и здесь, в Помпорове, посреди болгарских Родопов, в туманной темноте, мне хотелось прислушаться до такой степени, до такой топкости и ясности, что если с елок капали бы редкие капли, то различить и услышать. Или, может быть, чешма поблизости, или ручеек, или водопадик, а по-болгарски – прыскало.
   Напрягаться, или, как иногда пишут в романах, превращаться в слух («я весь превратился в слух»), нам не пришлось. Как только мы остановились и перестали разговаривать, так и услышали эту слабенькую, но чудесную в обстановке ночных гор музыку – не очень далеко от нас бродили три маленьких разноголосых серебристых колокольчика.
   Я вот сказал – «разноголосых». Точно, что каждый из них разговаривал по-своему. Мы даже разобрали, что их именно три. Но они вовсе не создавали впечатления разноголосицы. Как-то очень уж ладно они дополняли один другого.
   Над журчанием ручья, слушая его, я могу сидеть часами, а тем более вечером. До этой ночи я думал, что на земле не бывает звуков светлее, чище и не надоедливее, чем пение ручья. Три колокольчика, бродящие поодаль, были для меня как новое откровение. Я почувствовал, что не двинусь с места, никуда не уйду с этого волглого камня, пока не наслушаюсь досыта незатейливой, но родниковой чистоты песенки Родопских гор.
   Один говорил поглуше, и цвет звука у него был какой-то густой-густой, вроде бы темно-вишневый; другой – по густому темно-вишневому фону рассыпался золотистым солнечным горошком, этакими прыгающими блестками, осколочками, зайчиками; третий был прозрачен и светел, как хрустальные палочки, ударяющие друг о друга.
   То нам казалось, что это не такие уж маленькие колокольчики, но что это далеко, может быть, на склоне другого холма, ходят три коровы; то, напротив, воображение, сбивая с толку, говорило, что совсем рядом, но в пятидесяти ли шагах от нас, с тремя миниатюрными колокольчиками пасутся овцы. Настроишься на близких овец – ну да, овцы, за соседней елкой. Настроишься на далеких коров – не может быть сомнения, издалека доносится разговор колокольчиков.
   В конце концов завороженные и сбитые с толку, мы пошли па звук, круто спускаясь по травянистому склону холма.
   Иногда было нужно останавливаться, чтобы прислушаться. Далеко идти нам не пришлось. Когда колокольчики были еще не близко, нас окликнул пастух (по-болгарски овчар). Мы прошли было мимо него, не заметив, а он сидел на камушке, в трех шагах от нашей тропинки.
   Тотчас Станислав с ним разговорился и узнал в первую очередь, что его зовут Коля Михайлов.
   – То есть как же его называть Колей, – воспротивился я, – ему, наверно, за пятьдесят?
   – Седьмой десяток. Но это ничего. У нас отчества не полагается, а зовут его действительно Коля.
   Итак, Коля Михайлов, худощавый, как и полагается чабану, смуглый, с маленькими усиками, пас овец, среди которых три были с колокольчиками. Вообще Коля Михайлов всю жизнь пас овец. Сначала у него были свои овцы, сто штук, как, впрочем, почти у всех крестьян и Болгарии, так что не нужно нам считать, что в прошлом он злостный собственник. Тем более, что сто овец в старой Болгарии считалось ну не то чтобы бедностью – обыкновением. Бывали ведь и тысячи и десятки тысяч.
   Теперь Коля нанялся пасти кооперативных овец. Записывают ему два трудодня в сутки. На трудодень полагается один лев шестьдесят стотинок, то есть, значит, всего три двадцать, что вовсе неплохо.
   Оказывается, за еловым леском, в низине, у Коли Михайлова своя пастушья хижина. Строил еще владельцем стоголовой отары, но пользуется ею и теперь. Мы получили приглашение позавтракать в хижине овчара, если не проспим, а встанем в 7 часов утра, чтобы к восьми быть на месте.
   Весь вечер в гостинице мы разговаривали про колокольчики, и Станислав рассказал мне немало интересного.
   Конечно, для дела хватило бы и маленьких колокольчиков, так, примерно, с чайную чашку, но шли века, и постепенно выработалась своеобразная традиция, своеобразная игра, когда один крестьянин не хотел ударить в грязь лицом перед другим. Не только не ударить в грязь лицом, но и превзойти и похвастаться. Постепенно выработалась и создалась гамма колоколов – 12 основных и 5 подголосков. Полностью весь основной набор называется «дизие» – от «дюжины». А вообще колокола в Родопах зовут «ченове». Один колокольчик – «чен».
   Разные мастера, разные и ченове. Да и у одного мастера, наверно, не все ченове одинаковы. Чен с глухим звуком, не певучий, как бы задерживающий звук в самом себе, одним словом, не звучный чен, называется – тунук. О замкнутом, вечно сердитом, вечно нахмуренном человеке тоже говорят – тунук.
   А бывают чены открытые, звучные, певучие. Блямкнешь раз – звук живет долго-долго, и как-то именно легко вылетает из колокола, выливается весь, до последней капельки. Вот именно открытый чен. Про него говорят уж не «тунук», а «очик». «Очик-гез» – называют в Родопах человека с открытым взглядом, с открытым сердцем, с открытой, доброй, певучей душой.
   Чтобы ченове были звучнее, мастера добавляют в них серебра. Это как и у нас раньше в колокола. С серебром – малиновый звон, известно каждому.
   Подобрать гамму, чтобы чен от чена звучал все выше и выше, и не просто выше, а на какую-то там определенную толику, не просто. Мастера умели подгонять колокола путем нагревания и подпиливания напильником.
   Будто бы у скотины – у овец и коров – вырабатывался даже рефлекс: нет колоколов, нет и аппетита. С колокольчиками едят охотнее. Надо ли собрать разбредшееся стадо, звонят во все колокола. Стадо бежит со всех сторон сломя голову. Вот название каждого чена в полном основном наборе, от самого большого до самого маленького:
   1. Докузинжи-деве.
   2. Секизинджи-деве.
   3. Единжи-деве.
   4. Алтынджи-деве.
   5. Бекинджи-деве.
   6. Дертюнджи-дево.
   7. Ючунжу-деве.
   8. Икизинджи-деве.
   9. Биринджи-деве.
   10. Каба.
   11. Стамбол.
   12. Индже.
   Дальше идут тонкие – жюри. Их обычно бывает около пяти. Значит, и получается в полном наборе 17 колоколов.
   С маленькими колокольчиками пасут овец каждый день; большие раньше надевали в торжественных случаях, когда нужно прогнать отару через всю деревню, или в праздник, или в горах взгрустнется пастуху в одиночестве, тогда надевает он тщательно подобранные ченове, берет гайду (вроде волынки), и – вот симфония: звенят колокола, блеют овцы, шумит горная речка, ганда ведет свою длинную старинную песню про храбрых гайдуков.
   Станислав в детстве бегал в нижнее помещение дома, где висели ченове, и, разнообразно звеня ими, как бы воссоздавал движение отары. Отец за это давал ему либо пряник, либо конфетку, либо денежку на пряник. Потому что больше всего на свете отоц Станислава любил будто бы слушать колокола. Под конец обязательно прослезится. Он даже ездил нарочно в горы, к чабанам, чтобы слушать. И слушал, и плакал настоящий родопец, отец Станислава Сивриева.
   – В прошлом году, – рассказывал дальше Станислав, – был в Родопах праздник песен. Решили показать на празднике весь комплект колокольчиков, надев их на козлов. Большой чен тяжело носить даже и козлу, не то что барану. Через каждые два часа козла подменяют – не выдерживает.
   Хвать-похвать, не так-то просто стало собрать козлиное стадо. Ездили по Родопам на автомобилях, собирали по одному козлу. Наконец своеобразный оркестр был укомплектован. Погнала козлов в Рожен, к месту праздника песен. По пути попадались пастушьи деревни. Люди в этих деревнях выбегали на улицы, и мужчины, и женщины, и ребятишки, и все плакали, – вот что такое полный набор колокольчиков.
   А вот еще случай, – продолжал Станислав про колокола. – Один крестьянин давным-давно уехал в город, да там и затерялся. Про него все забыли. Но он-то, видно, не забыл своей деревни. Однажды беглец появился, но зачем бы вы думали? Затем, чтобы устроить и послушать эти самые колокола. Снарядил чью-то отару, по договоренности с хозяином, и погнал ее по улицам деревни. Как водится, все в деревне будто бы слушали и плакали вместе с затейником, которого, однако, вызвали в милицию. В милиции ему поставили в вину, что он-де проводил агитацию против сельскохозяйственного кооператива.
   Когда на другой день мы в 7 часов утра (ночью туман рассеялся, и утро вставало ясное, как хорошо отстоявшаяся вода) шли к пастушьей хижине Коли Михайлова, меня вовсю грыз червячок собирателя и коллекционера. Дело в том. что у себя, в России, я действительно собираю всевозможную крестьянскую утварь: деревянные ковши, резные солоницы, берестяные табакерки, туеса и прочую этнографию, или, проще сказать, бытографию. В числе прочего, а может быть, в первую очередь, я собираю русские поддужные колокольчики. Те самые, что вешали под дугу к почтовым тройкам, или просто к тройкам, и если свадьба, и просто так – редко выезжали без колокольчика; те самые, что «Слышу звон бубенцов издалека», или «Однозвучно гремит колокольчик», или «И колокольчик, дар Валдая, гремит уныло под дугой», или «Колокольчик однозвучный утомительно гремит», или «Мой первый друг, мой друг бесценный, и я судьбу благословил, когда мой двор уединенный, печальным снегом занесенный, твой колокольчик огласил», – короче говоря, те самые русские колокольчики, что прославлены в десятках песен и чей звон еще не так давно был непременным украшением русских равнин.
   Есть у меня и колокольчики с надписью «Дар Валдая», есть и с надписью, что сделан, мол, в селе Пурихе Нижегородской губернии, а на одном витиевато начертано: «Купи, не скупись, с ним езди, веселись».
   После нашего вечернего разговора со Станиславом и завелся у меня в душе червячок: не пополнить ли коллекцию еще и болгарскими ченами. Ну не так чтобы все 17 или всю дюжину основных – парочку для коллекции.
   А вдруг придем сейчас в хижину пастуха, а у него полхижины завалено колоколами, и все они ему не нужны, и все их можно у него купить и увезти в Москву. Отчего же это невероятная мечта? Может быть, это очень даже вероятно и правдоподобно?
   Когда прошли еловый лес, открылась лощинка, на другой солнечной стороне которой, вся освещенная солнцем, ждала нас хижина. Солнце только сейчас выглянуло из-за горы. У основания хижины, заполняя дно лощинки, лежала прохладная влажная тень. На крыльце, по колени в тени, стоял Коля Михайлов и махал нам рукой – мы опаздывали на четверть часа.
   Завтрак по-чабански был следующим. В глубокой сковороде старик растопил бараньего сала, причем натопил его много, целую сковороду, а если бы слить в банку, наверно, не меньше литра. Немного погодя в сало он высыпал два стакана красного молотого перца и все тщательно размешал и еще раз прокипятил. Подучился яркий горячий соус. Этим соусом повар облил картошку, которая грелась в жаровне. Картошка сделалась темно-оранжевой, как ломтики апельсина, и мы втроем съели ее всю, не потратив на это и тридцати минут. Тогда Коля Михайлов принес в хижину из чулана трехведерную кастрюлю, полную кислого молока. Ложками мы брали дрожащее, режущееся молоко и клали к себе в тарелки. Молоко и в тарелке оставалось крепкими желтоватыми кусками, а не расплывалось в жижицу. Оно было холодное, как если бы из погреба, со льда.
   В убранстве хижины хозяин исходил, видно, из единственного соображения – целесообразности. А целесообразность проверялась десятилетиями. Жесткое ложе, очаг, стол, скамья. Удобная грубая одежда на гвозде, Над очагом, на полке, медная кухонная утварь. Желаемых мною колокольцев, увы, в хижине не было видно. Мало того, Коля Михайлов в ответ на тонкий, наводящий вопрос Станислава сказал, что вряд ли сейчас можно где-нибудь увидеть чены, разве что в Райкове в музее.
   Теперь мне хотелось бы на четверть часа опустить из рук главную ниточку рассказа и вставить слово о Московском этнографическом музее.
   Ну нет, сначала надо все же о Райковском. Райково – небольшой городок в южной части Родопских гор. Собственно, тут три городка, слившиеся один с другим и вытянувшиеся в длинную цепочку: Райково, Устово, Смолян. Раньше эти три города, как бы нанизанные на одну нитку, называли (под турецким магометанским влиянием) родопскими четками. Теперь их стали называть по-светски – родопское ожерелье. Впрочем, на карте 1962 года я не нашел обозначений трех городов. Там нарисован один кружочек покрупнее и написано Смолян. Значит, один из трех постепенно побеждает.
   В Райкове есть дом, выдержанный в прекрасном стиле старинной болгарской архитектуры. Его-то и заняли под музей. Экспозиция музея оригинальна. Не нужно идти мимо бесконечных стеклянных стендов с разложенными мелкими экспонатами или смотреть на бесчисленные экспонаты, развешанные по стенам, когда глаза разбегаются по сотням предметов, боясь задержаться на каком-нибудь одном: всегда ведь куда-нибудь торопишься, всегда не хватает времени.