Сначала были игры, представления вроде нашего студенческого капустника, присуждение премий за самые остроумные и удачные костюмы. В соседних залах стояли столы, где можно было немного выпить, закусить, взять кофе.
Но вот в главном зале раздались столь характерные для середины XX века, скрежещущие, взвизгивающие и откровенно визжащие звуки, и начался шабаш.
Да, я и тогда не мог найти и теперь не могу подобрать никакого другого слова, чтобы точнее определить начавшееся. Именно шабаш! Подозреваю даже, что патриархальным, старомодным обитательницам Лысой горы следовало бы в плане обмена опытом бывать иногда там, где происходит нечто подобное.
Были внутренние лестницы на антресоли, так что, если подняться повыше, взгляд охватывал целый зал, от конца до конца, ну и те шестьсот и пятьсот человек, находившихся в зале.
Вот стройные юноша и девушка. Только что они были людьми, с вертикальной постановкой юных своих тел, с осмысленностью во взглядах, с улыбкой на лицах, с человеческими словами на устах.
Но скрежещущие звуки уже ударили их по нервам. Юноша и девушка отступили друг от друга на шаг, согнулись, опустив руки почти до земли, а колени подвернув внутрь одно к другому (походка обезьяны), взгляды их вдруг обессмыслились, стали стеклянными, как у ярко выраженных идиотов, с лица ушло все человеческое, гомеровское, рафаэлевское, шекспировское, бетховенское, остались бездушные жуткие маски, и вот безвольные, в кошмарном гипнотическом состоянии, эти два человека судорожно задергались, задрыгали коленками, затряслись, заерзали, и по мере того как они дергались и тряслись, на лица их все увереннее ложилась жуткая звериная гримаса.
Дергалось, терлось друг о друга то животами, то задницами одновременно пятьсот или шестьсот человек. Многие взвизгивали, издавали нечеловеческие вопли и как бы стоны сладострастия, но отдельные визги и стоны заглушало сатанинское хохотание джаза. Картины жутче, ужаснее я не видел давно, да, наверно, и не увижу.
Я понимаю, допустим, что это был ритуальный танец какого-нибудь людоедского племени. Но такое сейчас, в XX веке!..
Возникает лишь два вопроса. Во-первых, почему цивилизованное, казалось бы, человечество – человечество, познавшее тончайшего Шопена и нежного Штрауса, могучего Бетховена и железного Вагнера, бурного (от слова «буря») Листа и чистого, как чистое небо, Чайковского, почему вдруг все человечество, скучившись в больших городах (и обезумев, что ли, от этого скопления?), взяло на вооружение музыку и танцы наиболее отсталых диких племен?
И вот уж нет французских национальных, норвежских национальных (о Григ! о Сольвейг!), итальянских национальных (о Паганини!), венгерских национальных, польских национальных, германских национальных музыки и танцев, а есть одинаковый для всех, как если бы эсперанто-джаз.
Были времена, когда французское музыкальное искусство или австрийское национальное искусство становились любимыми другими европейскими народами. На балах гремели мазурки, полонезы, котильоны и вальсы. Но это означало прежде всего, что, допустим, французское музыкальное искусство, равно как и французская культура вообще, шло тогда впереди других европейских культур и тем, и только тем, на время покоряло вкусы других народов, совершенствуя их.
Но чтобы народы Масснэ и Вагнера, Шуберта и Пуччини, Верди и Берлиоза, отказавшись от своих цивилизаций, поддались вдруг все первобытным ритмам – это удивительно!
Я с величайшим уважением отношусь ко всякому народному искусству, в чем бы оно ни выражалось: в деревянных скульптурках, в узорах и горшках, в песне или танце.
Но, во-первых, все равно мне было бы странно, если бы люди всей земли, всех стран вдруг начали бы танцевать либо исключительно лезгинку, либо исключительно комаринского; а во-вторых, мы все же встречаем у отдельных племен обряды и обычаи, которые, может быть, не следовало бы сразу из хижины где-нибудь на Полинезийских островах переносить во все залы, во все дворцы Старого и Нового Света.
И мне захотелось встряхнуться, как бы очнуться от кошмарного наваждения и вспомнить, что были же, были же у людей и медленный вальс, и Рахманинов с Шопеном. Что если уж очень хочется чего-нибудь чрезвычайно темпераментного, есть замечательный венгерский чардаш, есть испанские танцы, где присутствует страсть, может быть, даже буйство страсти, но где это не ушло от человека, от человеческой красоты, где все же танец, кроме тоги, и искусство, духовная категория, а не только физическое упражнение.
Ведь тут именно нужно отряхнуться от наваждения и взглянуть на все первозданными просветленными глазами.
Мы сидели за столиком: я, мой друг болгарский поэт Георгий и его друзья. Понемножку отхлебывая, можно сказать, пригубливая золотисто-пахучую ракию, подбирая с розеточек фисташки с острыми крупицами соли на каждом ядрышке, мы и слушали истерическую, сошедшую о ума музыку и смотрели на истерически, как бы в припадке сумасшествия, танцующих молодых людей.
Постепенно я начал разлагать нашу компанию.
– Эх, вы, – говорил я болгарам. —У вас такая яркая, такая самобытная культура. Какие танцы я видел в ваших деревнях, какие хороводы. А какие песни. Эх, вы! Стоило освобождаться от турецкого ига, проливать за это кровь, чтобы теперь попасться в плен этой нелепой, как бы негритянской, а на самом деле выхолощенной, ничейной, космополитической «музыки»? И это где? В Софии! Вот я был недавно в маленьком болгарском городке Петриче, знаете, там, около греческой границы… – И я рассказал им уж кстати, как я был в Петриче. Мы приехали в городок вечером, нарушив программу нашего путешествия, так что место в отеле забронировано не было. Не было их на самом деле. Табличка гласила: «Лягла няма». Искать городское начальство вечером трудно. Но болгарские спутники мои не унывали:
– Сейчас пойдем на площадь, все и образуется.
Квадратная площадь, вымощенная крупной брусчаткой, была сплошь заполнена народом. Народ на площади не был неподвижен, как если бы в ожидании митинга или какого-нибудь зрелища, но медленно вращался по часовой стрелке. Мне показалось даже, что вращается не толпа, а сама площадь, наподобие механической сцены в современном театре.
Я и раньше наблюдал эти явления, именно как бы явления, обязательные, как иное явление природы, что люди города, вечером, в строго определенный час, все вдруг выходят на главную улицу и прохаживаются по ней некоторое время, гуляют, а потом вдруг расходятся по домам, и главная улица пустеет так же быстро, как перед этим заполнилась.
– Все очень просто, – говорили мне болгарские спутники. – Сейчас мы найдем кого только нам нужно. Все здесь на площади: и секретарь горкома, и председатель исполкома, и все, все, кто бы нам ни понадобился.
Действительно, через четверть часа из медленного кружения толпы был выужен секретарь горкома, и вопрос с ночлегом разрешился благоприятным образом.
(По улочке, где мы ночевали, прошел музыкальный оркестр из народных инструментов: волынки, дудочек, скрипки. Оркестр вел небольшую процессию. Оказалось – свадьба. Утром в шесть часов, когда весь город спал, оркестр вдруг заиграл с новой силой. Это значит, объяснили мне, невеста оказалась непорочной, сохранила свою девическую честь до замужества, и вот музыканты с радостью оповещают об этом жителей Петрича.)
Итак, ночлег был устроен, оставалось поужинать. Мы зашли в корчму, недалеко от главной площади. Посетители, главным образом мужчины, занимая все столики (многие столики сдвинуты для компании), смачно ели непременные вечером в Болгарии кебабчаты, сдабривая их маринованными стручками жгучего красного перца и запивая легким красным вином. Это не мешало разговаривать всем одновременно. Надо учесть и темперамент болгар вообще, македонских в особенности (Петрич населен македонцами, тоже по существу болгарами, но с диалектом и с некоторыми этнографическими особенностями).
Оркестранты в малиновых куртках после македонских песен заиграли вдруг что-то вроде твиста (их попросил об этом один юноша), и вот две пары молодых людей, может быть, студентов из Софии, решили показать провинциалам, как танцуют теперь «передовые», вполне культурные, вполне современные люди.
Из-за нашего столика хорошо было видно, что танцевали они в сущности неумело (куда им до варшавского бала-маскарада!), но все же вся корчма, повернув головы и вытянув шеи, заинтересовалась зрелищем.
Мирное созерцание длилось недолго. Мужчины, сидевшие за одним столом (шесть человек), вдруг встали, обхватив друг друга за плечи, образовав таким образом круг, и пошли, разворачиваясь в стремительном четком хороводе.
Из-за других столов повскакали, оторвавшись от кебабчатов, другие мужчины. Они дружно присоединились к хороводу, столы отодвинули к краям, хоровод раскручивался все центробежней. Бедных любителей твиста, как вихрем, откинуло к стене. Но все это происходило пока вопреки оркестру. Хороводники пели свою песню, а оркестр играл свою. Наконец, оркестр должен был признать свою нетактичность. Оркестранты остановились на минуту и вдруг заиграли нечто совсем другое. Тогда остановились и танцующие, как если бы заиграли гимн. Не танцевавшие посетители тоже все вскочили на ноги. И вот все, сколько тут было народу, хором, дружно, красиво подняли могучую песню, у которой был часто, почти через строку повторяющийся припев:
Так вот теперь, сидя в софийском баре под названием «Астория», я рассказал об этом эпизоде из городка Петрича.
– Неужели вам, – говорил я, – болгарам, обладающим яркой национальной культурой, не стыдно смотреть, как кривляются под дикую, нелепую, почти людоедскую музыку молодые болгары же. Кто им дорог, этим дергающимся в твисте: Паисий, Вазов, Ботев, Багряна – черта с два! Один Пикассо им дороже всей болгарской культуры. И то не потому, что они его хорошо знают и что он им действительно дорог, а потому, что так уж модно. Так-де в Париже и Лондоне.
Но радирующие центры с этой «глобального» характера заразой уже иссякают. Я был в Лондоне. Зал, где давали «Тоску», был полон молодежи. Лондонцы начинают стыдиться своих ночных клубов. Ладно, не будем обольщаться.
Но если твисты грохочут где-нибудь в Нью-Йорке, то нам-то что. Неужели мы не можем подняться поперек этой духовной интервенции, и как там, в маленькой петричевской корчме, дружно провозгласить, положив друг другу руки на плечи:
Перескажу слова этой песни по-русски, исходя из их буквального смысла и, конечно, разрушив музыку:
Песню про Ивана Шишмана мы спели хором, и так как тут все-таки была борьба, этакий протест, то песня звучала очень по-боевому, как если бы и впрямь шли биться за болгарское имя.
Расчувствовавшись, Георгий вторую песню пел сольно, потихонечку, проникновенно, предупредив нас, что это уж его песня, то есть его любимая:
«Даваш ли, даваш…» буквально значит «отдаешь, отдаешь ли…». Но, во-первых, тотчас нарушается размер песни и спеть ее уж будет нельзя. А во-вторых, получается по звучанию, по музыке более вяло, невыразительно, пропадает этакая требовательность в интонации воеводских слов. Если же поставить: «Даешь, даешь ли?», чтобы сохранилась метрика, то ведь «даешь» у нас сразу ассоциируется с кличем конников в гражданскую войну «Даешь!». Даже песня была: «Даешь Варшаву, дай Берлин, уж врезались мы в Крым».
Или, например, выражение «Море, воевода». Оно, значит, по смыслу несколько презрительное, дескать, и говорить-то не стоит: «Оставь, воевода!» или «Брось, воевода!» Но первое – недостаточно энергично. А второе – слишком фамильярно. Придется писать просто: «Нет, воевода!» Но в «нет» нет уж презрительного оттенка. Нет оно и есть нет.
А как легко звучат, например, с точки зрения музыки слова «Главу си давам». А ведь по-русски придется ставить обыкновенное: «Отдам тебе голову!» или «Возьми мою голову!»
Я об этом говорю подробно, воспользовавшись удобным примером: текст оригинала более или менее понятен русскому читателю. Значит, можно сопоставить и убедиться, что адекватности перевода стихотворения или песни быть не может. Когда перевод сделан с английского, или с японского, или с таджикского, или с монгольского, или с якутского, вовсе уж невозможно проследить, как там обстоит дело с сохранением той или иной интонации, того или иного тонкого оттенка чувств. Чаще всего получается, что переводчики пишут новые стихи по-русски на ту же примерно тему, на которую написан оригинал. В этом случае оригинальный поэт (таджик, якут, монгол) никак уж не может выглядеть талантливее, интереснее своего переводчика. Способность переводчика в этом случае – потолок способности и самого поэта, будь он хоть семи пядей во лбу. Его задача сводится к тому, что он дает своими стихами темы, на которые и пишутся приблизительные, чаще всего бездарные стихи.
Французы и итальянцы, я слышал, давно уж отказались от так называемых переводов стихотворений на свой язык. Они поступают честнее: они пересказывают смысл стихотворения и этим как бы говорят: «Вот о чем написано это стихотворение Блока». А если вы хотите насладиться музыкой блоковского слова, тонкостью интонационных переходов, то учите русский язык и читайте поэта на его родном языке. Это единственный способ познать и оценить поэта.
Однако мы все еще сидим в ночном баре «Астория» и поем болгарские народные песни. Вот о чем была самая коронная песня, спетая нами:
Снова, в который уж раз я убедился, что, пока существует народная культура: песня ли, вышитое ли полотенце, резной ли потолок в жилом доме, старинный ли храм, воздвигнутый народом, – неизбывная твоя любовь к родине, пока все это существует, абстрактная живопись, абстрактная музыка, абстрактная поэзия, абстрактное, в конечном счете, отношение к родине не смогут победить народ.
Но вот в главном зале раздались столь характерные для середины XX века, скрежещущие, взвизгивающие и откровенно визжащие звуки, и начался шабаш.
Да, я и тогда не мог найти и теперь не могу подобрать никакого другого слова, чтобы точнее определить начавшееся. Именно шабаш! Подозреваю даже, что патриархальным, старомодным обитательницам Лысой горы следовало бы в плане обмена опытом бывать иногда там, где происходит нечто подобное.
Были внутренние лестницы на антресоли, так что, если подняться повыше, взгляд охватывал целый зал, от конца до конца, ну и те шестьсот и пятьсот человек, находившихся в зале.
Вот стройные юноша и девушка. Только что они были людьми, с вертикальной постановкой юных своих тел, с осмысленностью во взглядах, с улыбкой на лицах, с человеческими словами на устах.
Но скрежещущие звуки уже ударили их по нервам. Юноша и девушка отступили друг от друга на шаг, согнулись, опустив руки почти до земли, а колени подвернув внутрь одно к другому (походка обезьяны), взгляды их вдруг обессмыслились, стали стеклянными, как у ярко выраженных идиотов, с лица ушло все человеческое, гомеровское, рафаэлевское, шекспировское, бетховенское, остались бездушные жуткие маски, и вот безвольные, в кошмарном гипнотическом состоянии, эти два человека судорожно задергались, задрыгали коленками, затряслись, заерзали, и по мере того как они дергались и тряслись, на лица их все увереннее ложилась жуткая звериная гримаса.
Дергалось, терлось друг о друга то животами, то задницами одновременно пятьсот или шестьсот человек. Многие взвизгивали, издавали нечеловеческие вопли и как бы стоны сладострастия, но отдельные визги и стоны заглушало сатанинское хохотание джаза. Картины жутче, ужаснее я не видел давно, да, наверно, и не увижу.
Я понимаю, допустим, что это был ритуальный танец какого-нибудь людоедского племени. Но такое сейчас, в XX веке!..
Возникает лишь два вопроса. Во-первых, почему цивилизованное, казалось бы, человечество – человечество, познавшее тончайшего Шопена и нежного Штрауса, могучего Бетховена и железного Вагнера, бурного (от слова «буря») Листа и чистого, как чистое небо, Чайковского, почему вдруг все человечество, скучившись в больших городах (и обезумев, что ли, от этого скопления?), взяло на вооружение музыку и танцы наиболее отсталых диких племен?
И вот уж нет французских национальных, норвежских национальных (о Григ! о Сольвейг!), итальянских национальных (о Паганини!), венгерских национальных, польских национальных, германских национальных музыки и танцев, а есть одинаковый для всех, как если бы эсперанто-джаз.
Были времена, когда французское музыкальное искусство или австрийское национальное искусство становились любимыми другими европейскими народами. На балах гремели мазурки, полонезы, котильоны и вальсы. Но это означало прежде всего, что, допустим, французское музыкальное искусство, равно как и французская культура вообще, шло тогда впереди других европейских культур и тем, и только тем, на время покоряло вкусы других народов, совершенствуя их.
Но чтобы народы Масснэ и Вагнера, Шуберта и Пуччини, Верди и Берлиоза, отказавшись от своих цивилизаций, поддались вдруг все первобытным ритмам – это удивительно!
Я с величайшим уважением отношусь ко всякому народному искусству, в чем бы оно ни выражалось: в деревянных скульптурках, в узорах и горшках, в песне или танце.
Но, во-первых, все равно мне было бы странно, если бы люди всей земли, всех стран вдруг начали бы танцевать либо исключительно лезгинку, либо исключительно комаринского; а во-вторых, мы все же встречаем у отдельных племен обряды и обычаи, которые, может быть, не следовало бы сразу из хижины где-нибудь на Полинезийских островах переносить во все залы, во все дворцы Старого и Нового Света.
И мне захотелось встряхнуться, как бы очнуться от кошмарного наваждения и вспомнить, что были же, были же у людей и медленный вальс, и Рахманинов с Шопеном. Что если уж очень хочется чего-нибудь чрезвычайно темпераментного, есть замечательный венгерский чардаш, есть испанские танцы, где присутствует страсть, может быть, даже буйство страсти, но где это не ушло от человека, от человеческой красоты, где все же танец, кроме тоги, и искусство, духовная категория, а не только физическое упражнение.
Ведь тут именно нужно отряхнуться от наваждения и взглянуть на все первозданными просветленными глазами.
Мы сидели за столиком: я, мой друг болгарский поэт Георгий и его друзья. Понемножку отхлебывая, можно сказать, пригубливая золотисто-пахучую ракию, подбирая с розеточек фисташки с острыми крупицами соли на каждом ядрышке, мы и слушали истерическую, сошедшую о ума музыку и смотрели на истерически, как бы в припадке сумасшествия, танцующих молодых людей.
Постепенно я начал разлагать нашу компанию.
– Эх, вы, – говорил я болгарам. —У вас такая яркая, такая самобытная культура. Какие танцы я видел в ваших деревнях, какие хороводы. А какие песни. Эх, вы! Стоило освобождаться от турецкого ига, проливать за это кровь, чтобы теперь попасться в плен этой нелепой, как бы негритянской, а на самом деле выхолощенной, ничейной, космополитической «музыки»? И это где? В Софии! Вот я был недавно в маленьком болгарском городке Петриче, знаете, там, около греческой границы… – И я рассказал им уж кстати, как я был в Петриче. Мы приехали в городок вечером, нарушив программу нашего путешествия, так что место в отеле забронировано не было. Не было их на самом деле. Табличка гласила: «Лягла няма». Искать городское начальство вечером трудно. Но болгарские спутники мои не унывали:
– Сейчас пойдем на площадь, все и образуется.
Квадратная площадь, вымощенная крупной брусчаткой, была сплошь заполнена народом. Народ на площади не был неподвижен, как если бы в ожидании митинга или какого-нибудь зрелища, но медленно вращался по часовой стрелке. Мне показалось даже, что вращается не толпа, а сама площадь, наподобие механической сцены в современном театре.
Я и раньше наблюдал эти явления, именно как бы явления, обязательные, как иное явление природы, что люди города, вечером, в строго определенный час, все вдруг выходят на главную улицу и прохаживаются по ней некоторое время, гуляют, а потом вдруг расходятся по домам, и главная улица пустеет так же быстро, как перед этим заполнилась.
– Все очень просто, – говорили мне болгарские спутники. – Сейчас мы найдем кого только нам нужно. Все здесь на площади: и секретарь горкома, и председатель исполкома, и все, все, кто бы нам ни понадобился.
Действительно, через четверть часа из медленного кружения толпы был выужен секретарь горкома, и вопрос с ночлегом разрешился благоприятным образом.
(По улочке, где мы ночевали, прошел музыкальный оркестр из народных инструментов: волынки, дудочек, скрипки. Оркестр вел небольшую процессию. Оказалось – свадьба. Утром в шесть часов, когда весь город спал, оркестр вдруг заиграл с новой силой. Это значит, объяснили мне, невеста оказалась непорочной, сохранила свою девическую честь до замужества, и вот музыканты с радостью оповещают об этом жителей Петрича.)
Итак, ночлег был устроен, оставалось поужинать. Мы зашли в корчму, недалеко от главной площади. Посетители, главным образом мужчины, занимая все столики (многие столики сдвинуты для компании), смачно ели непременные вечером в Болгарии кебабчаты, сдабривая их маринованными стручками жгучего красного перца и запивая легким красным вином. Это не мешало разговаривать всем одновременно. Надо учесть и темперамент болгар вообще, македонских в особенности (Петрич населен македонцами, тоже по существу болгарами, но с диалектом и с некоторыми этнографическими особенностями).
Оркестранты в малиновых куртках после македонских песен заиграли вдруг что-то вроде твиста (их попросил об этом один юноша), и вот две пары молодых людей, может быть, студентов из Софии, решили показать провинциалам, как танцуют теперь «передовые», вполне культурные, вполне современные люди.
Из-за нашего столика хорошо было видно, что танцевали они в сущности неумело (куда им до варшавского бала-маскарада!), но все же вся корчма, повернув головы и вытянув шеи, заинтересовалась зрелищем.
Мирное созерцание длилось недолго. Мужчины, сидевшие за одним столом (шесть человек), вдруг встали, обхватив друг друга за плечи, образовав таким образом круг, и пошли, разворачиваясь в стремительном четком хороводе.
Из-за других столов повскакали, оторвавшись от кебабчатов, другие мужчины. Они дружно присоединились к хороводу, столы отодвинули к краям, хоровод раскручивался все центробежней. Бедных любителей твиста, как вихрем, откинуло к стене. Но все это происходило пока вопреки оркестру. Хороводники пели свою песню, а оркестр играл свою. Наконец, оркестр должен был признать свою нетактичность. Оркестранты остановились на минуту и вдруг заиграли нечто совсем другое. Тогда остановились и танцующие, как если бы заиграли гимн. Не танцевавшие посетители тоже все вскочили на ноги. И вот все, сколько тут было народу, хором, дружно, красиво подняли могучую песню, у которой был часто, почти через строку повторяющийся припев:
Пропоют что-то, улыбаясь, положив друг другу руки на плечи. И снова:
Вставайте, братья, не спите!
Ма-ке-до-ния!
А для меня – это одно из ярчайших впечатлений от всей поездки.
Вставайте, братья, не спите!
Ма-ке-до-ния!
Так вот теперь, сидя в софийском баре под названием «Астория», я рассказал об этом эпизоде из городка Петрича.
– Неужели вам, – говорил я, – болгарам, обладающим яркой национальной культурой, не стыдно смотреть, как кривляются под дикую, нелепую, почти людоедскую музыку молодые болгары же. Кто им дорог, этим дергающимся в твисте: Паисий, Вазов, Ботев, Багряна – черта с два! Один Пикассо им дороже всей болгарской культуры. И то не потому, что они его хорошо знают и что он им действительно дорог, а потому, что так уж модно. Так-де в Париже и Лондоне.
Но радирующие центры с этой «глобального» характера заразой уже иссякают. Я был в Лондоне. Зал, где давали «Тоску», был полон молодежи. Лондонцы начинают стыдиться своих ночных клубов. Ладно, не будем обольщаться.
Но если твисты грохочут где-нибудь в Нью-Йорке, то нам-то что. Неужели мы не можем подняться поперек этой духовной интервенции, и как там, в маленькой петричевской корчме, дружно провозгласить, положив друг другу руки на плечи:
Самым восприимчивым и темпераментным оказался Георгий. Правда, нельзя сказать, что он певец. Но все же можно было надеяться, что на второй строчке его поддержат. И точно, поддержали:
Вставайте, братья, не спите!
Ма-ке-до-ния!
Это одна из самых красивых песен на земле. Когда ее поют, перед глазами начинают вдруг мерно колыхаться ряды всадников, ибо самый ритм песни это именно ритм движения большого, растянувшегося с холма на холм конного войска:
От кога з е мило моя майнульо
Зора зазорила.
Оттогаз е мило моя майнульо
Войска преварвяла,
Немного погодя мне придется говорить о возможностях перевода с одного языка на другой. Но скажу и теперь: как переведешь на другой язык такое, например, сочетание слов: «зора зазорила»? Конечно, можно сказать, что заря загорелась, заиграла, засветилась, занялась, забрезжила, появилась, проступила, зарумянилась, закраснелась, зарозовела, вспыхнула, залучилась, засияла… или даже так: улыбнулась, зарделась… Ну и так далее, и так далее. Но все же, разве это можно сравнить с подлинным: «зора зазорила»?
Конь до коня мила моя майнульо
Юнак до юнака…
Перескажу слова этой песни по-русски, исходя из их буквального смысла и, конечно, разрушив музыку:
Этой песне более пятисот лет. Она, конечно, незамысловата, как и все народные песни. «Мы по бережку идем, песню солнышку поем», – подумаешь, какое интригующее драматическое содержание! Однако когда поет Федор Иванович Шаляпин да еще если хор на поддержке, то кажется, уж не может быть песни и лучше и богаче.
Когда, милая моя матушка,
Заря загорелась,
Тогда, милая моя матушка,
Войско в поход вышло.
От коня до коня, милая моя матушка,
От героя до героя!
Шлемы у них, милая моя матушка,
Как темное облако.
Копья у них, милая моя матушка,
Как густой лес,
Сабли у них, милая моя матушка,
Как ясное солнце.
В бой идут они, милая моя матушка,
С турками биться.
С турками биться, милая моя матушка,
За болгарское имя.
За болгарское имя, милая моя матушка,
За христову веру.
И ведет их, милая моя матушка,
Сам царь Иван Шишман.
Песню про Ивана Шишмана мы спели хором, и так как тут все-таки была борьба, этакий протест, то песня звучала очень по-боевому, как если бы и впрямь шли биться за болгарское имя.
Расчувствовавшись, Георгий вторую песню пел сольно, потихонечку, проникновенно, предупредив нас, что это уж его песня, то есть его любимая:
Третья песня была коронная. В Болгарии ее знают и стар, и мал, и министр, и простой крестьянин. Рассказывают, как группа поэтов из Софии приехала в провинцию читать стихи. Ну, вечер как вечер. Потом объявили, что сегодня выступит местная самодеятельность. Вышел юноша и стал, как стихотворение, читать слова этой песни. Будто бы поэтам сделалось немного совестно и неловко, будто даже немножко померкло их творчество перед образцом поэзии, родившейся в глубине народа. По-болгарски первая строфа (или, скажем, куплет) выглядит так:
Умер батька Георгий.
Он умер не от болезни, а сошел с ума.
Где увидит он хорошее село,
Хочет, чтоб село было его.
Где увидит он хорошую ниву,
Хочет, чтобы нива была его.
Где увидит он хороших волов,
Хочет, чтоб волы были его.
Где увидит он молодую невесту,
Хочет, чтобы невеста была его.
Умер батька Георгий,
Он умер не от болезни, а сошел с ума.
Вот и опять встает вопрос о переводе на другой язык.
Даваш ли, даваш, Балканжи, Йово,
Хубову Яну до турска вяра?
Море, воевода, главу си давам,
Яну не давам до турской вяра.
«Даваш ли, даваш…» буквально значит «отдаешь, отдаешь ли…». Но, во-первых, тотчас нарушается размер песни и спеть ее уж будет нельзя. А во-вторых, получается по звучанию, по музыке более вяло, невыразительно, пропадает этакая требовательность в интонации воеводских слов. Если же поставить: «Даешь, даешь ли?», чтобы сохранилась метрика, то ведь «даешь» у нас сразу ассоциируется с кличем конников в гражданскую войну «Даешь!». Даже песня была: «Даешь Варшаву, дай Берлин, уж врезались мы в Крым».
Или, например, выражение «Море, воевода». Оно, значит, по смыслу несколько презрительное, дескать, и говорить-то не стоит: «Оставь, воевода!» или «Брось, воевода!» Но первое – недостаточно энергично. А второе – слишком фамильярно. Придется писать просто: «Нет, воевода!» Но в «нет» нет уж презрительного оттенка. Нет оно и есть нет.
А как легко звучат, например, с точки зрения музыки слова «Главу си давам». А ведь по-русски придется ставить обыкновенное: «Отдам тебе голову!» или «Возьми мою голову!»
Я об этом говорю подробно, воспользовавшись удобным примером: текст оригинала более или менее понятен русскому читателю. Значит, можно сопоставить и убедиться, что адекватности перевода стихотворения или песни быть не может. Когда перевод сделан с английского, или с японского, или с таджикского, или с монгольского, или с якутского, вовсе уж невозможно проследить, как там обстоит дело с сохранением той или иной интонации, того или иного тонкого оттенка чувств. Чаще всего получается, что переводчики пишут новые стихи по-русски на ту же примерно тему, на которую написан оригинал. В этом случае оригинальный поэт (таджик, якут, монгол) никак уж не может выглядеть талантливее, интереснее своего переводчика. Способность переводчика в этом случае – потолок способности и самого поэта, будь он хоть семи пядей во лбу. Его задача сводится к тому, что он дает своими стихами темы, на которые и пишутся приблизительные, чаще всего бездарные стихи.
Французы и итальянцы, я слышал, давно уж отказались от так называемых переводов стихотворений на свой язык. Они поступают честнее: они пересказывают смысл стихотворения и этим как бы говорят: «Вот о чем написано это стихотворение Блока». А если вы хотите насладиться музыкой блоковского слова, тонкостью интонационных переходов, то учите русский язык и читайте поэта на его родном языке. Это единственный способ познать и оценить поэта.
Однако мы все еще сидим в ночном баре «Астория» и поем болгарские народные песни. Вот о чем была самая коронная песня, спетая нами:
Не то чтобы, как это было в Петриче, в корчме, все вдруг встали и запели вслед за нами – как-никак столица. И публика в ночном баре другая, нежели в простонародной корчме. Но все же не могла не пронять песня даже и эту публику. За соседними столиками подпевали. Поодаль слушали одобрительно и просветлев. Джаз замолчал на это время. Человеческий смысл, человеческий дух хотя бы на пять минут восторжествовал даже в таком вертепе, каким является всякий ночной бар, где бы он ни был: в Софии, в Будапеште или Марселе.
– Ну, отдаешь ли, балканец гордый,
Красавицу Яну в турецку веру?
– Нет, воевода, отдам тебе голову,
Сестру не отдам в турецкую веру!
Набросились, руки ему отрубили,
А отрубивши, снова спросили:
– Ну, отдаешь ли, балканец гордый,
Красавицу Яну в турецкую веру?
– Нет, воевода, отдам тебе голову,
Сестру не отдам в турецкую веру.
Набросились, ноги ему отрубили,
А отрубивши, снова спросили:
– Теперь отдаешь ли, балканец гордый,
Красавицу Яну в турецкую веру?
– Нет, воевода, отдам тебе голову,
Сестру не отдам в турецкую веру.
С ножом набросились, ослепили.
И в этот раз ничего не спросили.
Уводят, уводят красавицу Яну
С гор, через поле в турецкую веру.
– Оставайся с богом, брат мой Йова!
– С богом прощай же, милая Яна!
Ног моих нету – тебя проводил бы,
Рук моих нету – тебя обнял бы,
Глаз моих нету – тебя увидеть.
Уводят, уводят красавицу Яну
С гор, через поле в турецкую веру.
Снова, в который уж раз я убедился, что, пока существует народная культура: песня ли, вышитое ли полотенце, резной ли потолок в жилом доме, старинный ли храм, воздвигнутый народом, – неизбывная твоя любовь к родине, пока все это существует, абстрактная живопись, абстрактная музыка, абстрактная поэзия, абстрактное, в конечном счете, отношение к родине не смогут победить народ.