Рассказывают в Сибири, будто черт однажды решил освоить все человеческие профессии. Научился и портняжному, и сапожному, и всякому прочему ремеслу, и вдруг попал ему в руки валенок. Поразился и посрамился черт – не мог понять, как это сделано, ни шва, ни начала, ни конца.
   Однако я заговорил о гончарном круге. Мастер, сам смуглый, как троянская глина (значит, подчеркнута седина волос), на моих глазах взял бесформенный ком хорошо перемешанной глины и шлепнул его на гончарный круг, который, и правда, есть не что иное, как круг, деревянный, ровный, так примерно полметра в поперечнике. Круг начал быстро вращаться, и ком глины тоже. Так они вращались бы хоть час, хоть день, но мастер приставил к глине свои длинные, как у хорошего музыканта, чуткие, как у опытного хирурга, свои мудрые человеческие пальцы, и ком глины от мгновения к мгновению начал преображаться. Он то вытягивался кверху, то раздавался в стороны, сделался полым, и стенки его все утоньшались и утоньшались.
   Задуман был кувшин. Но я насчитал по крайней мере десять промежуточных форм. Может быть, мастер для нас, для зрителей, блеснул своими руками. На каждой промежуточной форме мастер мог остановить свой круг, и вот текучая форма застыла бы и закостенела бы на века уж не в виде кувшина, как было задумано, а либо в виде горшка, либо в виде узкогорлой вазы, либо в виде древнегреческой амфоры, либо в виде самого экстравагантного модернистского сосуда. Все зависело от мастера, от его воли, от его рук. Но ком глины, побывав в древних амфорах, в обыкновенных крестьянских горшках, в узкогорлых вазах, в модернистских сосудах, в конце концов начал приобретать очертания кувшина, как и было задумано мастером.
   Текучесть формы заворожила, околдовала меня. Я понял, что, конечно, есть для гончара вполне установившиеся формы, но все же есть оттенки, когда линия едва-едва меняет изгиб, а изделие сразу звучит иначе, приобретает изысканность вместо туповатой тяжести, благородство – ранг искусства. Я понял, что вдохновение при беспрерывной текучести формы также нужно гончару, как любому другому творцу, включая поэта. Я понял также (лишний раз), что и поэт может лепить туповатой тяжести вполне стандартные, вполне бездушные горшки, хотя бы они и назывались стихотворениями. Я понял, наконец (хотя зная об этом еще в 5-м классе средней школы), что гончарный круг – величайшее изобретение человека и (об этом уж не было в пятом классе) что любое творчество, если бы даже захотели сотворить новую планету или новую солнечную систему, – есть гончарный, круг.
   С разрисовкой троянской керамики произошел парадокс. Я представляю, как сделать Венеру Милосскую, но не способен сделать ее; я не представлял, как расписывается троянская керамика, а оказалось, что достаточно, хотя бы и мне, трехмесячных производственных курсов. Правда, творческий элемент возможен и тут. Что же касается текучести формы, то здесь буквально все течет и нужно успеть сообразиться. Не знаю, сумею ли рассказать по порядку и внятно.
   Чашку ставят на маленький круг, который будет вращаться наподобие гончарного, но медленно. Перед мастерицей расположен набор жидких красок, все они в небольших резиновых аптекарских грушах. До недавних пор вместо резиновых груш применяли рог буйвола. Отпиливали острый кончик, вставляли узкую трубочку (соломинку), по которой из рога вытекала краска.
   К медленно вращающейся чашке (или вазе) подставляют кончик резиновой груши. На чашке возникает обильный жидкий красочный ободок. Повыше его или пониже ложатся один за другим новые разноцветные ободки по мере того, как мастерица подставляет к чашке новые и новые груши с красками.
   Потом на верхний ободок наносят тяжелые, из густой краски, равномерные капли. Капли стекают вниз и стаскивают, сволакивают ранее нанесенные живописные ободки, получаются живописные рясы, вилюлины, зигзаги. Соломинкой мастерица в некоторых местах поднимает ползущие вниз ободки обратно кверху. Причудливость достигает границ. Когда все высохнет и закалится в печке, нельзя вообразить, что все было так просто и затратили на все каких-нибудь пять – десять минут.
   Между прочим, троянская керамика широко экспортируется из Болгарии в западные страны. Особенно ее любят почему-то в Англии.
   Глина мягка и податлива, мни и делай, что хочешь. Зато, наверно, легче ошибиться. Чуть тронул – и уже не то. Или, напротив, чуть тронул, и вот уже легкость, недоступная посредственному ремесленнику.
   Впрочем, дело не в материале. Можно создавать бездарные тупые вещи из воска и великолепные, нежные, тонкие вещи из обыкновенного черного неуклюжего железа. Допустим, знаменитая решетка Летнего сада.
   В Болгарии с давних пор существует искусство, которое так и называется «кованое железо». Я не знаю материала, в котором изящество и легкость могли бы так удачно сочетаться с эдакой средневековой, рыцарской, замковой, одним словом, железной суровостью.
   Главный секрет в том, что поверхность железа делают неровной. Вся она в мелких вмятинах (как если бы по воску постучали маленьким закругленным молоточком). Железо сразу теряет свою железную неотесанность, но дальше все зависит от характера изделия и от мастерства.
   Одна из комнат на даче у поэта Младлена Исаева оформлена изделиями из кованого железа. Делал мастер из города Самокова.
   Люстры, торшеры, подсвечники, пепельницы, дверные ручки, дверные навески – все в одном стиле и, конечно, производит, как говорится, неизгладимое впечатление.
   Но мастер был несколько сентиментален для обращения с железом. И вот железо (подумать только – железо!) производит впечатление некоторой, я бы сказал, слащавости, сладковатости. Слишком нежно. Чуть-чуть чересчур изящно. В чем-то перетончено. Значит, и железо требует осторожного обращения.
   Я не говорю, что некрасиво. Мало того, о сентиментальности самоковского мастера я смог судить только после того, как побывал у Страхила Кокурова – лучшего болгарского мастера по кованому железу.
   Дело в том, что в Софийском этнографическом музее я увидел старинный тройной подсвечник, сделанный из железа, который опроверг все мои установившиеся представления о красоте подсвечников.
   Я забыл сказать, что как бы там ни было, но все равно изделия из кованого железа смотрятся главным образом силуэтно, на просвет. Ну, как и решетка Летнего сада. Значит, красота линий выходит на первый план. Искусство кованого железа – это прежде всего искусство линии. Четкая тень от изделия производит почти такое же впечатление, как и само изделие. Объемность – второстепенна и почти не играет роли.
   Так вот, я увидел в музее подсвечник, у которого линии стремились в высоту с легкостью, не соответствующей тяжелому грубому материалу.
   Мы разговорились о старинном искусстве со Станиславом Сивриевым, и он мне сказал:
   – Хочешь, познакомлю тебя с лучшим болгарским мастером?
   Страхил Кокуров живет не то чтобы на окраине Софии, но никак не скажешь, что в центре. Улица из небольших каменных, двухэтажных домов-особнячков. Садик-дворик, как и полагается в Болгарии.
   Перед домом Страхила к тому же – самый старый в целой Софии дуб. Одну его могучую ветвь – хватило б на целое дерево – отпилили, потому что мешала дому над крышей; другую его могучую ветвь отпилили – мешала соседям; третью его могучую ветвь убило молнией, но и того, что осталось, хватает произвести впечатление. На верхушке дома крохотный скворечник, скорее всего для синичек.
   Пятидесятилетний художник, выглядящий на тридцать пять, от силы на сорок лет, встретил нас у калитки садика. Домик, который мог бы быть музеем, открылся перед нами. Уличный фонарь перед дверьми в дом, перила внутренних лестниц, рама для зеркала, люстры, бра, столик журнальный, стол рабочий, чернильный прибор, шкатулки, подсвечники, дверные ручки – все, на что ни посмотришь, все сделано руками хозяина, каждая вещь – законченное произведение искусства.
   Картину дополнил альбом фотографий, где собраны прежние работы Страхила Кокурова, проданные, увезенные за границу, сделанные в подарок или такие, что делались сразу, на месте их назначения: дворцовые грандиозные мосты, дворцовые каминные решетки, дворцовые ворота и двери… Любимое изделие всякого мастера по железу – подсвечники. Страхил Кокуров – не исключение.
   В каждом подсвечнике – намек, условное изображение, без назойливых деталей, символ, как сказал сам Страхил какого-нибудь животного, растения, предмета. Подсвечник-змея; подсвечник-птица; подсвечник-всадник; подсвечник – заяц, цветок, осел, женщина, подснежник. Подснежник из железа! И сколько нежности!
   А вообще Страхил Кокуров – суровый мастер, без сюсюканья, без декадентства, с этаким средневековым, рыцарским колоритом. То есть, значит, он уловил, усвоил главный колорит своего искусства, возникшего как искусство скорее всего именно в средние века.
   Но вот какая проблема. Я-то лично сталкивался с ней не однажды, интересуясь нашими кооперативными художественными артелями во Мстере, в Палехе, в Семенове, где хохлома, в Федоскине и т. д., и т. п.
   Страхил Кокуров – теперь уж не мастер сам по себе, а мастер кооперации. Значит, во-первых, он не может, не имеет права принять заказ от кого бы то ни было, сообразуясь с желаниями и, может быть, со вкусом заказчика, но должен делать то, что спустит ему по плану руководство кооперации. Во-вторых (пока что это не последнее дело), его месячный заработок ограничен, кажется, полуторастами левов. Это, конечно, приличный заработок, по раз он определен и ограничен, то и не несет в себе функции материальной заинтересованности. То есть Страхилу Кокурову более или менее безразлично, что делать в течение месяца – ширпотребовские простенькие железки или уникальные художественные изделия. Более того, ширпотребовские железки ему делать проще, удобнее и легче: не изощряйся, не мучайся над сложным рисунком, а деньги те же самые, как если бы он создавал нечто единственное и неповторимое в своем роде.
   Страхил Кокуров говорил обо всем этом с видимой сердечной болью. Причем видно было, я это отчетливо понял, что боль тут не за личную материальную корысть, а за судьбу древнейшего, истинно национального ремесла. Мы со Страхилом Кокуровым встречались дважды. Во время первой встречи я упомянул мельком о понравившемся мне в этнографическом музее старинном подсвечнике.
   Во время второй встречи точно такой подсвечник я уж держал в руках. «На спомен», – коротко, без желания продолжать разговор на эту тему, сказал Страхил Кокуров.

ЭТЮД РЫБОЛОВНЫЙ

   В Родопах стояла сухая золотая осень. Она здесь скорей не золотая, а темно-медная или даже бурая. Но все равно, если смотреть на лиственный склон горы, то среди медно-красной листвы там и тут светятся золотые древесные кроны. А трава еще зеленая, как будто молодая, а камни – голубоватые, а меж голубоватых камней, среди зеленого и золотого, мчатся синие, как небо, горные родопские реки. Они местами синие, местами белые, потому что дробится вода о камни, превращаясь в брызги, насыщаясь воздушными пузырьками, которые главным образом и придают воде белый цвет. Но это ведь не мутная, не тусклая белизна.
   Омывая камни, вода сверкает на изгибах, как полированная. Падая с высоты, просвечивается солнцем. В тихих заводинках приобретает темный, черный почти цвет, медленно кружит опавшую листву. В стеклянной синеве стремящегося потока осенние листья мелькают возле дна, как будто мчатся там по каменистому ложу стаи вертлявых золотистых рыб.
   Мы со Станиславом в этот день выбрали для завтрака поляну возле реки, прогретую ровным, не жарким в это время солнцем.
   Близко и «Москвичок», если что-нибудь понадобится из автомобиля, близко и река – умыться и набрать воды в пригоршню и выпить ее, осеннюю, студеную, как если бы самое драгоценное в мире вино.
   Завтрак наш состоял из крупного белого винограда и мягкого белого хлеба. Оказывается, вприкуску одно с другим, особенно если на траве под теплым небом, – необыкновенно вкусно.
   После завтрака Станислав полез в багажник, и тут меня ждал сюрприз. Постепенно на траве появились удочки, пока что разобранные, коробка с крючками и поллитровая банка с красной икрой, которую мы называем кетовой а в Болгарии почему-то считают, что это икра семги.
   Мне приходилось рыбачить на самых разнообразных водоемах, начиная с ручейка, где, однако, наловишь ведерко пескарей, или крохотного прудика, откуда удавалось выудить золотого красноперого карася, кончая… Ну, чем кончая? – Волгой, например, или Печорой, или Черным морем, где уж не пескарь с карасем, а, допустим, мраморный окунь, или морской дракон, или скарпена, или морской петух, или зеленушка, или морская ласточка, или сильная благородная кефаль.
   Только одного мне как-то все не удавалось испытать в рыбной ловле – форель в быстротекущих горных реках теперь предстояло, значит, ликвидировать еще одно «белое пятно» на разноцветной яркой карте моей бестолковой жизни.
   В самом деле, сидеть бы сейчас в дождливой осенней Москве, Заканчивая давно уж полунаписанную книгу, а я вот собираюсь заняться в общем-то баловством – уженьем форели на Боровской реке в Родопах. Между тем Станислав, вставляя коленце в коленце, собрал удочки.
   В эти дни несколько раз приступали мы к ужению форели в разных местах Родопов, на разных реках. Поэтому я соберу в одно те немногие впечатления, которые у меня остались.
   Нужна проводочная удочка с катушкой, чтобы можно было пускать крючок по течению все дальше и дальше, оставаясь на том же месте. Крючок небольшой, но крепкий. Насадка – одна красная икринка. Это лучшая насадка на форель на всем земном шаре. Поплавка, разумеется, не нужно.
   Однако все равно, хотя бы и проводочную удочку, как ее забросишь в кипящий, пенящийся, едва ли не гремящий камнями поток? Да полно, может ли уцелеть в таком потоке какое-нибудь живое существо? Его, конечно, изобьет о камни, измочалит и унесет течением, и, пока уносит, все еще будет бить и мочалить,
   Но простого бурления воды Станиславу показалось мало. Мы пошли вверх по речке в поисках водопада.
   В одном месте вода срывалась с валуна величиной с дом и, пролетев около пяти метров, сначала уходила на дно самой же ею вырытого котлована, а потом вздыбливалась оттуда округлыми клубами, бурунами, чуть ли не фонтанами, ревела и рычала, пытаясь растечься вширь, но, стесненная каменными берегами, ложилась наконец в русло и с еще большим остервенением, чем до водопада, устремлялась вперед по дну ущелья. Собственно, она не текла, а летела, едва касаясь каменного ложа, скользя над ним, не забывая перекручиваться, перевиваться, завихряться, вздыбливаться, проваливаться во впадины и обрызгивать прибрежные камни.
   Мы встали над водопадом (оказалась площадочка на валуне) и смотрели вниз. Я бросил щепку в поток, но щепка куда-то так мгновенно исчезла, что я не успел проследить за ней глазом. Тонны воды, падая с высоты, сами по себе могут, наверно, убить, если подвернется какая бы то ни было живность, а тут еще круговерть и острые камни.
   Я подумал, что Станислав хочет подшутить надо мной, предлагая мне бросить удочку вниз, в самый котел, в самое отчаянное клокотанье. Я смотал с катушки достаточный конец и, наклонив удилище, положил икринку на воду. А потом еще немного наклонил конец удилища. Икринку подхватило течением, закружило, завертело из конца в конец, замотало в камнях, и я, поняв насмешку Станислава, хотел поднять удочку обратно, как вдруг заметил, что удочка не поднимается, и не только не поднимается, но вроде бы и меня тянет вниз сильными, властными рывками. Я потянул сильнее, и вот из синей струи, облегченно, как хорошая пробка из бутылки, даже и со щелчком, выстрельнула серебряная рыбина.
   Любящая студеную быстрину, преодолевающая водопады, форель так сильна, что, когда схватываешь ее, чтобы снять с крючка, она не просто выскальзывает из руки, но кажется, даже разжимает пальцы и ладонь своей гибкой мускульной силой.
   Вскоре мы покинули водоем и пошли поискать более удачного места. Технология состояла в том, чтобы точно забросить удочку в относительно спокойное место. Например, если вода с двух сторон огибает большой камень, то струи за камнем сходятся не сразу, не вдруг, образуя этакий треугольник, затишье, этакую тихую зону, куда и нужно кидать наживку. Правая рука держит удилище, а левая «слушает» леску, идущую от катушки вдоль всего удилища. Левая-то рука и слышит первый, нетерпеливый, гневный рывок форели. Тогда вступает в дело правая рука. Подсечка. Нужно выводить пойманную форель. Стоит прозевать, промедлить две-три секунды – и все пропало; форель обязательно забьется под камень. Придется обрывать леску, прощаться с крючком, с грузилом, а заодно в с добычей.
   Особенно волнующим было это сочетание: быстро летящей воды и лески, звенящей от напряжения.
   После такой рыбалки едешь в автомобиле вдоль берега реки, а глаза невольно замечают каждую заводинку каждый водопадик, каждую затишинку, отмеченную обыкновенно более густым, синим цветом. Знаешь точно, если кинуть туда крючок с икринкой, то вот уж в следующую секунду и зазвенит струна, и рука испытает сладостную потяжку и дрожь.
   Закончились все наши рыбалки следующим эпизодом. Испортился наш «Москвич». Станислав поставил его на яму в глухой деревне Широкая Лука. Освободилось часа два времени. В этой деревне мы были раньше, осмотрели ее досконально. Значит, оставалось бездельничать. Между тем призывно шумела вдоль всей деревни протекающая река.
   Я взял удочку, икру, отошел шагов сто, выбрал местечко под навесистым камнем и сделал первый заброс.
   Дальше пошла механическая работа. Не успевал я забрасывать, как нужно было снимать рыбу с крючка.
   Так я проработал около часу, набросав десятка четыре форелей, которые, правда, здесь были мельче, нежели в горах во время предыдущих рыбалок.
   Меня удивляло полное безразличие к реке местных жителей. В самом деле: у них под окнами течет река, в реке кишит рыба, а они ходят мимо и не ловят. Да у нас бы не только с удочками: тотчас набежали бы с разными вершами, наметками. Ну, допустим, верши и наметки не годятся для горной реки. Уж нашли бы, уж придумали бы какой-нибудь хитрый способ. Уж приспособились бы, не позволили бы, не допустили подобного безобразия: чтобы полно рыбы и не ловить.
   Тут я заметил, что сверху, с камня за мной кто-то внимательно наблюдает. Я обернулся и увидел мальчонку в школьной форме. На полуболгарском языке (не на «полу», конечно, а на одну шестнадцатую часть на болгарском языке) я тотчас завел разговор с мальчиком. У него, как выяснилось, русский отец из эмигрантов, он имел в запасе горсточку русских слов.
   – Зачем вы ловите? – строго приступил ко мне мальчик. – Нельзя. Запрещено.
   – А что будет? – спросил я как можно спокойнее, хотя слова мальчика, вполне для меня неожиданные, поразили меня в самую душу. Значит, мы все эти дни в сущности браконьерствовали? Значит, Станислав шел на риск и на нарушение закона, чтобы только угостить меня ловлей форели. Очень мило, конечно, с его стороны и очень гостеприимно…
   – Как что будет? Сейчас придет лесничий, составит акт и – готово!
   В чем будет состоять «готово», я не стал уточнять у мальчика, а поскорей смотал удочку,
   Станислав искренне обрадовался моему улову и опять ни словом не обмолвился о запрещении ловить рыбу. Когда мы тронулись, я завел разговор и стал упрекать моего друга, что он поставил меня в неловкое положение.
   – Не беспокойся, – ответил Станислав. – У меня есть специальное разрешение. Мне его выдали как старому партизану.
   Скорее всего он хотел таким образом успокоить мою совесть. И правда, успокоил. Хотя я и до сих пор не очень-то верю в это его специальное разрешение.

ЭТЮД ГАСТРОНОМИЧЕСКИЙ

   В еде хоть немного, по тоже выражается характер народа. Англичане, например, независимо от состояния, с утра едят свой поридж, овсяную кашу-размазню с молоком. Миллионер, который мог бы себе выписывать омаров из Греции или черепах из Океании (впрочем, омарами он успеет полакомиться вечером), ест непременную овсянку.
   Когда я рассказал своим олепинским жителям об этом обычае, мужики качали головами: а мы овсянкой-то брезгуем, думаем, лошадиная еда. А оно вон как – миллионеры!..
   – А что, мужики, зря смеетесь, – заключил наконец мой сосед Федорыч. – Я считаю – это очень даже растительно.
   Однажды мы ехали мимо заболоченных прудов в северной части Болгарии (только что отъехали от Дуная) и увидели рыбаков, таскающих небольшой бредень. Ловились карпы.
   Главное наше внимание привлек старик рыбак, сидящий на корточках у костра. Он взял средней величины карпа, надел его, наткнув вдоль на обструганную палку, ножом сделал на его боках по десятку поперечных глубоких насечек. Палку с приготовленной таким образом рыбиной старик воткнул около костра, сантиметрах в двадцати от пламени, именно около пламени, а не над ним. Карп не то чтобы жарился или вовсе обгорал, а исподволь прогревался. Из насечек стекали на землю обильные капли рыбьего сока. Можно было предположить, что карп будет готов через час, не раньше. А может быть, через час он будет готов лишь с одной стороны.
   Желая щегольнуть знанием болгарского словечка, я сказал старику:
   – Очень уж бавно (медленно).
   Старик поглядел на меня с недоумением:
   – Бавно, да славно.
   Мы поехали своей дорогой, не дожидаясь видимых результатов в столь оригинальном приготовлении нищи, зато в другом случае пришлось дотерпеть до конца.
   Конечно, все организовал Станислав. Он накануне рассказывал мне, что когда люди в Родопах собираются в одно место на праздник, то зажигается несколько сот костров. Людей собираются тысячи и десятки тысяч, но не на каждого же свой костер. И вот тогда начинаются «каверме». Иногда готовят одновременно четыреста каверме, можете вы себе представить?
   Я не мог себе ничего представить, потому что не знал, что такое каверме, а Станислав отказался объяснять и рассказывать: рассказать будто бы невозможно, как хорошее стихотворение. Надо знать самому. Однако я понял все же, что дело связано с бараниной.
   Ну что мне было сказать? Я ел строганину на студеных берегах Карского моря, правда, из оленя, а не из барана. Мясо звенело под ножом, как камень, а под языком таяло, как кусочек сливочного масла.
   В горах Тянь-Шаня, в киргизских кочевых юртах, усевшись вместе с аксакалами в тесный кружок вокруг казана, мы наслаждались бишбармаком. Жир, на этот раз уж бараний, стекал по нашим рукам до локтей. Лица наши лоснились от жира. Хорошо было аксакалам, можно вытирать руки о бороды, каково бритым, нам?! Шурпа в пиале (то есть бараний сироп) вобрала в себя, кажется, аромат всех существующих на земле баранов.
   Как раз перед поездкой в Болгарию я путешествовал по Дагестану, будучи в гостях у Расула Гамзатова. Молодые отварные барашки (особенно те части, где ребра) будут сниться мне и на смертном ложе. Если уж, теряя сознание, я все же найду в себе сил пошевелить рукой, как бы прося чего-то, то, значит, я прошу молодого бараньего ребрышка, какое было в ауле Цада.
   Вдоль и поперек я проехал Грузию. Что такое грузинское застолье, я знаю не из рассказов очевидцев. Шашлык по-карски, шашлык на ребрышке, шашлык-бастурма – все это нам доподлинно известно. И ткемали к шашлыку, и сочная, зеленая гора цицматы, и кинзы, и молодой барбарис, и главное – парок, когда разрежешь напополам зарумянившийся кусок мяса.
   Можно ли было меня удивить теперь рассказами про баранину, если бы даже она и называлась «каверме»? Видимо, что-то такое недоверчивое проскользнуло у меня в интонации или во взгляде, что задело за живое Станислава Сивриева.
   Короче говоря, мы остановились ночевать около одинокой избушки лесничего в горах над шумной родопской рекой. Поговорив с хозяином избушки, Станислав сообщил мне, что будет настоящее родопское каверме.
   Все же я думаю теперь, что каверме было запланировано заранее. Когда я подошел к старому родопцу, что-то энергично делавшему в отдалении, разделка овечьей туши подходила к концу. Нельзя было бы сообразиться так быстро без предварительного уведомления.
   Строго говоря, это не было разделкой туши. С яловицы, недойной, значит, овцы, содрали шкуру, освободили тушу от внутренностей. Жир, который накопился на кишках, положили обратно в полость и все ловко зашили гибким прутиком. Не менее ловко надели тушу на длинный кол толщиной с оглоблю.
   Оказывается, существуют тонкости. Надо, чтобы костер был, во-первых, бездымен; во-вторых, не очень жарок; а в-третьих, в полном безветрии. Нависшая над зеленой поляной скала и деревья по сторонам создали укромный уголок – лучшего не придумать.
   Рядом с костром, в полуметре от него, забили в землю две основательные прочные рогульки. На них положили кол с тушей яловицы. Теперь наша задача состояла в том, чтобы беспрерывно, я хотел бы подчеркнуть, – беспрерывно, не останавливаясь ни на одну секунду, поворачивать кол, а значит, и тушу.
   В первое время мы смотрели, как это делает старик родопец. Если бы все закончилось за полчаса, нам не пришлось бы узнать тонкостей его искусства.
   Старик, поджаривающий карпа на палочке, вспомнился мне теперь, здесь, в родопских горах. Если прогреть насквозь карпа, так, чтобы он… Не знаю, какое подставить: испекся, или поджарился, или, одним словом, был готов, требовалось около часу, то за сколько же времени прогреется и приготовится целая овца?