самоупоенной фригидки.
Слава Довлатова такова, что можно ожидать половодья воспоминаний
прототипов его псевдодокументальной прозы - реальных и мнимых. Он
мифологизировал своих знакомцев, как бабелевский пан Аполек - приятелей,
коллег, друзей, врагов, жен и любовниц. Слово за ними. Демифологизируясь,
освобождаясь от литературных пут, они пользуются славой Довлатова, чтобы
взять у него посмертный реванш и самоутвердиться.
Восстание литературных персонажей против мертвого автора.
Мыши кота на погост волокут.
А самые близкие, к сожалению, помалкивают.
В упомянутом фильме "Мой сосед Сережа Довлатов" интервьюер (то есть я)
довольно агрессивно набрасывается на Лену Довлатову:
- Почему вы, самый близкий ему человек, с которым он прожил столько лет
- двое детей, семейный быт, теснота общежития, споры, ссоры, скандалы,
выяснения отношений - почему вы, которая знала его как никто, ничего о нем
не напишете? Как вам не стыдно, Лена!
И далее ей в укор привожу примеры двух других вдов - Бабеля и
Мандельштама.
На что Лена резонно мне отвечает:
- Наверно, для одной семьи одного писателя достаточно.
Хотя в частных разговорах Лена рассказывает множество смешных и
грустных историй: от повязанного ею бантиком к приходу гостей Сережиного
пениса до прогулки втроем с Довлатовым и Бродским по белоночному Питеру,
когда Ося прыгнул через разводящийся мост за упавшим с платья Лены ремешком,
а потом - тем же манером - обратно.
Вполне в духе Бродского: помню, как он оттолкнул других претендентов
(включая мужа) и, взгромоздив на руки, задыхаясь, попер пьяненькую Лену
Клепикову по крутой лестнице к нам на четвертый этаж, после того как мы ее
приводили в чувство на февральском снегу. Было это в один из наших дней
рождения, но убей бог, не припомню, в каком году. В 70-ом? В 71-ом?
Но это к слову.
А еще я уговаривал ненадолго пережившего Сережу нашего общего соседа и
его самого близкого друга Гришу Поляка сочинить мемуар о Довлатове. Поляк
был человек, с которым - единственным - застенчивый Сережа не стеснялся. Он
мог его обзывать тюфяком, засранцем и поцом, как-то, спьяну, даже заехал ему
в ухо и разбил очки, и хотя близорукий Гриша без очков - не человек, он
никак не отреагировал на удар и на их дружбе этот эпизод не отразился. Гриша
успел дать своим мемуарам, которые никогда уже не напишет, соответствующее
название: "Заметки Фимы Друкера". Под этим именем Довлатов вывел его в
повести "Иностранка". Образ ироничный и доброжелательный. В жизни Сережа
тоже подшучивал над Поляком, но беззлобно:
- Гриша - книголюб, а не книгочей. Книг не читает, а только собирает и
издает. Не верите, Володя? Спросите у него, чем кончается "Анна Каренина"?
Я любил Сережины рассказы, но мне не всегда нравился сглаженный,
умиленный автопортрет в них.
- Уж слишком вы к себе жалостливо относитесь, - попенял я ему однажды.
- А кто еще нас пожалеет, кроме нас самих? - парировал он. - Меня -
никто.
- Хотите стать великим писателем? - наступал я. - Напишите, как Руссо,
про себя, что говно.
- Еще чего! Вот вы написали в "Романе с эпиграфами", и что из этого
вышло? - напомнил мне Сережа о бурной реакции на публикацию глав из моего
покаянного романа в "Новом русском слове".
Что же до упомянутого на ответчике четвероногого - "Надеюсь, что с
котом все в порядке..."
- то Сережа на редкость чутко относился к моим
кошачьим страстям, хотя сам был собачником (до Яши у него была весьма
интеллигентная фокстерьерша Глаша; как он говорил, "личность"). Дело в том,
что, помимо двух котов-домочадцев - Чарли и Князя Мышкина, у нас время от
времени появлялись временные, пришлые, подобранные на улице, которым мы
потом приискивали хозяина, обзванивая знакомых. Тогда как раз я нашел кошку
редкой турецко-ангорской породы и развесил повсюду объявления, ища ее
хозяина. Сережа, естественно, был в курсе. Прихожу домой и слышу на
ответчике его возбужденный голос: он списал объявление, где безутешный
хозяин предлагал за свою пропавшую кошку пятьсот долларов. Я тут же
позвонил, но увы: пропавшая кошка оказалась заурядной дворняжьей породы.
Плакали наши пятьсот долларов, которые я решил поделить пополам с Сережей.
Да и хозяина пропавшей кошки жаль.
Еще Сережа повадился дарить мне разные кошачьи сувениры, коих здесь, в
Америке - тьма-тьмущая. То я получал от него коробку экслибрисов с котами,
то кошачий календарь, то бронзовую статуэтку кота, то кошачью копилку, а
какое-то приобретенное для меня изображение кота так и не успел мне вручить:
за несколько недель до его смерти я укатил в Квебек. Неожиданно он расширил
сувенирную тематику и котов стал перемежать эротикой - копиями античных
непристойностей. Звонил мне прямо с блошиного рынка дико возбужденный (само
собой, не эротически): "Володище, я приобрел для вас такую статуэтку -
закачаетесь!" Мне кажется, он привирал, называя ничтожную сумму, которую на
них тратил, - был щедр и умел опутывать близких сетью мелких услуг и
подарков. А вот я так и не отдарил ему ничего собачьего, хотя он однажды и
намекнул мне - у меня были печати с котами для писем, Сереже они
приглянулись, и он спросил: а нет ли таких же собачьих? И вот незадача -
печати с собаками мне попадались, но в основном с пуделями и немецкими
овчарками, а с таксами или фокстерьерами - ни разу. Так что, и в этом
отношении я его должник.
Слушая его "мемо" на моем автоответчике, я не всегда могу вспомнить, о
чем в них речь - столько времени прошло, контекст утерян. Вот, к примеру:

Хозяин востребовал Горького, черт побери. Я, это самое, позвонил вот
вам, а вас нет. Ну ладно, я вас буду искать. Вы, так сказать, не виноваты.
Но в общем имейте в виду, что... Надеюсь, что вы ненадолго уехали
.

Понятно, речь идет о Максиме Горьком, но убей меня Бог, никак не
припомню, чтоб брал у него Горького, которого не перечитывал со студенческих
лет и не собираюсь. Или он говорит о статье Парамонова про Горького? А в
другой раз интересуется, "как там Ахматова, за которой уже некоторый хвост
выстроился?"
Сборников ее стихов и прозы у меня самого навалом - может, на
этот раз речь шла о мемуарах Лидии Чуковской?
Вспомнил! Он дал мне прочесть рукопись книги Наймана об Ахматовой,
которая удивила меня незначительностью наблюдений и плоским стилем. Вообще,
если говорить честно, среди "ахматовских сирот" было два таланта (Бобышев,
Рейн), один гений (Бродский) и один бездарь (Найман). А про его мемуар об
Ахматовой я так и сказал Сереже: унылая книга. Он с удовольствием
согласился, но добавил:
- Хорошо, что это вы говорите, а не я.
К слову, он и саму Ахматову не больно жаловал, считая, что ее стихи
мало чем отличаются от песен Утесова.
В отличие от меня, Довлатов по нескольку раз в неделю бывал на радио
"Свобода", откуда иногда приносил нужные мне для работы книги и регулярно -
"мониторинги", дайджесты советской прессы. (После Сережиной смерти эти
"курьерные" функции взял на себя Боря Парамонов - спасибо обоим.) В таких
делах Довлатов был исключительно аккуратен и безотказен - для него было
удовольствием выполнять чужие просьбы, даже если они были обременительны и,
выполнив их, он ворчал. А часто не дожидался просьб - сам предлагал свои
услуги.
Он был перфекционистом и педантом не только в прозе, но и в жизни -
развязавшиеся шнурки, неточное слово, неверное ударение либо неблагодарность
одинаково действовали ему на нервы, с возрастом он становился раздражителен
и придирчив. Зато как он был благодарен за любую мелочь! Накануне отъезда
Юнны Мориц в Москву, он пришел с ней и Гришей Поляком к нам в гости и
проговорился: наслаждается, когда за ним ухаживают и ему подают, но это так
редко выпадает! Со стыдом вспоминаю, что был у него в гостях намного чаще,
чем приглашал, хоть мы и пытались одно время соблюдать очередность, но из
этого ничего не вышло.
Жаловался, что никто из друзей не помнит его дня рождения, и в день его
смерти, не подозревая о ней, я послал ему из Мэна поздравительную открытку,
которую получила уже его вдова - он не дожил до 49-летия десять дней.
У меня на ответчике несколько его "киношных" реплик - приглашений
посмотреть у него по видео какой-нибудь фильм либо, наоборот, предупреждений
против плохих фильмов, как, к примеру, в случае с "Невыносимой легкостью
бытия":

Володя, это Довлатов. Я звоню всего лишь для того, чтобы вас
предостеречь. Боже упаси, не пойдите смотреть фильм по Кундере. Это три с
половиной часа невообразимой херни. Это не тот случай, когда одному
нравится, другому нет. А это недвусмысленная, отвратительная, отвратительная
грязная дичь. Привет.


А в другой раз приглашал на кинопросмотр:

Володище, это Довлатов. Я совершенно забыл, что вы отъехали с палаткой.
Я вас хотел зазвать на модный советский кинофильм "Человек с бульвара
Капуцинов". Значит, теперь, когда вы вернетесь, мы скорее всего уже уедем.
Но порыв был, что и отметьте. Целуем.


Действительно, каждое лето мы разъезжали с палаткой - а теперь даже для
пущего комфорта с двумя - по американским штатам и канадским провинциям.
Купив дом в Катскилских горах, Сережа всячески зазывал в гости, объяснял,
как доехать, рисовал план. Я сказал, что рядом кемпграунды, где мы можем
остановиться, но он предлагал разбить палатку прямо у него на участке,
хвастая его размерами. Так я и не воспользовался его приглашением, и впервые
побывал в их доме недели две спустя после его смерти, когда мы с Леной
Довлатовой приехали забрать восьмилетнего Колю с дачи - в тот день он узнал
о смерти отца.
Вот подряд три приглашения на кино, которые я обнаружил однажды,
вернувшись домой, и которые сохранились на автоответчике:

Володя, это Довлатов. Я звоню, чтобы убедиться в следующем. Я... мы
сейчас поедем по делам, в часа два или в час или в два вернемся и вот... Я
хотел бы вас заручить в промежутке от шести до восьми кино смотреть, с чаем
и с сосиской. Просто я не знаю, будете ли вы в это время дома. Я буду еше в
течение дня звонить раз уж я вас сейчас не застал. Ну, всего доброго, всех
приветствую.

*

Володя, Довлатов опять домогается вас. Во-первых, по-моему, у вас
отвратительное произношение английское, извините за прямоту. С другой
стороны, я вас как бы разыскиваю так напряженно, потому что я хочу кино. Я
не знаю, то ли вы надолго уехали... Але!..

*

Володя, это Довлатов опять. Меня прервали в прошлый раз. Я вас
продолжаю разыскивать напряженно. Если... Как только вернетесь, позвоните
пожалуйста. Привет. Всех обнимаю. Я приобрел редкостной итальянской колбасы
в расчете на ваш изысканный вкус. И желаю вас угощать колбасой и смотреть
кино. Привет.



Кажется, это был фильм об американском саксофонисте Чарли Паркере в
Париже - как он спивается и погибает. Сережа его смотрел множество раз, и
его так и распирало поделиться с другими. Только после смерти Сережи, я
понял, какие параллели с собственной судьбой высматривал он в этом фильме.
О смерти Довлатов думал много и часто - особенно после того, как врач
сказал ему, чтоб предостеречь от запоев - ложь во спасение - что у него
цирроз печени. В "Записных книжках" есть на эту всегда злободневную тему
несколько смешных и серьезных записей:

"Не думал я, что самым трудным будет преодоление жизни
как таковой."

"Возраст у меня такой, что покупая обувь, я каждый раз задумываюсь:
'А не в этих ли штиблетах меня будут хоронить?'"

"Все интересуются что там будет после смерти?
После смерти начинается - история."

"Божий дар как сокровище. То есть буквально - как деньги. Или - ценные
бумаги. А может, ювелирное изделие. Отсюда - боязнь лишиться. Страх, что
украдут. Тревога, что обесценится со временем. И еще - что умрешь, так и не
потратив."

Пошли умирать знакомые и ровесники, и Довлатов говорил об этом с
каким-то священным ужасом, словно примеряя смерть на себя. В связи со
смертью Карла Проффера, издателя "Ардиса", он больше всего удивлялся, что
смерть одолела такого физически большого человека. На что я ему сказал, что
мухе умирать так же тяжело, как слону. Повесился Яша Виньковецкий - и
Довлатов рассказывал такие подробности, словно сам присутствовал при этом.
Был уверен, что переживет сердечника Бродского и даже планировал выпустить о
нем посмертную книжку - и ему было о чем рассказать. Заболевшему Аксенову
предсказывал скорую кончину - тот, слава богу, жив до сих пор. У себя на
ответчике я обнаружил Сережино сообщение об умирающем Геннадии Шмакове,
нашем общем, еще по Ленинграду, знакомом:

Володя, я не помню, сообщал ли я вам довольно-таки ужасную новость.
Дело в том, что у Шмакова, у Гены, опухоль в мозгу, и он в общем совсем
плох. В больнице. Операция там и так далее. Счастливо.


О смерти он говорил часто и даже признался, что сделал некоторые
распоряжения на ее случай - в частности, не хотел, чтобы печатали его
скрипты и письма. Как-то, уже в прихожей, провожая меня, спросил, будут ли в
"Нью-Йорк Таймс" наши некрологи. Я пошутил, что человек фактически всю жизнь
работает на свой некролог, и предсказал, что его - в "Нью-Йорк Таймс" -
будет с портретом, как и оказалось.
Настал последний, трагический август в его жизни. Лена, Нора Сергеевна
и восьмилетний Коля на даче, в Нью-Йорке липкая, мерзкая, чудовищная жара,
постылая и постыдная халтура, что бы там ни говорили его коллеги, на радио
"Свобода" с ежедневными возлияниями, наплыв совков, которые высасывали
остатные силы, случайные приставучие бабы, хоть он давно уже, по
собственному признанию, ушел из Большого Секса. И со всеми надо пить, а
питие, да еще в такую жару - погибель. Можно сказать и так: угощал обычно
он, а спаивали - его.
Нет ничего страшнее в его предсмертной судьбе, чем друзья и женщины. У
меня записан рассказ той, с которой он встретился за несколько дней до
смерти (та самая коллекционерка, о которой Сережа говорил, что через ее
п.зду прошла вся русская литература в изгнании) - она и сама считает, что
виновата в его смерти. Так, не так - не мне судить, это ее mea culpa, а мне
ничего не остается, как наложить замок на уста мои. Рассказ о его последних
днях вынужденно, поневоле неполный.
Когда он умер, Нора Сергеевна, которая, томясь, могла заставить Сережу
повезти ее после полуночи смотреть с моста на Манхэттен, крикнула мне на
грани истерики:
- Как вы не понимаете! Я потеряла не сына, а друга.
Услышать такие слова от матери было жутковато.
Трагедия веселого человека.
Хочу, однако, кончить это его посмертное "соло" на веселой ноте.
Он никак не мог свыкнуться не только со смертью, но с возрастом,
оставаясь в собственном представлении "Сережей" - как в юности, хоть и
подкатывало уже к 50-ти, до которых ему не суждено было дожить год и
несколько дней. Время от времени он - не скажу, что раздражался, скорее -
удивлялся, что я его моложе, хотя разница была всего ничего: мы оба -
военного разлива, но Довлатов родился в сентябре 41-го, а я в феврале 42-го.
И вот однажды прихожу домой, включаю ответчик и слышу ликующий голос Сережи,
который до сих пор стоит у меня в ушах:

Володя, это Довлатов. Я только хотел сказать, что с удовольствием
прочитал вашу статью во "Время и мы". Потом подробнее скажу. И ухмыльнулся,
потому что Перельман
[редактор журнала] в справке об авторах написал, что вы
в 33-ом году родились. Теперь я знаю, что вы старый хрен на самом деле. Всех
целую. Привет.






    ДВА БРОДСКИХ



И средь детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.

Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей
повредит?

Душа за время жизни
приобретает смертные черты.

Возвращая мне рукопись "Романа с эпиграфами", И.Б. сравнил его с
воспоминаниями Надежды Мандельштам (с чем я не согласился по жанровой
причине: у нее - мемуары, у меня - хоть и автобиографический, но роман), а
про самого себя в романе сказал, что вышел сахарный. В последнем он,
несомненно, прав - я его пересиропил. Но в негативной структуре "Романа с
эпиграфами", где все говно кроме мочи, необходим был положительный
противовес. И потом "Роман с эпиграфами" писался об одиноком, неприкаянном
поэте, на имя которого в советской прессе было наложено табу, тогда как
теперь в России происходит канонизация и даже идолизация И.Б. - как теми,
кто близко знал покойника, так и теми, кто делает вид, что близко знал. Не
пишет о нем только ленивый. Как с первым субботником и ленинским бревном,
которое вместе с вождем несли несметные полчища, если судить по их мемуарам.
Придворная камарилья И.Б. после его смерти многократно увеличилась. Те, кто
не был допущен к его телу при жизни, а борьба шла аховая, теперь присосались
к его метафизическому телу. Для трупоедов, паразитирующих на мертвецах, его
смерть была долгожданной, а для кой-кого оказалась и прибыльной, хотя в
потоке воспоминаний о нем есть достойные и достоверные: к примеру, Андрея
Сергеева, тоже, увы, покойного. Если судить по числу вспоминальщиков, то у
него был легион друзей, хотя на самом деле он прожил жизнь одиноким
человеком, и именно одиночество - живительный источник, кормовая база его
лучших стихов.
Куда дальше, когда даже заклятые враги И.Б. взялись за перо: лжемемуар
Кушнера например. Очередь за гэбухой - пора и им вспомнить о своем
подопечном. Началась эта кумиродельня еще при его жизни, и И.Б. ее поощрял и
культивировал: "Поскольку у меня сейчас вот этот нимб..." - сказал он в
интервью в 1990 году, а незадолго до смерти сочинил свой "Exegi monumentum":
...И мрамор сужает мою аорту.
Осенью 1977 года он попенял мне за то, что я его пересластил в "Романе
с эпиграфами", а спустя 13 лет обиделся на мою рецензию на его вышедший в
Швеции сборник "Примечания папортника". Сережа Довлатов, не утерпев, прочел
эту рецензию на 108-ой улице, где мы с ним ежевечерне покупали завтрашнее
"Новое русское слово", и ахнул:
- Иосиф вызовет вас на дуэль.
Странно: мне самому рецензия казалась комплиментарной - я был сдержан в
критике и неумерен в похвалах. Однако к тому времени И.Б. стал
неприкасаемым, чувствовал вокруг себя сияние и был, как жена Цезаря, вне
подозрений. Никакой критики, а тем более панибратства. Когда в 1990 году,
издавая "Роман с эпиграфами", я спросил у него разрешения на публикацию нам
с Леной посвященного стихотворения, услышал от него "Валяйте!", хотя
прежнего энтузиазма по отношению к моему роману я не почувствовал. Тот же
Довлатов, прочтя в "Новом русском слове" пару глав из "Романа с эпиграфами",
сказал, что И.Б. дан в них "восторженно, но непочтительно". Может и И.Б. уже
так считал: от сахарного образа до непочтительного? А как он отнесся к моему
юбилейному адресу, опубликованному к его 50-летию? Дошло до того, что в
одной мемуарной публикации мне выправили "Осю" на "Иосифа", хотя иначе, как
Осей, никогда его не называл (тогда как Довлатов - Иосифом). Не так ли
полсотни лет назад профессор поправлял на экзамене зарвавшегося студента:
"Какой он вам товарищ!" - про другого Иосифа, в честь которого И.Б. и был
назван.
Было два Бродских. Один - который жил в Питере плюс первые годы
эмиграции: загнанный зверь и великий поэт. Другой - его однофамилец:
университетский профессор и общественный деятель. За блеском Нобелевской
премии проглядели его жизненную и поэтическую трагедию: комплексы
сердечника, изгнанника, непрозаика. Куда дальше, если даже близкие по Питеру
знакомцы вспоминают по преимуществу встречи с И.Б. в Нью-Йорке или Венеции:
Нобелевский лауреат затмил, заслонил приятеля их юности. Два периода в его
жизни: интенсивно творческий питерский и американо-международный карьерный.
Его поздние стихи - тень прежних, без прежнего напряга, на одной технике, с
редкими взлетами. Помню один с ним спор вскоре после моего приезда в
Нью-Йорк: как писать - стоячим или нестоячим. Теперь он настаивал на
последнем, хотя его лучшие стихи сработаны именно стоячим, на пределе
страсти, отчаяния и одиночества. "Роман с эпиграфами" написан об одном
Бродском, а сейчас я говорю о другом.
Почему, сочинив сотни страниц про И.Б. - роман, рецензии, эссе - я
извлекаю теперь из моего американского дневника на свет Божий заметы, так
или иначе, косвенно или напрямую с ним связанные?
Для равновеса?
Для эквилибриума с написанным в России "Романом с эпиграфами"?
По контрасту с нынешней мифологизацией?
Да мало ли.
Одно знаю: им тесно и темно в утробе моего компьютера.
Может, причесать и организовать эти записи, выстроить в очередное эссе?
Нет, пусть будут такими, как возникли. Даже те, что потом проросли в статьи.
Сколько можно насильничать над собой! Пусть отправляются в мир какие есть -
укромные, черновые, необязательные, безответственные, бесстыжие,
непристойные.
Мысли вразброд.

*

Столкнулись с И.Б. в Колумбийском. Рассказал ему о поездке в Мэн и
встрече с Джейн К. из Бодуин колледжа, где мы с Леной прочли по лекции. Он с
ней знаком еще с питерских времен, но в Америке охладел. Понятно: там она -
редкая американка, а здесь - американцы сплошь.
- Ребеночка ее видели? Не мой.
Шуточка довольно циничная. Джейн, наполовину индейских кровей и очень
христианских воззрений, усыновила из жалости мексиканского глухонемого
дебила, невыносимого в общежитии, чем зачеркнула и без того слабые
матримониальные надежды и теперь всех сплошь мужиков рассматривает
исключительно с точки зрения семейных либо - хотя бы - ебальных
возможностей. Рассказывала, как И.Б. ей прямо сказал, что после сердечной
операции у него не стоит. Скорее всего отговорка - свою американскую харизму
Джейн растеряла, а скучна, как степь. Чтобы на нее встал, нужно слишком
много воображения, как сказал бы Платон - "ложного воображения".
А мужскую свою прыть И.Б. утратил и стал мизогинистом еще в Питере,
сочинив "Красавице платье задрав, видишь то, что искал, а не новые дивные
дивы". Импотенция - это когда раздвинутые ноги женщины не вызывают ни
удивления, ни восторга, ни ассоциаций. Без удивления нет желания: "Я
разлюбил свои желанья, я пережил свои мечты..." Импотенция - это равнодушие.
Еще у Джейн хорош рассказ из раннего периода жизни И.Б. в Америке. Как
на какой-то вечеринке звездило юное дарование из негров, и обиженный И.Б.
вдруг исчез. Джейн вышла в примыкающий к дому садик, ночь, звезды, И.Б.
стоит, обнявшившись с деревом, и жалуется дереву на одиночество и
непризнание. Быть вторым для него невыносимо. Даже измену М.Б. он переживал
больше как честолюбец, чем как любовник: как предпочтение ему другого.
Я сказал, что мы с Леной получили грант в Куинс колледже, и назвал
несколько тамошних имен. На Берте Тодде он поморщился:
- Это который с Евтухом?
(Женя обиделся, что в "Романе с эпиграфами" я называю его, с подачи
И.Б., Евтухом, но Ося подобным образом искажал имена всех кого только мог:
Солж-Солженицын, Барыш-Барышников, Борух-Слуцкий, Маяк-Маяковский и проч.)
Берт Тодд рассказывал мне, как пытался их помирить, Женю и Осю. В
"Романе с эпиграфами" я описал обиду И.Б. на Евтушенко за то, что тот будто
бы способствовал его высылке из России, и ответную обиду Жени на И.Б. за то,
что тот будто бы сорвал ему американскую гастроль. Что достоверно: Ося вышел
из Американской Академии в знак протеста, что в нее в иностранным членом
приняли Евтушенко. И вот добрый Берт свел их в гостиничном номере, а сам
спустился в ресторан. Выяснив отношения, пииты явились через час, подняли
тост друг за друга, Ося обещал зла против Жени не держать. Недели через две
Берт встречает общего знакомого, заходит речь про И.Б., и тот рассказывает,
как в какой-то компании И.Б. поливал Евтушенко. Берт заверяет приятеля, что
это уже в прошлом, теперь все будет иначе, он их помирил. "Когда?" Сверяют
даты - выясняется, что И.Б. поливал Евтуха уже после примирения. Наивный
Берт потрясен:
- Поэт хороший, а человек - нет.
Про Евтушенко можно сказать наоборот.
А кто из крупных поэтов хороший человек? Железная Ахматова с
патологическим нематеринством (по отношению к сидевшему Льву Гумилеву)?
Предавший Мандельштама в разговоре со Сталиным Пастернак? Мандельштам,
заложивший на допросах тех, кто читал его антисталинский стих? Преступный
Фет, на чьей совести брошенная им и покончившая с собой бесприданница? "Не
верь, не верь поэту, дева", - обращался самый по поведению непоэт Тютчев к
своей сестре, которую охмурял Гейне. А характеристика Заболоцкого Дэзиком
Самойловым:
...И то, что он мучит близких,
А нежность дарует стихам.
Помню, уже здесь, в Нью-Йорке, в связи с одной историей, упрекнул И.Б.
в недостатке чисто человеческой отзывчивости, на что он усмехнулся: "Не вы
первый мне это говорите". Про Фриду Вигдорову. которая надорвалась, защищая
его, и рано умерла, отзывался пренебрежительно: "Умереть, спасая поэта, -
достойная смерть". Неоднократно повторял, что недостаток эгоизма есть
недостаток таланта.
По ту сторону добра и зла?
Плохой хороший человек?
А не есть ли тот, кто мыслит, в отличие от нас, стихами, некая
патология, в том числе в моральном смысле? И чем талантливее поэт, тем
ненадежнее человек? Степень аморализма как показатель гения?
Куда меня занесло...
Дал ему номер моего телефона. Он заметил то, на что я не обратил
внимания:
- Легко запомнить: две главные даты советской истории.
В самом деле: ...-3717.

*

Еще одна встреча с И.Б. в Колумбийском, где он преподает, а мы с Леной
теперь visiting scholars, то есть ничего не делаем, но зарплату получаем.