Страница:
Король на предложение Бестужева о Меншикове отвечал: «Все то, что со стороны ее величества мне приходит, очень мне приятно» — и более ни слова. Вельможи польские отговорились тем, что дело может решиться только на сейме, который скоро должен собраться в Гродне. 3 августа 1726 года в Верховном тайном совете решили отправить в Польшу на гродненский сейм Ягужинского, который привык при Петре исполнять важные дипломатические поручения. Мы видели, что уже и к Бестужеву был отправлен указ не хлопотать более о Меншикове; теперь Ягужинскому было наказано: «Всевозможные труды прилагать, дабы Речь Посполитую не допустить до вредных для России предприятий относительно Курляндии, особенно не допустить до раздела Курляндии на воеводства, также до утверждения принца Морица и до избрания принца гессен-кассельского и в необходимом случае стараться сейм разорвать; со стороны ее величества представлять кандидатов прежних, кроме князя Меншикова; если же польский двор ни на одного из кандидатов не согласится, то дать на волю, пусть выберут кого хотят, только б не Морица и не принца гессен-кассельского». Ягужинский отправился прямо на сейм и 26 сентября писал из Гродна: «Я представлял польским министрам, что государственные причины не позволят соседним державам согласиться на перемены в курляндском устройстве; пусть делают кого хотят герцогом, только не Морица; но поляки упрямятся, и потому единственное средство помешать делу — это порвать сейм». Через месяц он доносил: «Неизвестно, чем кончится настоящий сейм: шестая уже неделя, как он продолжается, и дела никакого не сделано, только беспрестанный крик и сочинения разных проектов о Курляндии; заводчик часов — бискуп краковский Шанявский, который не только курляндское дело ведет со всею горячностию, но и в диссидентском деле неусыпно трудится, т.е. хлопочет об искоренении диссидентов. Я, сколько смысла и силы имел, мешал всем этим предприятиям, и не без некоторого успеха: благодаря разным затруднениям сейм затянулся, не сделавши ни малейшего дела, и подозревают, что я виновник этого. Как бы то ни было, никакого основания в курляндском деле еще не положено, и хотя король манит Речь Посполитую обещаниями выдать все оригинальные документы о Курляндии и не защищать Морица, однако все ограничивается одними обещаниями. Король действительно был уже намерен выдать оригинальные документы насчет Морицева избрания; но приятельницы Морица, находящиеся при короле, именно жена маршалка Белинская и гетманша Потеиха, слезно просили короля, чтоб удержался от выдачи документов, в против ном случае получит дурную славу во всем свете, а на споры и шум поляков смотреть нечего: пошумят и перестанут. С другой стороны, Речь Посполитая твердо стоит на том, чтоб Морица выслать не только из Курляндии, но и из Польши; в Курляндию хотят послать комиссию судить курляндцев; сверх того, на последней сессии подконюший литовский предлагал послать депутацию к послу французскому и объявить Морица бесчестным, чтоб он не был терпим и во Франции, где имеет полк и доход. Королевские сторонники в Посольской избе обнадеживают поляков, что король все курляндское дело и Морица выдаст Речи Посполитой, пусть что с ними хочет, то и сделает, и этим средством они достигают того, что сейм не рвется; также стараются привести послов в соединение с Сенаторскою избою, где надеются все по своему желанию сделать». «Здешние дамы к сибирским (т.е. китайским) шелкам большую охоту имеют, и потому не худо было бы прислать сюда несколько также и мехов лисьих, горностаевых и овчинных. Что же касается до короля, то он великий охотник до завесов китайских и всяких обоев персидских, и потому нужно и таких вещей сюда несколько прислать. Бесстыдный воевода троцкий Огинский беспрестанно, как только со мною увидится, спрашивает, не пришли ли ко мне меха, и удивляется, что ее величество позабыла о нем; я отговариваюсь одним, что сибирские караваны всегда зимою приходят и теперь еще не пришли».
Сейм кончился 30 октября; назначена была комиссия о Курляндии из бискупа варминского Шембека, воеводы полоцкого Денгофа, воеводы мазовецкого Хоментовского, воеводы троцкого Огинского; комиссары должны были договариваться с курляндцами насчет будущей формы правления у них. Король кассировал выборы Морица и выдал оригинальные бумаги, относящиеся к этому делу. Король уступил, чтоб склонить поляков к утверждению старого договора с цесарем; но поляки позволяли только вступить в переговоры с цесарским послом и принять дело к решению на будущий сейм. Было сделано другое предложение о вступлении в переговоры со шведами, и многие депутаты закричали, что согласны; но другие объявили, что хотя желают всегда быть в дружбе со Швециею, но так как шведского министра в Польше не находится, то они не могут понять, откуда может произойти такое предложение. Дело этим и остановилось. Возбуждено было подозрение, что короли польский и шведский находятся ДРУГ С Другом в тайных сношениях и посредником употребляют литовского подскарбия Понятовского, шведского приверженца в прошлую войну. Ягужинский был уверен в тайных соглашениях между двумя королями, тем более что со стороны Августа II не видал никакого расположения к России. Когда посол хотел выведать намерение короля относительно курляндского дела, то Август отвечал ему: «Я не могу тут ничего ни сделать, ни присоветовать, потому что как только поляки подметят мое желание, противное их намерению, то не миновать конфедерации; я был бы рад, если бы Мориц получил помощь от России, я стал бы помогать под рукою по возможности». Дальнейшей откровенности Ягужинский не мог добиться, а генерал Флюг, с которым он свел дружбу, сказал ему под секретом, что когда король у себя разговаривал о России, то сказал: «Я не верю русским». В это время Ягужинский получает письмо от Анны, герцогини курляндской: «Как здесь слышу, что курляндское дело в Польше весьма худо идет и поляки комиссию сюда отправлять хотят для щету моих деревень и моей претензии, и ежели до того допущено было, то б великое предосуждение российским интересам было, тако ж слышно, что князю Фердинанду хотят лен дать, и то также против российских интересов, из чего здешняя земля в великую канфузию и в дишперацию приходит, и то все делается через здешних плутов Костюшки иофемберховой фамилии и Буххольца и Рацкова, которым предстатель великой канцлер Шембек; я вас прилежно прошу, приискав к тому удобные способы, до того не допустить, а паче до отправления сюда комиссии, чем меня вовеки одолжите и за что, доколе жива, вашу любовь буду в памяти иметь, и пребываю вам всегда доброжелательна Анна».
И в Петербурге желали того же самого; но легко было написать: «Приискав к тому удобные способы, до того не допустить» — трудно было исполнить. Ягужинский видел, что единственное средство сдержать поляков — это действовать решительно, действовать, а не говорить только; но в Петербурге были озабочены ганноверским союзом, делами шведскими и не хотели действовать по курляндскому делу, чтоб не поссориться с поляками. Девьер писал Макарову из Митавы: «Извольте объявить ее величеству, чтоб изволили сильное старание иметь при польском дворе о курляндских делах, потому что без того ничему доброму сделаться нельзя. Хотя курляндцы истинным сердцем хотят стоять при своих правах, однако принуждены требовать помощи ее величества, а без того держаться не могут по своему бессилию. Если от нашего двора не будет сильного старания о том, чтоб не допустить Курляндию до раздела или присоединения к Короне Польской, то курляндцы принуждены будут отдаться в волю полякам; пословица говорит: сила солому ломит; а другая: с сильным не дерись, с богатым не тянись; так и в их делах курляндских, если не будет на кого им опереться, то они будут принуждены поступать по воле Короны Польской. О вышеупомянутом деле извольте ее величество предостерегать, чтоб осторожно в том деле были, чтоб не допустить до ссоры; а если допустить до ссоры, то извольте видеть, в каком состоянии наше государство. Как видно, наши министры на сейме никакого старания о Курляндии не имели, а если б имели, то б никогда Корона Польская не решилась делать того, что на сейме положили». Это требование — действовать решительно, как действовали при Петре, и в то же время уклоняться от ссоры — ставило Ягужинского в неприятное положение, сердило его. В раздражении он написал следующее письмо Макарову 7 января 1727 года: «В курляндском деле здесь у поляков никакими мерами ничего исходатайствовать нельзя, и хотя умные люди между ними рассуждают, что силою не могут одолеть, если курляндцы хотя одни сами собою заупрямятся, но все хотят попытаться: может быть, и удастся! Мы с своей стороны должны курляндцев обнадеживать, что будем защищать их права, но при этом мы не должны их пугать, ибо в этом деле остался только один, ласковый способ. Приходится действовать одним, потому что на прусского короля нет надежды, скорее надобно ожидать тайного согласия с поляками. Король польский еще болен и раньше трех недель сюда не приедет; между тем вольница польская все по деревням живут, и до прибытия королевского мало их съедется. Флеминг также умирал, а теперь оба, и король, и Флеминг, ожили, и, когда съедутся, будет назначена конференция, а что на ней произойдет, о том можете узнать от бывшего при здешнем дворе министра князя Долгорукова, ибо уже несколько лет сряду всем нашим министрам дается один ответ. Но если таких бывалых и искусных людей ни с чем отправляли, то мне нечего ждать. Я неоднократно доносил, ясно изобразив все дело, и удивляюсь, что до сих пор не присылают мне никакого указу, как далее поступать, а по данной мне инструкции больше делать нечего, ибо поляки, видя только наши словесные представления и не опасаясь никакого действия, не могут быть приведены к резону. Хотя б велено было мне говорить вприбавку, что если не отменят своего решения, то силою будем их удерживать и комиссаров в Курляндию не пустим. Так поступает с ними цесарь: если поляки не дадут удовлетворения за пограничные обиды, то он пошлет полк или два в те места, где была сделана обида, и сделает сам себе удовлетворение; не теперь, а со временем не миновать и с нашей стороны того же. Князь Иван Юрьевич (Трубецкой) пишет ко мне из Киева, чтоб я жаловался здесь на тамошние обиды, которые становятся нестерпимы; но здесь жалобами можно достигнуть только того, что назначат комиссаров для развода пограничных ссор, и когда съедутся — бог весть; а между тем обиды делаются по-прежнему. К тому же в наших пограничных делах заинтересован каждый шляхтич, ибо наши беглые русские почти у каждого есть и церквей греческого исповедания множество в шляхетских имениях; то кто заставит их добровольно выдать беглых? Поневоле надобно будет последовать примеру цесаря. Изволили вы упоминать о русском ордене для Мантейфеля, но он ему не надобен, потому что уже польскую ленту носит, да и Флеминг никакой другой не носит, кроме польской; к тому же ни Мантейфеля, ни Флеминга лентами не склонить на нашу сторону, ибо старый противный дух еще в них находится, и если бы саксонцы не боялись нас, то давно бы в ганноверский союз стали склоняться. Впрочем, оставляю это в глубочайшее рассуждение другим, которые только любят поперек въезжать, зная и не зная состояния дел ».
В марте 1727 года приехал в Варшаву курляндский депутат Медем с просьбою от курляндцев, чтоб их оставили при прежних правах и никакой комиссии о перемене их правления не было бы. Когда эта просьба была прочтена в Совете, собранном у примаса Потоцкого, то все присутствовавшие единогласно закричали, что такого бунтовщика и присланного от бунтовщиков надобно взять под стражу и судить, что и было исполнено. «Мы, — писали Ягужинский и Бестужев, — при таком их диком поступке не знаем, что делать: если прямо вступиться в дело, то их пуще разъяришь; если же дать. им волю, то пуще загордятся. Будем смотреть, как лучше поступить. Что касается до отправления комиссии в Курляндию, то гетманы послали уже третьи подтвердительные указы к войску, чтоб готово было к маю: войско станет у границ курляндских, чтобы войти в эту страну по первому требованию комиссаров. Хотя это грозное войско и не очень опасно, потому что невелико, однако если им позволить отправить свою комиссию, то легко могут осмелиться сыграть торнскую трагедию: дело зависит от мудрого расположения вашего величества и от милостивой защиты бедной Курляндии. О разделении Курляндии на воеводства поляки больше не думают, хотят оставить правительство немецкое, только не хотят слышать об избрании нового герцога. На наши представления в пользу Курляндии один жестокий ответ, что мы в их домашние дела не имеем права мешаться. От других министров помощи никакой не имеем».
Ягужинский не утерпел, чтоб не задеть Меншикова, который «въехал поперек» в курляндское дело. Были обвинения и на Ягужинского; до нас дошло следующее любопытное письмо Михайлы Бестужева к сестре княгине Аграфене Петровне Волконской: «Из вашего письма уведомился я, что Свечников по приказу Павла Ивановича (Ягужинского) старается, чтоб Голембовскому быть здесь, в Польше, резидентом и что уже о том Свечников Алексею Васильевичу (Макарову) говорил. Я даю на рассуждение, сходно ли это с интересом нашим, чтоб поляку быть министром в Польше, и как можно ему дела поверить? Можно поляку быть нашим министром при другом дворе, как Ланчинский в Вене, а не при польском. Злясь на то, что его здесь не оставили, о чем его старание было, он хочет, чтоб и мне не быть, и рекомендует такого человека, которому быть нельзя. К тому же у Голембовского не те поступки и не те ухватки, какие следует министру иметь. Сию цедулку можете показать Антону Мануиловичу (Девьеру) и всячески до того не допускать, представляя означенные резоны. Павел все сватает дочь свою за поляков, а из Москвы велел себе привезти всякого запасу и на продажу китайских вещей и мехов в той надежде, чтоб ему здесь остаться. Усмотрел я, что Свечников Макарову говорил от Павла о Голембовском, чтоб ему в Польше резидентом быть; не извольте этого допускать для того, как поляку в Польше дела поверить? И так Павел худо делал, что ему все открывал; я об этом уже к вам писал, как скоро проведал, что Павел приказал Свечникову о нем стараться. О поездке моей за королем надобно умолчать: я для того писал, думал, что Павла оставят здесь; а теперь так как он поедет отсюда, то надобно умолчать, разве сами повелят ехать, и на то надобны деньги. Можешь узнать дружбу ко мне Павлову из того: Голембовского хотел сделать резидентом, а о себе писал к тестю своему (канцлеру Головкину), чтоб ему здесь остаться, а меня бы копнуть. Он же, будучи пьян, одному саксонскому министру говорил, чтоб ему король дал здесь староство: „Я-де здесь останусь, а в Россию ныне не поеду“, и разных других речей множество болтает, как напьется пьян, что мерзко слышать: не только министру неприлично так говорить, но и простому человеку не следует; одним словом сказать, человек этот совсем плох, я чаял, в нем больше пути и дела: Антон Мануилович (Девьер) справедливо об нем рассуждает; истинно я в нем чаял больше проку, а теперь вижу, что просто ветреница, что ни говорит — слушать нечего. Нам он приятелем не будет, извольте в этом свои меры взять. Он писал о секретаре Голембовском, который находится при мне, чтоб его сделать здесь резидентом; но так как этот секретарь — поляк родом и ему одному поверить дел здесь нельзя, то Ягужинскому как полномочному здесь быть и другому с ним. Этот секретарь Голембовский не такой человек, чтоб ему министром быть, бог его таким не сделал, и он, кроме языка, не только в резиденты, и в секретари не годится. Он Ягужинскому угождает сватаньем дочери его за поляков, также и племянницу его, Ивана Головкина дочь; и так как Павел сделал Ланчинского, поляка, министром в Вене, то и этот того же от него хочет. Правда, что Ланчинский в дело годится, притом же он при немецком дворе; а поляк при польском дворе опасен, хотя бы и годился, и нельзя его пускать во все письма глядеть, как Павел делал, а я до того не допускал. Изволь об этом с Антоном Мануиловичем в конфиденции поговорить, чтоб никак до этого не допустить. Также Павел писал к Макарову, чтобы домогаться о голубой ленте Лосу, который у нас прежде посланником был, да другому, обер-шталмейстеру королевскому: кстати ли это? Король им и своей ленты не даст, которая не в таком почтении, как наша; разве красную ленту — то пусть дают. Павел только хочет чрез это показать силу свою, будто он у нас при дворе силен. Об этом также скажи Антону Мануиловичу, чтоб не допустить». Девьер должен был взять свои меры и взял; 21 января 1727 года он писал императрице из Митавы: «Сказано мне за тайну обер-ратами, что министр вашего величества при польском дворе будто бы никакого старания о курляндском деле не имеет и будто под рукой полякам говорит, чтоб они никакого опасения не имели, потому что ваше императорское величество в курляндском деле никакого им помешательства делать не соизволите, и хотя я во всем им не верю, однако бешенство его что-нибудь может сделать».
Девьер бездоказательно обвинял Ягужинского в том, что он действовал в Польше вопреки русским интересам; то же обвинение легло на Меншикова в шведских делах, и легло с доказательствами.
В конце царствования Петра Великого мы оставили в Стокгольме представителем России Мих. Петр. Бестужева. Уведомляя графа Головкина о разнесшейся по городу вести о кончине Петра, Бестужев писал: «Доброжелательные и добрые патриоты от всего сердца опечалились, а я в такую алтерацию и конфузию пришел, что не могу опомниться и лихорадку получил, однако через силу ко двору ездил и увидал короля и его партизанов в немалой радости». Новой государыне Бестужев писал: «Двор сильно надеялся, что от такого внезапного случая в России произойдет великое замешательство и все дела ниспровергнутся; но когда узнали, что ваше величество вступили на престол и все окончилось тихо, то придворные стали ходить повеся нос; таким образом, этот случай открыл сердца многих людей. Намерение здешнего двора было в мутной воде рыбу ловить; надеялись, что герцог голштинский принужден будет выехать из России, от которой не будет иметь более поддержки, и тут можно будет вести кассельские интриги и умножать свою партию. Эта надежда превратилась в дым вступлением на престол вашего величества; партия герцога голштинского здесь теперь не уменьшится, только при нынешних конъюнктурах надобно ее ласкать, а врагов приводить на истинный путь умным и приятным обхождением».
Шведским послом к петербургскому двору кроме прежнего Цедеркрейца назначен был один из голштинской партии, барон Цедергельм. Бестужев просился приехать вместе с ним в Петербург, чтоб участвовать непосредственно в переговорах и получить подробнейшую инструкцию. Это ему было дозволено, но потом Бестужев уже не возвращался в Стокгольм. Объяснением этому служат отношения его к голштинскому министру в Швеции Рейхелю, зятю Бассевича; перед отъездом в доме Цедергельма Рейхель подошел к Бестужеву и начал его упрекать во вражде к нему, в желании удалить его из Стокгольма и в неблагодарности, потому что своим настоящим положением Бестужев был обязан тестю его, Бассевичу; в заключение разговора Рейхель вызвал Бестужева на дуэль. Шведские вельможи потушили дело, помирили Рейхеля с Бестужевым; несмотря на то, последний писал своему патрону Остерману, чтоб он постарался до его приезда в Петербург утушить злобу Бассевича. Но злоба не была утушена: 7 августа 1725 года в тайном совете, держанном в Иностранной коллегии, Бассевич подал мемориал, чтоб Бестужева в Швецию не посылать и что герцог уже доносил об этом императрице.
Вместо Бестужева в Стокгольм был отправлен чрезвычайным посланником флотский капитан граф Николай Головин. Новый посланник дал знать, что виднее всех вельмож в Швеции граф Горн, человек великого ума, и его нужно всевозможными средствами уловлять в русскую партию. В сентябре 1725 года Головин дал знать, что верные друзья предлагают усилить ревельский флот, что должно произвести впечатление и помешать ганноверским интригам; а между тем в Стокгольме уже распускались слухи, что герцог голштинский скоро явится в Швеции с русским войском для занятия престола. В декабре Головин доносил, что часто происходят тайные конференции у короля с министрами французским и английским, в которых бывает иногда граф Горн или гофмаршал Дибен. «Имею подозрение, — писал Головин, — что эти конференции идут о славнейшей ганноверской аллианции, в которую ныне призывается Швеция». В конференции с комиссарами Сената министры французский и английский явно предлагали Швеции союз. Предложение перешло из комиссии в Сенат, причем поданы были письменные протесты от сенаторов Тессина, Велинга и Гилленборга.
1726 год Головин начал извещением, что доброжелательные обнадеживают его, что не допустят правительство свое приступить к ганноверскому союзу; но французский и английский министры деньгами привлекают многих на свою сторону и разглашают, что король и его партия дали им твердое обещание, что Швеция приступит к ганноверскому союзу; посредством денег и подарков знают они все, что происходит ежедневно в Стокгольме. 15 февраля граф Горн объявил Головину указом от короля и Сената, что в Сенате принято решение продолжать конференции о ганноверском союзе и выслушивать дальнейшие предложения министров английского и французского, и обещал сообщить, что будет постановлено на этих конференциях. В Сенате же принято было решение не упоминать в конференциях о возвращении Шлезвига герцогу голштинскому до окончания переговоров, при этом большинство голосов в Сенате оказалось у королевской партии. Несмотря на то, доброжелательные продолжали уверять, что Швеция никогда не приступит к ганноверскому союзу, а барон Гепкин ручался, что из конференции ничего не выйдет, и просил Головина писать об этом императрице. В апреле граф Горн прислал в Сенат письмо, присланное к нему из Петербурга от шведского посланника при тамошнем дворе Цедеркрейца. Цедеркрейц извещал о разговоре своем с Бассевичем, который будто бы сказал ему, что если шведское правительство будет действовать вопреки интересам герцога голштинского, то Россия пошлет к берегам Швеции галерный флот с 30000 войска. Письмо произвело сильное действие, и в Сенате состоялось решение послать инженеров во все крепости и осмотреть их, а король предложил привести в движение полки и делать другие военные приготовления. Вместо русского галерного флота явилась английская эскадра, и члены королевской партии принялись говорить, что эта эскадра спасла Швецию от нашествия русских.
В конце июня в Сенате происходила подача голосов по вопросу: приступать ли Швеции к ганноверскому союзу или нет? В пользу утвердительного ответа были голоса графов Горна, Таубе, Делагарди, Екеблата, Ливена, Банера, Шпара и два королевских голоса; за отрицательный ответ объявили себя графы Кронгельм, Тессин, Дикер, Гилленборг, Лагерберг, старый Горн и барон Цедергельм, возвратившийся из Петербурга. Вследствие такого соотношения голосов дело было оставлено. Несмотря на то, в июле Головин доносил, что благодаря английским деньгам королевская партия усиливается и по всем обстоятельствам можно видеть, что граф Горн прежде созвания сейма постарается ввести Швецию в ганноперский союз. Горн прямо объявил Головину, что король и Сенат давно уже приняли намерение приступить к ганноверскому союзу и приведут это в исполнение при первом удобном случае; и когда Головин заметил ему, что императрица в таком случае должна принимать свои меры, то он отвечал, что русская государыня может принимать меры, какие ей угодно, а Швеция имеет право входить в договоры с державами, смотря по единству интересов, и в настоящем случае новые обязательства Швеции не находятся в противоречии с прежними ее обязательствами относительно России. Наконец в Сенате принято было решение приступить к ганноверскому союзу, и теперь доброжелательные начали утешать Головина тем, что сейм не согласится на это решение.
В сентябре собран сейм и, несмотря на уверения благонамеренных, что русская партия сильнее, председателем сейма, или ландмаршалом, был избран граф Горн. Головин приписывал это торжество противной партии раздаче больших сумм. «А которым от меня дачи происходили, — писал он, — и те все зело твердо и непоколебимо спорили». Головин доносил, что при этих выборах ни одного знатного лица не было на стороне Горна, дало перевес мелкое шляхетство и офицерство, подкупленное деньгами, и если бы известная сумма пришла из России месяцем прежде, то большую часть офицерства и дворянства можно было бы склонить к русской партии. Потерпевши неудачу в дворянском сословии, Головин обратился к купеческому, которому дал некоторую сумму и обещал большую; купцы обещали склонить сословие духовное и крестьянское; вся эта вербовка депутатов, по расчету Головина, не должна была стать дороже 5000 червонных. Герцог голштинский писал к своему министру в Стокгольм, чтобы выдал генерал-майору Ставлю 500 рублей на раздачу мелкому дворянству и офицерству; но у голштинского министра не было денег, и Головин счел полезным выдать 500 рублей своих.
Сейм кончился 30 октября; назначена была комиссия о Курляндии из бискупа варминского Шембека, воеводы полоцкого Денгофа, воеводы мазовецкого Хоментовского, воеводы троцкого Огинского; комиссары должны были договариваться с курляндцами насчет будущей формы правления у них. Король кассировал выборы Морица и выдал оригинальные бумаги, относящиеся к этому делу. Король уступил, чтоб склонить поляков к утверждению старого договора с цесарем; но поляки позволяли только вступить в переговоры с цесарским послом и принять дело к решению на будущий сейм. Было сделано другое предложение о вступлении в переговоры со шведами, и многие депутаты закричали, что согласны; но другие объявили, что хотя желают всегда быть в дружбе со Швециею, но так как шведского министра в Польше не находится, то они не могут понять, откуда может произойти такое предложение. Дело этим и остановилось. Возбуждено было подозрение, что короли польский и шведский находятся ДРУГ С Другом в тайных сношениях и посредником употребляют литовского подскарбия Понятовского, шведского приверженца в прошлую войну. Ягужинский был уверен в тайных соглашениях между двумя королями, тем более что со стороны Августа II не видал никакого расположения к России. Когда посол хотел выведать намерение короля относительно курляндского дела, то Август отвечал ему: «Я не могу тут ничего ни сделать, ни присоветовать, потому что как только поляки подметят мое желание, противное их намерению, то не миновать конфедерации; я был бы рад, если бы Мориц получил помощь от России, я стал бы помогать под рукою по возможности». Дальнейшей откровенности Ягужинский не мог добиться, а генерал Флюг, с которым он свел дружбу, сказал ему под секретом, что когда король у себя разговаривал о России, то сказал: «Я не верю русским». В это время Ягужинский получает письмо от Анны, герцогини курляндской: «Как здесь слышу, что курляндское дело в Польше весьма худо идет и поляки комиссию сюда отправлять хотят для щету моих деревень и моей претензии, и ежели до того допущено было, то б великое предосуждение российским интересам было, тако ж слышно, что князю Фердинанду хотят лен дать, и то также против российских интересов, из чего здешняя земля в великую канфузию и в дишперацию приходит, и то все делается через здешних плутов Костюшки иофемберховой фамилии и Буххольца и Рацкова, которым предстатель великой канцлер Шембек; я вас прилежно прошу, приискав к тому удобные способы, до того не допустить, а паче до отправления сюда комиссии, чем меня вовеки одолжите и за что, доколе жива, вашу любовь буду в памяти иметь, и пребываю вам всегда доброжелательна Анна».
И в Петербурге желали того же самого; но легко было написать: «Приискав к тому удобные способы, до того не допустить» — трудно было исполнить. Ягужинский видел, что единственное средство сдержать поляков — это действовать решительно, действовать, а не говорить только; но в Петербурге были озабочены ганноверским союзом, делами шведскими и не хотели действовать по курляндскому делу, чтоб не поссориться с поляками. Девьер писал Макарову из Митавы: «Извольте объявить ее величеству, чтоб изволили сильное старание иметь при польском дворе о курляндских делах, потому что без того ничему доброму сделаться нельзя. Хотя курляндцы истинным сердцем хотят стоять при своих правах, однако принуждены требовать помощи ее величества, а без того держаться не могут по своему бессилию. Если от нашего двора не будет сильного старания о том, чтоб не допустить Курляндию до раздела или присоединения к Короне Польской, то курляндцы принуждены будут отдаться в волю полякам; пословица говорит: сила солому ломит; а другая: с сильным не дерись, с богатым не тянись; так и в их делах курляндских, если не будет на кого им опереться, то они будут принуждены поступать по воле Короны Польской. О вышеупомянутом деле извольте ее величество предостерегать, чтоб осторожно в том деле были, чтоб не допустить до ссоры; а если допустить до ссоры, то извольте видеть, в каком состоянии наше государство. Как видно, наши министры на сейме никакого старания о Курляндии не имели, а если б имели, то б никогда Корона Польская не решилась делать того, что на сейме положили». Это требование — действовать решительно, как действовали при Петре, и в то же время уклоняться от ссоры — ставило Ягужинского в неприятное положение, сердило его. В раздражении он написал следующее письмо Макарову 7 января 1727 года: «В курляндском деле здесь у поляков никакими мерами ничего исходатайствовать нельзя, и хотя умные люди между ними рассуждают, что силою не могут одолеть, если курляндцы хотя одни сами собою заупрямятся, но все хотят попытаться: может быть, и удастся! Мы с своей стороны должны курляндцев обнадеживать, что будем защищать их права, но при этом мы не должны их пугать, ибо в этом деле остался только один, ласковый способ. Приходится действовать одним, потому что на прусского короля нет надежды, скорее надобно ожидать тайного согласия с поляками. Король польский еще болен и раньше трех недель сюда не приедет; между тем вольница польская все по деревням живут, и до прибытия королевского мало их съедется. Флеминг также умирал, а теперь оба, и король, и Флеминг, ожили, и, когда съедутся, будет назначена конференция, а что на ней произойдет, о том можете узнать от бывшего при здешнем дворе министра князя Долгорукова, ибо уже несколько лет сряду всем нашим министрам дается один ответ. Но если таких бывалых и искусных людей ни с чем отправляли, то мне нечего ждать. Я неоднократно доносил, ясно изобразив все дело, и удивляюсь, что до сих пор не присылают мне никакого указу, как далее поступать, а по данной мне инструкции больше делать нечего, ибо поляки, видя только наши словесные представления и не опасаясь никакого действия, не могут быть приведены к резону. Хотя б велено было мне говорить вприбавку, что если не отменят своего решения, то силою будем их удерживать и комиссаров в Курляндию не пустим. Так поступает с ними цесарь: если поляки не дадут удовлетворения за пограничные обиды, то он пошлет полк или два в те места, где была сделана обида, и сделает сам себе удовлетворение; не теперь, а со временем не миновать и с нашей стороны того же. Князь Иван Юрьевич (Трубецкой) пишет ко мне из Киева, чтоб я жаловался здесь на тамошние обиды, которые становятся нестерпимы; но здесь жалобами можно достигнуть только того, что назначат комиссаров для развода пограничных ссор, и когда съедутся — бог весть; а между тем обиды делаются по-прежнему. К тому же в наших пограничных делах заинтересован каждый шляхтич, ибо наши беглые русские почти у каждого есть и церквей греческого исповедания множество в шляхетских имениях; то кто заставит их добровольно выдать беглых? Поневоле надобно будет последовать примеру цесаря. Изволили вы упоминать о русском ордене для Мантейфеля, но он ему не надобен, потому что уже польскую ленту носит, да и Флеминг никакой другой не носит, кроме польской; к тому же ни Мантейфеля, ни Флеминга лентами не склонить на нашу сторону, ибо старый противный дух еще в них находится, и если бы саксонцы не боялись нас, то давно бы в ганноверский союз стали склоняться. Впрочем, оставляю это в глубочайшее рассуждение другим, которые только любят поперек въезжать, зная и не зная состояния дел ».
В марте 1727 года приехал в Варшаву курляндский депутат Медем с просьбою от курляндцев, чтоб их оставили при прежних правах и никакой комиссии о перемене их правления не было бы. Когда эта просьба была прочтена в Совете, собранном у примаса Потоцкого, то все присутствовавшие единогласно закричали, что такого бунтовщика и присланного от бунтовщиков надобно взять под стражу и судить, что и было исполнено. «Мы, — писали Ягужинский и Бестужев, — при таком их диком поступке не знаем, что делать: если прямо вступиться в дело, то их пуще разъяришь; если же дать. им волю, то пуще загордятся. Будем смотреть, как лучше поступить. Что касается до отправления комиссии в Курляндию, то гетманы послали уже третьи подтвердительные указы к войску, чтоб готово было к маю: войско станет у границ курляндских, чтобы войти в эту страну по первому требованию комиссаров. Хотя это грозное войско и не очень опасно, потому что невелико, однако если им позволить отправить свою комиссию, то легко могут осмелиться сыграть торнскую трагедию: дело зависит от мудрого расположения вашего величества и от милостивой защиты бедной Курляндии. О разделении Курляндии на воеводства поляки больше не думают, хотят оставить правительство немецкое, только не хотят слышать об избрании нового герцога. На наши представления в пользу Курляндии один жестокий ответ, что мы в их домашние дела не имеем права мешаться. От других министров помощи никакой не имеем».
Ягужинский не утерпел, чтоб не задеть Меншикова, который «въехал поперек» в курляндское дело. Были обвинения и на Ягужинского; до нас дошло следующее любопытное письмо Михайлы Бестужева к сестре княгине Аграфене Петровне Волконской: «Из вашего письма уведомился я, что Свечников по приказу Павла Ивановича (Ягужинского) старается, чтоб Голембовскому быть здесь, в Польше, резидентом и что уже о том Свечников Алексею Васильевичу (Макарову) говорил. Я даю на рассуждение, сходно ли это с интересом нашим, чтоб поляку быть министром в Польше, и как можно ему дела поверить? Можно поляку быть нашим министром при другом дворе, как Ланчинский в Вене, а не при польском. Злясь на то, что его здесь не оставили, о чем его старание было, он хочет, чтоб и мне не быть, и рекомендует такого человека, которому быть нельзя. К тому же у Голембовского не те поступки и не те ухватки, какие следует министру иметь. Сию цедулку можете показать Антону Мануиловичу (Девьеру) и всячески до того не допускать, представляя означенные резоны. Павел все сватает дочь свою за поляков, а из Москвы велел себе привезти всякого запасу и на продажу китайских вещей и мехов в той надежде, чтоб ему здесь остаться. Усмотрел я, что Свечников Макарову говорил от Павла о Голембовском, чтоб ему в Польше резидентом быть; не извольте этого допускать для того, как поляку в Польше дела поверить? И так Павел худо делал, что ему все открывал; я об этом уже к вам писал, как скоро проведал, что Павел приказал Свечникову о нем стараться. О поездке моей за королем надобно умолчать: я для того писал, думал, что Павла оставят здесь; а теперь так как он поедет отсюда, то надобно умолчать, разве сами повелят ехать, и на то надобны деньги. Можешь узнать дружбу ко мне Павлову из того: Голембовского хотел сделать резидентом, а о себе писал к тестю своему (канцлеру Головкину), чтоб ему здесь остаться, а меня бы копнуть. Он же, будучи пьян, одному саксонскому министру говорил, чтоб ему король дал здесь староство: „Я-де здесь останусь, а в Россию ныне не поеду“, и разных других речей множество болтает, как напьется пьян, что мерзко слышать: не только министру неприлично так говорить, но и простому человеку не следует; одним словом сказать, человек этот совсем плох, я чаял, в нем больше пути и дела: Антон Мануилович (Девьер) справедливо об нем рассуждает; истинно я в нем чаял больше проку, а теперь вижу, что просто ветреница, что ни говорит — слушать нечего. Нам он приятелем не будет, извольте в этом свои меры взять. Он писал о секретаре Голембовском, который находится при мне, чтоб его сделать здесь резидентом; но так как этот секретарь — поляк родом и ему одному поверить дел здесь нельзя, то Ягужинскому как полномочному здесь быть и другому с ним. Этот секретарь Голембовский не такой человек, чтоб ему министром быть, бог его таким не сделал, и он, кроме языка, не только в резиденты, и в секретари не годится. Он Ягужинскому угождает сватаньем дочери его за поляков, также и племянницу его, Ивана Головкина дочь; и так как Павел сделал Ланчинского, поляка, министром в Вене, то и этот того же от него хочет. Правда, что Ланчинский в дело годится, притом же он при немецком дворе; а поляк при польском дворе опасен, хотя бы и годился, и нельзя его пускать во все письма глядеть, как Павел делал, а я до того не допускал. Изволь об этом с Антоном Мануиловичем в конфиденции поговорить, чтоб никак до этого не допустить. Также Павел писал к Макарову, чтобы домогаться о голубой ленте Лосу, который у нас прежде посланником был, да другому, обер-шталмейстеру королевскому: кстати ли это? Король им и своей ленты не даст, которая не в таком почтении, как наша; разве красную ленту — то пусть дают. Павел только хочет чрез это показать силу свою, будто он у нас при дворе силен. Об этом также скажи Антону Мануиловичу, чтоб не допустить». Девьер должен был взять свои меры и взял; 21 января 1727 года он писал императрице из Митавы: «Сказано мне за тайну обер-ратами, что министр вашего величества при польском дворе будто бы никакого старания о курляндском деле не имеет и будто под рукой полякам говорит, чтоб они никакого опасения не имели, потому что ваше императорское величество в курляндском деле никакого им помешательства делать не соизволите, и хотя я во всем им не верю, однако бешенство его что-нибудь может сделать».
Девьер бездоказательно обвинял Ягужинского в том, что он действовал в Польше вопреки русским интересам; то же обвинение легло на Меншикова в шведских делах, и легло с доказательствами.
В конце царствования Петра Великого мы оставили в Стокгольме представителем России Мих. Петр. Бестужева. Уведомляя графа Головкина о разнесшейся по городу вести о кончине Петра, Бестужев писал: «Доброжелательные и добрые патриоты от всего сердца опечалились, а я в такую алтерацию и конфузию пришел, что не могу опомниться и лихорадку получил, однако через силу ко двору ездил и увидал короля и его партизанов в немалой радости». Новой государыне Бестужев писал: «Двор сильно надеялся, что от такого внезапного случая в России произойдет великое замешательство и все дела ниспровергнутся; но когда узнали, что ваше величество вступили на престол и все окончилось тихо, то придворные стали ходить повеся нос; таким образом, этот случай открыл сердца многих людей. Намерение здешнего двора было в мутной воде рыбу ловить; надеялись, что герцог голштинский принужден будет выехать из России, от которой не будет иметь более поддержки, и тут можно будет вести кассельские интриги и умножать свою партию. Эта надежда превратилась в дым вступлением на престол вашего величества; партия герцога голштинского здесь теперь не уменьшится, только при нынешних конъюнктурах надобно ее ласкать, а врагов приводить на истинный путь умным и приятным обхождением».
Шведским послом к петербургскому двору кроме прежнего Цедеркрейца назначен был один из голштинской партии, барон Цедергельм. Бестужев просился приехать вместе с ним в Петербург, чтоб участвовать непосредственно в переговорах и получить подробнейшую инструкцию. Это ему было дозволено, но потом Бестужев уже не возвращался в Стокгольм. Объяснением этому служат отношения его к голштинскому министру в Швеции Рейхелю, зятю Бассевича; перед отъездом в доме Цедергельма Рейхель подошел к Бестужеву и начал его упрекать во вражде к нему, в желании удалить его из Стокгольма и в неблагодарности, потому что своим настоящим положением Бестужев был обязан тестю его, Бассевичу; в заключение разговора Рейхель вызвал Бестужева на дуэль. Шведские вельможи потушили дело, помирили Рейхеля с Бестужевым; несмотря на то, последний писал своему патрону Остерману, чтоб он постарался до его приезда в Петербург утушить злобу Бассевича. Но злоба не была утушена: 7 августа 1725 года в тайном совете, держанном в Иностранной коллегии, Бассевич подал мемориал, чтоб Бестужева в Швецию не посылать и что герцог уже доносил об этом императрице.
Вместо Бестужева в Стокгольм был отправлен чрезвычайным посланником флотский капитан граф Николай Головин. Новый посланник дал знать, что виднее всех вельмож в Швеции граф Горн, человек великого ума, и его нужно всевозможными средствами уловлять в русскую партию. В сентябре 1725 года Головин дал знать, что верные друзья предлагают усилить ревельский флот, что должно произвести впечатление и помешать ганноверским интригам; а между тем в Стокгольме уже распускались слухи, что герцог голштинский скоро явится в Швеции с русским войском для занятия престола. В декабре Головин доносил, что часто происходят тайные конференции у короля с министрами французским и английским, в которых бывает иногда граф Горн или гофмаршал Дибен. «Имею подозрение, — писал Головин, — что эти конференции идут о славнейшей ганноверской аллианции, в которую ныне призывается Швеция». В конференции с комиссарами Сената министры французский и английский явно предлагали Швеции союз. Предложение перешло из комиссии в Сенат, причем поданы были письменные протесты от сенаторов Тессина, Велинга и Гилленборга.
1726 год Головин начал извещением, что доброжелательные обнадеживают его, что не допустят правительство свое приступить к ганноверскому союзу; но французский и английский министры деньгами привлекают многих на свою сторону и разглашают, что король и его партия дали им твердое обещание, что Швеция приступит к ганноверскому союзу; посредством денег и подарков знают они все, что происходит ежедневно в Стокгольме. 15 февраля граф Горн объявил Головину указом от короля и Сената, что в Сенате принято решение продолжать конференции о ганноверском союзе и выслушивать дальнейшие предложения министров английского и французского, и обещал сообщить, что будет постановлено на этих конференциях. В Сенате же принято было решение не упоминать в конференциях о возвращении Шлезвига герцогу голштинскому до окончания переговоров, при этом большинство голосов в Сенате оказалось у королевской партии. Несмотря на то, доброжелательные продолжали уверять, что Швеция никогда не приступит к ганноверскому союзу, а барон Гепкин ручался, что из конференции ничего не выйдет, и просил Головина писать об этом императрице. В апреле граф Горн прислал в Сенат письмо, присланное к нему из Петербурга от шведского посланника при тамошнем дворе Цедеркрейца. Цедеркрейц извещал о разговоре своем с Бассевичем, который будто бы сказал ему, что если шведское правительство будет действовать вопреки интересам герцога голштинского, то Россия пошлет к берегам Швеции галерный флот с 30000 войска. Письмо произвело сильное действие, и в Сенате состоялось решение послать инженеров во все крепости и осмотреть их, а король предложил привести в движение полки и делать другие военные приготовления. Вместо русского галерного флота явилась английская эскадра, и члены королевской партии принялись говорить, что эта эскадра спасла Швецию от нашествия русских.
В конце июня в Сенате происходила подача голосов по вопросу: приступать ли Швеции к ганноверскому союзу или нет? В пользу утвердительного ответа были голоса графов Горна, Таубе, Делагарди, Екеблата, Ливена, Банера, Шпара и два королевских голоса; за отрицательный ответ объявили себя графы Кронгельм, Тессин, Дикер, Гилленборг, Лагерберг, старый Горн и барон Цедергельм, возвратившийся из Петербурга. Вследствие такого соотношения голосов дело было оставлено. Несмотря на то, в июле Головин доносил, что благодаря английским деньгам королевская партия усиливается и по всем обстоятельствам можно видеть, что граф Горн прежде созвания сейма постарается ввести Швецию в ганноперский союз. Горн прямо объявил Головину, что король и Сенат давно уже приняли намерение приступить к ганноверскому союзу и приведут это в исполнение при первом удобном случае; и когда Головин заметил ему, что императрица в таком случае должна принимать свои меры, то он отвечал, что русская государыня может принимать меры, какие ей угодно, а Швеция имеет право входить в договоры с державами, смотря по единству интересов, и в настоящем случае новые обязательства Швеции не находятся в противоречии с прежними ее обязательствами относительно России. Наконец в Сенате принято было решение приступить к ганноверскому союзу, и теперь доброжелательные начали утешать Головина тем, что сейм не согласится на это решение.
В сентябре собран сейм и, несмотря на уверения благонамеренных, что русская партия сильнее, председателем сейма, или ландмаршалом, был избран граф Горн. Головин приписывал это торжество противной партии раздаче больших сумм. «А которым от меня дачи происходили, — писал он, — и те все зело твердо и непоколебимо спорили». Головин доносил, что при этих выборах ни одного знатного лица не было на стороне Горна, дало перевес мелкое шляхетство и офицерство, подкупленное деньгами, и если бы известная сумма пришла из России месяцем прежде, то большую часть офицерства и дворянства можно было бы склонить к русской партии. Потерпевши неудачу в дворянском сословии, Головин обратился к купеческому, которому дал некоторую сумму и обещал большую; купцы обещали склонить сословие духовное и крестьянское; вся эта вербовка депутатов, по расчету Головина, не должна была стать дороже 5000 червонных. Герцог голштинский писал к своему министру в Стокгольм, чтобы выдал генерал-майору Ставлю 500 рублей на раздачу мелкому дворянству и офицерству; но у голштинского министра не было денег, и Головин счел полезным выдать 500 рублей своих.