«Худого выигрыша» не было для Шаховских, потому что, во-первых, старик князь Алексей умел показать свою преданность Бирону тем, что обо всем посылал ему доклады, а во-вторых, потому, что Бирон не любил Миниха. Мы уже видели, что так называемая немецкая партия, господствовавшая при Анне, в самом начале не представляла крепкой связи между своими членами, почему и не может быть называема собственно партиею. Два самых видных иностранца по талантам и деятельности, фельдмаршал Миних и вице-канцлер Остерман, не умели поделиться и столкнулись в соперничестве; обоих не терпел могущественный фаворит, который хотел правительствовать без способностей и знания дел, и видел, что в Остермане и Минихе он вовсе не имеет покорных орудий, что оба они работают для себя и только по наружности сохраняют к нему вынужденное уважение. Тесно связаны были Остерман и Левенвольды, и смерть обер-шталмейстера Левенвольда, случившаяся в 1735 году, не могла не быть чувствительна для этого кружка, потому что покойный, как говорили, пользовался одинаким фавором, как и Бирон. Обер-камергер освободился от соперника, Миних освободился от врага, Остерман лишился друга. Но Остерман был силен сам по себе; мнение о его необходимости в делах внутренних и особенно внешних утвердилось; императрица в затруднительных обстоятельствах прибегала к оракулу , как величали Остермана. Относительно Миниха интересы Бирона и Остермана были соединены; оба боялись его честолюбия, оба считали выгодным пугать его честолюбием. В конце войны его подозревали в желании сделаться господарем Молдавии на том основании, что он хотел продолжения войны после заключения мира австрийцами. По окончании войны его не оставили в Малороссии, передали ее управление генералу Кейту, хотя Миних желал этого места; рассказывали, что Миних просил себе управление Малороссиею с титулом князя украинского, и будто императрица сказала по этому случаю: «Миних очень скромен; я всегда думала, что он будет просить у меня титула великого князя московского». Миниха пожаловали подполковником Преображенского полка, и в начале 1740 года он явился в Петербург с свежею славою Ставучан и Хотина, с досадою от обманутых надежд, с жаждою новых надежд, готовым орудием для движения, предметом беспокойства для сильных, не хотевших делиться своею силою.
   Миних был страшен Бирону как фельдмаршал, как военная знаменитость. Его нельзя было перевешивать Леси, человеком честным, скромным, но имевшим репутацию недаровитого полководца. У Бирона были в войске братья; был свояк, генерал Бисмарк, родом из Пруссии, но в. прусской службе ему не посчастливилось: он долго содержался в строгом заключении, и потом ему не давали полка за то, что убил своего слугу; он перешел в русскую службу, женился на сестре жены Бирона и сделался генерал-лейтенантом, но твердое знание прусского военного артикула, который он вводил и в русское войско, не равняло Бисмарка с Минихом. Миних был страшен тем, что его некуда было удалить. Другое дело — барон Корф, который, как говорили, вздумал перейти дорогу обер-камергеру; ему дали сначала невлиятельное место президента Академии Наук, а потом отправили посланником в Данию. В оттеснении Корфа Бирону помогло то обстоятельство, что набожная императрица не могла сблизиться с вольнодумцем Корфом.
   Но и Миних был долго в отсутствии из Петербурга, был на войне, хотя война только увеличила его значение. А Остерман был постоянно тут и всем заправлял. Что более всего раздражало Бирона и других, входивших в близкие отношения к Остерману, так это его хитрость и скрытность: никто не знал, что он думает, чего желает в известном случае, куда ведет дело, как относится к тому или другому делу, к тому или другому человеку; захочет кто-нибудь узнать об этом — оракул отвечает темно, двусмысленно, надобно ломать себе голову, чтоб проникнуть смысл оракула, а это страшно раздражало, особенно раздражало Бирона, который все более и более привыкал к раболепству. Отсюда естественное желание отделаться от Остермана, найти человека, который бы мог заменить Остермана и в то же время был бы покорным орудием фаворита, будучи обязан ему всем. Между иностранцами такого найти было нельзя; если бы даже и можно было сейчас же сыскать иностранца даровитого, то ему нужно было долговременное приготовление, чтобы хотя сколько-нибудь сравняться с Остерманом в опытности по делам внешним и внутренним. Надобно было обратиться к русским, к рассеянным птенцам Петровым, детям преобразования. Прежде всего внимание обратилось на Ягужинского, в котором хотя и нельзя было надеяться иметь вполне покорное орудие, особенно во время шумства , но возвращение из изгнания (ибо такое значение имело удаление его в Берлин), высокая честь быть кабинет-министром ручались за благодарность, а главное, Остерману выставлялся опасный соперник, в одну берлогу помещалось два медведя, и граф Андрей Иванович станет непременно тише, будет искать в фаворите поддержки против Ягужинского, а тот будет искать поддержки против Остермана, притом же загородится рот тем людям, которые кричат, что немцы управляют Россиею: в Кабинете будет два русских министра против одного немца. 28 апреля 1735 года Павел Иванович Ягужинский, вызванный из Берлина, был сделан кабинет-министром, получив также должность обершталмейстера, упразднившуюся смертью Левенвольда.
   Но Ягужинский скоро умер (в апреле 1736 года), и надобно было искать ему преемника. Выбор остановился на Артемии Петровиче Волынском.
   Мы видели, в каком неприятном, унизительноом положении находился Волынский в начале царствования Анны, но родство с Салтыковыми и заступничество Бирона, покровителя Салтыковых, поддержали его. Мы упоминали о нем как председателе комиссии, составленной в Москве для устройства конских заводов. Ревностию здесь он мог всего скорее угодить фавориту, страстному охотнику и знатоку в лошадях. Австрийский посланник граф Остейн, ненавидевший Бирона, говаривал, что когда фаворит говорил о лошадях или с лошадьми, то он говорил как человек, а когда говорил о людях или с людьми, то говорил как лошадь. Но мы видели, что польская война отвлекла Волынского от конюшенных дел и вызвала его в действующую армию. Об отношениях его к Бирону в это время можно судить по письму его от 20 апреля 1734 года: «Приемлю смелость о моем несчастии доносить, как я с начала вступления в Польшу и чрез все прошедшее время с каким усердием служил и трудился, не отрицаяся ни от чего; так о том его графское сиятельство г. обер-шталмейстер фон Левенвольд и прочие все могут засвидетельствовать, какие я имел беспокойствы, однакож все то исполнял истинно со всякою охотою моею, и, наконец, по особливому несчастию моему приключилась мне злая животная болезнь, и так был несколько в великой опасности к смерти, и хотя потом некоторую свободу и получил, однакож не только верхом на лошади стало невозможно ездить, но и пешим ходить зело трудно, и затем от генерал-фельдмаршала Миниха отпущен в С.-Петербург и прибыл сюда в Кенигсберг, где, взяв доктора, пользуюся, и побыв здесь некоторое время для пользования моего, а потом паки буду продолжать до Петербурга по возможности путь мой, и, сие несчастие мое донесши, всепокорно предаю себя в непременную вашего высокографского сиятельства милостивого государя моего и истинного патрона милость».
   Конечно, по старанию истинного патрона Волынский был сделан обер-егермейстером, полным генералом и был назначен одним из уполномоченных на Немировский конгресс. Мы видели, что и здесь болезнь помешала ему приехать вместе с другими товарищами. Перед отъездом из Немирова он написал своим детям следующее письмо: «Любезные мои дети: Антушка, Еленушка, Машичка, Петрушенка, здравствуйте и буди на вас милость и благословение божие. О себе объявляю вам, что мы сей день отъезжаем отсюды до Киева, куда, надеюся, в семь дней прибудем и там от ее и. в-ства указа ожидать о возвращении нашем будем, токмо, чаю, оной к нам уже и послан. Дай всевышний мне вас скорее и в добром здоровье видеть и обще с вами его всещедрого благодарить, а я, слава богу, в совершенном моем здоровье, так что, прощаяся на разъезде с здешними господами польскими, и они у меня, и я у них попили нарочито дни с четыре. Потому можете, любезные дети, уверены быть, что я, конечно, здоров, понеже больному нельзя пить, а я ж и здоровый, ведаете, что неохотник, однако ж за любовь их, что ко мне все особливо ласковы были, принужден был».
   Назначение Волынского в число уполномоченных на Немировский конгресс было ступенью к высшему назначению. По смерти Ягужинского одно место кабинет-министра оставалось праздным, следовательно, Кабинет при незначительности Черкасского сосредоточивался в одном человеке — Остермане, чего не хотел Бирон. В Волынском он надеялся найти человека, по способностям и опытности могущего перевешивать Остермана и в то же время долженствовавшего быть покорным слугою фаворита, ибо всем был обязан ему и по своему прошедшему, и по множеству сильных врагов нуждался в постоянном его покровительстве. Бирон считал себя в праве говорить: «Волынский мне обязан тем, что он не был повешен еще тогда, когда двор был в Москве». Хотя в этих словах и было преувеличение, однако после известного нам казанского дела без сильного покровительства трудно было подняться так, как поднялся Волынский. Говорят, будто Ягужинский пророчествовал перед смертию: «Я предвижу, что Волынский посредством лести и интриг пробьется в кабинет-министры, но не пройдет и двух лет, как принуждены будут его повесить». Говорят о прошедшем человека, и на язык попадается слово — виселица; говорят о его будущем, и опять то же слово — значит, человек для избежания виселицы должен иметь сильное покровительство; и Бирон в расчете на невозможность для Волынского держаться самостоятельно вводит его в Кабинет, отвечая иностранцам, которые высказывали на этот счет свое удивление и беспокойство: «Я хорошо знаю, что говорят о Волынском и какие пороки он имеет, но где же между русскими найти лучшего и способнейшего человека?»
   И вот Волынский у цели своих желаний: он кабинет-министр. Он участвует в решении важнейших дел, он ходит с докладами к государыне, имеет возможность говорить с нею, выставлять свои способности и усердие, накидывать тень на людей неприятных, принимать секретные поручения. У Волынского закружилась голова; властолюбие было страшно возбуждено, является стремление играть главную роль, затмить всех, но тут препятствия, которые доводят раздражение до крайности, враги дразнят со всех сторон. Главный враг, способный дразнить, раздражать страшно человека, подобного Волынскому, — это Остерман, оракул, у которого не добьешься ничего ясного, определенного, и Остерман имеет важные причины дразнить Волынского, подставлять ему ногу: Волынский введен в Кабинет для противодействия Остерману. И Волынскому при его горячке трудно бороться с Остерманом, спокойно обдумывающим, как бы уколоть врага и поставить его в неприятное положение. Волынский, начетчик и говорун, станет излагать мнение по какому-нибудь делу; другой кабинет-министр, князь Черкасский, не начетчик и не говорун, не имеющий своих мнений, увлекся, пристает к мнению Волынского, но бесстрастный граф Андрей Иванович спокойно произносит свое veto, свое «не так». И это постоянно: Волынский выходит из себя, Волынский, считающий себя и считаемый от многих других умницею; он постоянно рассуждает не так, один Остерман непогрешителен! Но этого мало: Остерман согласится, но с докладом к государыне сам не пойдет; Волынский отправится и получит гнев государыни за неугодное ей решение, а Остерман в стороне; он с докладом не ходит, а ходит, так и наговаривает государыне на других, возбуждает ее подозрение; он в кредите, его слушают, а Волынский в работе и неприятностях. С другим товарищем своим по Кабинету, князем Алекс. Мих. Черкасским, Волынский был сначала в больших ладах. Черкасский был недоволен Остерманом, Бироном, Анною; ему казалось, что за такие важные услуги он был мало награжден; он досадовал, что ему не дано главной роли: что бы он, по своим способностям, сделал с своею главною ролью, он об этом не рассуждал, только неприятно было, что другие пользуются большим влиянием на дела, чем он; вероятно, он не слыхал, что насмешники говорили, когда их было только двое в Кабинете с Остерманом; насмешники говорили, что Остерман — душа Кабинета, а князь Черкасский — тело. Притом, несмотря на огромное богатство. Черкасский был корыстолюбив и сердился, что мало получал материального вознаграждения за свое усердие; наконец, самая благовидная причина неудовольствия была ссылка его племянника князя Александра по делу очень сомнительного свойства. И вот князь Алексей Михайлович отводит душу жалобами в беседах с новым товарищем. Черкасский жаловался, что Остерман так силен, что ни он, Черкасский, ни страшный начальник Тайной канцелярии Ушаков не смеют против него говорить. «Остерману, — говорил Черкасский, — противно, что Сенат есть, хотелось бы ему, чтоб Сената не было, а съезжались бы коллежские президенты для совещания; Остерман боится, что Сенат усилится, если в нем много будет членов». Черкасский жаловался и на Бирона, называл его злым человеком за то, что племянника его князя Александра напрасно в ссылку послал; стращали его пытками, и он на себя много напрасно говорил, а доноситель научаем и обнадежен был Алексеем Бестужевым. Черкасский жаловался на государыню: «Государыня мне говорила: бог тебя не оставит, также и я, пока буду жива, тебя не оставлю, а какую я от нее милость вижу? Вот безделица: пожаловали было нам троим китайские товары — Головкину, Остерману и мне; когда Головкин умер, тогда изволила сказать: вот вам и его часть отдаю, а после того из тех товаров лучшие выбрала себе на 30000 рублей, а остальные велела разделить на несколько частей, а теперь не подарила мне доимки на крестьянах моих, велела взыскивать. Выйду в отставку».
   Такие откровенности были вначале, а потом Черкасский удалился от Волынского, увидавши, что может быть опасно сближение с человеком, на которого косятся сверху, косится не только Остерман, но и Бирон.
   За что же истинный патрон стал коситься на своего клиента? За то, что клиент, ставши кабинет-министром, перестал быть человеком ищущим. Волынский был человек живой, деятельный; новая должность заняла его, а если кабинет-министр хотел и любил заниматься, то какой предмет мог быть чужд его внимания, когда все дела сосредоточивались в Кабинете и разделения занятий между его членами не было? Кроме того, Волынский любил почитать, пописать и поговорить с читавшими людьми, и потому он не мог найти много времени для того, чтоб постоянно быть в приемной герцога курляндского. Это отсутствие, разумеется, было замечено. Что же это значит? Уже начал пренебрегать, хочет жить сам по себе, не нуждается более? Неблагодарный! Да куда он девался? Что он делает? «У него дела много, ваша высокогерцогская светлость, — говорят добрые люди, — все проекты пишет, все, по его, не так, всех бранит». А его высокогерцогская светлость приобрел к этому времени окончательно дурную привычку — не церемониться ни с кем, обходиться со всеми как с лакеями: застанет кто герцога в хорошую минуту, примет хорошо, ласково; застанет в невеселом расположении духа — примет как нельзя хуже. Волынский прежде, когда искал в Бироне, мог переносить это, вероятно даже и не очень замечал: мысли были не тем заняты, но теперь, когда искание прекратилось, цель была достигнута, Волынский стал внимательнее к такому обхождению, обидчивее, ведь он кабинет-министр! Отсюда сильное раздражение и первая мысль: немец, какого происхождения, чем добился до такого положения и смеет так обходиться с лучшими русскими людьми! Посещать Бирона стало неприятно Волынскому, а человеку естественно избегать неприятного: кто его знает, как примет, что за охота терпеть унижение? И вот Волынский еще реже является к Бирону и жалуется, что Бирон перед прежним гораздо запальчивее стал и при кабинетных докладах государыне горцог больше других на него гневался; потрафить на его нрав невозможно, временем показывает себя милостивым, а иногда и очами не смотрит. Черкасский вторит ему, что Бирона нрав переменился и безмерно стал запальчив и не любит, кто с кем дружно живет; ныне опасно жить, что безмерно на всех напрасная суспиция, а ту суспицию внушил паче всех граф Остерман, его вымысел в том состоит, чтоб на всех подозрение привесть, а самому только быть в кредите. Немцы — Бирон и Остерман — виновники всему злу, они перебивали дорогу Волынскому, и Волынский жаловался: «Ныне пришло наше житье хуже собаки!» — жаловался с горя, что иноземцы перед ним преимущество имеют. Бирон видит, что Волынский уже не тот, к нему является редко, но с государынею старается быть как можно чаще и говорит с нею как можно долее. Этого Бирон выносить не мог и при первом случае высказал свое негодование Волынскому; когда было получено донесение Миниха о недостатке провианта, тогда как его было много на Днепре, то Волынский пошел к Бирону с представлением о несправедливом требовании фельдмаршала, думал, вероятно, получить хороший прием вследствие вражды между Бироном и Минихом, но получил прием очень нехороший. «Напрасно ты ко мне с этим пришел, — закричал на него герцог, мне какое дело! Поди сам докладывай государыне, ты можешь и по часу говорить с государыней».
   Но подозрительность и досада Бирона усилились по самому неприятному для него делу, от которого зависело его будущее. Совершилось событие, напоминавшее волшебные сказки: сын курляндского конюха сделался герцогом курляндским. Но владетельный и наследственный герцог курляндский был обер-камергером русской императрицы и, сделавшись герцогом, остался при петербургском дворе. Это показывало ясно, что все значение его основывалось на отношениях к этому двору, к России, следовательно, для сохранения своего значения Бирону нужно было утвердить свое высокое положение в России. Это положение зависело от фавора императрицы, но что будет по смерти ее? Закон Петра Великого, что царствующий государь имеет право назначить себе преемника, существовал во всей силе; если Анна была избрана, то потому, что Петр II не распорядился назначением себе преемника. Анна хотела утвердить на русском престоле свою линию, а единственною отраслью этой линии была мекленбургская принцесса Анна Леопольдовна, дочь герцогини Екатерины Ивановны. Кто будет мужем принцессы Анны — этот вопрос занимал очень многих и сильно занимал Бирона. Естественно было человеку в его положении схватиться за мысль об утверждении своего положения в России посредством брака сына своего на принцессе Анне. Бирон тем более мог питать такие надежды, что принцесса чувствовала отвращение к назначенному ей в женихи принцу Антону брауншвейг-бевернскому; со стороны императрицы Бирон не мог ожидать препятствий; было одно препятствие — молодому Петру Бирону было только 16 лет, но при высших соображениях такие препятствия исчезают. Оставалось приобрести расположение молодой принцессы, чтоб ее склонностью прикрыть все, и вот Бироны начинают сильно ухаживать за нею. Наконец пришло время покончить дело. Сам Бирон взялся предложить принцессе в женихи принца Антона в полной уверенности, что предложение будет отвергнуто, и действительно, принцесса отвечала, что она скорее положит голову на плаху, чем выйдет за принца Антона. Бирон в восторге решился пользоватья благоприятною минутою: дочь генерала Ушакова, бывшая за камергером Чернышевым и пользовавшаяся приближением у принцессы, должна была предложить Анне Петра Бирона, но принцесса страшно оскорбилась этим предложением и под влиянием этого чувства объявила, что переменила прежнее намерение и готова выйти за принца Антона. Императрица очень обрадовалась. этому решению, и Бирону ничего более не оставалось, как притворяться также обрадованным. Но как относились к этому делу русские люди? Волынский узнал о намерении Бирона женить сына на принцессе Анне от медика цесаревны Елисаветы Лестока; Лесток рассказывал, что слышал от самой цесаревны, что императрица представила племяннице на выбор обоих женихов, молодого Бирона и принца Антона; принцесса отвергла Петра Бирона и сказала: «Когда на то воля вашего величества, то лучше пойду за принца брауншвейгского, потому что он в совершенных летах и старого дома». Волынский, рассказывая об этом своим друзьям, называл намерение Бирона годуновским намерением. Князь Черкасский говорил: «Если б принц Петр был женат на принцессе, то б тогда герцог еще не так прибрал нас в руки. Как это супружество не сделалось? Потому что государыня к герцогу и к принцу Петру милостива, да и принцесса к принцу Петру благосклоннее казалась, нежели к принцу брауншвейгскому; конечно, до этого Остерман не допустил и отсоветовал: он, как дальновидный человек и хитрый, может быть, думал, что нам это противно будет, или и ему самому не хотелось. Слава богу, что это не сделалось: принц Петр человек горячий, сердитый и нравный, еще запальчивее, чем родитель его, а принц брауншвейгский хотя невысокого ума, однако человек легкосердный и милостивый». Волынский также выставлял вредные следствия брака принцессы Анны с сыном Бирона: опасная Русскому государству власть Бирона еще более усилится, иноземцы окончательно станут владычествовать над русскими, станут русских отягощать податьми, вывозить казну, истощать государство и этим подвергнут его страшной опасности в случае неприятельского нападения.
   Что дело не ограничилось только сожалениями и опасениями, которые высказывали друг другу близкие между собою люди, видно из наивных слов принцессы Анны, сказанных Волынскому после невольной помолвки ее за нелюбимого принца Антона. Увидавши ее грустною, Волынский спросил о причине печали и получил в ответ: «Вы, министры проклятые, на это привели, что теперь за того иду, за кого прежде не думала, а все вы для своих интересов к тому привели». Волынский сказал на это, что ни он, ни князь Черкасский ни в чем не виноваты, потому что ни о чем не знали; потом спросил, чем же она недовольна? Принцесса отвечала, что жених очень тих и не смел в поступках своих; Волынский сказал на это, что она может недостатки принца восполнять своим благоразумием, что если принц Антон тих и не смел, то ей же лучше, потому что будет ей больше послушен, а если б ее мужем был Петр Бирон, то хуже бы ей было. После свадьбы Волынский наставлял принцессу, что надобно ей друзей приобретать; учил, как она должна поступать с мужем; относительно Бирона говорил ей, что у него нрав подозрительный и вспыльчивый: пусть будет осторожна и ласкова к фамилии Биронов. Герцог курляндский, страшно раздраженный против принцессы Анны за отказ выйти замуж за его сына, бранил ее Волынскому, говорил, что она уничтожительно и неприятно себя к людям показывает. На это Волынский отвечал, что принцесса робка пред государынею и напрасно так робко себя ведет и дикой к людям себя показывает; напрасно также вверилась фрейлине Менгден, потому что фрейлина не очень дальнего ума, а принцесса имеет нрав тяжелый. Несмотря на такой не очень лестный отзыв, подозрительный Бирон не мог не заметить, что старый его клиент сильно забегает к молодому двору и пользуется его расположением; это, разумеется, стало самою сильною причиною нерасположения герцога к Волынскому. У последнего был приятель из немцев кабинет-секретарь Эйхлер, которого привязывала к Волынскому ненависть к Остерману; Эйхлер, родившийся в России, был в большом приближении у фаворита Петра II князя Ив. Алекс. Долгорукого, и за ним ухаживали как за министром. После падения Долгорукого Эйхлера затерли, но Ягужинский снова вывел его, а по смерти Ягужинского Бирон сделал его тайным секретарем императрицы. Эйхлер, который вовсе не желал ссоры между Бироном и Волынским, ибо эта ссора могла быть очень выгодна Остерману, остерегал Волынского, чтоб тот не возбуждал подозрений герцога сближением с принцессою Анною. Однажды заклятый враг Волынского князь Алекс. Борисович Куракин бранил его громко во дворце. Когда потом приехал во дворец и Волынский, то подошли к нему принцесса Анна и цесаревна Елисавета и спрашивали, за что его Куракин бранит. Волынский отвечал, что сам не знает, и «их высочества изволили милостиво о нем сожалеть». Эйхлер, бывший свидетелем этих сожалений, говорил после Волынскому: «Я тебя по-дружески предостерегаю: не очень ты к принцессе близко себя веди, можешь ты за то с другой стороны в суспицию впасть: ведь герцогов нрав ты знаешь, каково ему покажется, что мимо его другою дорогою ищешь». Это было летом 1739 года до отъезда двора в Петергоф, но потом и в Петергофе Эйхлер предостерегал Волынского, чтоб он к принцессе не ходил часто. «Мне кажется, — говорил он, — что и так на тебя от герцога курляндского за то суспиция».