Страница:
После заключения договора Вейч писал Картерету: «Лесток получает от Франции пенсию; но должно отдать ему справедливость, что он был мне очень полезен, ибо ускорил заключение нашего договора».
Мы видели, как в предшествовавшее царствование помогла России Дания, с которою давно был заключен оборонительный союз. Теперь, когда в России произошел переворот, столь полезный для голштинского дома и, следовательно, столь опасный для Дании, на союзную помощь ее еще менее можно было рассчитывать.
В первых числах января 1742 года Корф и Чернышев писали из Копенгагена, что переговоры с Англиею о продолжении субсидского трактата не получили успеха, потому что происшедшая в России правительственная перемена, с которою связан интерес герцога Голштинского, требует всего внимания и осторожности датского двора и потому последний, естественно, желает более тесного соединения с Пруссиею и Швециею, чем с Англиею. В январе же Чернышев должен был отправиться в Берлин, и в Копенгагене остался один Корф, который доносил, что исполнения союзного обязательства, т.е. помощи против Швеции от Дании, ожидать нельзя, но недолжно думать также, чтоб Франция могла склонить Данию к войне против России, потому что слабое состояние войска и финансов не может допустить к тому Данию.
Дании, следовательно, опасаться было нечего; с Англиею оборонительный союз; но союзница постоянно толкует о необходимости поддержать свободу Европы, помочь Марии Терезии, и об этом толкует не один английский посланник, не один английский министр иностранных дел; об этом толкуют русские министры, в этом согласны и Трубецкой, и Черкасский, и Бестужевы, несмотря на вражду их друг к другу. Но императрица не хочет слышать об этой помощи; она не может преодолеть враждебного чувства к Австрии, которая представляется ей тесно связанною с Брауншвейгским домом. Тотчас по вступлении своем на престол она рассказала Шетарди, что австрийский посланник Ботта при содействии князя Черкасского уже потребовал помощи для своей королевы в 30000 войска. «Я, — сказала Елисавета, — велела ему отвечать, что сама принуждена вести войну и первое правило — думать прежде о себе. Я желала бы знать, на что полезен союз с австрийским домом и какое из него сделать употребление?» «Очень небольшое в настоящее время, — отвечал Шетарди. — Вы можете припомнить, что я имел честь говорить вам год тому назад. Если бы не было вас и если бы не выказали вы мужества, то венский двор, всегда надеявшийся руководить Россиею по своему усмотрению, успел бы возложить корону на главу сына принца Брауншвейгского и этим докончил бы дело, над которым начал работать с 1711 года, при помощи брака царевича с принцессою Беверн». Таким образом, искусно поддерживалось это представление о необходимой связи между домами австрийским и Брауншвейгским. Елисавета знала, что от венского двора шли внушения прежнему правительству, чтоб объявить ее незаконною дочерью Петра Великого и заключить в монастырь. Поэтому неудивительно, что Елисавета не могла удержаться от выходок против венского двора; так, когда по поводу поздравлений с коронациею возник спор между посланниками о старшинстве, то она сказала: «Ботта не имеет ни малейшего основания много о себе думать: когда он будет слишком важничать, то может отправляться туда, откуда пришел, так как мне дороже дружба тех, которые в прежние времена не оставляли меня, чем расположение его нищей королевы». Когда князь Черкасский и Бестужев вдвоем уведомляли императрицу об интригах Франции в Турции, то она отвечала, что ничему не верит, а знает, что в руках Ботты 300000 рублей для подкупа ее министров.
Но разумеется, эти выходки не мешали формальным учтивостям.
По восшествии своем на престол Елисавета отправила грамоту королеве венгро-богемской с уверениями «в истинной и ненарушимой склонности». Мария Терезия отвечала Ланчинскому, что всегда радуется и принимает участие, когда узнает о каком-нибудь благополучном происшествии в России; с великим удовольствием слышит уверения в неотменной дружбе и союзе и со своей стороны равным образом поступать не преминет. В заключение королева спросила: «Ведь вы меня уверили в неотменном союзе?» И когда Ланчинский повторил уверение, то сказала: «Радуюсь». Когда в обществе узнали о петербургском перевороте, то начались разные толки. Одни испугались и с горестью говорили: сколько перемен в такое короткое время! последняя перемена принесет здешнему дому большой вред, потому что все это сделала Франция своими интригами чрез своего посла, обещая помирить Россию с Швециею; таким образом, наша королева от нынешнего русского правительства помощи ожидать не может и после мира у России с Швециею. Другие говорили, что прежнее правительство, несмотря на близкое родство, не помогало королеве, тянуло больше к прусскому королю, с которым у него было также свойство; теперь скорей можно получить помощь, потому что мать нынешней царицы заключила с покойным цесарем союз и нынешняя царица не уничтожит дела матери своей. России нечего обязываться с Франциею за мир с Швециею: Россия — государство сильное само по себе, людное и самодержавное, с Швециею управиться может и во французском союзе не нуждается.
Мы видели, что Мария Терезия нашлась в отчаянном положении, когда Франция прямо объявила себя против нее, когда король прусский заключил союз с курфюрстом Баварским с целью присоединить Силезию к Пруссии, а Верхнюю Австрию, Тироль и Богемию — к Баварии. В это время, по словам Фридриха II, на севере произошло одно из самых выгодных и решительных событий: Швеция объявила войну России и этим отвлечением русских сил уничтожила все планы короля английского, короля польского и принца Антона Ульриха, направленные против Пруссии. Король Август был увлечен потоком и соединился с курфюрстом Баварским для уничтожения австрийского дома. Французы и баварцы уже вошли в Австрию, потом двинулись в Богемию, куда с другой стороны вошли саксонцы; курфюрст Баварский был избран императором под именем Карла VII. Тогда Мария Терезия решилась освободиться от самого опасного врага своего, прусского короля, и заключила с ним мир в Бреславле с пожертвованием Силезиею.
Ланчинский воспользовался избранием курфюрста Баварского в императоры, чтоб поднять дело об императорском титуле русской государыни, надеясь, что венский двор согласится теперь на это, потерявши надежду удержать Римско-германскую империю за собою; государственный секретарь объявил Ланчинскому, что королева пошлет Елисавете грамоту с императорским титулом, причем прибавил, что Мария Терезия надеется на русскую помощь и Россия не найдет вернейшего союзника, как венский двор, а Франция как другие державы обманывает, так и для России ничего не сделает; если Россия допустит государство королевы до разрушения, то нанесет вред самой себе. Другие значительные лица толковали Ланчинскому, что его государыня вдруг может приобрести себе бессмертную славу тремя великими делами: успокоением Европы, удовлетворением Швеции в другом месте, а не на счет России, поданием помощи австрийскому дому, который гибнет от напавших на него со всех сторон неприятелей. Со шведами надобно заключить договор на основании Ништадтского, ибо Россия не может желать приобрести что-нибудь в каменистой и болотистой Финляндии; сверх того Швеции надобно указать на Померанию, где она может получить себе вознаграждение, а для ее обнадежения русская государыня должна послать свое войско в Померанию, чем подаст помощь королеве, отвлекши прусские силы для защиты Штетина и других городов; эта посылка войска против Пруссии заставила бы Англию и Голландию объявить себя против Франции и дать субсидии Швеции. Не знаем, какую выгоду думает получить русский двор от дружбы с прусским королем; нам кажется, что надобно обратить внимание на чрезмерное увеличение силы этого государя, который скоро будет в состоянии вывести в поле 150000 войска, который давно имеет аппетит на Курляндию. Франция острит зубы на Россию от зависти; сделавши в Германии все по-своему с помощью короля прусского, она в союзе с тем же королем может предпринять что-нибудь и против России.
В июне Ланчинский донес, что Австрия принуждена заключить мир с Пруссиею на тяжелых для себя условиях. Канцлер королевы граф Улефельд говорил Ланчинскому: «Англичане приступают к нам с ножом к горлу, чтоб мы помирились с Пруссиею, и мы уступаем все, что прусский король запросил; наилучший алмаз из королевиной короны выхватывается, а на постоянство мира надеяться нельзя: может быть, по-прежнему невзначай разорвет мир и нападет. Но что же делать? Крайняя нужда заставляет! Денег никаким способом больше собрать не можем».
Фридрих II, которому полезнее всего было видеть продолжение войны между Россиею и Швециею, что мешало этим державам принимать участие в борьбе за австрийское наследство, — Фридрих II был точно так же недоволен старанием Шетарди прекратить русско-шведскую войну, как и само французское правительство; но, не зная, что Шетарди позволил себе вмешаться в дело без ведома своего правительства, Фридрих сердился на французский двор, изумлялся странности его поведения. «Я не понимаю, — писал он Мардефельду, с какой стати Франция так усердно хлопочет о прекращении войны, тогда как ей вовсе не выгодно тушить пламя, вздутое ею самою с таким трудом, а, напротив, выгодно занимать русских шведами и препятствовать тем и другим вмешиваться в европейские дела». С другой стороны, Фридрих боялся, чтоб Франция, помирив Россию со Швецией, не стала располагать силами этих держав, не употребила эти силы для принуждения его, Фридриха, подчиняться ее распоряжениям, ибо он очень хорошо знал, что Франция не променяет сильную Австрию на сильнейшую Пруссию, что ей нужно раздробление Германии на мелкие государства. Мардефельд своими донесениями утверждал его в этом страхе перед Франциею, и Фридрих, как утверждают, от этого поспешил выйти из войны.
Что касается непосредственных сношений нового русского правительства с Пруссиею, то Елисавета тотчас по восшествии на престол написала прусскому королю, что будет пользоваться всяким случаем все более и более удостоверять его величество в своей истинной и ненарушимой склонности. Бракель был отозван с своего поста и вскоре после того умер; на его место был назначен чрезвычайным посланником камергер граф Петр Григорьевич Чернышев. Новый посланник получил такой рескрипт от 26 декабря: «Так как король прусский пред недавным временем чрез министра своего Мардефельда велел под рукою потребовать отзыва Бракля, которым он не очень был доволен, то и вы пристойным образом имеете нашим именем представить королю, чтоб он показал нам взаимное снисхождение, отозвал от нашего двора своего министра Мардефельда». Но Мардефельд не был отозван, и Фридрих II употребил все усилия, чтоб заискать расположение новой императрицы. Он рассчитывал, что великий канцлер князь Черкасский не проживет долго, что вице-канцлер Бестужев имеет сильных врагов и не пользуется особенным расположением императрицы, что важное назначение в управлении иностранными делами готовится человеку, близкому к императрице, графу Воронцову, женатому на любимой родственнице Елисаветы по матери Анне Карловне Скавронской, и вследствие этих расчетов осенью 1742 года Воронцов получает от Фридриха орден Черного орла; при этом Мардефельд объявил, что король, принимая во внимание заслуги господина камергера и то, что он имеет честь быть женатым на родственнице императрицы, желает этою наградою выразить свое высокое уважение к ее величеству.
В сношениях с польско-саксонским двором опять прежде всего стал на очереди вопрос курляндский; с переменами в Петербурге переменился и кандидат на курляндский престол: вместо принца Брауншвейгского императрица велела Кейзерлингу хлопотать об известном нам принце Гессен-Гомбургском, фельдмаршале русской службы, и король Август по-прежнему отвечал, что очень рад исполнить желание императрицы, тем более что питает приязнь и склонность к назначаемому ею кандидату.
Прежний герцог Курляндский — Бирон был оставлен на житье в Ярославле; но был еще старый претендент на герцогство, который теперь вздумал возобновить свои искания, — граф Мориц Саксонский. Императрица была за принца Гессен-Гомбургского, но Лесток и Шетарди были против него, тютому что этот немецкий принц по женитьбе своей на дочери фельдмаршала Трубецкого принадлежал к враждебной им стороне. Лесток чрез Кейзерлинга дал знать Морицу, чтоб он приезжал в Россию, и Мориц явился в Москву после коронации и остановился у Шетарди, который давал для него богатые обеды и ужины. Елисавета приняла очень милостиво старого жениха, танцевала с ним, брала на прогулки, но этим все и кончилось. После переговоров с министрами великий канцлер объявил Морицу, что посещение его приятно императрице; но что касается курляндского дела, то ее величество уже раз рекомендовала принца Гессен-Гомбургского и не может отступиться от своей рекомендации. Впрочем, так как она не намерена делать насилия ни королю польскому, ни республике, ни курляндцам и требует только одного, чтоб Курляндия сохранила свои старые права и вольности, то ее величество никогда не будет действовать против графа Морица. С этим ответом граф и отправился из Москвы.
Кейзерлинг давал знать на основании тайных сообщений гетмана польского князя Радзивила и других благонамеренных поляков, что многие, особенно же староста Сапега, получающий французскую пенсию, стараются курляндское и другие малые дела раздуть и раздражить поляков, причем внушают о шведской помощи и больших суммах, которые дадутся другими державами, так что, пользуясь настоящими обстоятельствами, республика может усилиться и прийти в прежнюю славу. Эти люди внушают также, что граф Брюль и патер Гварини, духовник короля, преданы России, но что сам король иначе думает. Так как об этом сказал Кейзерлингу сам Брюль, то посол внушил ему, как было бы полезно удостоверить поляков относительно истинных чувств короля к России, что легко сделать по поводу посольства, имеющего отправиться к императрице для поздравления с восшествием на престол. Брюль обещал исполнить это. Потом Кейзерлинг начал внушать коронному гетману Потоцкому, как настоящее положение Европы может повредить спокойствию республики, для поддержания которого необходимы известные союзы; республика граничит с четырьмя сильными соседями, и потому надобно смотреть, какое соседство ей особенно может быть полезно. Разумеется, русское, потому что императрица находится в особенной дружественной склонности к республике и желает большего утверждения ее тишины и безопасности. На это гетман отвечал, что, и по его мнению, для спокойствия и безопасности республики ничего не может быть лучше дружбы с Россиею. Действительно, в этом духе составлена была инструкция Огинскому, отправлявшемуся послом в Петербург с поздравлением. По случаю замешательств в Европе король не мог приехать в Польшу и потому созвал польский Сенат в пограничном городе Фрауштадте. Туда съехалось множество польской знати, и Кейзерлинг мог удостовериться, что усиление Пруссии произвело на поляков самое неблагоприятное впечатление, и хотя, по выражению посла, в республиканском государстве легко найти друзей и приверженцев, однако из польских вельмож никто не является прусским приверженцем, кроме воеводы бельзского. Из страха пред Пруссиею поляки обнаруживали сильную любовь и доверенность к своему королю. Гетман Потоцкий, всегда бывший во главе противной двору партии, теперь с своими друзьями вполне выражался в пользу короля и даже подарил ему из собственного войска несколько сот человек. Из страха же пред Пруссиею объяснялось и расположение к России. Несмотря, однако, на это общее расположение, Кейзерлинг не отвергал возможности, что шведские приверженцы, хотя и незначительные, будут в состоянии произвести некоторые волнения, и потому советовал составить сильную русскую партию под начальством люблинского воеводы Тарло, которому надобно помочь деньгами; да и гетман Потоцкий намекнул, что ему недоплачена пенсия; хорошо было бы утвердить его в добрых намерениях. Шведский эмиссар полковник де Бона ездил по вельможам польским, предлагал деньги, чтоб составили генеральную конфедерацию, сулил войско, запасы и требовал, чтоб Лифляндия была театром войны против России, представлял, что после трудно будет дождаться более благоприятных обстоятельств. Узнали, что стольник литовский Петр Сапега старается в пользу шведов, набирает для них войско и обучает его, уговаривает шляхту, суля офицерские места с шведскими пенсиями. Молодой Орлик писал отцу своему в Яссы, что Россия потеряла в Финляндии больше половины войска от болезней, что в России находится сильная партия в пользу сверженного императора. «Увидим, — писал Орлик, — что произойдет на будущем сейме; всего желательнее было бы внушить королю польскому, чтоб он соединился с народом и не упускал самого удобного случая к освобождению своего королевства от русского притеснения и к возвращению завоеванных Россиею польских областей: чрез это он получил бы успех в своих частных видах относительно наследственности польской короны в его доме». Но королю не с кем было соединяться: народ в Польше, т.е. шляхта, в огромном большинстве не сочувствовала шведским внушениям, и де Бона был схвачен в Данциге. В конце июля Кейзерлинг писал, что нечего опасаться относительно Польши и великий гетман будет вести себя постоянным вследствие милости, оказанной ему императрицею.
Другая соседняя держава, Турция, казалось, была доступнее враждебным, т.е. французским и шведским, внушениям. Вешняков в начале 1742 года уже доносил, что французский посол внушает Порте, будто шведы начали войну с Россиею в ее пользу, всячески старается, чтоб турки помогли шведам деньгами и позволили татарам впасть в русские пределы; но турки не давались в обман. «Я, — писал Вешняков, — всякое французское коварство и слабость Порте довольно истолковал, в чем английский посол немало помогает, которого дружбою и конфиденциею ныне зело доволен». В половине апреля Вешняков доносил, что война у турок с Персиею — дело решенное, поэтому Порта так занята и затруднена, что ни о чем другом и подумать не может, хотя с французской стороны и внушается, что Порта должна поддержать Швецию в войне ее с Россиею именно для того, чтоб быть безопасною от России во время своей войны с Персиею; хотя шведский посланник Карлсон хлопотал о заключении союза между Турциею и Пруссиею, в силу которого Пруссии позволено было бы набирать войско в дунайских княжествах; молдавский господарь Гика был на стороне Карлсона.
В сентябре Миралем сообщил Вешнякову, что по французским настояниям визирь принужден был доложить султану о необходимости помочь Швеции по обязательствам союза если не открытою силою, то по крайней мере деньгами. Султан сильно рассердился на визиря за этот доклад, сказал, что жалеет, что не велел отрубить голову бывшему рейс-ефенди, который был главным виновником этого нелепого союза у Турции с Швециею, обманул его, султана, уверениями, что Швеция такая же великая держава, как и Россия. «Когда я был в войне с Россиею, — продолжал султан, — то Швеция была спокойна, а когда Франции понадобилось Россию удержать, то Швеция войну начала. Не хочу и слышать об этом шведском союзе; у меня с Швециею договор такой же, какой со всеми христианскими державами. Не смей мне вперед упоминать об этом деле, противном интересам моим и закону, потому что казна моя должна употребляться только в пользу магометанства и подданных моих, а не на субсидии гяурам; нет мне нужды, хотя и пропадут».
Вследствие этого Порта отвечала кардиналу Флёри, что она не имеет никакой обязанности помогать Швеции, которая сама объявила войну России, не давши Турции заранее знать о причинах войны и не требуя добрых услуг для ее предотвращения, что должно было сделать по договору. Разорвать с Россиею султан никак не может, потому что последняя держава не подала ни малейшей причины к неудовольствию. Притом если бы Турция захотела нарушить мир с Россией, то Франция должна ее от этого удерживать, как поручительница за мир. Стало быть, французское ручательство не годится, когда сама Франция побуждает к нарушению гарантированного ею мира по причине дел своих между христианами, в которые Порта отнюдь мешаться не хочет. Кроме того, находясь накануне войны с Персиею, неблагоразумно было бы возбуждать против себя Россию, такую сильную державу, которая четвертою долею своих сил не только защитилась от Швеции, но и совершенно ее низложила, остальные же силы свои она употребила бы против Порты, вступив в союз с шахом. Причины, объявленные Швециею, не могут произвести не только войны, но даже холодности, следовательно. Порта должна признать эту войну несправедливою со стороны Швеции и потому не может в нее вмешиваться. На внушения шведского посла, что Швеция начала войну для Порты, отвечать много нечего: если Швеция так усердствует Порте, то ей следовало бы начать войну, когда Турция воевала с Россиею, а не два года спустя после заключения мира. Порта имеет полное право рассердиться на такие внушения, в которых ясно видно неуважение к ней, ибо рассчитывается на ее неразумие и легковерие. Наконец, если бы Порта и хотела что-нибудь сделать из уважения к Франции, то теперь уже поздно.
Из Персии приходили прежние диковинные вести. Когда резидент Калушкин объявил шаху Надиру о вступлении на престол Елисаветы, тот отвечал, что слышит об этом со всякою приятностью и желает, чтоб держава ее имп. величества вовеки была непоколебима; что русский престол по закону и по праву крови только ей и принадлежал, как дочери Петра Великого; что он давно желал этого события, потому что о добродетелях императрицы он давно знает. В знак своей радости он велел подарить резиденту 1000 рублей и кафтан с кушаком и чалмою, студенту Братищеву — триста рублей, толмачу — двести. Но после этих учтивостей Надир сейчас же заявил следующие требования: 1) чтоб отпустили назначенных для Персии и задержанных в Кизляре 200 лошадей и чтоб дозволено было покупать в России и большее число лошадей и верблюдов; 2) чтоб прислали ему девять мореходных судов, из которых три были бы вооружены и наполнены артиллерийскими припасами, снабжены матросами и пушкарями, чтоб с их помощью он, шах, мог искоренить своих бунтовщиков, живущих на острове Каспийского моря; 3) чтоб остальные семь судов были нагружены хлебом, для закупки которого он пошлет нарочных в Астрахань; хлеб должен быть доставлен в ближайшие к его лагерю гавани. Лагерь находился по-прежнему около Дербента, и множество персидского войска помирало от стужи и голода, не говоря уже об истребительных битвах с лезгинцами, которые в последней битве едва не захватили в плен самого шаха. Калушкин по-прежнему не пророчил Надиру ничего доброго, кроме окончательного разорения Персии от безумного дагестанского похода, в продолжении которого шах упорствует; резидент писал, что единственное средство умерить его требования — это двинуть войско к границе и потом не обращать на завоевателя Индии никакого внимания. Угождать Надиру, исполнять его требования вовсе не согласно с русскими интересами, ибо если суда раз попадут в его руки, то возвратить их будет очень трудно; пока шахово желание завести на Каспийском море персидский флот продлится, до тех пор русские суда всегда будут находиться в беспокойстве. Персияне всегда будут делать разные происки для получения с них людей и материалов. Калушкин, опасно заболевший от неприятностей, трудов и всякого рода лишений в Персии, жаловался на Остермана, который заставлял его терпеть все это, чтоб не раздражать Надира, тогда как снисхождениями и ласкою с этими варварами ничего сделать нельзя; все представления резидента, чтоб поступать с Персиею смело и решительно и тем внушать уважение, были презрены Остерманом. Калушкин советовал даже прекратить на несколько времени торговые сношения с Персиею и тем усмирить шахову гордость; пусть персидские купцы ездят в Астрахань: этим русские купцы освободятся от насилий, которые они терпят в Персии.
Калушкин умер; но представления его были приняты новым русским правительством, тем более что оскорбления, нанесенные русскому консулу в Ряще Арапову, убеждали в необходимости переменить ласку на угрозу. Преемник Калушкина переводчик Братищев писал в июле, что известие о постоянном движении русских войск к Кизляру испугало Надира и сбавило спеси. И Братищев, подобно Калушкину, постоянно писал, что персиян бояться нечего: «Смею рабски донести, что для укрощения такого беспокойного соседа никакой трудности не предвидится; для завладения всем персидским лагерем нужно 10, много 15 тысяч регулярного войска да столько же нерегулярного. Множество знатных персиян, даже придворные ближние евнухи, усердно желают подчиниться России; дербентцы, горожане и сельские жители, боясь истребления от тирана, денно и нощно просят у бога избавления и подчинение России сочтут за великое счастье; одним словом, во всей Персии едва ли найдется один человек, который бы не имел склонности к русскому подданству».
В октябре Братищев доносил, что шах намерен напасть на Кизляр, прибавляя, что все горские народы нетерпеливо желают с русской стороны наступления на шаха. Донесения Братищева о всеобщем неудовольствии подтверждались тем, что открыт был заговор родного сына Надирова против жизни отцовской, а сын на допросе обвинял отца, что тот хотел его отравить. «Шах, — писал Братищев, — в неумеренной запальчивости находится и редко дела выслушивает, только твердит о преступлениях сына, причитая что попадется под язык. Весь лагерь трепещет, и никто не смеет подступить с докладами к суровому тирану». Надир велел ослепить сына. В ноябре и начале декабря Братищев продолжал писать о враждебных намерениях шаха против России; но потом уведомил, что намерения эти отменяются по советам любимца шахова мирзы Зеки и главного муллы, который внушал, что русские будут действовать против Персии сухим путем и морем, андреевцы и кабардинцы вооружатся как русские подданные; наконец, Россия поднимет дагестанцев и турок; в Кизляр русский генерал с большим войском уже прибыл. Во второй половине декабря снова предостережение от Братищева относительно враждебных намерений Надира, который от других слышит внушения, что на Россию легко напасть, и между такими находится англичанин Эльтон, построивший себе корабль на Каспийском море; на этом корабле Эльтон изъявлял готовность перевозить людей и съестные припасы в случае похода шахова на Россию; но, как видно, самым сильным побуждением к походу в Россию служило для Надира желание загладить бесславие неудачного похода против горских народов.
Мы видели, как в предшествовавшее царствование помогла России Дания, с которою давно был заключен оборонительный союз. Теперь, когда в России произошел переворот, столь полезный для голштинского дома и, следовательно, столь опасный для Дании, на союзную помощь ее еще менее можно было рассчитывать.
В первых числах января 1742 года Корф и Чернышев писали из Копенгагена, что переговоры с Англиею о продолжении субсидского трактата не получили успеха, потому что происшедшая в России правительственная перемена, с которою связан интерес герцога Голштинского, требует всего внимания и осторожности датского двора и потому последний, естественно, желает более тесного соединения с Пруссиею и Швециею, чем с Англиею. В январе же Чернышев должен был отправиться в Берлин, и в Копенгагене остался один Корф, который доносил, что исполнения союзного обязательства, т.е. помощи против Швеции от Дании, ожидать нельзя, но недолжно думать также, чтоб Франция могла склонить Данию к войне против России, потому что слабое состояние войска и финансов не может допустить к тому Данию.
Дании, следовательно, опасаться было нечего; с Англиею оборонительный союз; но союзница постоянно толкует о необходимости поддержать свободу Европы, помочь Марии Терезии, и об этом толкует не один английский посланник, не один английский министр иностранных дел; об этом толкуют русские министры, в этом согласны и Трубецкой, и Черкасский, и Бестужевы, несмотря на вражду их друг к другу. Но императрица не хочет слышать об этой помощи; она не может преодолеть враждебного чувства к Австрии, которая представляется ей тесно связанною с Брауншвейгским домом. Тотчас по вступлении своем на престол она рассказала Шетарди, что австрийский посланник Ботта при содействии князя Черкасского уже потребовал помощи для своей королевы в 30000 войска. «Я, — сказала Елисавета, — велела ему отвечать, что сама принуждена вести войну и первое правило — думать прежде о себе. Я желала бы знать, на что полезен союз с австрийским домом и какое из него сделать употребление?» «Очень небольшое в настоящее время, — отвечал Шетарди. — Вы можете припомнить, что я имел честь говорить вам год тому назад. Если бы не было вас и если бы не выказали вы мужества, то венский двор, всегда надеявшийся руководить Россиею по своему усмотрению, успел бы возложить корону на главу сына принца Брауншвейгского и этим докончил бы дело, над которым начал работать с 1711 года, при помощи брака царевича с принцессою Беверн». Таким образом, искусно поддерживалось это представление о необходимой связи между домами австрийским и Брауншвейгским. Елисавета знала, что от венского двора шли внушения прежнему правительству, чтоб объявить ее незаконною дочерью Петра Великого и заключить в монастырь. Поэтому неудивительно, что Елисавета не могла удержаться от выходок против венского двора; так, когда по поводу поздравлений с коронациею возник спор между посланниками о старшинстве, то она сказала: «Ботта не имеет ни малейшего основания много о себе думать: когда он будет слишком важничать, то может отправляться туда, откуда пришел, так как мне дороже дружба тех, которые в прежние времена не оставляли меня, чем расположение его нищей королевы». Когда князь Черкасский и Бестужев вдвоем уведомляли императрицу об интригах Франции в Турции, то она отвечала, что ничему не верит, а знает, что в руках Ботты 300000 рублей для подкупа ее министров.
Но разумеется, эти выходки не мешали формальным учтивостям.
По восшествии своем на престол Елисавета отправила грамоту королеве венгро-богемской с уверениями «в истинной и ненарушимой склонности». Мария Терезия отвечала Ланчинскому, что всегда радуется и принимает участие, когда узнает о каком-нибудь благополучном происшествии в России; с великим удовольствием слышит уверения в неотменной дружбе и союзе и со своей стороны равным образом поступать не преминет. В заключение королева спросила: «Ведь вы меня уверили в неотменном союзе?» И когда Ланчинский повторил уверение, то сказала: «Радуюсь». Когда в обществе узнали о петербургском перевороте, то начались разные толки. Одни испугались и с горестью говорили: сколько перемен в такое короткое время! последняя перемена принесет здешнему дому большой вред, потому что все это сделала Франция своими интригами чрез своего посла, обещая помирить Россию с Швециею; таким образом, наша королева от нынешнего русского правительства помощи ожидать не может и после мира у России с Швециею. Другие говорили, что прежнее правительство, несмотря на близкое родство, не помогало королеве, тянуло больше к прусскому королю, с которым у него было также свойство; теперь скорей можно получить помощь, потому что мать нынешней царицы заключила с покойным цесарем союз и нынешняя царица не уничтожит дела матери своей. России нечего обязываться с Франциею за мир с Швециею: Россия — государство сильное само по себе, людное и самодержавное, с Швециею управиться может и во французском союзе не нуждается.
Мы видели, что Мария Терезия нашлась в отчаянном положении, когда Франция прямо объявила себя против нее, когда король прусский заключил союз с курфюрстом Баварским с целью присоединить Силезию к Пруссии, а Верхнюю Австрию, Тироль и Богемию — к Баварии. В это время, по словам Фридриха II, на севере произошло одно из самых выгодных и решительных событий: Швеция объявила войну России и этим отвлечением русских сил уничтожила все планы короля английского, короля польского и принца Антона Ульриха, направленные против Пруссии. Король Август был увлечен потоком и соединился с курфюрстом Баварским для уничтожения австрийского дома. Французы и баварцы уже вошли в Австрию, потом двинулись в Богемию, куда с другой стороны вошли саксонцы; курфюрст Баварский был избран императором под именем Карла VII. Тогда Мария Терезия решилась освободиться от самого опасного врага своего, прусского короля, и заключила с ним мир в Бреславле с пожертвованием Силезиею.
Ланчинский воспользовался избранием курфюрста Баварского в императоры, чтоб поднять дело об императорском титуле русской государыни, надеясь, что венский двор согласится теперь на это, потерявши надежду удержать Римско-германскую империю за собою; государственный секретарь объявил Ланчинскому, что королева пошлет Елисавете грамоту с императорским титулом, причем прибавил, что Мария Терезия надеется на русскую помощь и Россия не найдет вернейшего союзника, как венский двор, а Франция как другие державы обманывает, так и для России ничего не сделает; если Россия допустит государство королевы до разрушения, то нанесет вред самой себе. Другие значительные лица толковали Ланчинскому, что его государыня вдруг может приобрести себе бессмертную славу тремя великими делами: успокоением Европы, удовлетворением Швеции в другом месте, а не на счет России, поданием помощи австрийскому дому, который гибнет от напавших на него со всех сторон неприятелей. Со шведами надобно заключить договор на основании Ништадтского, ибо Россия не может желать приобрести что-нибудь в каменистой и болотистой Финляндии; сверх того Швеции надобно указать на Померанию, где она может получить себе вознаграждение, а для ее обнадежения русская государыня должна послать свое войско в Померанию, чем подаст помощь королеве, отвлекши прусские силы для защиты Штетина и других городов; эта посылка войска против Пруссии заставила бы Англию и Голландию объявить себя против Франции и дать субсидии Швеции. Не знаем, какую выгоду думает получить русский двор от дружбы с прусским королем; нам кажется, что надобно обратить внимание на чрезмерное увеличение силы этого государя, который скоро будет в состоянии вывести в поле 150000 войска, который давно имеет аппетит на Курляндию. Франция острит зубы на Россию от зависти; сделавши в Германии все по-своему с помощью короля прусского, она в союзе с тем же королем может предпринять что-нибудь и против России.
В июне Ланчинский донес, что Австрия принуждена заключить мир с Пруссиею на тяжелых для себя условиях. Канцлер королевы граф Улефельд говорил Ланчинскому: «Англичане приступают к нам с ножом к горлу, чтоб мы помирились с Пруссиею, и мы уступаем все, что прусский король запросил; наилучший алмаз из королевиной короны выхватывается, а на постоянство мира надеяться нельзя: может быть, по-прежнему невзначай разорвет мир и нападет. Но что же делать? Крайняя нужда заставляет! Денег никаким способом больше собрать не можем».
Фридрих II, которому полезнее всего было видеть продолжение войны между Россиею и Швециею, что мешало этим державам принимать участие в борьбе за австрийское наследство, — Фридрих II был точно так же недоволен старанием Шетарди прекратить русско-шведскую войну, как и само французское правительство; но, не зная, что Шетарди позволил себе вмешаться в дело без ведома своего правительства, Фридрих сердился на французский двор, изумлялся странности его поведения. «Я не понимаю, — писал он Мардефельду, с какой стати Франция так усердно хлопочет о прекращении войны, тогда как ей вовсе не выгодно тушить пламя, вздутое ею самою с таким трудом, а, напротив, выгодно занимать русских шведами и препятствовать тем и другим вмешиваться в европейские дела». С другой стороны, Фридрих боялся, чтоб Франция, помирив Россию со Швецией, не стала располагать силами этих держав, не употребила эти силы для принуждения его, Фридриха, подчиняться ее распоряжениям, ибо он очень хорошо знал, что Франция не променяет сильную Австрию на сильнейшую Пруссию, что ей нужно раздробление Германии на мелкие государства. Мардефельд своими донесениями утверждал его в этом страхе перед Франциею, и Фридрих, как утверждают, от этого поспешил выйти из войны.
Что касается непосредственных сношений нового русского правительства с Пруссиею, то Елисавета тотчас по восшествии на престол написала прусскому королю, что будет пользоваться всяким случаем все более и более удостоверять его величество в своей истинной и ненарушимой склонности. Бракель был отозван с своего поста и вскоре после того умер; на его место был назначен чрезвычайным посланником камергер граф Петр Григорьевич Чернышев. Новый посланник получил такой рескрипт от 26 декабря: «Так как король прусский пред недавным временем чрез министра своего Мардефельда велел под рукою потребовать отзыва Бракля, которым он не очень был доволен, то и вы пристойным образом имеете нашим именем представить королю, чтоб он показал нам взаимное снисхождение, отозвал от нашего двора своего министра Мардефельда». Но Мардефельд не был отозван, и Фридрих II употребил все усилия, чтоб заискать расположение новой императрицы. Он рассчитывал, что великий канцлер князь Черкасский не проживет долго, что вице-канцлер Бестужев имеет сильных врагов и не пользуется особенным расположением императрицы, что важное назначение в управлении иностранными делами готовится человеку, близкому к императрице, графу Воронцову, женатому на любимой родственнице Елисаветы по матери Анне Карловне Скавронской, и вследствие этих расчетов осенью 1742 года Воронцов получает от Фридриха орден Черного орла; при этом Мардефельд объявил, что король, принимая во внимание заслуги господина камергера и то, что он имеет честь быть женатым на родственнице императрицы, желает этою наградою выразить свое высокое уважение к ее величеству.
В сношениях с польско-саксонским двором опять прежде всего стал на очереди вопрос курляндский; с переменами в Петербурге переменился и кандидат на курляндский престол: вместо принца Брауншвейгского императрица велела Кейзерлингу хлопотать об известном нам принце Гессен-Гомбургском, фельдмаршале русской службы, и король Август по-прежнему отвечал, что очень рад исполнить желание императрицы, тем более что питает приязнь и склонность к назначаемому ею кандидату.
Прежний герцог Курляндский — Бирон был оставлен на житье в Ярославле; но был еще старый претендент на герцогство, который теперь вздумал возобновить свои искания, — граф Мориц Саксонский. Императрица была за принца Гессен-Гомбургского, но Лесток и Шетарди были против него, тютому что этот немецкий принц по женитьбе своей на дочери фельдмаршала Трубецкого принадлежал к враждебной им стороне. Лесток чрез Кейзерлинга дал знать Морицу, чтоб он приезжал в Россию, и Мориц явился в Москву после коронации и остановился у Шетарди, который давал для него богатые обеды и ужины. Елисавета приняла очень милостиво старого жениха, танцевала с ним, брала на прогулки, но этим все и кончилось. После переговоров с министрами великий канцлер объявил Морицу, что посещение его приятно императрице; но что касается курляндского дела, то ее величество уже раз рекомендовала принца Гессен-Гомбургского и не может отступиться от своей рекомендации. Впрочем, так как она не намерена делать насилия ни королю польскому, ни республике, ни курляндцам и требует только одного, чтоб Курляндия сохранила свои старые права и вольности, то ее величество никогда не будет действовать против графа Морица. С этим ответом граф и отправился из Москвы.
Кейзерлинг давал знать на основании тайных сообщений гетмана польского князя Радзивила и других благонамеренных поляков, что многие, особенно же староста Сапега, получающий французскую пенсию, стараются курляндское и другие малые дела раздуть и раздражить поляков, причем внушают о шведской помощи и больших суммах, которые дадутся другими державами, так что, пользуясь настоящими обстоятельствами, республика может усилиться и прийти в прежнюю славу. Эти люди внушают также, что граф Брюль и патер Гварини, духовник короля, преданы России, но что сам король иначе думает. Так как об этом сказал Кейзерлингу сам Брюль, то посол внушил ему, как было бы полезно удостоверить поляков относительно истинных чувств короля к России, что легко сделать по поводу посольства, имеющего отправиться к императрице для поздравления с восшествием на престол. Брюль обещал исполнить это. Потом Кейзерлинг начал внушать коронному гетману Потоцкому, как настоящее положение Европы может повредить спокойствию республики, для поддержания которого необходимы известные союзы; республика граничит с четырьмя сильными соседями, и потому надобно смотреть, какое соседство ей особенно может быть полезно. Разумеется, русское, потому что императрица находится в особенной дружественной склонности к республике и желает большего утверждения ее тишины и безопасности. На это гетман отвечал, что, и по его мнению, для спокойствия и безопасности республики ничего не может быть лучше дружбы с Россиею. Действительно, в этом духе составлена была инструкция Огинскому, отправлявшемуся послом в Петербург с поздравлением. По случаю замешательств в Европе король не мог приехать в Польшу и потому созвал польский Сенат в пограничном городе Фрауштадте. Туда съехалось множество польской знати, и Кейзерлинг мог удостовериться, что усиление Пруссии произвело на поляков самое неблагоприятное впечатление, и хотя, по выражению посла, в республиканском государстве легко найти друзей и приверженцев, однако из польских вельмож никто не является прусским приверженцем, кроме воеводы бельзского. Из страха пред Пруссиею поляки обнаруживали сильную любовь и доверенность к своему королю. Гетман Потоцкий, всегда бывший во главе противной двору партии, теперь с своими друзьями вполне выражался в пользу короля и даже подарил ему из собственного войска несколько сот человек. Из страха же пред Пруссиею объяснялось и расположение к России. Несмотря, однако, на это общее расположение, Кейзерлинг не отвергал возможности, что шведские приверженцы, хотя и незначительные, будут в состоянии произвести некоторые волнения, и потому советовал составить сильную русскую партию под начальством люблинского воеводы Тарло, которому надобно помочь деньгами; да и гетман Потоцкий намекнул, что ему недоплачена пенсия; хорошо было бы утвердить его в добрых намерениях. Шведский эмиссар полковник де Бона ездил по вельможам польским, предлагал деньги, чтоб составили генеральную конфедерацию, сулил войско, запасы и требовал, чтоб Лифляндия была театром войны против России, представлял, что после трудно будет дождаться более благоприятных обстоятельств. Узнали, что стольник литовский Петр Сапега старается в пользу шведов, набирает для них войско и обучает его, уговаривает шляхту, суля офицерские места с шведскими пенсиями. Молодой Орлик писал отцу своему в Яссы, что Россия потеряла в Финляндии больше половины войска от болезней, что в России находится сильная партия в пользу сверженного императора. «Увидим, — писал Орлик, — что произойдет на будущем сейме; всего желательнее было бы внушить королю польскому, чтоб он соединился с народом и не упускал самого удобного случая к освобождению своего королевства от русского притеснения и к возвращению завоеванных Россиею польских областей: чрез это он получил бы успех в своих частных видах относительно наследственности польской короны в его доме». Но королю не с кем было соединяться: народ в Польше, т.е. шляхта, в огромном большинстве не сочувствовала шведским внушениям, и де Бона был схвачен в Данциге. В конце июля Кейзерлинг писал, что нечего опасаться относительно Польши и великий гетман будет вести себя постоянным вследствие милости, оказанной ему императрицею.
Другая соседняя держава, Турция, казалось, была доступнее враждебным, т.е. французским и шведским, внушениям. Вешняков в начале 1742 года уже доносил, что французский посол внушает Порте, будто шведы начали войну с Россиею в ее пользу, всячески старается, чтоб турки помогли шведам деньгами и позволили татарам впасть в русские пределы; но турки не давались в обман. «Я, — писал Вешняков, — всякое французское коварство и слабость Порте довольно истолковал, в чем английский посол немало помогает, которого дружбою и конфиденциею ныне зело доволен». В половине апреля Вешняков доносил, что война у турок с Персиею — дело решенное, поэтому Порта так занята и затруднена, что ни о чем другом и подумать не может, хотя с французской стороны и внушается, что Порта должна поддержать Швецию в войне ее с Россиею именно для того, чтоб быть безопасною от России во время своей войны с Персиею; хотя шведский посланник Карлсон хлопотал о заключении союза между Турциею и Пруссиею, в силу которого Пруссии позволено было бы набирать войско в дунайских княжествах; молдавский господарь Гика был на стороне Карлсона.
В сентябре Миралем сообщил Вешнякову, что по французским настояниям визирь принужден был доложить султану о необходимости помочь Швеции по обязательствам союза если не открытою силою, то по крайней мере деньгами. Султан сильно рассердился на визиря за этот доклад, сказал, что жалеет, что не велел отрубить голову бывшему рейс-ефенди, который был главным виновником этого нелепого союза у Турции с Швециею, обманул его, султана, уверениями, что Швеция такая же великая держава, как и Россия. «Когда я был в войне с Россиею, — продолжал султан, — то Швеция была спокойна, а когда Франции понадобилось Россию удержать, то Швеция войну начала. Не хочу и слышать об этом шведском союзе; у меня с Швециею договор такой же, какой со всеми христианскими державами. Не смей мне вперед упоминать об этом деле, противном интересам моим и закону, потому что казна моя должна употребляться только в пользу магометанства и подданных моих, а не на субсидии гяурам; нет мне нужды, хотя и пропадут».
Вследствие этого Порта отвечала кардиналу Флёри, что она не имеет никакой обязанности помогать Швеции, которая сама объявила войну России, не давши Турции заранее знать о причинах войны и не требуя добрых услуг для ее предотвращения, что должно было сделать по договору. Разорвать с Россиею султан никак не может, потому что последняя держава не подала ни малейшей причины к неудовольствию. Притом если бы Турция захотела нарушить мир с Россией, то Франция должна ее от этого удерживать, как поручительница за мир. Стало быть, французское ручательство не годится, когда сама Франция побуждает к нарушению гарантированного ею мира по причине дел своих между христианами, в которые Порта отнюдь мешаться не хочет. Кроме того, находясь накануне войны с Персиею, неблагоразумно было бы возбуждать против себя Россию, такую сильную державу, которая четвертою долею своих сил не только защитилась от Швеции, но и совершенно ее низложила, остальные же силы свои она употребила бы против Порты, вступив в союз с шахом. Причины, объявленные Швециею, не могут произвести не только войны, но даже холодности, следовательно. Порта должна признать эту войну несправедливою со стороны Швеции и потому не может в нее вмешиваться. На внушения шведского посла, что Швеция начала войну для Порты, отвечать много нечего: если Швеция так усердствует Порте, то ей следовало бы начать войну, когда Турция воевала с Россиею, а не два года спустя после заключения мира. Порта имеет полное право рассердиться на такие внушения, в которых ясно видно неуважение к ней, ибо рассчитывается на ее неразумие и легковерие. Наконец, если бы Порта и хотела что-нибудь сделать из уважения к Франции, то теперь уже поздно.
Из Персии приходили прежние диковинные вести. Когда резидент Калушкин объявил шаху Надиру о вступлении на престол Елисаветы, тот отвечал, что слышит об этом со всякою приятностью и желает, чтоб держава ее имп. величества вовеки была непоколебима; что русский престол по закону и по праву крови только ей и принадлежал, как дочери Петра Великого; что он давно желал этого события, потому что о добродетелях императрицы он давно знает. В знак своей радости он велел подарить резиденту 1000 рублей и кафтан с кушаком и чалмою, студенту Братищеву — триста рублей, толмачу — двести. Но после этих учтивостей Надир сейчас же заявил следующие требования: 1) чтоб отпустили назначенных для Персии и задержанных в Кизляре 200 лошадей и чтоб дозволено было покупать в России и большее число лошадей и верблюдов; 2) чтоб прислали ему девять мореходных судов, из которых три были бы вооружены и наполнены артиллерийскими припасами, снабжены матросами и пушкарями, чтоб с их помощью он, шах, мог искоренить своих бунтовщиков, живущих на острове Каспийского моря; 3) чтоб остальные семь судов были нагружены хлебом, для закупки которого он пошлет нарочных в Астрахань; хлеб должен быть доставлен в ближайшие к его лагерю гавани. Лагерь находился по-прежнему около Дербента, и множество персидского войска помирало от стужи и голода, не говоря уже об истребительных битвах с лезгинцами, которые в последней битве едва не захватили в плен самого шаха. Калушкин по-прежнему не пророчил Надиру ничего доброго, кроме окончательного разорения Персии от безумного дагестанского похода, в продолжении которого шах упорствует; резидент писал, что единственное средство умерить его требования — это двинуть войско к границе и потом не обращать на завоевателя Индии никакого внимания. Угождать Надиру, исполнять его требования вовсе не согласно с русскими интересами, ибо если суда раз попадут в его руки, то возвратить их будет очень трудно; пока шахово желание завести на Каспийском море персидский флот продлится, до тех пор русские суда всегда будут находиться в беспокойстве. Персияне всегда будут делать разные происки для получения с них людей и материалов. Калушкин, опасно заболевший от неприятностей, трудов и всякого рода лишений в Персии, жаловался на Остермана, который заставлял его терпеть все это, чтоб не раздражать Надира, тогда как снисхождениями и ласкою с этими варварами ничего сделать нельзя; все представления резидента, чтоб поступать с Персиею смело и решительно и тем внушать уважение, были презрены Остерманом. Калушкин советовал даже прекратить на несколько времени торговые сношения с Персиею и тем усмирить шахову гордость; пусть персидские купцы ездят в Астрахань: этим русские купцы освободятся от насилий, которые они терпят в Персии.
Калушкин умер; но представления его были приняты новым русским правительством, тем более что оскорбления, нанесенные русскому консулу в Ряще Арапову, убеждали в необходимости переменить ласку на угрозу. Преемник Калушкина переводчик Братищев писал в июле, что известие о постоянном движении русских войск к Кизляру испугало Надира и сбавило спеси. И Братищев, подобно Калушкину, постоянно писал, что персиян бояться нечего: «Смею рабски донести, что для укрощения такого беспокойного соседа никакой трудности не предвидится; для завладения всем персидским лагерем нужно 10, много 15 тысяч регулярного войска да столько же нерегулярного. Множество знатных персиян, даже придворные ближние евнухи, усердно желают подчиниться России; дербентцы, горожане и сельские жители, боясь истребления от тирана, денно и нощно просят у бога избавления и подчинение России сочтут за великое счастье; одним словом, во всей Персии едва ли найдется один человек, который бы не имел склонности к русскому подданству».
В октябре Братищев доносил, что шах намерен напасть на Кизляр, прибавляя, что все горские народы нетерпеливо желают с русской стороны наступления на шаха. Донесения Братищева о всеобщем неудовольствии подтверждались тем, что открыт был заговор родного сына Надирова против жизни отцовской, а сын на допросе обвинял отца, что тот хотел его отравить. «Шах, — писал Братищев, — в неумеренной запальчивости находится и редко дела выслушивает, только твердит о преступлениях сына, причитая что попадется под язык. Весь лагерь трепещет, и никто не смеет подступить с докладами к суровому тирану». Надир велел ослепить сына. В ноябре и начале декабря Братищев продолжал писать о враждебных намерениях шаха против России; но потом уведомил, что намерения эти отменяются по советам любимца шахова мирзы Зеки и главного муллы, который внушал, что русские будут действовать против Персии сухим путем и морем, андреевцы и кабардинцы вооружатся как русские подданные; наконец, Россия поднимет дагестанцев и турок; в Кизляр русский генерал с большим войском уже прибыл. Во второй половине декабря снова предостережение от Братищева относительно враждебных намерений Надира, который от других слышит внушения, что на Россию легко напасть, и между такими находится англичанин Эльтон, построивший себе корабль на Каспийском море; на этом корабле Эльтон изъявлял готовность перевозить людей и съестные припасы в случае похода шахова на Россию; но, как видно, самым сильным побуждением к походу в Россию служило для Надира желание загладить бесславие неудачного похода против горских народов.