Страница:
«Видя загражденный мне путь к профессорству сею их отговоркою, прибег я к мужам весьма больше почтенным, а искусным равно в элоквенции латинской, но в российской совершеннейшим, т.е. к членам св. прав. Синода, и просил их покорнейше освидетельствовать меня в такой силе, имею ли я несколько достатка в элоквенции, как латинской, так и российской. Св. Прав. Синода члены благоволили свидетельствовать меня в том чрез надлежащее время и нашли меня несколько, но довольно искусна в обеих помянутых элоквенциях, а в уверение сего мне дали непостыдный аттестат. Получивши такой аттестат, сообщил я оный при доношении в канцелярию Академии Наук, которым еще просил благоволить прописать все причины, изъясненные в первых моих доношениях, для которых я прошу быть профессором и подать о мне удостоение с мнением в прав. Сенат, ибо я ныне, получа толь твердое и важное от членов св. прав. Синода засвидетельствование, признаваю себя способным к исправлению должности профессора хотя латинский, хотя российские элоквенции, а профессорскую отговорку отразил в оном доношении целым пунктом следующего содержания: 1) хотя и есть профессор элоквенции латинской, однако надлежит ему быть токмо по то время, пока нет к тому способного человека из российских, ибо сия Академия учреждена в пользу российских людей, как то явствует в прожекте Петра Великого и в указе об Академии Наук 1725 года декабря 25 дня. 2) Так, могут быть два профессора элоквенции, как теперь действительно находятся три профессора астрономии. 3) Хотя и не положена профессия российские элоквенции, да не положена ж и латинская, но токмо положена просто элоквенция, которая не привязана к одному латинскому языку, для того что может состоять на всяком: положено токмо, чтоб всякому профессору курс своей науки издавать на латинском языке. 4) Ежели бы элоквенция здесь привязана была к одному токмо латинскому, то бы все профессоры элоквенции, обретавшиеся здесь, и ныне обретающийся г. Штелин не издавали своих сочинений стихами и прозою на немецком, которого элоквенция так же не положена в. прожекте, как и российского. 5) Следовательно, российская элоквенция в здешней Академии еще больше имеет права немецкой для наичастейшего и общего во всей России употребления, и толь больше, что сия Академия учреждена в пользу россиянам. 6) Профессорская должность не в том состоит, чтоб не допускать до профессорской степени российского человека, на которой он может стоять с честию и пользою, но чтоб токмо освидетельствовать, достоин ли претендент того, чего требует, ибо им должно токмо видеть пробу искусства просителева, который наследовать им имеет право по силе прожекта. 7) Для того что господа профессоры охотно принимали в 1733 годе на свой экзамен переводчика Горлицкого, который также просил быть профессором, и места профессорские все были заняты ж чужестранными, но он сам к ним не пошел, отговариваяся парижским свидетельством, то видно, что меня для того не приняли, что я к ним с радостью сам шел на экзамен, хотя и я также имею парижское свидетельство, ибо ведают те, что им меня не удостоить и трудно, и стыдно, однако надобно было заградить путь российскому человеку как-нибудь, так что, кто к ним нейдет, того принимают, а кто идет, того всячески не хотят. 8) Оный профессорский ответ в канцелярию к непринятию меня на экзамен нисколько, кажется, и не в честь толь ученым и благоразумным людям, для того что он не к делу и некстати, ибо не требовала от них запросом канцелярия, что есть ли профессор элоквенции латинской и положена ли профессия российские элоквенции в прожекте, ведая о том известно; но токмо просила их благоволить освидетельствовать меня в искусстве элоквенции.
И посему, истолковав прямо вышеписаную профессорскую отговорку, не знаю, не будет ли она значить точно сие следующее: хотя Тредиаковский и достоин быть профессором элоквенции, однако он нам не надобен, ибо в почтенную нашу компанию вмешается русской, чего здесь от роду не бывало да и быть не должно, потому что добрый случай определил сей хлеб точно нашим, а он, вмешавшись к нам, может быть, сего хлеба лишить нашего и потому впредь будет лишать кого-нибудь из наших, который еще не выехал сюда, а за ним то ж учинит другой подобный ему и третий, для того что уже мы их несколько видим готовых. Итак, запрем путь сему Тредиаковскому, то потом и прочих отлучать не будет нам труда».
«В такой силе было последнее мое помянутое доношение в канцелярию И. А. Н. от 22 ноября 1743 года. А по силе просьбы, содержащиеся в сем доношении, помянутая канцелярия А. Н. готовила уже доношение с мнением в Прав. Сенат. Но между тем советник Нартов отрешен от помянутые канцелярии, а определен по-прежнему советник Шумахер, которого я многократно просил словесно о произведении моей просьбы в дело. Сей советник мнократно ж меня о том и благосклонно обнадеживал, а иногда говорил мне, советуя, чтоб я и не просился в профессоры, ибо имеет он намерение выпросить хороший мне ранг и довольное жалованье, а быть бы мне токмо при старом деле, для того что-де России больше в том деле нужды и пользы, нежели хотя бы я был и профессор. Однако напоследок объявил мне генваря 19 дня сего 1744 года, что он ныне не имеет ни времени, ни свободности, и для того буде я желаю, то бы я сам просил Прав. Сенат».
Вследствие этого объявления Тредьяковский и подал просьбу в Сенат — повелеть быть ему профессором элоквенции; если же это за благо не рассудится, пожаловать в асессоры в Академию Наук с 600 рублей жалованья по примеру Ададурова, переведенного из адъюнктов в асессоры; если и это не будет угодно, то дать майорский ранг по примеру секретаря Иностранной коллегии с окладом профессора элоквенции и быть при прежних должностях, которые все касаются до элоквенции же российской и до переводов, для того что в сем состоит великая нужда и «почитай не нужнее ли еще должности профессора элоквенции».
В приложенном к просьбе аттестате, данном Тредьяковскому синодальными членами, говорилось, что они «предложенные сочинения его виды как российским, так и латинским языком рассмотрели и сим свидетельствуют, что оные его сочинения виды по точным правилам элоквенции произведены, чистыми и избранными словами украшены и по всему тому явно есть, яко он не несколько, но толико произшел в элоквенции, си есть в красноречии российском и латинском, что праведно надлежащее в том искусство приписатися ему долженствует».
Сенат на основании синодального аттестата утвердил Тредьяковского профессором элоквенции; но мы видели, что и об нем был запрос из Кабинета, следовательно, имеем право заключить о ходатайстве сильных лиц. Как бы то ни было, 30 июля 1745 года Тредьяковский и Ломоносов присягнули как профессора Академии в церкви Апостола Андрея на Васильевском острове.
Новый профессор химии не переставал напоминать о себе одами. В том же году он написал оду на бракосочетание великого князя:
«Исполнил бог свои советы/ С желанием Елисаветы:/ Красуйся светло, росский род./ Се паки Петр с Екатериной/ Веселья общего причиной».
В конце следующего года в оде на день восшествия на престол Елисаветы читали, что от русской императрицы вся дает восстановления мира:
«От той Европа ожидает,/ Чтоб в ней восставлен был покой».
В оде на день рождения Елисаветы поэт возвестил, что нет более смертной казни:
«Ты суд и милость сопрягаешь,/ Повинных с кротостью караешь,/ Без гневу злобных исправляешь,/ Ты осужденных кровь щадишь».
В конце 1747 года, когда велись окончательные переговоры о движении русских войск на помощь морским державам и когда, несмотря на уверения правительства, что это участие в войне необходимо для ускорения мира, многие думали, что такое участие может иметь следствия противные и завлечь Россию в опасные «дальности», по тогдашнему выражению, Ломоносов пишет знаменитую оду на день восшествия на престол, в которой прославляет мир и его главный плод — процветание наук. Вспомним отношения Ломоносова к противнику воинственного канцлера Воронцову и вспомним, что новый президент Академии, младший Разумовский, не следовал примеру старшего и был другом Воронцову.
Кто из нас в детстве не знал наизусть этих стихов?
«Царей и царств земных отрада,/ Возлюбленная тишина,/ Блаженство сел, градов ограда,/ Коль ты полезна и красна!/ Ужасный чудными делами/ Зиждитель мира искони/ Своими положил судьбами/ Себя прославить в наши дни;/ Послал в Россию Человека,/ Каков неслыхан был от века./ Сквозь все препятства Он вознес/ Главу, победами венчанну,/ Россию, варварством попранну,/ С собой возвысил до небес…/ Тогда божественны науки/ Чрез горы, реки и моря/ В Россию простирали руки,/ К сему Монарху, говоря:/ „Мы с крайним тщанием готовы/ Подать в Российском, роде новы/ Чистейшаго ума плоды“./ Монарх к себе их призывает,/ Уже Россия ожидает/ Полезны видеть их труды./ О вы, которых ожидает/ Отечество от недр своих/ И видеть таковых желает,/ Каких зовет от стран чужих,/ О ваши дни благословенны!/ Дерзайте ныне ободренны/ Раченьем вашим показать,/ Что может собственных Платонов/ И быстрых разумом Невтонов/ Российская земля раждать».
Ода оканчивается обращением к императрице, соответствовавшим тогдашнему положению дел, ожиданию войны, которая могла быть вызвана движением русских войск:
«Тебе, о милости источник,/ О ангел мирных наших лет!/ Всевышний на того помощник,/ Кто гордостью своей дерзнет,/ Завидя нашему покою,/ Против тебя восстать войною».
В конце следующего 1748 года Ломоносов имел возможность прославить восстановление мира в Европе не без содействия России посылкою вспомогательного корпуса. В надписи на иллюминации в день именин императрицы, 5 сентября, он говорил:
«Смущенный бранью мир мирит господь тобой./ Российска тишина пределы превосходит/ И льет избыток свой в окрестные страны:/ Воюет воинство твое против войны,/ Оружие твое Европе мир приводит».
В оде на восшествие на престол Елисаветы Ломоносов говорит:
«Европа утомленна в брани,/ Из пламени подняв главу,/ К тебе свои простерла длани/ Сквозь дым, курение и мглу./ Твоя кротчайшая природа,/ Чем для блаженства смертных pода/ Всевышний наш украсил век,/ Склонилась для ее защиты./ И меч твой, лаврами обвитый,/ Не обнажен войну пресек».
Отъезд императрицы в Москву, испепеленную страшными пожарами, заставил Ломоносова окончить свою оду так:
«Москва едина, на колена/ Упав, перед тобой стоит./ Власы седые простирает,/ Тебя, богиня, ожидает,/ К тебе единой вопия:/ Воззри на храмы опаленны,/ Воззри на стены разрушенны,/ Я жду щедроты твоея./ Гряди, краснейшая денницы./ Гряди, и светлостью лица,/ И блеском чистой багряницы/ Утешь печальные сердца/ И время возврати златое./ Мы здесь в возлюбленном покое/ К полезным припадем трудам./ Отсутствуя, ты будешь с нами:/ Покрытым орлими крылами,/ Кто смеет прикоснуться нам?/ Но если гордость ослепленна/ Дерзнет на нас воздвигнуть рог;/ Тебе, в женах благословенна,/ Против ея помощник бог./ Он верх небес к тебе преклонит/ И тучи страшные нагонит/ Во сретенье врагам твоим./ Лишь только ополчишься к бою,/ Предъидет ужас пред тобою,/ И следом воскурится дым».
Вспомним, что поездка в Москву была. также предметом раздора между двумя партиями; Бестужев не хотел этой поездки; враги его хлопотали, чтоб она состоялась, чего нетрудно им было достигнуть при сильном желании самой императрицы ехать в Москву. Окончание оды если не было внушено Воронцовым с товарищи, то было для них как нельзя кстати; Елисавете она должна была особенно понравиться: она подарила за нее автору 2000 рублей, сумму по тому времени очень значительную.
Возвратимся к академической деятельности Ломоносова. В октябре 1745 года советник Шумахер донес Сенату, что книга, именуемая «Сокращенная экспериментальная физика», переведенная профессором Ломоносовым, в конференции проф. Гмелиным прочтена и усмотрено, что объявленный перевод по большей части довольно хорош, кроме немногих мест, которые профес. Ломоносовым при проф. Гмелине отчасти тогда же исправлены, а отчасти исправление их отложено до будущего печатания, чтоб письменного экземпляра поправками не испортить. Приказали: книгу по исправлении напечатать, а проф. Ломоносову на русском диалекте показывать лекции. Это донесение и распоряжение были сделаны на том основании, что книга не могла быть выпущена без разрешения Сената: в 1743 году послан был указ в Академию Наук, чтоб она немедленно прислала в Сенат по одному экземпляру всех книг, какие были напечатаны с начала Академии, с реестром и впредь, какие будут печататься, также присылать с означением цен, а прежде взнесения книги в Сенат для народного известия в продажу не употреблять.
В марте 1746 года бил челом Сенату проф. Ломоносов, чтоб ему положено было годовое жалованье по 660 рублей в год, «ибо химическая наука состоит не токмо в одной теории, но и в весьма трудной практике, которая и здравию вредительна бывает». Просьба была исполнена. В июне того же года в Ведомостях читали следующее известие: «Сего июня 20 дня, по определению Академии Наук президента, той же Академии профессор, господин Ломоносов, начал о физике экспериментальной на российском языке публичные лекции читать, причем сверх многочисленного собрания воинских и гражданских разных чинов слушателей и сам господин президент Академии с некоторыми придворными кавалерами и другими знатными персонами присутствовал».
В то время как даровитейший из членов Академии, первый русский ученый, овладевший вполне европейской наукою и создававший для нее язык, собирал в академической аудитории слушателей из разных чинов, воинских и гражданских, Академия дожидалась решения своих внутренних распрей. Восстановление Шумахера в прежнем значении, разумеется, не могло прекратить этих распрей, ибо он возвратился с прежними стремлениями, законности которых никак не хотели признать профессора, тем более теперь, когда они думали, что, оказав своею поддержкою великую услугу советнику, имеют право требовать от него перемены поведения в отношении к ним. Другой советник. Нартов, успокоился на решении Сената; у него была деятельность вне Академии: в 1746 году Ведомости извещали, что советник Академии Андрей Нартов пожалован деревнями и знатною денежною суммою за новообретенные дела при артиллерии, чего еще поныне не было. Кроме того, Нартов жил воспоминаниями о великом человеке, подле которого судьба привела его работать в начале поприща, и он записывал эти воспоминания для потомства. Все, что осталось от Петра Великого, было драгоценно для его усердного токаря, и в мае 1747 года он представил в Сенат, что в 1723 году трудами Петра Великого сделаны и имеются в Петропавловском соборе два костяные паникадила и один животворящий крест с апостольскими ликами, также и в Троицком соборе костяное паникадило; а ныне он, усмотрев, что такое великое и премудрое дело многотрудных рук Петра Великого от нападающей пыли чрез долгое время весьма повредилось, отчего столь уже оно не удивления, но сожаления достойно, а понеже древних славных государей, наприм. Александра Великого и прочих, токмо по повелению сделанные куриозные вещи хранятся в кунсткамерах с великим присмотром, то кольми паче вышеозначенные вещи, произведенные собственными премудрыми трудами несравненного в сем свете императора Петра Великого, долженствуется всеми мерами хранить и содержать в великом наблюдении; а по мнению его, надлежит сделать из зеркальных стекол в медных рамках футляры и вызолотить в пристойных местах фигуры, на что нужно 2500 рублей. Сенат велел выдать на первое время 1000 рублей. В 1748 году Сенат выразился, что «советником Нартовым в зачинке в пушках раковин совершенное искусство оказано, коих пушек починено многое число».
Успокоился Нартов, но не мог успокоиться товарищ его в походе на Шумахера Делиль. Видя, что комиссия взяла решительно сторону Шумахера, Делиль в августе 1743 года подал императрице просьбу об увольнении по следующим побуждениям: возвратившись из Сибирской ученой экспедиции, уведомился он, что президент Академии Корф взял его астрономические наблюдения и отдал молодому профессору Гейнзиусу, который выписан трудиться под надзором его, Делиля. Оскорбленный этим, Делиль перестал бывать в конференциях; Шумахер удержал жалованье его за 1741 и 1742 годы, а комиссия решила удержать все жалованье. Делиля не уволили: как видно, Шетарди вмешался в дело. Только в июне 1745 года императрице был представлен доклад об отпуске Делиля. Но у Делиля кроме Шетарди были русские доброжелатели, которые успели представить ей, как вредно для Академии и для России лишиться знаменитого ученого, вызванного отцом ее. Поэтому при докладе «ея импер. величество в рассуждении, что оный профессор при Академии надобен, указала его склонять, чтоб он здесь еще остался».
При этом уговаривании остаться Делиль прежде всего потребовал выдачи всего заслуженного жалованья и отпуска денег на устройство обсерватории; императрица приказала исполнить эти требования.
Потом в сентябре Делиль подал в Сенат доношение: императрице угодно его оставить, но он может остаться только на следующих условиях: чтоб Академия была таким образом установлена, дабы канцелярия не имела никакой власти над профессорами и над принадлежащими вещами до наук, ниже над академическою экономиею; а оное установление можно в действо произвесть, давши Академии регламент, по которому бы она на разные департаменты, касающиеся до наук, разделена была и чтоб каждый профессор над приличным ему департаментом главным был и в том никому иному ответ не дал, как только Правительствующему Сенату и профессорскому корпусу, и по регламенту Петра Великого выбрать одного из профессоров в президенты или директоры, который бы беспременно в оном чину находился, или попеременно каждый год или полгода, а понеже он, Делиль, из профессоров старший и имеет совершенное известие о всех прочих европейских академиях, для того уповает, что директорское избрание сперва бы ему досталось.
Сенат приказал: о определении президента подать ее импер. величеству доклад и до получения указа, что касается до наук и им принадлежащих вещей, то поручить ведать и смотреть и исправлять обще в собрании всем профессорам, а для того и служителям тех наук быть у них же, профессоров, а канцелярии академической ныне, что до наук принадлежит, им, профессорам, не точию какого помешательства, но всякое по их требованиям чинить вспоможение без продолжения времени.
Между тем и остальные профессора выступили в поход против Шумахера.
В июне 1745 года советник получил от профессоров Гмелина, Вейтбрехта, Миллера, Леруа и Рихмана следующее официальное письмо: «Вашему высокоблагородию памятно, что по полученному из прав. Сената прошлого 1744 года июля 10 дня указу о распечатании и ревизии библиотеки и кунсткамеры того ж июля 27 дня в обыкновенный день нашего собрания вы приходили к нам в Академию и о содержании помянутого указа нам в собрании объявили, что указано производить ревизию двумя адъюнктами, назначенными от Академии; и притом ваше высокоблагородие свое мнение предложили, что ревизия очень продолжительна будет, если только двум адъюнктам у того дела быть; к тому же нельзя положиться на адъюнктов, чтоб они во всех науках достаточную опытность имели, чтоб ревизию производить как следует, скорее и исправнее она будет произведена, если при ней будут присутствовать несколько из профессоров, и можно надеяться, что Сенат на это склонится охотно. После совещания об этом каждый из нас охотно на себя принял производить ревизию таких вещей, которые теснее соприкасаются с его науками. Надлежало тогда вашему высокоблагородию нам сообщить подлинный сенатский указ, чтоб нам можно было обсудить, на каком основании нам поступать при ревизии, ибо нельзя думать, что намерение прав. Сената было такое, как ваше высокоблагородие нас изволили удостоверить, а именно чтоб на печатных каталогах основание положить, потому что ревизия наиболее для того и учреждена, дабы известно было, правда ли то, что на вас донесено, будто во время двадцатипятилетнего вашего правления библиотекарской должности и библиотеки и кунсткамеры много унесено и утрачено, а печатные каталоги сочинены в недавних годах и в них внесено только то, что в то время находилось налицо, следовательно, эти каталоги показать не могут, чему в кунсткамере и библиотеке быть надлежит, это может быть усмотрено по самым старым каталогам и счетам, как каждая вещь куплена и в Академию внесена; но так как мы этому делу не судьи и это могло оскорбить ваше высокоблагородие, то мы по справедливости уклонились и рассмотрению правительствующего Сената оставили, изволит ли такую ревизию за достоверную принять, однако ж еще сверх означенного другая причина есть, почему нам очень обидно, что ваше высокоблагородие сенатский указ от нас утаили.
Ревизию окончивши, услыхали мы, что по сенатскому указу велено Юстиц-коллегии Мелисино быть при ревизии, которая адъюнктам была приказана. Правител. Сенат, вероятно, рассуждал, что в таком деле, которое вашего высокоблагородия так близко касается, на одних адъюнктов всю надежду положить нельзя, потому что они для угождения вам легко что-нибудь пропустить могут, также адъюнкту неоскорбительно трудиться в чем-нибудь под смотрением какого-нибудь асессора. Но так как вместо адъюнктов мы в это дело вступили, то вашему высокоблагородию надлежало с нами поступать не так скрытно И важного такого обстоятельства от нас не таить. Вам небезызвестно, что профессора при Академиях Наук никогда не ставятся ниже коллежских асессоров, и уже причины не было, зачем господину Мелисину при ревизии присутствовать, ибо надеяться можно, что нам не меньше, как и ему, поверят. Итак, надобно думать, что ваше высокоблагородие сенатский указ от нас утаили для того, во 1) чтобы мы не знали, на каком основании велено сделать ревизию; во 2) дабы к уменьшению чести нашей скрытно нас отдать под надзор асессору юстиции, против чего мы, конечно, протестовали бы, если бы нам о том известно было; однако притом на господина Мелисино жаловаться причины никакой не имеем, потому что он во время ревизии никакой над нами власти не взял. Также мы и того не знали и до сих пор еще очень сомневаемся, что вашему высокоблагородию при ревизии велено главное правление иметь. В сенатском указе написано, чтоб вам при том быть, а чтоб вам над ревизиею дирекцию иметь, того не написано, ибо так как в своем собственном деле никто судьею быть не может, то и думать нельзя, что намерение прав. Сената было вашему высокоблагородию правление такого дела поручить, которое против вас самих гласит: итак, мы больше рассуждаем, что вашему высокоблагородию при том быть велено только для того, чтоб об утраченных вещах ответ дать.
Поэтому нам удивительно кажется, как ваше высокоблагородие случай себе нашли при ревизии так поступать, будто бы она и от вас зависела. Ваше высокоблагородие с г. асессором Мелисином какую-то новую комиссию учредили, в которой вы оба назывались членами, а мы вам подчиненными; вам же довольно известно, что мы ни в наших делах в вашей команде не состоим, ниже при таком чрезвычайном случае вам послушными быть могли; только мы тогда не знали, что труды наши от вашего правления зависят, а как мы теперь о том уведомились и определение видели, которое вы о том с г. асессором Мелисином составили, то мы уже с позволения вашего о том еще упомянем попространнее. Это определение внесено в журнал академической канцелярии о ревизии прошлого 1744 года июля 16 дня, т.е. одиннадцатью днями прежде, как ваше высокоблагородие о том с нами в собрании советовались. Это определение с сделанным в собрании согласно в том, что каждый из нас ревизию на себя принял, только разнится в том, что в вашем канцелярском определении нам будто повелевается от вашего высокоблагородия и от г. асессора Мелисина все то, что мы одиннадцать дней спустя своею охотою на себя приняли, и журналист разве пророческим духом одарен был, что 16 июля мог знать о том, что 27 числа сделается. Такими коварствами нам в обиду и чести нашей в повреждение вы величаться хотели. Если правда, что определение написано было уже 16 числа, то для чего ваше высокоблагородие его к нам в собрание не принесли и для чего вы его никому из нас не сообщили? Если бы у вашего высокоблагородия совесть была чиста, то б вы в том не так скрытно поступали. Хотя все пункты этого определения чести нашей весьма вредны, однако одиннадцатый больше всего подает повод к жалобе: в нем вы надсмотрщиком над нами поставили такого человека, которого мы и в самом малом деле не считаем таким, как вы о нем рассуждаете: речь идет о г. Тауберте. Правда, что по русскому, а отчасти и французскому языкам обучен и в переводах, если постарается, значительное искусство имеет, и он бы мог при Академии служить с пользою, если бы вы его при тех переводах оставили; но, как видно, вашему высокоблагородию этого показалось для него слишком мало. Вы ему, как родственнику своему, титул адъюнкта исходатайствовали, который может быть получен только вследствие занятий науками и их преподаванием; потом вы ему исходатайствовали титул унтер-библиотекаря, дабы ему мало-помалу и библиотекарство и канцелярское правление поручить и таким образом оба чина наследственными в вашей фамилии сделать, а всему свету известно, что для библиотекаря больше требуется знаний, чем г. Тауберт имеет; сверх того, он произведен в адъюнкты и унтер-библиотекари без ведома Академии.
И посему, истолковав прямо вышеписаную профессорскую отговорку, не знаю, не будет ли она значить точно сие следующее: хотя Тредиаковский и достоин быть профессором элоквенции, однако он нам не надобен, ибо в почтенную нашу компанию вмешается русской, чего здесь от роду не бывало да и быть не должно, потому что добрый случай определил сей хлеб точно нашим, а он, вмешавшись к нам, может быть, сего хлеба лишить нашего и потому впредь будет лишать кого-нибудь из наших, который еще не выехал сюда, а за ним то ж учинит другой подобный ему и третий, для того что уже мы их несколько видим готовых. Итак, запрем путь сему Тредиаковскому, то потом и прочих отлучать не будет нам труда».
«В такой силе было последнее мое помянутое доношение в канцелярию И. А. Н. от 22 ноября 1743 года. А по силе просьбы, содержащиеся в сем доношении, помянутая канцелярия А. Н. готовила уже доношение с мнением в Прав. Сенат. Но между тем советник Нартов отрешен от помянутые канцелярии, а определен по-прежнему советник Шумахер, которого я многократно просил словесно о произведении моей просьбы в дело. Сей советник мнократно ж меня о том и благосклонно обнадеживал, а иногда говорил мне, советуя, чтоб я и не просился в профессоры, ибо имеет он намерение выпросить хороший мне ранг и довольное жалованье, а быть бы мне токмо при старом деле, для того что-де России больше в том деле нужды и пользы, нежели хотя бы я был и профессор. Однако напоследок объявил мне генваря 19 дня сего 1744 года, что он ныне не имеет ни времени, ни свободности, и для того буде я желаю, то бы я сам просил Прав. Сенат».
Вследствие этого объявления Тредьяковский и подал просьбу в Сенат — повелеть быть ему профессором элоквенции; если же это за благо не рассудится, пожаловать в асессоры в Академию Наук с 600 рублей жалованья по примеру Ададурова, переведенного из адъюнктов в асессоры; если и это не будет угодно, то дать майорский ранг по примеру секретаря Иностранной коллегии с окладом профессора элоквенции и быть при прежних должностях, которые все касаются до элоквенции же российской и до переводов, для того что в сем состоит великая нужда и «почитай не нужнее ли еще должности профессора элоквенции».
В приложенном к просьбе аттестате, данном Тредьяковскому синодальными членами, говорилось, что они «предложенные сочинения его виды как российским, так и латинским языком рассмотрели и сим свидетельствуют, что оные его сочинения виды по точным правилам элоквенции произведены, чистыми и избранными словами украшены и по всему тому явно есть, яко он не несколько, но толико произшел в элоквенции, си есть в красноречии российском и латинском, что праведно надлежащее в том искусство приписатися ему долженствует».
Сенат на основании синодального аттестата утвердил Тредьяковского профессором элоквенции; но мы видели, что и об нем был запрос из Кабинета, следовательно, имеем право заключить о ходатайстве сильных лиц. Как бы то ни было, 30 июля 1745 года Тредьяковский и Ломоносов присягнули как профессора Академии в церкви Апостола Андрея на Васильевском острове.
Новый профессор химии не переставал напоминать о себе одами. В том же году он написал оду на бракосочетание великого князя:
«Исполнил бог свои советы/ С желанием Елисаветы:/ Красуйся светло, росский род./ Се паки Петр с Екатериной/ Веселья общего причиной».
В конце следующего года в оде на день восшествия на престол Елисаветы читали, что от русской императрицы вся дает восстановления мира:
«От той Европа ожидает,/ Чтоб в ней восставлен был покой».
В оде на день рождения Елисаветы поэт возвестил, что нет более смертной казни:
«Ты суд и милость сопрягаешь,/ Повинных с кротостью караешь,/ Без гневу злобных исправляешь,/ Ты осужденных кровь щадишь».
В конце 1747 года, когда велись окончательные переговоры о движении русских войск на помощь морским державам и когда, несмотря на уверения правительства, что это участие в войне необходимо для ускорения мира, многие думали, что такое участие может иметь следствия противные и завлечь Россию в опасные «дальности», по тогдашнему выражению, Ломоносов пишет знаменитую оду на день восшествия на престол, в которой прославляет мир и его главный плод — процветание наук. Вспомним отношения Ломоносова к противнику воинственного канцлера Воронцову и вспомним, что новый президент Академии, младший Разумовский, не следовал примеру старшего и был другом Воронцову.
Кто из нас в детстве не знал наизусть этих стихов?
«Царей и царств земных отрада,/ Возлюбленная тишина,/ Блаженство сел, градов ограда,/ Коль ты полезна и красна!/ Ужасный чудными делами/ Зиждитель мира искони/ Своими положил судьбами/ Себя прославить в наши дни;/ Послал в Россию Человека,/ Каков неслыхан был от века./ Сквозь все препятства Он вознес/ Главу, победами венчанну,/ Россию, варварством попранну,/ С собой возвысил до небес…/ Тогда божественны науки/ Чрез горы, реки и моря/ В Россию простирали руки,/ К сему Монарху, говоря:/ „Мы с крайним тщанием готовы/ Подать в Российском, роде новы/ Чистейшаго ума плоды“./ Монарх к себе их призывает,/ Уже Россия ожидает/ Полезны видеть их труды./ О вы, которых ожидает/ Отечество от недр своих/ И видеть таковых желает,/ Каких зовет от стран чужих,/ О ваши дни благословенны!/ Дерзайте ныне ободренны/ Раченьем вашим показать,/ Что может собственных Платонов/ И быстрых разумом Невтонов/ Российская земля раждать».
Ода оканчивается обращением к императрице, соответствовавшим тогдашнему положению дел, ожиданию войны, которая могла быть вызвана движением русских войск:
«Тебе, о милости источник,/ О ангел мирных наших лет!/ Всевышний на того помощник,/ Кто гордостью своей дерзнет,/ Завидя нашему покою,/ Против тебя восстать войною».
В конце следующего 1748 года Ломоносов имел возможность прославить восстановление мира в Европе не без содействия России посылкою вспомогательного корпуса. В надписи на иллюминации в день именин императрицы, 5 сентября, он говорил:
«Смущенный бранью мир мирит господь тобой./ Российска тишина пределы превосходит/ И льет избыток свой в окрестные страны:/ Воюет воинство твое против войны,/ Оружие твое Европе мир приводит».
В оде на восшествие на престол Елисаветы Ломоносов говорит:
«Европа утомленна в брани,/ Из пламени подняв главу,/ К тебе свои простерла длани/ Сквозь дым, курение и мглу./ Твоя кротчайшая природа,/ Чем для блаженства смертных pода/ Всевышний наш украсил век,/ Склонилась для ее защиты./ И меч твой, лаврами обвитый,/ Не обнажен войну пресек».
Отъезд императрицы в Москву, испепеленную страшными пожарами, заставил Ломоносова окончить свою оду так:
«Москва едина, на колена/ Упав, перед тобой стоит./ Власы седые простирает,/ Тебя, богиня, ожидает,/ К тебе единой вопия:/ Воззри на храмы опаленны,/ Воззри на стены разрушенны,/ Я жду щедроты твоея./ Гряди, краснейшая денницы./ Гряди, и светлостью лица,/ И блеском чистой багряницы/ Утешь печальные сердца/ И время возврати златое./ Мы здесь в возлюбленном покое/ К полезным припадем трудам./ Отсутствуя, ты будешь с нами:/ Покрытым орлими крылами,/ Кто смеет прикоснуться нам?/ Но если гордость ослепленна/ Дерзнет на нас воздвигнуть рог;/ Тебе, в женах благословенна,/ Против ея помощник бог./ Он верх небес к тебе преклонит/ И тучи страшные нагонит/ Во сретенье врагам твоим./ Лишь только ополчишься к бою,/ Предъидет ужас пред тобою,/ И следом воскурится дым».
Вспомним, что поездка в Москву была. также предметом раздора между двумя партиями; Бестужев не хотел этой поездки; враги его хлопотали, чтоб она состоялась, чего нетрудно им было достигнуть при сильном желании самой императрицы ехать в Москву. Окончание оды если не было внушено Воронцовым с товарищи, то было для них как нельзя кстати; Елисавете она должна была особенно понравиться: она подарила за нее автору 2000 рублей, сумму по тому времени очень значительную.
Возвратимся к академической деятельности Ломоносова. В октябре 1745 года советник Шумахер донес Сенату, что книга, именуемая «Сокращенная экспериментальная физика», переведенная профессором Ломоносовым, в конференции проф. Гмелиным прочтена и усмотрено, что объявленный перевод по большей части довольно хорош, кроме немногих мест, которые профес. Ломоносовым при проф. Гмелине отчасти тогда же исправлены, а отчасти исправление их отложено до будущего печатания, чтоб письменного экземпляра поправками не испортить. Приказали: книгу по исправлении напечатать, а проф. Ломоносову на русском диалекте показывать лекции. Это донесение и распоряжение были сделаны на том основании, что книга не могла быть выпущена без разрешения Сената: в 1743 году послан был указ в Академию Наук, чтоб она немедленно прислала в Сенат по одному экземпляру всех книг, какие были напечатаны с начала Академии, с реестром и впредь, какие будут печататься, также присылать с означением цен, а прежде взнесения книги в Сенат для народного известия в продажу не употреблять.
В марте 1746 года бил челом Сенату проф. Ломоносов, чтоб ему положено было годовое жалованье по 660 рублей в год, «ибо химическая наука состоит не токмо в одной теории, но и в весьма трудной практике, которая и здравию вредительна бывает». Просьба была исполнена. В июне того же года в Ведомостях читали следующее известие: «Сего июня 20 дня, по определению Академии Наук президента, той же Академии профессор, господин Ломоносов, начал о физике экспериментальной на российском языке публичные лекции читать, причем сверх многочисленного собрания воинских и гражданских разных чинов слушателей и сам господин президент Академии с некоторыми придворными кавалерами и другими знатными персонами присутствовал».
В то время как даровитейший из членов Академии, первый русский ученый, овладевший вполне европейской наукою и создававший для нее язык, собирал в академической аудитории слушателей из разных чинов, воинских и гражданских, Академия дожидалась решения своих внутренних распрей. Восстановление Шумахера в прежнем значении, разумеется, не могло прекратить этих распрей, ибо он возвратился с прежними стремлениями, законности которых никак не хотели признать профессора, тем более теперь, когда они думали, что, оказав своею поддержкою великую услугу советнику, имеют право требовать от него перемены поведения в отношении к ним. Другой советник. Нартов, успокоился на решении Сената; у него была деятельность вне Академии: в 1746 году Ведомости извещали, что советник Академии Андрей Нартов пожалован деревнями и знатною денежною суммою за новообретенные дела при артиллерии, чего еще поныне не было. Кроме того, Нартов жил воспоминаниями о великом человеке, подле которого судьба привела его работать в начале поприща, и он записывал эти воспоминания для потомства. Все, что осталось от Петра Великого, было драгоценно для его усердного токаря, и в мае 1747 года он представил в Сенат, что в 1723 году трудами Петра Великого сделаны и имеются в Петропавловском соборе два костяные паникадила и один животворящий крест с апостольскими ликами, также и в Троицком соборе костяное паникадило; а ныне он, усмотрев, что такое великое и премудрое дело многотрудных рук Петра Великого от нападающей пыли чрез долгое время весьма повредилось, отчего столь уже оно не удивления, но сожаления достойно, а понеже древних славных государей, наприм. Александра Великого и прочих, токмо по повелению сделанные куриозные вещи хранятся в кунсткамерах с великим присмотром, то кольми паче вышеозначенные вещи, произведенные собственными премудрыми трудами несравненного в сем свете императора Петра Великого, долженствуется всеми мерами хранить и содержать в великом наблюдении; а по мнению его, надлежит сделать из зеркальных стекол в медных рамках футляры и вызолотить в пристойных местах фигуры, на что нужно 2500 рублей. Сенат велел выдать на первое время 1000 рублей. В 1748 году Сенат выразился, что «советником Нартовым в зачинке в пушках раковин совершенное искусство оказано, коих пушек починено многое число».
Успокоился Нартов, но не мог успокоиться товарищ его в походе на Шумахера Делиль. Видя, что комиссия взяла решительно сторону Шумахера, Делиль в августе 1743 года подал императрице просьбу об увольнении по следующим побуждениям: возвратившись из Сибирской ученой экспедиции, уведомился он, что президент Академии Корф взял его астрономические наблюдения и отдал молодому профессору Гейнзиусу, который выписан трудиться под надзором его, Делиля. Оскорбленный этим, Делиль перестал бывать в конференциях; Шумахер удержал жалованье его за 1741 и 1742 годы, а комиссия решила удержать все жалованье. Делиля не уволили: как видно, Шетарди вмешался в дело. Только в июне 1745 года императрице был представлен доклад об отпуске Делиля. Но у Делиля кроме Шетарди были русские доброжелатели, которые успели представить ей, как вредно для Академии и для России лишиться знаменитого ученого, вызванного отцом ее. Поэтому при докладе «ея импер. величество в рассуждении, что оный профессор при Академии надобен, указала его склонять, чтоб он здесь еще остался».
При этом уговаривании остаться Делиль прежде всего потребовал выдачи всего заслуженного жалованья и отпуска денег на устройство обсерватории; императрица приказала исполнить эти требования.
Потом в сентябре Делиль подал в Сенат доношение: императрице угодно его оставить, но он может остаться только на следующих условиях: чтоб Академия была таким образом установлена, дабы канцелярия не имела никакой власти над профессорами и над принадлежащими вещами до наук, ниже над академическою экономиею; а оное установление можно в действо произвесть, давши Академии регламент, по которому бы она на разные департаменты, касающиеся до наук, разделена была и чтоб каждый профессор над приличным ему департаментом главным был и в том никому иному ответ не дал, как только Правительствующему Сенату и профессорскому корпусу, и по регламенту Петра Великого выбрать одного из профессоров в президенты или директоры, который бы беспременно в оном чину находился, или попеременно каждый год или полгода, а понеже он, Делиль, из профессоров старший и имеет совершенное известие о всех прочих европейских академиях, для того уповает, что директорское избрание сперва бы ему досталось.
Сенат приказал: о определении президента подать ее импер. величеству доклад и до получения указа, что касается до наук и им принадлежащих вещей, то поручить ведать и смотреть и исправлять обще в собрании всем профессорам, а для того и служителям тех наук быть у них же, профессоров, а канцелярии академической ныне, что до наук принадлежит, им, профессорам, не точию какого помешательства, но всякое по их требованиям чинить вспоможение без продолжения времени.
Между тем и остальные профессора выступили в поход против Шумахера.
В июне 1745 года советник получил от профессоров Гмелина, Вейтбрехта, Миллера, Леруа и Рихмана следующее официальное письмо: «Вашему высокоблагородию памятно, что по полученному из прав. Сената прошлого 1744 года июля 10 дня указу о распечатании и ревизии библиотеки и кунсткамеры того ж июля 27 дня в обыкновенный день нашего собрания вы приходили к нам в Академию и о содержании помянутого указа нам в собрании объявили, что указано производить ревизию двумя адъюнктами, назначенными от Академии; и притом ваше высокоблагородие свое мнение предложили, что ревизия очень продолжительна будет, если только двум адъюнктам у того дела быть; к тому же нельзя положиться на адъюнктов, чтоб они во всех науках достаточную опытность имели, чтоб ревизию производить как следует, скорее и исправнее она будет произведена, если при ней будут присутствовать несколько из профессоров, и можно надеяться, что Сенат на это склонится охотно. После совещания об этом каждый из нас охотно на себя принял производить ревизию таких вещей, которые теснее соприкасаются с его науками. Надлежало тогда вашему высокоблагородию нам сообщить подлинный сенатский указ, чтоб нам можно было обсудить, на каком основании нам поступать при ревизии, ибо нельзя думать, что намерение прав. Сената было такое, как ваше высокоблагородие нас изволили удостоверить, а именно чтоб на печатных каталогах основание положить, потому что ревизия наиболее для того и учреждена, дабы известно было, правда ли то, что на вас донесено, будто во время двадцатипятилетнего вашего правления библиотекарской должности и библиотеки и кунсткамеры много унесено и утрачено, а печатные каталоги сочинены в недавних годах и в них внесено только то, что в то время находилось налицо, следовательно, эти каталоги показать не могут, чему в кунсткамере и библиотеке быть надлежит, это может быть усмотрено по самым старым каталогам и счетам, как каждая вещь куплена и в Академию внесена; но так как мы этому делу не судьи и это могло оскорбить ваше высокоблагородие, то мы по справедливости уклонились и рассмотрению правительствующего Сената оставили, изволит ли такую ревизию за достоверную принять, однако ж еще сверх означенного другая причина есть, почему нам очень обидно, что ваше высокоблагородие сенатский указ от нас утаили.
Ревизию окончивши, услыхали мы, что по сенатскому указу велено Юстиц-коллегии Мелисино быть при ревизии, которая адъюнктам была приказана. Правител. Сенат, вероятно, рассуждал, что в таком деле, которое вашего высокоблагородия так близко касается, на одних адъюнктов всю надежду положить нельзя, потому что они для угождения вам легко что-нибудь пропустить могут, также адъюнкту неоскорбительно трудиться в чем-нибудь под смотрением какого-нибудь асессора. Но так как вместо адъюнктов мы в это дело вступили, то вашему высокоблагородию надлежало с нами поступать не так скрытно И важного такого обстоятельства от нас не таить. Вам небезызвестно, что профессора при Академиях Наук никогда не ставятся ниже коллежских асессоров, и уже причины не было, зачем господину Мелисину при ревизии присутствовать, ибо надеяться можно, что нам не меньше, как и ему, поверят. Итак, надобно думать, что ваше высокоблагородие сенатский указ от нас утаили для того, во 1) чтобы мы не знали, на каком основании велено сделать ревизию; во 2) дабы к уменьшению чести нашей скрытно нас отдать под надзор асессору юстиции, против чего мы, конечно, протестовали бы, если бы нам о том известно было; однако притом на господина Мелисино жаловаться причины никакой не имеем, потому что он во время ревизии никакой над нами власти не взял. Также мы и того не знали и до сих пор еще очень сомневаемся, что вашему высокоблагородию при ревизии велено главное правление иметь. В сенатском указе написано, чтоб вам при том быть, а чтоб вам над ревизиею дирекцию иметь, того не написано, ибо так как в своем собственном деле никто судьею быть не может, то и думать нельзя, что намерение прав. Сената было вашему высокоблагородию правление такого дела поручить, которое против вас самих гласит: итак, мы больше рассуждаем, что вашему высокоблагородию при том быть велено только для того, чтоб об утраченных вещах ответ дать.
Поэтому нам удивительно кажется, как ваше высокоблагородие случай себе нашли при ревизии так поступать, будто бы она и от вас зависела. Ваше высокоблагородие с г. асессором Мелисином какую-то новую комиссию учредили, в которой вы оба назывались членами, а мы вам подчиненными; вам же довольно известно, что мы ни в наших делах в вашей команде не состоим, ниже при таком чрезвычайном случае вам послушными быть могли; только мы тогда не знали, что труды наши от вашего правления зависят, а как мы теперь о том уведомились и определение видели, которое вы о том с г. асессором Мелисином составили, то мы уже с позволения вашего о том еще упомянем попространнее. Это определение внесено в журнал академической канцелярии о ревизии прошлого 1744 года июля 16 дня, т.е. одиннадцатью днями прежде, как ваше высокоблагородие о том с нами в собрании советовались. Это определение с сделанным в собрании согласно в том, что каждый из нас ревизию на себя принял, только разнится в том, что в вашем канцелярском определении нам будто повелевается от вашего высокоблагородия и от г. асессора Мелисина все то, что мы одиннадцать дней спустя своею охотою на себя приняли, и журналист разве пророческим духом одарен был, что 16 июля мог знать о том, что 27 числа сделается. Такими коварствами нам в обиду и чести нашей в повреждение вы величаться хотели. Если правда, что определение написано было уже 16 числа, то для чего ваше высокоблагородие его к нам в собрание не принесли и для чего вы его никому из нас не сообщили? Если бы у вашего высокоблагородия совесть была чиста, то б вы в том не так скрытно поступали. Хотя все пункты этого определения чести нашей весьма вредны, однако одиннадцатый больше всего подает повод к жалобе: в нем вы надсмотрщиком над нами поставили такого человека, которого мы и в самом малом деле не считаем таким, как вы о нем рассуждаете: речь идет о г. Тауберте. Правда, что по русскому, а отчасти и французскому языкам обучен и в переводах, если постарается, значительное искусство имеет, и он бы мог при Академии служить с пользою, если бы вы его при тех переводах оставили; но, как видно, вашему высокоблагородию этого показалось для него слишком мало. Вы ему, как родственнику своему, титул адъюнкта исходатайствовали, который может быть получен только вследствие занятий науками и их преподаванием; потом вы ему исходатайствовали титул унтер-библиотекаря, дабы ему мало-помалу и библиотекарство и канцелярское правление поручить и таким образом оба чина наследственными в вашей фамилии сделать, а всему свету известно, что для библиотекаря больше требуется знаний, чем г. Тауберт имеет; сверх того, он произведен в адъюнкты и унтер-библиотекари без ведома Академии.