Страница:
В Стокгольм приехал Любрас только 25 октября и в ноябре уже доносил, что французская партия сильно увеличилась и ежедневно умножается по прибытии из Пруссии кронпринцессы; французский посланник Ланмари действует в Стокгольме и провинциях свежими, недавно полученными деньгами, чтоб к сейму своих креатур заготовить. Скоро Любрас донес также, что от прусского посла сделано предложение оборонительного союза между Пруссиею и Швециею, но что король велел наперед дать знать об этом русскому двору. Наследный принц обнадеживал Любраса, что будет изо всех сил стараться не допускать ничего, что могло бы быть противно воле императрицы: это будет его постоянным правилом. Любрас начал толковать с сенаторами патриотической (т.е. русской) партии, что если Швеция будет в постоянной дружбе с Россиею, то ни от кого никогда неприятельского нападения ожидать причины не имеет, а следовательно, и нет ей нужды в постороннем оборонительном союзе; а если прусский король вследствие продолжающихся германских смут подвергнется от кого-нибудь нападению, то Швеция принуждена будет в этой войне принять союзническое участие. Патриотические сенаторы, разумеется, были одного мнения с Любрасом; но, когда он стал делать свои представления наследному принцу, тот отвечал, что по обнадеживанию от прусского двора союз этот имеет главною целью поддержать его, принца, на шведском престоле и будет обязателен только по окончании настоящей войны в Германии. По мнению Любраса, «оное токмо для одного амюзирования инсинуировано».
В таких обстоятельствах члены русской партии требовали, чтоб Россия как можно скорее заключила союзный договор с Швециею, чтоб предупредить Францию и Пруссию; и здесь главное затруднение состояло в том, что Швеция не могла без субсидий заключить ни с кем союзного договора, а для России было тяжело платить субсидии. В половине декабря Любрас извещал, что с помощью французской и прусской партий в провинциях являются эмиссары, которые назначаемых на будущий сейм депутатов уговаривают ввести самодержавие, внушая, что бедственное состояние Швеции происходит главным образом от республиканских учреждений и необходимого их следствия — несогласия: войско и крестьяне особенно к этому склонны, между мещанами многие того же мнения, а к этим чинам обыкновенно пристает и духовенство; кронпринц, осаждаемый женою и приверженцами самодержавия, будет благоприятствовать этому делу, а не препятствовать ему, он уже добыл себе полковничий чин в гвардии. Мелкое дворянство желает самодержавия, богатое одно не желает; но, во-первых, его немного, потом и оно желает усиления королевской власти, именно как было при Густаве Адольфе, только чтоб король не мог объявлять войны, заключать мира, налагать податей, что должно остаться во власти чинов. Любрас, признавая эту перемену, весьма предосудительную интересам России, предлагал внести в союзный договор условие, чтоб настоящая форма шведского правительства оставалась нетронутою, а чтобы шведам было не обидно, требовать и с их стороны гарантии настоящего образа правления в России.
Что касалось польских дел, то в продолжение 1742 и 1743 годов ко двору Елисаветы приходили постоянные жалобы русских людей в польских владениях на гонения от католиков. Несколько раз Кейзерлинг жаловался министрам и самому королю, и все понапрасну. В конце 1743 года он старался «живо представить» королю, что совесть русских людей, находящихся в его подданстве, жестоко оскорбляется хулами на их веру, что происходит неслыханным в христианстве образом; такие нехристианские поступки чувствительно оскорбляют императрицу, которая считает своею обязанностью вступаться за единоверцев, тем более что она имеет на это и право по мирному договору, что русские люди при соединении Литвы с Польшею пришли с своею верою, свободное отправление которой подкреплено потом королем и сеймами. Король отвечал, что ему очень прискорбно слышать о продолжении таких беспорядков и наглостей относительно жителей греческой веры. «И по прежним вашим жалобам, — говорил король, — я писал к обоим канцлерам, польскому и литовскому, чтоб они постарались о прекращении этих притеснений. Злоба к людям чуждых вер заставляет притеснять невинных, не обращая никакого внимания на общее благополучие, на законы, на договоры. Таких ревнителей в Польше немало, которые поступают тем смелее, чем больше тамошние законы благоприятствуют злоупотреблению свободой. Напишу еще к коронному канцлеру, чтоб вступился за жителей греческой веры». Грамота к канцлеру была действительно написана, но этот канцлер был католический епископ. К вельможам польским Кейзерлинг писал с угрозою, что императрица не оставит своих единоверцев без защиты и употребит средства, равносильные злу; министрам напомнил, что в 1599 году уже было соглашение между русскими и протестантами, чтоб стоять сообща за свободу веры. Коронный канцлер отвечал, что жители греческой веры сами неправы, обращаясь с своими жалобами к русскому двору, а не к польскому министерству. Кейзерлинг возражал, что жалобы людей греческой веры на всех сеймах слушаны, но ни на одном не выслушаны так, чтоб жалобщики были успокоены.
Приближалось время сейма, и в марте 1744 года коронный канцлер Залуский написал Кейзерлингу, что король больше всего желает теснейшего союза между Россиею и Польшею, что он будет склонять к этому союзу чинов республики, причем король обнадежен, что представленное на сейме умножение войска не только не будет противно императрице, но она будет содействовать проведению этого предложения, ибо через это республика придет в состояние содействовать России в общих видах. Кейзерлинг писал к своему двору, что увеличение войска составляет предмет желания и требования всей нации и противиться этому делу публично нельзя. Но другой вопрос: откуда взять для этого средств? По этому предмету на предыдущем сейме происходили бесконечные споры; почти каждый день подавались новые предложения и отвергались; время пришло, и сейм разошелся, не постановив ничего. Человек, который бы захотел прямо противодействовать общему желанию умножения войска, навлек бы на себя всеобщую ненависть. Итак, если Пруссия захочет воспрепятствовать этому умножению, то она может только подкупать сеймовых депутатов, чтоб чрез них мешать соглашению о средствах, или, если это будет невозможно, сейм разорвать под каким-нибудь другим предлогом. О воеводе бельзском Потоцком давно уже известно, что он совершенно предался прусскому двору, и надобно ожидать, что на будущем сейме он будет действовать в видах этого двора; то же утверждают о старом Тарло, воеводе сендомирском; но это еще требует подтверждения. Может быть, у Пруссии в Польше и больше приверженцев, но не между сенаторами и знатью, а в мелкой шляхте или при армии; следовательно, важного влияния на дела иметь не могут. Кейзерлинг дал знать королевскому министерству, что императрица вовсе не намерена препятствовать умножению войска, предоставляя это дело благоусмотрению короля и республики. Это объявление было принято с большим удовольствием.
В мае Кейзерлинг переехал из Дрездена в Варшаву, потому что двор переехал туда же. Здесь посланник был встречен жалобами православных: в Дрогичине в Троицын день студенты по приказу префекта Ушинского напали на православный крестный ход, бросали грязью в духовенство, мирян били дубинами, разодрали хоругви, разбили иконы; в воеводстве Новоградском отняты были у православных две церкви и отданы униатам. Кейзерлинг подал опять королю промеморию, настаивая на принятии сильнейших средств к прекращению зла; король поручил дело коронному канцлеру, а тот передал Кейзерлингу рескрипт к ректору дрогичинского иезуитского коллегиума с предписанием не трогать православных. Король заявлял, что если бы прекращение этих религиозных преследований находилось в его силе и власти, то оно давно бы уже последовало. Кейзерлинг не мог нахвалиться дружеским расположением к России короля, министерства и польских вельмож.
Но в конце июля внимание было отвлечено от этих польско-русских дел движениями прусского короля. Кейзерлинг дал знать, что приехал в Варшаву прусский министр Валленрод с требованием пропуска прусских войск чрез Саксонию в Богемию; но этим дело не ограничивалось: Кейзерлинг извещал о французско-прусских намерениях завести смуту в Польше. Литовский стольник Сапега, который прежде бывал подкупаем Швециею и Пруссиею, получил письмо от чигиринского старосты Яблоновского: Яблоновский уговаривал его составить конфедерацию, причем обнадеживал, что прусский король будет сильно ее поддерживать; имения Сапеги будут охранены, а если он потерпит какие убытки, то получит за них вознаграждение. Сапега показал это письмо королю, который дал ему за такую благонамеренность орден. Французский министр Шавиньи писал воеводе мазовецкому графу Понятовскому, что теперь наступило самое благоприятное время исполнить то, чего прежде нельзя было сделать для их вольности. Эти внушения происходили оттого, что французский двор в случае нападения австрийцев на Лотарингию намерен был отказаться от обязательств 1738 года относительно Станислава Лещинского. Кейзерлинг писал, что внимание поляков поглощено движениями прусских войск, об этом только и говорят; но как ни старается граф Валленрод обнадеживать поляков насчет дружеских намерений своего двора, внушения его принимают с недоверием, которое возрастает с каждым днем. Валленрод был с визитом у великого гетмана, причем объявил, что король его питает такую преданность к польской нации и такое уважение к республике, что если бы ее вольность, ее благо, ее интерес были нарушены или грозила бы им какая опасность, то он явился бы к ней на помощь и защищал бы ее всеми своими силами. Гетман отвечал: «Мирные и дружеские обнадеживания со стороны соседей могут быть только приятны республике, которая сама любит мир и тишину, но нельзя полагаться на дружеские обнадеживания прусского короля: три прусских посольства уверяли в дружеских намерениях королеву венгерскую, а с четвертым посольством, состоявшим из многочисленной армии, прусский король сам пришел и Силезию отнял». Скоро и сам Кейзерлинг услыхал от Валленрода любопытные для себя новости: 24 августа прусский посланник подошел к нему при дворе и объявил, что получил рескрипт от своего государя; король пишет, что так как он, Кейзерлинг, сильно отдаляется от прусских интересов, то он, король, велел своему министру при петербургском дворе просить императрицу сделать такое перемещение: к польско-саксонскому двору назначить брата канцлерова Мих. Петр. Бестужева-Рюмина, а его, Кейзерлинга, перевести к римско-императорскому двору, что уже и решено в Петербурге. Кейзерлинг написал канцлеру: «Ваше сиятельство мне особенную милость покажете, если объявите: насколько я должен верить этим словам?»
Известие оказалось справедливо: Михаил Петрович Бестужев был назначен к польско-саксонскому двору, но Кейзерлинг должен был вместе с ним присутствовать на сейме в Гродне и уже по окончании сейма должен был отправиться во Франкфурт к римско-императорскому двору.
Бестужев приехал в Гродно 23 сентября, накануне открытия сейма. В первом разговоре с ним граф Брюль, приглашая Россию к союзу с Саксониею, Англиею, Голландиею и королевою венгерскою, высказал уверенность, что императрица как одна из первых коронованных глав в Европе по известному своему великодушию и справедливости не будет равнодушна к той опасности, которая угрожает всем частям Европы, ибо французские и прусские виды велики и их следствие могло бы распространиться гораздо далее, чем теперь человеческий разум предусмотреть или потом отменить мог. Победоносное оружие Петра Великого некогда избавило северную часть Европы от завоевания и даровало ей мир и тишину; он, Брюль, надеется, что благословенное оружие императрицы положит надлежащие пределы дальновидным замыслам тех, которые стремятся ко владычеству в Европе и хотят по своей воле располагать благополучием или злополучием народов и государств. Брюль окончил разговор словами кардинала Ришелье: «Нет ничего вреднее для государства, как снести хладнокровно, когда какой-нибудь государь завоюет самовольным насильством земли соседнего государства, ибо это завоевание может служить ему мостом к дальнейшему движению; поэтому союзники обиженного государя должны употребить все свои силы для его поддержания, ибо, воюя за него, стоят сами за себя, а когда неприятель уже у ворот — несвоевременно требовать защиты». Относительно сейма Бестужев доносил, что прусский министр Валленрод и резидент Гоерман, получа из Берлина 20000 червонных, стараются этими доказательствами, даваемыми из рук, удостоверить поляков в добром расположении к ним своего двора. Прусские деньги раздаются земским послам, чтоб сделать сейм бесплодным.
Бестужев должен был хлопотать, чтоб на сейме не было речи о Курляндии. Это дело было трудное; всего легче было бы освободить Бирона и отпустить его в Курляндрю; об этом просил императрицу король Август, но Бестужев должен был отвечать, что по государственным причинам Бирон и потомство его не могут быть освобождены и выпущены из пределов России. Императрица предлагала в герцоги принца Гессен-Гомбургского; на этот счет король велел сказать Бестужеву, что лучше бы императрица соизволила ходатайствовать за кого-нибудь другого; по мнению почти всех польских вельмож, этот кандидат невозможен; принц Гессен-Гомбургский во время последней революции в Польше приобрел здесь более неприятелей, чем друзей. Тогда Бестужев и Кейзерлинг предложили другого кандидата — принца Августа Голштинского, и это предложение было принято с удовольствием.
Но от Курляндии постоянно отвлекала Пруссия. В октябре Бестужев и Кейзерлинг доносили, что Валленрод предлагал польскую корону сендомирскому воеводе Тарло, а если он не хочет, то обещал возвести на престол Станислава Лещинского, лишь бы только Тарло принялся за конфедерацию и отказал в повиновении королю Августу. У Тарло с Валленродом начались ночные совещания; король велел Брюлю сказать Тарло, что он удивляется этим ночным беседам, которые не могут иметь целью благо и спокойствие государства, ибо доброе и позволительное дело дня и света не боится, и если сейм желаемого конца не получит, то король найдется принужденным заявить об этом поведении воеводы в Сенате и в депутатской камере. Испуганный Тарло просил быть представленным королю, рассказал сам, о чем у него шло дело с прусским посланником, и обещал, что не позволит чужестранным обольщениям отвести себя от верности. Ждали, что французский посланник С. Северин привезет деньги, назначенные для возбуждения конфедерации на Волыни, и Бестужев с Кейзерлингом писали, что французский двор должен в этом случае действовать по соглашению с прусским королем. Оба посланника писали: «Изо всего можно признать, как Франция и Пруссия стараются иметь в Польше такого короля, который бы зависел от них, именем которого были бы оживлены все прежние договоры с Франциею, Швециею и Пруссиею и решительная власть над Европой могла быть утверждена. Люди, проникающие во вредные следствия французских и прусских внушений и показавшие свою благонамеренность относительно интереса вашего величества, желают и требуют от нас, чтоб мы именем вашего величества объявили, что Россия никак не будет спокойно смотреть на конфедерацию и волнения в Польше, но постарается прекратить их в самом начале, никак не допустит, чтоб в соседстве ее разгорелся такой же пожар, какой свирепствует в остальной Европе». Послы указывали своему правительству на родословную, изданную в Бреславле, в которой значилось, что Юрий Подеброд и Владислав были похитителями венгерской и богемской короны, а законное наследство принадлежало курфюрсту Иоанну Бранденбургскому, от которого происходит нынешний король прусский.
В конце октября сейм был приведен в чрезвычайное движение: депутат Вильчевский объявил всей посольской избе, что прусский министр деньгами склонял его к разорванию сейма, дал тысячу ефимков и обещал три тысячи червонцев; при этом Вильчевский вынул из кармана полученные деньги и бросил на пол избы. По примеру Вильчевского и другие депутаты объявили о том же. Но Валленрод, не дожидаясь никаких сообщений об этом от польского министерства, потребовал удовлетворения. Так как сношение с Тарло окончилось неудачно, то Валленрод обратился с предложением польской короны к форшнейдеру Потоцкому. Брюль уверял Бестужева и Кейзерлинга, что сам читал обнадеживания, сделанные прусским королем Потоцкому. Послы доносили, что число прусских и французских приверженцев ежедневно умножается. Вельможи и мелкая шляхта больше прежнего друг против друга раздражаются, и, таким образом, огонь уже тлеет под пеплом. Послы советовали на границах у Киева и Смоленска собрать несколько тысяч войска и объявить, что Россия не допустит нарушения спокойствия в Польше. Решительные средства, казалось, были необходимы, потому что вскрытие подкупа Вильчевским не помогло: девять земских послов, подкупленных прусскими деньгами, не допустили до соединения земской избы с сенатом, и сейм прекратился за истечением срока; с французской и прусской стороны было внушено подкупленным вельможам и шляхте, что если они не уничтожат сейма, то имена их будут обнародованы. После этого Мих. Петр. Бестужев счел нужным написать из Варшавы такое письмо графу Михаилу Ларионовичу Воронцову:
«Пребывающий здесь прусский министр фон Валленрод и президент Гоерман по возвращении своем из Гродно полякам чрез приятелей своих под рукою внушают, коим образом Мардефельд с Москвы писал, что он от вероятной персоны словесное обнадеживание имел, что объявленною декларациею токмо учинена проформа, дабы тем польский и саксонский двор некоторым образом успокоить и чтоб они, следовательно, на оную не смотрели и ничего бы не опасались. Сему подобные внушения, как с ласкою, так отчасти угрозами чинимые, немалое действие и у поляков уже великую импрессию причиняют. Какую же сильную инфлюенцию ныне прусский двор к очевидному умалению нашего прежнего здесь в Польше супериоритета и кредита в здешних делах уже имеет, о том интригами его разорванный сейм в Гродно довольно показует, да и нам больше бы еще сия инфлюенция к крайней российского интереса вреде и предосуждению не было бы, ежели бы его предвосприятия в Богемии лучший успех получили или ежели ему впредь удастся сию от всего света нечаянную войну по желанию своему окончить: в таком случае заподлинно верить должно, что он по окончании оной не токмо Гданск, Варминское епископство, но и все польские Прусы без великого труда державе своей присовокупить может; и хотя в таком случае по сущим нашим интересам за Польшу вступиться необходимо принуждены будем, то, однако ж, тогда сему пособить, не токмо уже поздно, но и понеже между тем в наивящшую силу себя приведет, то ему в произведении таких России зело опасных видов препятствовать гораздо труднее будет. Россия тогда истинно в крайнейшей опасности находиться будет, ибо как французскому, так и прусскому дворам, которые всегда токмо то ищут и желают, как бы российскую силу так умалить, чтоб она в прочих европейских делах участие принимать никогда в состоянии не была, тогда весьма легко будет, с одной стороны, шведов, обещая им Лифляндию и все нами завоеванные провинции, возвратить, а с другой стороны, поляков, обещая сим Смоленски Киев аки непостоянному народу, который чрез деньги и угрозы ко всему без великого труда склонить можно, на нас напустят, пока между тем прусский двор сам в средину чрез Курляндию нас атаковать и тако обще с ними Россию в прежние ее границы привести стараться будут, не упоминая еще притом о турках и татарах у которых уже как французские, так и прусские эмиссары действительно имеются. Необходимо нужное и зрелое рассуждение не точию нашей предбудущей безопасности, но и нынешних российской славе и интересу толь удобополезных конъюнктур подали мне повод вашему сиятельству, яко верному ее имп. величества подданному и сущему сыну отечества, а моему милостивому патрону вышеизображенное мое искреннее мнение по совести и по всегдашней моей верно-рабской ревности ко всевысочайшей чести, славе и службе ее имп. величества, сколько моего смыслу есть, сим откровенно сообщить. Всему свету известно, в какой великой депенденции прусский двор при жизни Петра Великого от нас зависел и что тогда здесь, в Польше, никакой инфлюенции не имел, напротив того, в какую оный двор ныне великую и наипаче нам весьма опасную силу пришел. Прусский двор нас ныне притворством токмо для того уласкать и усыпить ищет, дабы мы по нашим натуральным интересам нынешними нам толь удобными конъюнктурами не пользовались, ибо он совершенно удостоверен, что токмо ее имп. величество в состоянии находится в непродолжительном времени все нынешние и единственно токмо от него и Франции произведенные европейские замешательства и невинной крови пролитие пресечь и прежний систем и баланс в Европе (при котором Россия всегда в благосостоянии находилась) восстановить и все дальновидные, их и нам всемерно опасные замыслы вдруг прекратить, притом же с утверждением общего в Европе покоя бессмертную себе славу, а государству своему существительную пользу получить. Толь немалое число обретающихся ныне при нашем дворе чужестранных послов, чему в древних временах никакого примера сыскать неможно, довольно показует, коль прилежно почти всякая потенция дружбу нашу получить старается и что, следовательно, при нынешних дел обращениях токмо от нас самих зависит не токмо наших натуральных друзей сохранить, но и при восстановлении нарушенной французским и прусским дворами вышепомянутой европейской системы и балансу собственную нашу предбудущую безопасность на добром основании в вечные времена утвердить. Притом же всякой благоразумной и здравой политики главнейшая максима всегда сия быть имеет; чтоб заблаговременно не допущать, дабы сосед мой в наибольшую и, следовательно, мне самому не иначе, но весьма предосудительную силу не приходил; ибо коль больше оный себя усиливает, толь вяще я себя сам в бессилие и очевидную опасность привожу».
Для восстановления равновесия в Европе нужно было поддержать Австрию против Пруссии, а для этого прежде всего нужно было прекратить неприязненные отношения русской императрицы к королеве венгерской, возникшие по делу Ботты.
Январь и февраль месяцы 1744 года прошли в Вене у Ланчинского в бесплодных требованиях скорого и точного ответа насчет сатисфакции по делу Ботты: ему отвечали прежнее, что наряжен суд, что в дипломатических переговорах можно гнуть и поворачивать дела в ту или другую сторону, но в суде другое — по законам поступать надобно, а законы гнуть и переломить нельзя. В марте по указу из Петербурга Ланчинский объявил на это, что передача дела Ботты в суд неприлична и излишня, что императрица по естественному праву ожидает сатисфакции, явной и соразмерной тяжкому преступлению Ботты. В таких затруднительных обстоятельствах венский двор прибег к посредничеству саксонского: король Август III предложил свои дружеские услуги для прекращения дела Ботты; но Ланчинский должен был объявить, что иностранные державы как вначале не имели участия в деле Ботты, так и теперь не имеют; пусть на посредства не полагаются, дают должную сатисфакцию, а императрица не вступается в то, каким порядком королева прикажет судить Ботту. При этом Ланчинский прибавил, что следствием упорства венского двора будет отзыв его, посла, из Вены. Ботте был объявлен домовый арест; министры обходились с Ланчинским ласково, но постоянно уклонялись от разговоров о деле Ботты. В июне Улефельд предложил Ланчинскому присутствовать при допросе Ботты; тот отвечал, что так как Ботта во всем запирается, то он не может быть свидетелем таких отлыганий и вступаться в судебные порядки, ибо императрица прямо объявила, что она в них не вступается, а требует удовлетворения на основании несомненных свидетельств виновности маркиза. Чрез несколько времени Улефельд объявил Ланчинскому, что комиссия по делу Ботты кончила свои занятия, но никакого приговора не положила, а подала письменно свои мнения, которые и посылаются ко двору императрицы, между тем королева, перенесши дело снова на дипломатический путь, велела Ботту перевезти за арестом в замок города Граца на шесть месяцев и долее, если императрице будет угодно; если же такой способ удовлетворения не примется при русском дворе, то из Вены потребуют сообщения полных следственных актов вместе с допросами и ответами преступников, в таком случае Ботту опять сюда привезут из Граца и процесс против него будет возобновлен. Ланчинский отвечал, что отвезение Ботты в Грац не составляет достаточного удовлетворения и что он, Ланчинский, получил указ выехать из Вены. Улефельд изумился и просил подождать извещения, как будет принято императрицею распоряжение королевы относительно заточения Ботты в Грац. Ланчинский согласился ждать на том основании, что отсылку Ботты в Грац можно почитать началом удовлетворения.
В Вене должны были спешить окончанием дела Ботты, потому что новые движения прусского короля опять ставили Марию Терезию в опасное положение. В начале августа Ланчинский писал: «Дела здешние вдруг в великую опасность пришли: ежечасно ожидается ведомость о вступлении многочисленных прусских войск чрез Саксонию в Богемию, без всяких околичностей говорят, почти публично, что если ваше императорское величество здешнему двору руки помощи не подадите, то этот двор вместе с саксонским придет от Пруссии в крайнее разорение и оба будут раздавлены. Прусский король издал манифест, что он против королевы ничего не имеет и об его интересе дело нейдет, но он принимает на себя защиту императора и хочет быть посредником между воюющими сторонами. Здесь знают подлинно, что между императором, королем прусским, курфюрстом Пфальцским и принцем Гессец-Кассельским заключен договор, по которому король прусский обязался императору доставить Богемию, а император обещал ему из нее уступить три округа. Король польский, как курфюрст Саксонский, должен потом ожидать своей очереди: король Прусский присвоит себе Лузацию на том основании, что прежде она принадлежала к Силезии; потом доберется и до ганноверских земель под каким-нибудь предлогом и так одного соседа за другим будет обирать и над всеми ругаться; теперь, например, не ожидая от саксонского двора ни позволения, ни указания пути, прямо прислал ему описание дороги, какою прусские войска пойдут чрез саксонские владения». В это самое время Ланчинский объявляет министрам, что он отъезжает из Вены в Дрезден вследствие дела Ботты. Сначала ответом было «изумление и плечами пожимание». Потом министры начали говорить: «Будет от вашего выезда нашим неприятелям утеха, а приятелям уныние. Печально, что союзники, имеющие с нами естественные и общие интересы, так осязательно нас покидают, особенно при нынешнем нападении от Пруссии. В третий раз приходится призвать на помощь, бога и самим обороняться по крайней возможности. Что могла сделать королева более, как отправить графа Розенберга послом с пространнейшими инструкциями дать императрице полное удовлетворение». Министры подавали вид, чтоб посланник остался в Вене. «Но я, — писал Ланчинский, — рабски рассуждая, что в последнем указе явно и повторительно безо всякого условия предписано мне выехать, и не зная, с чем к вашему величестьу королевин министр пришлется, не мог обратить внимания на их внушения: не мое рабское дело в то вступаться, чего рассмотрение ваше величество сами себе предоставить соизволили».
В таких обстоятельствах члены русской партии требовали, чтоб Россия как можно скорее заключила союзный договор с Швециею, чтоб предупредить Францию и Пруссию; и здесь главное затруднение состояло в том, что Швеция не могла без субсидий заключить ни с кем союзного договора, а для России было тяжело платить субсидии. В половине декабря Любрас извещал, что с помощью французской и прусской партий в провинциях являются эмиссары, которые назначаемых на будущий сейм депутатов уговаривают ввести самодержавие, внушая, что бедственное состояние Швеции происходит главным образом от республиканских учреждений и необходимого их следствия — несогласия: войско и крестьяне особенно к этому склонны, между мещанами многие того же мнения, а к этим чинам обыкновенно пристает и духовенство; кронпринц, осаждаемый женою и приверженцами самодержавия, будет благоприятствовать этому делу, а не препятствовать ему, он уже добыл себе полковничий чин в гвардии. Мелкое дворянство желает самодержавия, богатое одно не желает; но, во-первых, его немного, потом и оно желает усиления королевской власти, именно как было при Густаве Адольфе, только чтоб король не мог объявлять войны, заключать мира, налагать податей, что должно остаться во власти чинов. Любрас, признавая эту перемену, весьма предосудительную интересам России, предлагал внести в союзный договор условие, чтоб настоящая форма шведского правительства оставалась нетронутою, а чтобы шведам было не обидно, требовать и с их стороны гарантии настоящего образа правления в России.
Что касалось польских дел, то в продолжение 1742 и 1743 годов ко двору Елисаветы приходили постоянные жалобы русских людей в польских владениях на гонения от католиков. Несколько раз Кейзерлинг жаловался министрам и самому королю, и все понапрасну. В конце 1743 года он старался «живо представить» королю, что совесть русских людей, находящихся в его подданстве, жестоко оскорбляется хулами на их веру, что происходит неслыханным в христианстве образом; такие нехристианские поступки чувствительно оскорбляют императрицу, которая считает своею обязанностью вступаться за единоверцев, тем более что она имеет на это и право по мирному договору, что русские люди при соединении Литвы с Польшею пришли с своею верою, свободное отправление которой подкреплено потом королем и сеймами. Король отвечал, что ему очень прискорбно слышать о продолжении таких беспорядков и наглостей относительно жителей греческой веры. «И по прежним вашим жалобам, — говорил король, — я писал к обоим канцлерам, польскому и литовскому, чтоб они постарались о прекращении этих притеснений. Злоба к людям чуждых вер заставляет притеснять невинных, не обращая никакого внимания на общее благополучие, на законы, на договоры. Таких ревнителей в Польше немало, которые поступают тем смелее, чем больше тамошние законы благоприятствуют злоупотреблению свободой. Напишу еще к коронному канцлеру, чтоб вступился за жителей греческой веры». Грамота к канцлеру была действительно написана, но этот канцлер был католический епископ. К вельможам польским Кейзерлинг писал с угрозою, что императрица не оставит своих единоверцев без защиты и употребит средства, равносильные злу; министрам напомнил, что в 1599 году уже было соглашение между русскими и протестантами, чтоб стоять сообща за свободу веры. Коронный канцлер отвечал, что жители греческой веры сами неправы, обращаясь с своими жалобами к русскому двору, а не к польскому министерству. Кейзерлинг возражал, что жалобы людей греческой веры на всех сеймах слушаны, но ни на одном не выслушаны так, чтоб жалобщики были успокоены.
Приближалось время сейма, и в марте 1744 года коронный канцлер Залуский написал Кейзерлингу, что король больше всего желает теснейшего союза между Россиею и Польшею, что он будет склонять к этому союзу чинов республики, причем король обнадежен, что представленное на сейме умножение войска не только не будет противно императрице, но она будет содействовать проведению этого предложения, ибо через это республика придет в состояние содействовать России в общих видах. Кейзерлинг писал к своему двору, что увеличение войска составляет предмет желания и требования всей нации и противиться этому делу публично нельзя. Но другой вопрос: откуда взять для этого средств? По этому предмету на предыдущем сейме происходили бесконечные споры; почти каждый день подавались новые предложения и отвергались; время пришло, и сейм разошелся, не постановив ничего. Человек, который бы захотел прямо противодействовать общему желанию умножения войска, навлек бы на себя всеобщую ненависть. Итак, если Пруссия захочет воспрепятствовать этому умножению, то она может только подкупать сеймовых депутатов, чтоб чрез них мешать соглашению о средствах, или, если это будет невозможно, сейм разорвать под каким-нибудь другим предлогом. О воеводе бельзском Потоцком давно уже известно, что он совершенно предался прусскому двору, и надобно ожидать, что на будущем сейме он будет действовать в видах этого двора; то же утверждают о старом Тарло, воеводе сендомирском; но это еще требует подтверждения. Может быть, у Пруссии в Польше и больше приверженцев, но не между сенаторами и знатью, а в мелкой шляхте или при армии; следовательно, важного влияния на дела иметь не могут. Кейзерлинг дал знать королевскому министерству, что императрица вовсе не намерена препятствовать умножению войска, предоставляя это дело благоусмотрению короля и республики. Это объявление было принято с большим удовольствием.
В мае Кейзерлинг переехал из Дрездена в Варшаву, потому что двор переехал туда же. Здесь посланник был встречен жалобами православных: в Дрогичине в Троицын день студенты по приказу префекта Ушинского напали на православный крестный ход, бросали грязью в духовенство, мирян били дубинами, разодрали хоругви, разбили иконы; в воеводстве Новоградском отняты были у православных две церкви и отданы униатам. Кейзерлинг подал опять королю промеморию, настаивая на принятии сильнейших средств к прекращению зла; король поручил дело коронному канцлеру, а тот передал Кейзерлингу рескрипт к ректору дрогичинского иезуитского коллегиума с предписанием не трогать православных. Король заявлял, что если бы прекращение этих религиозных преследований находилось в его силе и власти, то оно давно бы уже последовало. Кейзерлинг не мог нахвалиться дружеским расположением к России короля, министерства и польских вельмож.
Но в конце июля внимание было отвлечено от этих польско-русских дел движениями прусского короля. Кейзерлинг дал знать, что приехал в Варшаву прусский министр Валленрод с требованием пропуска прусских войск чрез Саксонию в Богемию; но этим дело не ограничивалось: Кейзерлинг извещал о французско-прусских намерениях завести смуту в Польше. Литовский стольник Сапега, который прежде бывал подкупаем Швециею и Пруссиею, получил письмо от чигиринского старосты Яблоновского: Яблоновский уговаривал его составить конфедерацию, причем обнадеживал, что прусский король будет сильно ее поддерживать; имения Сапеги будут охранены, а если он потерпит какие убытки, то получит за них вознаграждение. Сапега показал это письмо королю, который дал ему за такую благонамеренность орден. Французский министр Шавиньи писал воеводе мазовецкому графу Понятовскому, что теперь наступило самое благоприятное время исполнить то, чего прежде нельзя было сделать для их вольности. Эти внушения происходили оттого, что французский двор в случае нападения австрийцев на Лотарингию намерен был отказаться от обязательств 1738 года относительно Станислава Лещинского. Кейзерлинг писал, что внимание поляков поглощено движениями прусских войск, об этом только и говорят; но как ни старается граф Валленрод обнадеживать поляков насчет дружеских намерений своего двора, внушения его принимают с недоверием, которое возрастает с каждым днем. Валленрод был с визитом у великого гетмана, причем объявил, что король его питает такую преданность к польской нации и такое уважение к республике, что если бы ее вольность, ее благо, ее интерес были нарушены или грозила бы им какая опасность, то он явился бы к ней на помощь и защищал бы ее всеми своими силами. Гетман отвечал: «Мирные и дружеские обнадеживания со стороны соседей могут быть только приятны республике, которая сама любит мир и тишину, но нельзя полагаться на дружеские обнадеживания прусского короля: три прусских посольства уверяли в дружеских намерениях королеву венгерскую, а с четвертым посольством, состоявшим из многочисленной армии, прусский король сам пришел и Силезию отнял». Скоро и сам Кейзерлинг услыхал от Валленрода любопытные для себя новости: 24 августа прусский посланник подошел к нему при дворе и объявил, что получил рескрипт от своего государя; король пишет, что так как он, Кейзерлинг, сильно отдаляется от прусских интересов, то он, король, велел своему министру при петербургском дворе просить императрицу сделать такое перемещение: к польско-саксонскому двору назначить брата канцлерова Мих. Петр. Бестужева-Рюмина, а его, Кейзерлинга, перевести к римско-императорскому двору, что уже и решено в Петербурге. Кейзерлинг написал канцлеру: «Ваше сиятельство мне особенную милость покажете, если объявите: насколько я должен верить этим словам?»
Известие оказалось справедливо: Михаил Петрович Бестужев был назначен к польско-саксонскому двору, но Кейзерлинг должен был вместе с ним присутствовать на сейме в Гродне и уже по окончании сейма должен был отправиться во Франкфурт к римско-императорскому двору.
Бестужев приехал в Гродно 23 сентября, накануне открытия сейма. В первом разговоре с ним граф Брюль, приглашая Россию к союзу с Саксониею, Англиею, Голландиею и королевою венгерскою, высказал уверенность, что императрица как одна из первых коронованных глав в Европе по известному своему великодушию и справедливости не будет равнодушна к той опасности, которая угрожает всем частям Европы, ибо французские и прусские виды велики и их следствие могло бы распространиться гораздо далее, чем теперь человеческий разум предусмотреть или потом отменить мог. Победоносное оружие Петра Великого некогда избавило северную часть Европы от завоевания и даровало ей мир и тишину; он, Брюль, надеется, что благословенное оружие императрицы положит надлежащие пределы дальновидным замыслам тех, которые стремятся ко владычеству в Европе и хотят по своей воле располагать благополучием или злополучием народов и государств. Брюль окончил разговор словами кардинала Ришелье: «Нет ничего вреднее для государства, как снести хладнокровно, когда какой-нибудь государь завоюет самовольным насильством земли соседнего государства, ибо это завоевание может служить ему мостом к дальнейшему движению; поэтому союзники обиженного государя должны употребить все свои силы для его поддержания, ибо, воюя за него, стоят сами за себя, а когда неприятель уже у ворот — несвоевременно требовать защиты». Относительно сейма Бестужев доносил, что прусский министр Валленрод и резидент Гоерман, получа из Берлина 20000 червонных, стараются этими доказательствами, даваемыми из рук, удостоверить поляков в добром расположении к ним своего двора. Прусские деньги раздаются земским послам, чтоб сделать сейм бесплодным.
Бестужев должен был хлопотать, чтоб на сейме не было речи о Курляндии. Это дело было трудное; всего легче было бы освободить Бирона и отпустить его в Курляндрю; об этом просил императрицу король Август, но Бестужев должен был отвечать, что по государственным причинам Бирон и потомство его не могут быть освобождены и выпущены из пределов России. Императрица предлагала в герцоги принца Гессен-Гомбургского; на этот счет король велел сказать Бестужеву, что лучше бы императрица соизволила ходатайствовать за кого-нибудь другого; по мнению почти всех польских вельмож, этот кандидат невозможен; принц Гессен-Гомбургский во время последней революции в Польше приобрел здесь более неприятелей, чем друзей. Тогда Бестужев и Кейзерлинг предложили другого кандидата — принца Августа Голштинского, и это предложение было принято с удовольствием.
Но от Курляндии постоянно отвлекала Пруссия. В октябре Бестужев и Кейзерлинг доносили, что Валленрод предлагал польскую корону сендомирскому воеводе Тарло, а если он не хочет, то обещал возвести на престол Станислава Лещинского, лишь бы только Тарло принялся за конфедерацию и отказал в повиновении королю Августу. У Тарло с Валленродом начались ночные совещания; король велел Брюлю сказать Тарло, что он удивляется этим ночным беседам, которые не могут иметь целью благо и спокойствие государства, ибо доброе и позволительное дело дня и света не боится, и если сейм желаемого конца не получит, то король найдется принужденным заявить об этом поведении воеводы в Сенате и в депутатской камере. Испуганный Тарло просил быть представленным королю, рассказал сам, о чем у него шло дело с прусским посланником, и обещал, что не позволит чужестранным обольщениям отвести себя от верности. Ждали, что французский посланник С. Северин привезет деньги, назначенные для возбуждения конфедерации на Волыни, и Бестужев с Кейзерлингом писали, что французский двор должен в этом случае действовать по соглашению с прусским королем. Оба посланника писали: «Изо всего можно признать, как Франция и Пруссия стараются иметь в Польше такого короля, который бы зависел от них, именем которого были бы оживлены все прежние договоры с Франциею, Швециею и Пруссиею и решительная власть над Европой могла быть утверждена. Люди, проникающие во вредные следствия французских и прусских внушений и показавшие свою благонамеренность относительно интереса вашего величества, желают и требуют от нас, чтоб мы именем вашего величества объявили, что Россия никак не будет спокойно смотреть на конфедерацию и волнения в Польше, но постарается прекратить их в самом начале, никак не допустит, чтоб в соседстве ее разгорелся такой же пожар, какой свирепствует в остальной Европе». Послы указывали своему правительству на родословную, изданную в Бреславле, в которой значилось, что Юрий Подеброд и Владислав были похитителями венгерской и богемской короны, а законное наследство принадлежало курфюрсту Иоанну Бранденбургскому, от которого происходит нынешний король прусский.
В конце октября сейм был приведен в чрезвычайное движение: депутат Вильчевский объявил всей посольской избе, что прусский министр деньгами склонял его к разорванию сейма, дал тысячу ефимков и обещал три тысячи червонцев; при этом Вильчевский вынул из кармана полученные деньги и бросил на пол избы. По примеру Вильчевского и другие депутаты объявили о том же. Но Валленрод, не дожидаясь никаких сообщений об этом от польского министерства, потребовал удовлетворения. Так как сношение с Тарло окончилось неудачно, то Валленрод обратился с предложением польской короны к форшнейдеру Потоцкому. Брюль уверял Бестужева и Кейзерлинга, что сам читал обнадеживания, сделанные прусским королем Потоцкому. Послы доносили, что число прусских и французских приверженцев ежедневно умножается. Вельможи и мелкая шляхта больше прежнего друг против друга раздражаются, и, таким образом, огонь уже тлеет под пеплом. Послы советовали на границах у Киева и Смоленска собрать несколько тысяч войска и объявить, что Россия не допустит нарушения спокойствия в Польше. Решительные средства, казалось, были необходимы, потому что вскрытие подкупа Вильчевским не помогло: девять земских послов, подкупленных прусскими деньгами, не допустили до соединения земской избы с сенатом, и сейм прекратился за истечением срока; с французской и прусской стороны было внушено подкупленным вельможам и шляхте, что если они не уничтожат сейма, то имена их будут обнародованы. После этого Мих. Петр. Бестужев счел нужным написать из Варшавы такое письмо графу Михаилу Ларионовичу Воронцову:
«Пребывающий здесь прусский министр фон Валленрод и президент Гоерман по возвращении своем из Гродно полякам чрез приятелей своих под рукою внушают, коим образом Мардефельд с Москвы писал, что он от вероятной персоны словесное обнадеживание имел, что объявленною декларациею токмо учинена проформа, дабы тем польский и саксонский двор некоторым образом успокоить и чтоб они, следовательно, на оную не смотрели и ничего бы не опасались. Сему подобные внушения, как с ласкою, так отчасти угрозами чинимые, немалое действие и у поляков уже великую импрессию причиняют. Какую же сильную инфлюенцию ныне прусский двор к очевидному умалению нашего прежнего здесь в Польше супериоритета и кредита в здешних делах уже имеет, о том интригами его разорванный сейм в Гродно довольно показует, да и нам больше бы еще сия инфлюенция к крайней российского интереса вреде и предосуждению не было бы, ежели бы его предвосприятия в Богемии лучший успех получили или ежели ему впредь удастся сию от всего света нечаянную войну по желанию своему окончить: в таком случае заподлинно верить должно, что он по окончании оной не токмо Гданск, Варминское епископство, но и все польские Прусы без великого труда державе своей присовокупить может; и хотя в таком случае по сущим нашим интересам за Польшу вступиться необходимо принуждены будем, то, однако ж, тогда сему пособить, не токмо уже поздно, но и понеже между тем в наивящшую силу себя приведет, то ему в произведении таких России зело опасных видов препятствовать гораздо труднее будет. Россия тогда истинно в крайнейшей опасности находиться будет, ибо как французскому, так и прусскому дворам, которые всегда токмо то ищут и желают, как бы российскую силу так умалить, чтоб она в прочих европейских делах участие принимать никогда в состоянии не была, тогда весьма легко будет, с одной стороны, шведов, обещая им Лифляндию и все нами завоеванные провинции, возвратить, а с другой стороны, поляков, обещая сим Смоленски Киев аки непостоянному народу, который чрез деньги и угрозы ко всему без великого труда склонить можно, на нас напустят, пока между тем прусский двор сам в средину чрез Курляндию нас атаковать и тако обще с ними Россию в прежние ее границы привести стараться будут, не упоминая еще притом о турках и татарах у которых уже как французские, так и прусские эмиссары действительно имеются. Необходимо нужное и зрелое рассуждение не точию нашей предбудущей безопасности, но и нынешних российской славе и интересу толь удобополезных конъюнктур подали мне повод вашему сиятельству, яко верному ее имп. величества подданному и сущему сыну отечества, а моему милостивому патрону вышеизображенное мое искреннее мнение по совести и по всегдашней моей верно-рабской ревности ко всевысочайшей чести, славе и службе ее имп. величества, сколько моего смыслу есть, сим откровенно сообщить. Всему свету известно, в какой великой депенденции прусский двор при жизни Петра Великого от нас зависел и что тогда здесь, в Польше, никакой инфлюенции не имел, напротив того, в какую оный двор ныне великую и наипаче нам весьма опасную силу пришел. Прусский двор нас ныне притворством токмо для того уласкать и усыпить ищет, дабы мы по нашим натуральным интересам нынешними нам толь удобными конъюнктурами не пользовались, ибо он совершенно удостоверен, что токмо ее имп. величество в состоянии находится в непродолжительном времени все нынешние и единственно токмо от него и Франции произведенные европейские замешательства и невинной крови пролитие пресечь и прежний систем и баланс в Европе (при котором Россия всегда в благосостоянии находилась) восстановить и все дальновидные, их и нам всемерно опасные замыслы вдруг прекратить, притом же с утверждением общего в Европе покоя бессмертную себе славу, а государству своему существительную пользу получить. Толь немалое число обретающихся ныне при нашем дворе чужестранных послов, чему в древних временах никакого примера сыскать неможно, довольно показует, коль прилежно почти всякая потенция дружбу нашу получить старается и что, следовательно, при нынешних дел обращениях токмо от нас самих зависит не токмо наших натуральных друзей сохранить, но и при восстановлении нарушенной французским и прусским дворами вышепомянутой европейской системы и балансу собственную нашу предбудущую безопасность на добром основании в вечные времена утвердить. Притом же всякой благоразумной и здравой политики главнейшая максима всегда сия быть имеет; чтоб заблаговременно не допущать, дабы сосед мой в наибольшую и, следовательно, мне самому не иначе, но весьма предосудительную силу не приходил; ибо коль больше оный себя усиливает, толь вяще я себя сам в бессилие и очевидную опасность привожу».
Для восстановления равновесия в Европе нужно было поддержать Австрию против Пруссии, а для этого прежде всего нужно было прекратить неприязненные отношения русской императрицы к королеве венгерской, возникшие по делу Ботты.
Январь и февраль месяцы 1744 года прошли в Вене у Ланчинского в бесплодных требованиях скорого и точного ответа насчет сатисфакции по делу Ботты: ему отвечали прежнее, что наряжен суд, что в дипломатических переговорах можно гнуть и поворачивать дела в ту или другую сторону, но в суде другое — по законам поступать надобно, а законы гнуть и переломить нельзя. В марте по указу из Петербурга Ланчинский объявил на это, что передача дела Ботты в суд неприлична и излишня, что императрица по естественному праву ожидает сатисфакции, явной и соразмерной тяжкому преступлению Ботты. В таких затруднительных обстоятельствах венский двор прибег к посредничеству саксонского: король Август III предложил свои дружеские услуги для прекращения дела Ботты; но Ланчинский должен был объявить, что иностранные державы как вначале не имели участия в деле Ботты, так и теперь не имеют; пусть на посредства не полагаются, дают должную сатисфакцию, а императрица не вступается в то, каким порядком королева прикажет судить Ботту. При этом Ланчинский прибавил, что следствием упорства венского двора будет отзыв его, посла, из Вены. Ботте был объявлен домовый арест; министры обходились с Ланчинским ласково, но постоянно уклонялись от разговоров о деле Ботты. В июне Улефельд предложил Ланчинскому присутствовать при допросе Ботты; тот отвечал, что так как Ботта во всем запирается, то он не может быть свидетелем таких отлыганий и вступаться в судебные порядки, ибо императрица прямо объявила, что она в них не вступается, а требует удовлетворения на основании несомненных свидетельств виновности маркиза. Чрез несколько времени Улефельд объявил Ланчинскому, что комиссия по делу Ботты кончила свои занятия, но никакого приговора не положила, а подала письменно свои мнения, которые и посылаются ко двору императрицы, между тем королева, перенесши дело снова на дипломатический путь, велела Ботту перевезти за арестом в замок города Граца на шесть месяцев и долее, если императрице будет угодно; если же такой способ удовлетворения не примется при русском дворе, то из Вены потребуют сообщения полных следственных актов вместе с допросами и ответами преступников, в таком случае Ботту опять сюда привезут из Граца и процесс против него будет возобновлен. Ланчинский отвечал, что отвезение Ботты в Грац не составляет достаточного удовлетворения и что он, Ланчинский, получил указ выехать из Вены. Улефельд изумился и просил подождать извещения, как будет принято императрицею распоряжение королевы относительно заточения Ботты в Грац. Ланчинский согласился ждать на том основании, что отсылку Ботты в Грац можно почитать началом удовлетворения.
В Вене должны были спешить окончанием дела Ботты, потому что новые движения прусского короля опять ставили Марию Терезию в опасное положение. В начале августа Ланчинский писал: «Дела здешние вдруг в великую опасность пришли: ежечасно ожидается ведомость о вступлении многочисленных прусских войск чрез Саксонию в Богемию, без всяких околичностей говорят, почти публично, что если ваше императорское величество здешнему двору руки помощи не подадите, то этот двор вместе с саксонским придет от Пруссии в крайнее разорение и оба будут раздавлены. Прусский король издал манифест, что он против королевы ничего не имеет и об его интересе дело нейдет, но он принимает на себя защиту императора и хочет быть посредником между воюющими сторонами. Здесь знают подлинно, что между императором, королем прусским, курфюрстом Пфальцским и принцем Гессец-Кассельским заключен договор, по которому король прусский обязался императору доставить Богемию, а император обещал ему из нее уступить три округа. Король польский, как курфюрст Саксонский, должен потом ожидать своей очереди: король Прусский присвоит себе Лузацию на том основании, что прежде она принадлежала к Силезии; потом доберется и до ганноверских земель под каким-нибудь предлогом и так одного соседа за другим будет обирать и над всеми ругаться; теперь, например, не ожидая от саксонского двора ни позволения, ни указания пути, прямо прислал ему описание дороги, какою прусские войска пойдут чрез саксонские владения». В это самое время Ланчинский объявляет министрам, что он отъезжает из Вены в Дрезден вследствие дела Ботты. Сначала ответом было «изумление и плечами пожимание». Потом министры начали говорить: «Будет от вашего выезда нашим неприятелям утеха, а приятелям уныние. Печально, что союзники, имеющие с нами естественные и общие интересы, так осязательно нас покидают, особенно при нынешнем нападении от Пруссии. В третий раз приходится призвать на помощь, бога и самим обороняться по крайней возможности. Что могла сделать королева более, как отправить графа Розенберга послом с пространнейшими инструкциями дать императрице полное удовлетворение». Министры подавали вид, чтоб посланник остался в Вене. «Но я, — писал Ланчинский, — рабски рассуждая, что в последнем указе явно и повторительно безо всякого условия предписано мне выехать, и не зная, с чем к вашему величестьу королевин министр пришлется, не мог обратить внимания на их внушения: не мое рабское дело в то вступаться, чего рассмотрение ваше величество сами себе предоставить соизволили».