Страница:
Бестужев постарался как можно подробнее объяснить свои отношения к польско-саксонскому двору, потому что неискренность в этом отношении паче всего возбуждала гнев императрицы. «Будучи графом Брюлем остережен о данной маркизу Лопиталю секретной инструкции стараться здесь о моем низвержении, — отвечал он, — искал я чрез польский двор подать о себе лучшие мнения французскому и венскому дворам и чрез то избавиться от их гонений. Посол граф Эстергази открылся датскому здесь умершему министру Малцану и бывшему здесь шведскому полковнику графу Горну, а они оба ему (Бестужеву): 1) что он, Эстергази, своим кредитом и представлениями то сделал, что соизволила ее импер. величество учредить при дворе своем конференцию, дабы канцлер не имел больше в делах такой силы, как прежде. 2) Что будто ее импер. величество не принимает никакой важной резолюции, не посоветовавшись прежде с ним, послом. 3) Что он представлял ее импер. величеству, дабы при будущих с Франциею негоциациях канцлер совсем исключен был, ибо-де на него полагаться нельзя, паче же опасаться надобно, что он всякие препоны делать будет по своей преданности Англии. Сверх того, датский посланник Остен нашел все то в депешах ко двору своего предецессора Малцана и уведомил о том графа Понятовского, который послу графу Эстергазию и выговаривал, для чего он так канцлера гонит, но Эстергази Понятовскому во всем заперся, а сказывал, напротив того, что будто ее импер. величество ему отзывалася, что хочет канцлера исключить из негоциации с Франциею, а он, Эстергази, будто, напротив того, представлял, что, конечно, надобно, чтоб канцлер был еще при совершении всех тех негоциаций, кои к твердому установлению нынешней системы потребны будут, или-де разве уже лучше его от всех дел отставить».
Хотели подробностей, и Бестужев не поскупился на них; но эти подробности могли быть неприятны только одному Эстергази, которого бывшему канцлеру вовсе не нужно было щадить.
Ответов Бестужева на другие вопросы в деле нет. Мы уже заметили, что следственное дело не имеет полноты; впоследствии, когда по воцарении Екатерины II Бестужев снова находился в приближении, то следственное дело было в его руках, на что указывают оставшиеся на нем заметки его руки. Так, относительно вопроса о пересылке с гетманом Разумовским читаем две заметки: 1) «Для примечания и известия, что о сем секрете никому известно быть не могло, кроме Теплова: он единственно, зляся на Елагина и Бестужева, тайным доносителем был». 2) «Тоже примечания достойно, что о сем, кроме Теплова, никому известно не было; ежели он подобно тому в новом тайном совете (о чем еще примечателю неизвестно) поступать будет и всех перессоривать, то не нахальством, но скромностию, чистою совестию и искусством Ададуров превосходить будет». Но это обстоятельство, что следственное дело было потом в руках Бестужева, не дает нам права предполагать, что некоторые ответы уничтожены в деле самим Бестужевым; скорее должно думать, что они не внесены секретарем Волковым, как потом именно жаловался Бестужев, что Волков многие ответы его, служившие к оправданию, отрекался записывать и не принимал их. Это должно было именно случиться с теми ответами, которые обличали странность вопросов. Так, что могло быть страннее допытывания: объяви, чего подозрениями доказать неможно и против кого советовал ты великой княгине поступать смело и бодро с твердостию? Разумеется, Бестужев должен был отвечать победоносно, что все дело затеяно по неосновательным подозрениям, которыми ничего доказать нельзя, и что он советовал великой княгине сохранять бодрость для избежания подозрения, а не против кого-нибудь. Смешон также другой вопрос: через кого Бестужев узнал, что великая княгиня переменила мысли, каким образом она так много ему открылась? Ответ был ясен: узнал от нее самой, а указала она на людей, которые препятствуют доброму делу, желая заявить, что она этому делу содействует; впрочем, Бестужев мог и отказаться отвечать на подобные вопросы и потребовать, чтоб о внутренних побуждениях Екатерины спрашивали у нее самой, а не у него.
Также не вносились ответы, которые подавали повод к новым вопросам и повторялись в них. 7 марта Бестужев должен был отвечать на новые вопросы: «В ответе твоем в 4 сего месяца ты показал, якобы только один пакет, присланный к тебе из гетманского дома, переслал ты к нему в Украйну с почтальоном, и то из Москвы. Но как ее импер. величеству точно известно, что больше от тебя к нему отправлений было, и буде не нарочных почтальонов, то эстафет, и притом ты уже признался, что ведал о прилагаемом великою княгинею старании Апраксина с гетманом примирить, то, конечно, ты объявить должен, сколько всех отправлений от тебя к гетману было, в чем оные состояли, откуда к тебе пакеты для того приношены и чрез кого, также с каким об отправлении их прошением? Весьма разгневана ее импер. величество, что ты продолжаешь запираться и в таких делах, коих признание не подвержено никакому следствию и о коих ее импер. величество наилучше известна. Ты показал, якобы ни тебя никто не просил, ни ты в Варшаве не домогался о присылке кавалерии Белого Орла Штамбкену. Ее импер. величеству и то известно, что по твоему научению составлен здесь и тот рескрипт, на который ты ссылаешься и который здесь Понятовским о сей кавалерии предъявлен. Итак, из единого милосердия хочет токмо, хотя в одном пункте, видеть чистое твое признание. Повелевает ее импер. величество, дабы ты обстоятельно объявил, каким образом Апраксин вошел в такой кредит у великой княгини и кто его в оный ввел!»
И на эти вопросы ответов не сохранилось. В одном признался Бестужев: на вопрос, для чего он старался удержать в Петербурге Понятовского, он отвечал: «Подлинно, после получения графом Понятовским его отзыва, старался и чрез саксонского советника посольства Прасса остановить его, Понятовского, здесь; но ни к графу Брюлю, ни к князю Волконскому о том не писал, а сие искание происходило только для того, что, видя на себя гонение графа Эстергази и маркиза Лопиталя, желал по меньшей мере одного благоприятного иметь себе министра, а толь больше графа Понятовского, что уведомлял меня обо всем, что услышит от графа Эстергази и Лопиталя».
В деле находится еще вопрос зачеркнутый: «Известно тебе, что 8 сентября минувшего года в Царском Селе имела ее импер. величество некоторый припадок болезни. А, напротив того, памятно тебе, что Апраксин, стоя под Тильзитом, имел намерение сие место укрепить, так что принятое потом, вдруг 14 и 15 чисел в ночь намерение, все бросая, с поспешением назад идти, справедливую причину подает не только подозревать, но и несомненно верить, что, конечно, он о помянутом припадке уведомлен был. И потому имеешь ты показать, не ты ли его о сем уведомил, или хотя не ведаешь ли ты, что кто-либо другой то сделал». Понятно, что Трубецкой, Бутурлин и Шувалов не позволили Волкову предложить такого вопроса и велели зачеркнуть его в деле, ибо это значило заподозрить, привлечь к суду всех генералов и полковников, участвовавших в военных советах, особенно главнокомандующего Фермора, который прямо заявил о необходимости отступления.
Следователи жаловались императрице на отсутствие искренности в показаниях Бестужева, на то, что он запирается с клятвами и для окончательного подтверждения правды своих показаний приобщился св. таин, после чего дальнейшее следствие бесполезно. Написали вины: 1) клеветал ее импер. величеству на их высочеств, а в то же время старался преогорчить и их высочеств против ее импер. величества. 2) Для прихотей своих не только не исполнял именные ее импер. величества указы, но еще потаенными происками противился исполнению оных. 3) Государственный преступник он потому, что знал или видел, что Апраксин не имеет охоты из Риги выступить и против неприятеля идти и что казна и государство напрасно истощеваются, монаршая слава страдает, не доносил о том ее импер. величеству. Оскорбитель он величества, что вместо должного о том донесения вздумал, что может то лучше исправить собственно собою и вплетением в непозволенную переписку такой персоны, которой в делах никакого участия иметь не надлежало, и чрез то нечувствительно в самодержавное государство вводил соправителей и сам соправителем делался. 4) Будучи в аресте, открыл письменно такие тайны, о которых ему и говорить под смертною казнию запрещено было. За все эти вины комиссия считала Бестужева достойным смертной казни, но предавала все дело монаршему соизволению и милосердию.
Решения долго не было; Бестужев все содержался под арестом в собственном доме. 2 января 1759 года Бестужева вызывали в комиссию, для того чтоб показать ему золотую табакерку с портретом великой княгини и спросить, откуда получил. Бестужев отвечал прямо, что табакерку подарила ему сама великая княгиня во дворце на куртаге за несколько месяцев до его ареста. Это было последнее, что оставалось у следователей; в апреле дело кончилось ссылкою Бестужева в одну из его деревень, именно Горетово Можайского уезда; все недвижимое имущество оставлено за ним, но были взысканы казенные долги. Фельдмаршал Апраксин был переведен из Нарвы поближе к Петербургу, в местность, называемую Четыре Руки, и здесь ему были деланы допросы. Понятно, что в их числе мы не встретим допросов о причинах возвращения к границам после Грос-Егерсдорфской битвы: дело было окончательно решено объяснениями нового главнокомандующего Фермора. Допросы касались переписки Апраксина с Бестужевым и великою княгинею; из ответов обнаруживалось одно: что и канцлер, и великая княгиня побуждали его идти скорее в поход, тогда как прежде в Петербурге оба они были другого мнения. Апраксин оказывался виноват в том, что не имел охоты выступать из Риги и состоял в непозволенной переписке с великою княгинею. Конечно, были рады и этим двум винам, иначе отнятие у него начальства над войском не имело бы оправдания. Апраксин умер внезапно 6 августа 1758 года. Других причастных к делу — Веймарна и Ададурова — наказали почетною ссылкою: первого определили к сибирской военной команде, второго назначили в Оренбург товарищем губернатора. Штамке был выслан за границу; Бернарди сослан на житье в Казань; Елагин — в казанскую деревню.
Но сильно причастна была к делу великая княгиня Екатерина; недозволенная переписка с нею Апраксина и пересылка писем Бестужевым лежали в основании допросов и бывшему канцлеру, и бывшему главнокомандующему. Хотя Екатерина не могла бояться важных обвинений, потому что подозрениями ничего нельзя было доказать, несмотря, однако, на то, положение ее было тяжко: подозрениями ничего нельзя было доказать, но подозрения могли оставаться в голове императрицы; да и кроме подозрения Екатерина знала, как Елисавету должно было раздражить ее вмешательство в дела и значение, ею приобретенное; главнокомандующий, зная решительные намерения государыни, колеблется, сдерживается в их исполнении противоположными желаниями великой княгини. Гнев императрицы, и сильный гнев, несомненен, и где искать защиты от этого гнева, кто преложит его на милость? Люди преданные пали, судятся как государственные преступники, враги торжествуют, великий князь настроен крайне враждебно, в чем, по свидетельству Екатерины, виноват был приблизившийся к Петру голштинец Брокдорф: говоря об Екатерине, Брокдорф выражался: «Надобно раздавить змею». Эстергази доносил своему двору, что великая княгиня два раза присылала к нему Штамке за советом и помощью, давая знать, что все беды постигли ее за усердие к интересам Марии-Терезии. «Но так как, — писал Эстергази, — императрица Елисавета горько жаловалась мне на поведение Екатерины и так как иностранный министр не должен вмешиваться в домашние дела государей, то я отклонил от себя это дело, велевши сказать ей, что всего лучше, если она обратится к посредничеству своего супруга, владеющего полною милостью и доверенностью императрицы». Легко понять, как после такого совета, походившего на самую злую насмешку, должна была Екатерина относиться к Эстергази. Будущее очень мрачно; одно средство выйти из тяжкого положения — это обратиться прямо к Елисавете, которая очень добра, которая не переносит вида чужих слез и которая очень хорошо знает и понимает положение Екатерины в семье. Рассказывали, что Ив. Ив. Шувалов уверил великую княгиню, что императрица скоро увидится с нею и если со стороны Екатерины будет оказана маленькая покорность, то все дело кончится очень хорошо: известие очень вероятное, потому что фаворит старался всюду быть примирителем. С другой стороны, ходили слухи, что великую княгиню удалят из России, слухи несбыточные, потому что Елисавета никогда не решится на такой скандал из-за нескольких писем к Апраксину; но тем лучше, можно отнять у врагов эту угрозу и обратить ее против них самих, переменить оборону в наступление: Екатерину беспрестанно оскорбляют, ей жизнь в России стала невыносима, так пусть дадут ей свободу выехать из России. Великая княгиня пишет императрице письмо, в котором, изображая свое печальное положение и расстроившееся вследствие этого здоровье, просит отпустить ее лечиться на воды и потом к матери, потому что ненависть великого князя и немилость императрицы не дают ей более возможности оставаться в России. После этого письма Елисавета обещала переговорить лично с великою княгинею; посредничество духовника императрицы ускорило свидание.
Свидание происходило за полночь. В комнате императрицы кроме нее и великой княгини находились еще великий князь и граф Александр Шувалов. Увидавши императрицу, Екатерина бросилась перед нею на колена и со слезами стала умолять отправить ее к родным за границу. Императрица хотела ее поднять, но Екатерина не вставала. Если Ив. Ив. Шувалов советовал ей оказать немного покорности, то она употребила сильный прием и тем скорее достигла своей цели. На лице Елисаветы была написана печаль, а не гнев, на глазах блистали слезы. «Как это мне вас отпустить? Вспомните, что у вас дети!» — сказала она Екатерине. Та ловко затронула другую нежную сторону человеческого сердца. «Мои дети, — отвечала она, — на ваших руках, и лучшего для них желать нечего, я надеюсь, что вы их не оставите». «Но что же я скажу другим, за что я вас выслала?» — спросила Елисавета. «Ваше императорское величество, — ответила Екатерина, — изложите причины, почему я навлекла на себя вашу немилость и ненависть великого князя». «Чем же вы будете жить у своих родных?» — спросила Елисавета. «Чем жила перед тем, как вы меня взяли сюда», — отвечала Екатерина. Елисавета в другой раз велела ей встать, и Екатерина послушалась.
Елисавета отошла от нее в раздумье. Она чувствовала, что потерпела поражение от женщины, которая стояла перед нею на коленах; надобно было собрать силы для нападения. Но это было трудно сделать, и атака поведена была в расстройстве, в беспорядке. Елисавета подошла к великой княгине с упреками: «Бог свидетель, как я плакала, когда по приезде вашем в Россию вы были при смерти больны, а вы потом не хотели мне кланяться как следует, вы считали себя умнее всех, вы вмешивались во многие дела, которые вас не касались, я бы не посмела этого делать при императрице Анне. Как, например, смели вы посылать приказания фельдмаршалу Апраксину?» «Я! — отвечала Екатерина. — Да мне никогда и в голову не приходило посылать ему приказания». «Как, — возразила императрица, — вы будете запираться, что не писали к нему? Ваши письма там (она показала их пальцем на туалете). Ведь вам было запрещено писать». «Правда, — отвечала Екатерина, — я нарушила это запрещение и прошу простить меня, но так как мои письма там, то они могут служить доказательством, что никогда я не писала ему приказаний и что в одном письме я извещала его о слухах насчет его поведения». «А зачем вы ему это писали?» — прервала ее императрица. «Затем, — отвечала Екатерина, — что очень его любила и потому просила его исполнять ваши приказания; другое письмо содержит поздравление с рождением сына, третье — поздравление с Новым годом». «Бестужев говорит, что было много других писем», — сказала на это Елисавета. «Если Бестужев это говорит, то он лжет», — отвечала Екатерина. Тут Елисавета употребила нравственную пытку, чтоб вынудить признание. «Хорошо, — сказала она, — если он на вас лжет, то я велю его пытать». Но Екатерина не испугалась и отвечала: «В вашей воле сделать все то, что признаете нужным; но я писала только эти три письма к Апраксину». Елисавета ничего не сказала на это.
Она, по своему обычаю, ходила по комнате, обращаясь то к великой княгине, то к великому князю, но всего чаще к Шувалову. Весь этот разговор, длившийся полтора часа, производил на нее тяжелое впечатление, но не раздражал ее. Великий князь, напротив, высказал сильное ожесточение против жены. Он старался раздражить и Елисавету против нее, но не достиг цели, потому что в его словах слишком резко выражалась страсть. Наконец, императрица, подошедши к Екатерине, сказала ей тихонько: «Мне много нужно было бы сказать вам, но я не могу говорить, потому что не хочу еще больше вас поссорить». «Я также, — отвечала Екатерина, — не могу говорить, как ни сильно мое желание открыть вам мое сердце и душу». Елисавета была очень тронута этими словами, слезы навернулись у нее на глазах, и, чтоб другие не заметили, как она растрогана, она отпустила великого князя и великую княгиню, говоря, что уже очень поздно: действительно, было около трех часов утра. Вслед за Екатериною императрица послала Александра Шувалова сказать ей, чтобы не горевала, что она в другой раз будет говорить с нею наедине. В ожидании этого разговора Екатерина заперлась в своей комнате под предлогом нездоровья. Она в это время читала пять первых томов Истории путешествий с картою на столе. Когда она уставала от этого чтения, то перелистывала первые томы французской энциклопедии. Скоро она имела удовольствие убедиться, как удачно поступила она, потребовавши сама отпуска из России: к ней явился вице-канцлер Воронцов и от имени императрицы стал упрашивать отказаться от мысли оставить Россию, ибо это намерение сильно печалит императрицу и всех честных людей, в том числе и его, Воронцова. Он обещал также, что императрица будет иметь с нею вторичное свидание. Обещание было исполнено. Императрица потребовала прежде всего, чтоб Екатерина отвечала ей сущую правду на ее вопросы, и первый вопрос был: действительно ли она писала только три известные письма к Апраксину? Екатерина поклялась, что только три.
Окончание дела во дворце между императрицею и великою княгинею, разумеется, имело необходимое влияние и на дело Бестужева с сообщниками, хотя и не спасло их от ссылок, почетных и непочетных. До нас дошла переписка Екатерины с одним из сосланных — Елагиным. Екатерина посылала ему деньги и ласкала себя надеждою скорого освобождения и ссылки. «По теперешней перемене, — писала Екатерина, — иного предмета не имею, как наискорей вас освободить, и покамест к вам посылаю для первого случая 300 чер. Надеюсь получить благополучный успех, но в первом моменте еще об том упомянуть нельзя было. Homme d'or (золотой человек) здесь, и хороший ему прием, и мы все не оставим о вас упомянуть; будь здоров и уверен, что невинность и усердие твои век из ума не выдут». В другом письме Екатерина говорит: «Неподвижимого редко вижу, и канала почти нет, но со всем с тем не пропущу ему напомнить и подвигать ко всему тому, что вам полезно будет».
Среди этих дворцовых событий распоряжение о деятельном продолжении войны не останавливалось. Неудачи, претерпенные Австриею в конце 1757 года, потеря Бреславля заставили венский двор домогаться в Петербурге, чтоб русское войско как можно скорее вступило опять в Пруссию или отправлен был бы тридцатитысячный отряд через Польшу на помощь наследственным землям императрицы-королевы. Эстергази в этом требовании был подкреплен французским послом Лопиталем и королевско-польскими министрами. На конференции положено было отвечать, что вместо одного или другого ее величество исполнит вместе и то и другое желание императрицы-королевы: генералу Фермору уже велено как можно скорее привести в движение войско, и он, несмотря на суровое время года, находится в походе для занятия Пруссии; но кроме того, велено обсервационный корпус, состоящий из лучших и отборных людей, отправить в поход через Польшу под начальством генерал-аншефа графа Салтыкова, и под ним будут начальствовать генерал-поручики граф Чернышев и князь Долгорукий, из которых первый выбран особенно потому, что императрица-королева удостоила его своим одобрением. Австрийский двор должен как можно скорее дать знать, к какому месту должен идти этот союзный корпус, и принять меры, чтоб он прежде соединения своего с австрийскими войсками не был настигнут и разбит прусским королем. Впрочем, так как прусский король не будет спокойно дожидаться соединения русских войск с австрийскими и первые, как бы ни спешили, не придут в назначенное место до начала кампании, то не лучше ли назначить такое место, где русский корпус сделал бы диверсию прусскому королю чувствительнее, следовательно, для императрицы-королевы полезнее. Это именно может быть сделано в Силезии или ниже, у Франкфурта-на-Одере; тогда, во-первых, поход сильно бы сократился; во-вторых, прусский король до последней минуты не знал бы, куда идет вспомогательный корпус; в-третьих, генерал Фермор, занявши Пруссию, будет распространять свои операции до Померании, чтоб подкрепить операцию шведской армии; генерал Броун, имея уже теперь указ подвинуться до Вислы, может еще прежде проникнуть в самую Бранденбургию, а если бы и третий корпус Салтыкова, устремляясь на Бреславль или Глогау, был с ними в равной линии, то прусский король непременно был бы приведен в смущение. Атаковать короля прусского в этих местах такими тремя корпусами. которые и сами по себе сильны, и находятся в таком друг от друга расстоянии, что могут помогать один другому, кажется единственным или надежнейшим средством разделить силы прусского короля и заставить его вести только оборонительную, а не наступательную войну. Мария-Терезия отказалась от вспомогательного корпуса. Между тем от 3 января получено известие о занятии Фермором города Тильзита, амтов Руса и Кукернезена. Русское войско вступило в Пруссию пятью колоннами под начальством генералов Салтыкова 2-го, Рязанова, графа Румянцева, принца Любомирского, Панина и Леонтьева. 10 числа, когда Фермор был в городе Лабио, приехали к нему депутаты от главного города Пруссии — Кенигсберга с просьбою принять их в покровительство императрицы с сохранением привилегий, и на другой день русское войско вступило в Кенигсберг и встречено было колокольным звоном по всему городу, по башням играли в трубы и литавры, мещане стояли впереди и отдавали честь ружьем. Фермор был назначен генерал-губернатором королевства Прусского. В Вене очень радовались занятию прусских земель русскими войсками, но сейчас же и высказали беспокойство. Эстергази получил приказание требовать, чтоб дальнейшее занятие прусских земель делалось именем императрицы-королевы, «дабы не подать повода другим дворам к размышлению, а притом чтоб можно было различить воюющую сторону от помощной». На это дан был ответ: «Отношения наши к королю прусскому вовсе, кажется, не требуют таких предосторожностей. Декларацию его, против нас изданную, сочтут непрямым объявлением войны только такие люди, которые не захотят прямо ее разуметь. Мы объявили при всех дворах, что для доставления союзникам нашим надлежащей помощи нет другого способа, как прямо действовать против прусского короля, а потому все дворы, кажется, должны быть равнодушны к тому, чьим бы именем прусские земли ни были заняты. Для нас довольно иметь убеждение, что наши союзники, а императрица-королева особенно, зная наши чувства, отдадут нам справедливость и не подумают, чтоб мы под видом помощи им пеклись только о своей пользе. Что касается присяги, к которой приводятся жители прусских земель, покоренных нашему оружию, то справедливость и надобность ее оказываются при первом взгляде, ибо мы требуем только, чтоб жители ни тайно, ни явно не предпринимали против нас ничего предосудительного».
Наступил май, время приступать к решительным действиям, и венский двор забил тревогу. «Общие неприятели, — писала Мария-Терезия Эстергази, — продолжают обнадеживать, что русская армия и в нынешнюю кампанию ничего существенного не предпримет, потому что она малолюдна и претерпевает такой недостаток в деньгах, что нечего и думать об учреждении магазинов, покупке фуража и доставлении прочих военных потребностей. Таким образом, лучшее время для военных операций минет бесплодно». На сообщение этих опасений Эстергази отвечал: «Если обстоятельства не позволяли нам до сих пор столько в пользу союзников наших сделать, сколько бы мы желали, то можно, однако, сказать правду, что мы сделали все то, что сделать могли. Занятие Пруссии последовало в такое время, с такими издержками и усилиями, что стоит нам не менее целой кампании. Сверх того, здесь готовы были и требованный корпус в 30000 человек отправить во владения императрицы-королевы; и действительно, он уже находился в походе, когда произошла отмена согласно желанию ее величества. Теперь этот корпус уже близко к остальному войску, с которым должен соединиться, и надобно надеяться, что скоро придет в движение вся армия, которая и без того находится по большей части за Вислою. И вешнее время никак нельзя почитать потерянным, ибо дальнейший поход требует бесчисленных приготовлений; сюда присоединились несчастия: неурожай хлеба и фуража, и теперь вследствие необыкновенно сухой и холодной погоды трава еще из земли не показывается».
Хотели подробностей, и Бестужев не поскупился на них; но эти подробности могли быть неприятны только одному Эстергази, которого бывшему канцлеру вовсе не нужно было щадить.
Ответов Бестужева на другие вопросы в деле нет. Мы уже заметили, что следственное дело не имеет полноты; впоследствии, когда по воцарении Екатерины II Бестужев снова находился в приближении, то следственное дело было в его руках, на что указывают оставшиеся на нем заметки его руки. Так, относительно вопроса о пересылке с гетманом Разумовским читаем две заметки: 1) «Для примечания и известия, что о сем секрете никому известно быть не могло, кроме Теплова: он единственно, зляся на Елагина и Бестужева, тайным доносителем был». 2) «Тоже примечания достойно, что о сем, кроме Теплова, никому известно не было; ежели он подобно тому в новом тайном совете (о чем еще примечателю неизвестно) поступать будет и всех перессоривать, то не нахальством, но скромностию, чистою совестию и искусством Ададуров превосходить будет». Но это обстоятельство, что следственное дело было потом в руках Бестужева, не дает нам права предполагать, что некоторые ответы уничтожены в деле самим Бестужевым; скорее должно думать, что они не внесены секретарем Волковым, как потом именно жаловался Бестужев, что Волков многие ответы его, служившие к оправданию, отрекался записывать и не принимал их. Это должно было именно случиться с теми ответами, которые обличали странность вопросов. Так, что могло быть страннее допытывания: объяви, чего подозрениями доказать неможно и против кого советовал ты великой княгине поступать смело и бодро с твердостию? Разумеется, Бестужев должен был отвечать победоносно, что все дело затеяно по неосновательным подозрениям, которыми ничего доказать нельзя, и что он советовал великой княгине сохранять бодрость для избежания подозрения, а не против кого-нибудь. Смешон также другой вопрос: через кого Бестужев узнал, что великая княгиня переменила мысли, каким образом она так много ему открылась? Ответ был ясен: узнал от нее самой, а указала она на людей, которые препятствуют доброму делу, желая заявить, что она этому делу содействует; впрочем, Бестужев мог и отказаться отвечать на подобные вопросы и потребовать, чтоб о внутренних побуждениях Екатерины спрашивали у нее самой, а не у него.
Также не вносились ответы, которые подавали повод к новым вопросам и повторялись в них. 7 марта Бестужев должен был отвечать на новые вопросы: «В ответе твоем в 4 сего месяца ты показал, якобы только один пакет, присланный к тебе из гетманского дома, переслал ты к нему в Украйну с почтальоном, и то из Москвы. Но как ее импер. величеству точно известно, что больше от тебя к нему отправлений было, и буде не нарочных почтальонов, то эстафет, и притом ты уже признался, что ведал о прилагаемом великою княгинею старании Апраксина с гетманом примирить, то, конечно, ты объявить должен, сколько всех отправлений от тебя к гетману было, в чем оные состояли, откуда к тебе пакеты для того приношены и чрез кого, также с каким об отправлении их прошением? Весьма разгневана ее импер. величество, что ты продолжаешь запираться и в таких делах, коих признание не подвержено никакому следствию и о коих ее импер. величество наилучше известна. Ты показал, якобы ни тебя никто не просил, ни ты в Варшаве не домогался о присылке кавалерии Белого Орла Штамбкену. Ее импер. величеству и то известно, что по твоему научению составлен здесь и тот рескрипт, на который ты ссылаешься и который здесь Понятовским о сей кавалерии предъявлен. Итак, из единого милосердия хочет токмо, хотя в одном пункте, видеть чистое твое признание. Повелевает ее импер. величество, дабы ты обстоятельно объявил, каким образом Апраксин вошел в такой кредит у великой княгини и кто его в оный ввел!»
И на эти вопросы ответов не сохранилось. В одном признался Бестужев: на вопрос, для чего он старался удержать в Петербурге Понятовского, он отвечал: «Подлинно, после получения графом Понятовским его отзыва, старался и чрез саксонского советника посольства Прасса остановить его, Понятовского, здесь; но ни к графу Брюлю, ни к князю Волконскому о том не писал, а сие искание происходило только для того, что, видя на себя гонение графа Эстергази и маркиза Лопиталя, желал по меньшей мере одного благоприятного иметь себе министра, а толь больше графа Понятовского, что уведомлял меня обо всем, что услышит от графа Эстергази и Лопиталя».
В деле находится еще вопрос зачеркнутый: «Известно тебе, что 8 сентября минувшего года в Царском Селе имела ее импер. величество некоторый припадок болезни. А, напротив того, памятно тебе, что Апраксин, стоя под Тильзитом, имел намерение сие место укрепить, так что принятое потом, вдруг 14 и 15 чисел в ночь намерение, все бросая, с поспешением назад идти, справедливую причину подает не только подозревать, но и несомненно верить, что, конечно, он о помянутом припадке уведомлен был. И потому имеешь ты показать, не ты ли его о сем уведомил, или хотя не ведаешь ли ты, что кто-либо другой то сделал». Понятно, что Трубецкой, Бутурлин и Шувалов не позволили Волкову предложить такого вопроса и велели зачеркнуть его в деле, ибо это значило заподозрить, привлечь к суду всех генералов и полковников, участвовавших в военных советах, особенно главнокомандующего Фермора, который прямо заявил о необходимости отступления.
Следователи жаловались императрице на отсутствие искренности в показаниях Бестужева, на то, что он запирается с клятвами и для окончательного подтверждения правды своих показаний приобщился св. таин, после чего дальнейшее следствие бесполезно. Написали вины: 1) клеветал ее импер. величеству на их высочеств, а в то же время старался преогорчить и их высочеств против ее импер. величества. 2) Для прихотей своих не только не исполнял именные ее импер. величества указы, но еще потаенными происками противился исполнению оных. 3) Государственный преступник он потому, что знал или видел, что Апраксин не имеет охоты из Риги выступить и против неприятеля идти и что казна и государство напрасно истощеваются, монаршая слава страдает, не доносил о том ее импер. величеству. Оскорбитель он величества, что вместо должного о том донесения вздумал, что может то лучше исправить собственно собою и вплетением в непозволенную переписку такой персоны, которой в делах никакого участия иметь не надлежало, и чрез то нечувствительно в самодержавное государство вводил соправителей и сам соправителем делался. 4) Будучи в аресте, открыл письменно такие тайны, о которых ему и говорить под смертною казнию запрещено было. За все эти вины комиссия считала Бестужева достойным смертной казни, но предавала все дело монаршему соизволению и милосердию.
Решения долго не было; Бестужев все содержался под арестом в собственном доме. 2 января 1759 года Бестужева вызывали в комиссию, для того чтоб показать ему золотую табакерку с портретом великой княгини и спросить, откуда получил. Бестужев отвечал прямо, что табакерку подарила ему сама великая княгиня во дворце на куртаге за несколько месяцев до его ареста. Это было последнее, что оставалось у следователей; в апреле дело кончилось ссылкою Бестужева в одну из его деревень, именно Горетово Можайского уезда; все недвижимое имущество оставлено за ним, но были взысканы казенные долги. Фельдмаршал Апраксин был переведен из Нарвы поближе к Петербургу, в местность, называемую Четыре Руки, и здесь ему были деланы допросы. Понятно, что в их числе мы не встретим допросов о причинах возвращения к границам после Грос-Егерсдорфской битвы: дело было окончательно решено объяснениями нового главнокомандующего Фермора. Допросы касались переписки Апраксина с Бестужевым и великою княгинею; из ответов обнаруживалось одно: что и канцлер, и великая княгиня побуждали его идти скорее в поход, тогда как прежде в Петербурге оба они были другого мнения. Апраксин оказывался виноват в том, что не имел охоты выступать из Риги и состоял в непозволенной переписке с великою княгинею. Конечно, были рады и этим двум винам, иначе отнятие у него начальства над войском не имело бы оправдания. Апраксин умер внезапно 6 августа 1758 года. Других причастных к делу — Веймарна и Ададурова — наказали почетною ссылкою: первого определили к сибирской военной команде, второго назначили в Оренбург товарищем губернатора. Штамке был выслан за границу; Бернарди сослан на житье в Казань; Елагин — в казанскую деревню.
Но сильно причастна была к делу великая княгиня Екатерина; недозволенная переписка с нею Апраксина и пересылка писем Бестужевым лежали в основании допросов и бывшему канцлеру, и бывшему главнокомандующему. Хотя Екатерина не могла бояться важных обвинений, потому что подозрениями ничего нельзя было доказать, несмотря, однако, на то, положение ее было тяжко: подозрениями ничего нельзя было доказать, но подозрения могли оставаться в голове императрицы; да и кроме подозрения Екатерина знала, как Елисавету должно было раздражить ее вмешательство в дела и значение, ею приобретенное; главнокомандующий, зная решительные намерения государыни, колеблется, сдерживается в их исполнении противоположными желаниями великой княгини. Гнев императрицы, и сильный гнев, несомненен, и где искать защиты от этого гнева, кто преложит его на милость? Люди преданные пали, судятся как государственные преступники, враги торжествуют, великий князь настроен крайне враждебно, в чем, по свидетельству Екатерины, виноват был приблизившийся к Петру голштинец Брокдорф: говоря об Екатерине, Брокдорф выражался: «Надобно раздавить змею». Эстергази доносил своему двору, что великая княгиня два раза присылала к нему Штамке за советом и помощью, давая знать, что все беды постигли ее за усердие к интересам Марии-Терезии. «Но так как, — писал Эстергази, — императрица Елисавета горько жаловалась мне на поведение Екатерины и так как иностранный министр не должен вмешиваться в домашние дела государей, то я отклонил от себя это дело, велевши сказать ей, что всего лучше, если она обратится к посредничеству своего супруга, владеющего полною милостью и доверенностью императрицы». Легко понять, как после такого совета, походившего на самую злую насмешку, должна была Екатерина относиться к Эстергази. Будущее очень мрачно; одно средство выйти из тяжкого положения — это обратиться прямо к Елисавете, которая очень добра, которая не переносит вида чужих слез и которая очень хорошо знает и понимает положение Екатерины в семье. Рассказывали, что Ив. Ив. Шувалов уверил великую княгиню, что императрица скоро увидится с нею и если со стороны Екатерины будет оказана маленькая покорность, то все дело кончится очень хорошо: известие очень вероятное, потому что фаворит старался всюду быть примирителем. С другой стороны, ходили слухи, что великую княгиню удалят из России, слухи несбыточные, потому что Елисавета никогда не решится на такой скандал из-за нескольких писем к Апраксину; но тем лучше, можно отнять у врагов эту угрозу и обратить ее против них самих, переменить оборону в наступление: Екатерину беспрестанно оскорбляют, ей жизнь в России стала невыносима, так пусть дадут ей свободу выехать из России. Великая княгиня пишет императрице письмо, в котором, изображая свое печальное положение и расстроившееся вследствие этого здоровье, просит отпустить ее лечиться на воды и потом к матери, потому что ненависть великого князя и немилость императрицы не дают ей более возможности оставаться в России. После этого письма Елисавета обещала переговорить лично с великою княгинею; посредничество духовника императрицы ускорило свидание.
Свидание происходило за полночь. В комнате императрицы кроме нее и великой княгини находились еще великий князь и граф Александр Шувалов. Увидавши императрицу, Екатерина бросилась перед нею на колена и со слезами стала умолять отправить ее к родным за границу. Императрица хотела ее поднять, но Екатерина не вставала. Если Ив. Ив. Шувалов советовал ей оказать немного покорности, то она употребила сильный прием и тем скорее достигла своей цели. На лице Елисаветы была написана печаль, а не гнев, на глазах блистали слезы. «Как это мне вас отпустить? Вспомните, что у вас дети!» — сказала она Екатерине. Та ловко затронула другую нежную сторону человеческого сердца. «Мои дети, — отвечала она, — на ваших руках, и лучшего для них желать нечего, я надеюсь, что вы их не оставите». «Но что же я скажу другим, за что я вас выслала?» — спросила Елисавета. «Ваше императорское величество, — ответила Екатерина, — изложите причины, почему я навлекла на себя вашу немилость и ненависть великого князя». «Чем же вы будете жить у своих родных?» — спросила Елисавета. «Чем жила перед тем, как вы меня взяли сюда», — отвечала Екатерина. Елисавета в другой раз велела ей встать, и Екатерина послушалась.
Елисавета отошла от нее в раздумье. Она чувствовала, что потерпела поражение от женщины, которая стояла перед нею на коленах; надобно было собрать силы для нападения. Но это было трудно сделать, и атака поведена была в расстройстве, в беспорядке. Елисавета подошла к великой княгине с упреками: «Бог свидетель, как я плакала, когда по приезде вашем в Россию вы были при смерти больны, а вы потом не хотели мне кланяться как следует, вы считали себя умнее всех, вы вмешивались во многие дела, которые вас не касались, я бы не посмела этого делать при императрице Анне. Как, например, смели вы посылать приказания фельдмаршалу Апраксину?» «Я! — отвечала Екатерина. — Да мне никогда и в голову не приходило посылать ему приказания». «Как, — возразила императрица, — вы будете запираться, что не писали к нему? Ваши письма там (она показала их пальцем на туалете). Ведь вам было запрещено писать». «Правда, — отвечала Екатерина, — я нарушила это запрещение и прошу простить меня, но так как мои письма там, то они могут служить доказательством, что никогда я не писала ему приказаний и что в одном письме я извещала его о слухах насчет его поведения». «А зачем вы ему это писали?» — прервала ее императрица. «Затем, — отвечала Екатерина, — что очень его любила и потому просила его исполнять ваши приказания; другое письмо содержит поздравление с рождением сына, третье — поздравление с Новым годом». «Бестужев говорит, что было много других писем», — сказала на это Елисавета. «Если Бестужев это говорит, то он лжет», — отвечала Екатерина. Тут Елисавета употребила нравственную пытку, чтоб вынудить признание. «Хорошо, — сказала она, — если он на вас лжет, то я велю его пытать». Но Екатерина не испугалась и отвечала: «В вашей воле сделать все то, что признаете нужным; но я писала только эти три письма к Апраксину». Елисавета ничего не сказала на это.
Она, по своему обычаю, ходила по комнате, обращаясь то к великой княгине, то к великому князю, но всего чаще к Шувалову. Весь этот разговор, длившийся полтора часа, производил на нее тяжелое впечатление, но не раздражал ее. Великий князь, напротив, высказал сильное ожесточение против жены. Он старался раздражить и Елисавету против нее, но не достиг цели, потому что в его словах слишком резко выражалась страсть. Наконец, императрица, подошедши к Екатерине, сказала ей тихонько: «Мне много нужно было бы сказать вам, но я не могу говорить, потому что не хочу еще больше вас поссорить». «Я также, — отвечала Екатерина, — не могу говорить, как ни сильно мое желание открыть вам мое сердце и душу». Елисавета была очень тронута этими словами, слезы навернулись у нее на глазах, и, чтоб другие не заметили, как она растрогана, она отпустила великого князя и великую княгиню, говоря, что уже очень поздно: действительно, было около трех часов утра. Вслед за Екатериною императрица послала Александра Шувалова сказать ей, чтобы не горевала, что она в другой раз будет говорить с нею наедине. В ожидании этого разговора Екатерина заперлась в своей комнате под предлогом нездоровья. Она в это время читала пять первых томов Истории путешествий с картою на столе. Когда она уставала от этого чтения, то перелистывала первые томы французской энциклопедии. Скоро она имела удовольствие убедиться, как удачно поступила она, потребовавши сама отпуска из России: к ней явился вице-канцлер Воронцов и от имени императрицы стал упрашивать отказаться от мысли оставить Россию, ибо это намерение сильно печалит императрицу и всех честных людей, в том числе и его, Воронцова. Он обещал также, что императрица будет иметь с нею вторичное свидание. Обещание было исполнено. Императрица потребовала прежде всего, чтоб Екатерина отвечала ей сущую правду на ее вопросы, и первый вопрос был: действительно ли она писала только три известные письма к Апраксину? Екатерина поклялась, что только три.
Окончание дела во дворце между императрицею и великою княгинею, разумеется, имело необходимое влияние и на дело Бестужева с сообщниками, хотя и не спасло их от ссылок, почетных и непочетных. До нас дошла переписка Екатерины с одним из сосланных — Елагиным. Екатерина посылала ему деньги и ласкала себя надеждою скорого освобождения и ссылки. «По теперешней перемене, — писала Екатерина, — иного предмета не имею, как наискорей вас освободить, и покамест к вам посылаю для первого случая 300 чер. Надеюсь получить благополучный успех, но в первом моменте еще об том упомянуть нельзя было. Homme d'or (золотой человек) здесь, и хороший ему прием, и мы все не оставим о вас упомянуть; будь здоров и уверен, что невинность и усердие твои век из ума не выдут». В другом письме Екатерина говорит: «Неподвижимого редко вижу, и канала почти нет, но со всем с тем не пропущу ему напомнить и подвигать ко всему тому, что вам полезно будет».
Среди этих дворцовых событий распоряжение о деятельном продолжении войны не останавливалось. Неудачи, претерпенные Австриею в конце 1757 года, потеря Бреславля заставили венский двор домогаться в Петербурге, чтоб русское войско как можно скорее вступило опять в Пруссию или отправлен был бы тридцатитысячный отряд через Польшу на помощь наследственным землям императрицы-королевы. Эстергази в этом требовании был подкреплен французским послом Лопиталем и королевско-польскими министрами. На конференции положено было отвечать, что вместо одного или другого ее величество исполнит вместе и то и другое желание императрицы-королевы: генералу Фермору уже велено как можно скорее привести в движение войско, и он, несмотря на суровое время года, находится в походе для занятия Пруссии; но кроме того, велено обсервационный корпус, состоящий из лучших и отборных людей, отправить в поход через Польшу под начальством генерал-аншефа графа Салтыкова, и под ним будут начальствовать генерал-поручики граф Чернышев и князь Долгорукий, из которых первый выбран особенно потому, что императрица-королева удостоила его своим одобрением. Австрийский двор должен как можно скорее дать знать, к какому месту должен идти этот союзный корпус, и принять меры, чтоб он прежде соединения своего с австрийскими войсками не был настигнут и разбит прусским королем. Впрочем, так как прусский король не будет спокойно дожидаться соединения русских войск с австрийскими и первые, как бы ни спешили, не придут в назначенное место до начала кампании, то не лучше ли назначить такое место, где русский корпус сделал бы диверсию прусскому королю чувствительнее, следовательно, для императрицы-королевы полезнее. Это именно может быть сделано в Силезии или ниже, у Франкфурта-на-Одере; тогда, во-первых, поход сильно бы сократился; во-вторых, прусский король до последней минуты не знал бы, куда идет вспомогательный корпус; в-третьих, генерал Фермор, занявши Пруссию, будет распространять свои операции до Померании, чтоб подкрепить операцию шведской армии; генерал Броун, имея уже теперь указ подвинуться до Вислы, может еще прежде проникнуть в самую Бранденбургию, а если бы и третий корпус Салтыкова, устремляясь на Бреславль или Глогау, был с ними в равной линии, то прусский король непременно был бы приведен в смущение. Атаковать короля прусского в этих местах такими тремя корпусами. которые и сами по себе сильны, и находятся в таком друг от друга расстоянии, что могут помогать один другому, кажется единственным или надежнейшим средством разделить силы прусского короля и заставить его вести только оборонительную, а не наступательную войну. Мария-Терезия отказалась от вспомогательного корпуса. Между тем от 3 января получено известие о занятии Фермором города Тильзита, амтов Руса и Кукернезена. Русское войско вступило в Пруссию пятью колоннами под начальством генералов Салтыкова 2-го, Рязанова, графа Румянцева, принца Любомирского, Панина и Леонтьева. 10 числа, когда Фермор был в городе Лабио, приехали к нему депутаты от главного города Пруссии — Кенигсберга с просьбою принять их в покровительство императрицы с сохранением привилегий, и на другой день русское войско вступило в Кенигсберг и встречено было колокольным звоном по всему городу, по башням играли в трубы и литавры, мещане стояли впереди и отдавали честь ружьем. Фермор был назначен генерал-губернатором королевства Прусского. В Вене очень радовались занятию прусских земель русскими войсками, но сейчас же и высказали беспокойство. Эстергази получил приказание требовать, чтоб дальнейшее занятие прусских земель делалось именем императрицы-королевы, «дабы не подать повода другим дворам к размышлению, а притом чтоб можно было различить воюющую сторону от помощной». На это дан был ответ: «Отношения наши к королю прусскому вовсе, кажется, не требуют таких предосторожностей. Декларацию его, против нас изданную, сочтут непрямым объявлением войны только такие люди, которые не захотят прямо ее разуметь. Мы объявили при всех дворах, что для доставления союзникам нашим надлежащей помощи нет другого способа, как прямо действовать против прусского короля, а потому все дворы, кажется, должны быть равнодушны к тому, чьим бы именем прусские земли ни были заняты. Для нас довольно иметь убеждение, что наши союзники, а императрица-королева особенно, зная наши чувства, отдадут нам справедливость и не подумают, чтоб мы под видом помощи им пеклись только о своей пользе. Что касается присяги, к которой приводятся жители прусских земель, покоренных нашему оружию, то справедливость и надобность ее оказываются при первом взгляде, ибо мы требуем только, чтоб жители ни тайно, ни явно не предпринимали против нас ничего предосудительного».
Наступил май, время приступать к решительным действиям, и венский двор забил тревогу. «Общие неприятели, — писала Мария-Терезия Эстергази, — продолжают обнадеживать, что русская армия и в нынешнюю кампанию ничего существенного не предпримет, потому что она малолюдна и претерпевает такой недостаток в деньгах, что нечего и думать об учреждении магазинов, покупке фуража и доставлении прочих военных потребностей. Таким образом, лучшее время для военных операций минет бесплодно». На сообщение этих опасений Эстергази отвечал: «Если обстоятельства не позволяли нам до сих пор столько в пользу союзников наших сделать, сколько бы мы желали, то можно, однако, сказать правду, что мы сделали все то, что сделать могли. Занятие Пруссии последовало в такое время, с такими издержками и усилиями, что стоит нам не менее целой кампании. Сверх того, здесь готовы были и требованный корпус в 30000 человек отправить во владения императрицы-королевы; и действительно, он уже находился в походе, когда произошла отмена согласно желанию ее величества. Теперь этот корпус уже близко к остальному войску, с которым должен соединиться, и надобно надеяться, что скоро придет в движение вся армия, которая и без того находится по большей части за Вислою. И вешнее время никак нельзя почитать потерянным, ибо дальнейший поход требует бесчисленных приготовлений; сюда присоединились несчастия: неурожай хлеба и фуража, и теперь вследствие необыкновенно сухой и холодной погоды трава еще из земли не показывается».