Дания действительно сильно беспокоилась остановкою переговоров о Голштинии и намерениями России удержать за собою Восточную Пруссию. Французский посол маркиз Лопиталь сообщил канцлеру письмо датского министра барона Бернсторфа к французскому министру герцогу Шуазелю. В письме говорилось, что если России достанется Пруссия, а наследник Российской империи не отречется от своих претензий и не оставит своей ненависти против короля датского, то последний найдется в самом опасном и бедственном положении. В Дании известно, что великий князь постоянно думает о ее разорении; так как вследствие этого датский король убежден, что рано или поздно ему должно будет воевать с Россиею, то, естественно, должна прийти ему мысль, что не лучше ли начать эту войну теперь, чем в такое время, когда у России никаких других неприятелей не будет. Во втором письме своем к герцогу Шуазелю Бернсторф давал знать, что Дания, не желая нарушить дружбы с Франциею, войдет в соглашение не с Англиею, а с королем прусским. Шуазель отвечал, что все равно, и соглашение с Пруссиею будет таким же нарушением дружеских отношений к Франции.
   Знаменитый дипломат, представлявший в последнее время Россию во Франции, граф Михаил Петр. Бестужев-Рюмин умер 26 февраля. При нем для помощи находился в Париже князь Дмитрий Мих. Голицын, которому и поручено было ведение дел по смерти Бестужева, пока не приехал во Францию новый посол действительный камергер граф Петр Чернышев. Шуазель уверял Голицына, что он снова именем королевским сделал внушения датскому министерству, чтоб Дания молчала в Петербурге о своих требованиях относительно голштинского вопроса, а после найдется удобный случай кончить это дело полюбовно, что Франция вмешательством в такое дело никогда не согласится возбудить неудовольствие русской императрицы.
   И в Петербурге также сменился французский посол. Лопиталя послали туда, потому что не было никого лучше. Людовик XV не имел к нему доверия, не вел с ним переписки тайком от министерства; Лопиталь не знал также, что король мимо министерства вел тайную переписку с императрицею Елисаветою. Тайной переписки с королем удостоен был секретарь посольства известный кавалер Эон. Король находил, что Лопиталь становится очень дорог в Петербурге, потом находил, что не умеет вести дела, очень доверчив к русскому канцлеру Воронцову. «Ему велят, — писал король, — уяснить какое-нибудь дело, а он прежде всего открывается Воронцову». Все затруднение состояло в отыскании ему преемника; наконец преемник был отыскан — барон де Бретёйль, которого король счел способным к ведению тайной переписки, Эон получил от Людовика XV приказание сообщить новому послу сведения о характере императрицы, ее министров и всех других людей, употребляющихся для ведения иностранных сношений. Самому Бретёйлю дан был наказ: «Особенно осведомиться насчет привязанности и видов великого князя и великой княгини и стараться о снискании их благосклонности и доверия. Маркиз Лопиталь пренебрегал молодым двором и особенно вооружил против себя великую княгиню участием своим в отозвании из Петербурга графа Понятовского. Если, что не подлежит сомнению, великая княгиня обратится к барону Бретёйлю с жалобами на поведение его предместника, то барон должен воспользоваться этим случаем и ловко внушить, что ему известны чувства короля относительно великого князя и великой княгини, и он может уверить, что его величество будет очень рад содействовать исполнению их желания и если бы им было приятно увидеть опять в Петербурге графа Понятовского, то его величество не только не будет этому противиться, но будет еще содействовать тому, чтобы король польский назначил его снова посланником в Россию». Французский двор действительно начал оказывать в Варшаве свое содействие к возвращению Понятовского в Петербург, но скоро должен был прекратить это содействие, испуганный сильным нежеланием императрицы видеть в третий раз Понятовского при своем дворе.
   В Лондоне были недовольны русским ответом на мирные предложения. Герцог Ньюкестль говорил по этому случаю князю Александру Голицыну: «Здешний двор в угождение и из особенной внимательности к императрице сделал вашему двору предварительное сообщение о мире, рассуждая, что императрица немало отягощена продолжением войны, тратя на нее большие деньги безо всякой надежды получить достойное вознаграждение; наш двор надеялся поэтому, что ответ императрицы будет составлен в таком же миролюбивом смысле; но напротив того, в вашем ответе находятся такие выражения, которые не обещают со стороны императрицы никакой склонности к миру. Основные и естественные интересы требуют, чтоб Россия и Англия находились всегда в добром согласии; так можно было бы и теперь, не пренебрегая русскими интересами, помириться с королем прусским, и независимо от союзников». «Императрица, — отвечал Голицын, — принимая с благодарностию предварительное сообщение его британского величества, не могла дать другого ответа, потому что не может приступить к заключению мира иначе как с согласия всех своих союзников. Постоянное сохранение тесного союза между Англиею и Пруссиею должно служить примером и для других государств. Союз России с Австриею есть самый естественный и необходимый; напротив того, нынешний союз между Англиею и Пруссиею имеет очень слабое и ненадежное основание, ибо основан не на обоюдных пользах дворов, а на одних личных отношениях к королю прусскому; но Фридрих II смертен, следовательно, этот союз кончится с его жизнью. Честь, достоинство и безопасность России требуют, чтоб императрица не жалела издержек на эту справедливую войну, тем более что источники, необходимые для поддержания войны, скорее могут иссякнуть у противников ее величества, хотя бы императрица и не ожидала себе никакого вознаграждения; впрочем, в ее воле получить и вознаграждение, которого по справедливости никто возбранить не может». Тут Ньюкестль прервал Голицына и спросил: «Что вы разумеете под этими словами?» «Это ясно и без моего толкования», — отвечал Голицын.
   После этого разговора другой министр, знаменитый Питт, начал выведывать у Голицына, не намерена ли императрица удержать свои завоевания в Пруссии. «Я, — говорил Питт, — всегда приписывал венскому двору властолюбие и стремление распространять свои владения, о вашем же дворе я этого никогда не думал. Ваша государыня приняла участие в войне единственно из великодушия, чтоб защитить польского короля, не имея в виду какой-нибудь выгоды». Голицын отвечал, что намерения императрицы ему неизвестны; впрочем, все беспристрастные люди должны признать право ее величества на достаточное вознаграждение за такие великие военные убытки, утверждающие вольность и безопасность Германии. «Здесь, — писал Голицын, — не только публика, но и двор внутренно чувствуют справедливость и возможность, чтоб ваше величество удержали Восточную Пруссию в вечном владении; здесь этого и ожидают. Питт того же мнения и, твердя мне о взаимных естественных интересах России и Англии, дал мне выразуметь, что скоро может прийти время, когда настоящие союзники России, и особливо венский двор, будут завидовать благополучию и могуществу вашего величества больше, чем Англия».
   Но когда в Петербурге Ив. Ив. Шувалов обратился к Кейту, чтоб выведать у него мнение английского двора относительно присоединения Восточной Пруссии к России, то Кейт отвечал, что в таком случае война не скоро кончится, ибо король прусский скорее погребет себя под развалинами последнего своего города, чем согласится на такие унизительные условия; что присоединение Восточной Пруссии к России возбудит всеобщую зависть и будет источником беспокойств в Европе, ибо при первом удобном случае будут стараться выхватить эту область из рук России. Шувалов отвечал, что не понимает, каким образом присоединение такой маленькой области может возбудить всеобщую зависть, и если уже так, то можно по крайней мере оставить Восточную Пруссию в закладе у России, пока не найдут другого средства удовлетворить последнюю. Кейт сказал на это, что ни то, ни другое невозможно, ибо все государства увидят ясно намерение России захватить в свои руки балтийскую торговлю и чрез это торговлю всего Севера.
   Из Стокгольма Панин был отозван и сдал дела советнику посольства Стахиеву, который так описывал положение дел в Швеции перед сеймом: «Будучи сим (королевским приглашением чинов на сейм) теперь отворены двери к явному действию различных шведскую нацию разделяющих партий и фракций, предводители оных, несумненно, скоро распустят разнохатные (?) свои знамена и начнут публично работать о умножении числа своих партизанов. Тут главного примечания достойны движения обеих партий — дворовой и сенатской: первая, яко утесненная и бессильная, до сих пор ни малейшего вида не подает действования; вторая, яко господствующая и сильнейшая, следовательно, многочисленная, заражена различными расколами и терзается разными факциями, из которых две первостепенные состоят в неутолимом соперничестве двух сенаторов — первого министра барона Гепкина и гофмейстера королевских детей барона Шефера. Каждый из сих двух соперников особливо ищет приобрести себе доброжелательство дворовой партии, чем надеется возвысить каждый свою факцию, но по сей час ни один, ни другой приметно в том еще не успели в рассуждении дворовой неподвижности и удаления от дел. Рассуждая по наружности о движении обеих факций, сенатор барон Гепкин ищет соединить по меньшей мере мечтание шведской независимости с преданностью чужестранным державам; напротив чего его суперник барон Шефер, никакого посредства не допущая, слепо повинуется Франции и боготворит все, что видит или слышит быть французского творения, почему и в земских экономических распоряжениях во всем французским последует; а как здешний дух вольности в таких делах не сносит утеснения и строгости, так и сей сенатор оказанием своего самоправия и запальчивости столкнулся со многими, и особливо с мещанством, где он ни малейшей доверенности не имеет, чем сенатор Гепкин, напротив того, много пользуется, наипаче сего лета, будучи почти в ежедневном обхождении с мещанством, следовательно, больше надежды имеет на будущем сейме ласкать себя покровительством сего чина, ежели третья факция не схватит у него поверхность. Сия пылко поднимается теперь под предводительством полковника барона Пехлина, который на последнем сейме с знатною отличностью поднят и служил господствующей партии, чем надулся гордостью и, не довольствуясь данным тогда за труды его денежным награждением, взял себе в голову к будущему сейму доставить себе место управителя в господствующей партии, для чего и приезжал сюда в прошлом году; но Сенат, почитая его способным токмо к простому исполнению управительских повелений, обратно прогнал в Померанию к армии, чем он жестоко раздражился противу Сената и теперь собирает собственную факцию, которую можно назвать по древнему римскому примеру ценсорскою факциею, ибо она началом своих действий полагает — укротя на последнем сейме дворовые предприятия, на будущем подстричь крылья из пределов выходящей сенатской власти. Здесь увядающая сенатора графа Тессина седина много ласкательного для себя находит как для представления себя еще один раз на сеймском театре, так и для уничтожения оказанного на себя презрения с стороны своих учеников, составляющих большую часть Сената, с показанием им своего восчувствования, почему сей дряхлостию облекшийся старик под рукою дал свое благословение новому управителю и обещается в случае успеха к нему присовокупиться и показать шведскому народу, что он еще в состоянии находится принять от него благоуханную жертву и дары». На этой депеше Воронцов написал: «Надлежит Стахиеву предписать, чтоб он весьма себя скромно содержал и ни к которой партии не приставал, отнюдь не мешаясь в сеймовые и домашние шведские дела, держась несколько стороны сенатора Гепкина, который по всем оказательствам к нам благосклонен быть является». Но в рескрипте прибавили еще наставление красноречивому Стахиеву: «Рекомендуется вам о всех тамошних происхождениях и ведомостях, которые заслуживают здесь обстоятельного сведения, не вступая в излишнее описание пороков или природных страстей человеческих, доношения наши сюда присылать, но в оных писать явственно и без всяких метафорических и аллегорических экспрессий, которые не служат больше, как к затмению содержания оных ваших доношений, и, следовательно, причиняют затруднения в снабдении вас потребными резолюциями».
   Вместо Панина посланником в Стокгольм был назначен бригадир граф Иван Остерман. Но от 23 июня Стахиев доносил: «Один знатный и в делах обращающийся человек, мой надежный приятель, на сих днях мне в крайней конфиденции сказал, что получаемые здесь депеши из Парижа от шведского посланника наполнены завистливыми внушениями со стороны французского министерства к русскому двору; по словам шведского посланника, французский двор отнюдь не намерен позволить, чтоб Россия оставила за собою завоеванные ею у прусского короля земли». На это Воронцов заметил: «Чиненные внушения Стахиеву от неизвестного здесь приятеля имеют нарочитый вид искусно поссорить нас с французским двором». Далее в депеше Стахиева говорилось: «Австрийский посланник граф Гоес говорил одному из своих приятелей: „Невозможно, чтоб Франция на шведском сейме помогала России: интересы этих обоих дворов в Швеции постоянно сталкиваются; Франция дает Швеции значительные субсидии единственно для удаления ее от русского двора, чтоб в случае нужды выдвигать ее пугалом последнему“; Гоес прибавил, что он не может понять, для чего русский двор так пренебрегает шведскими делами и не старается сам непосредственно ими управлять, а спокойно позволяет Франции окончательно истребить всех русских приверженцев». На это Воронцов заметил: «Чтоб французский двор обратился в пользу здешних интересов в Швеции, о том никогда надеждою себя не ласкали, да и никакого поступка с нашей стороны в содействовании французов чинено не было, и мы в том, конечно, обмануты не будем. Впрочем, никакого пренебрежения по шведским делам с нашей стороны не сделано, но, напротив того, старание прилагали сохранить взаимную дружбу, разве сим пренебрежением разумеется то, что с некоторого времени перестали отсюда для расточения на сеймах пересылать многие тысячи рублев, и ежели б ныне излишние в государстве были деньги, то можно бы на удачу для покушения на перевес и обращение тамошних многих разделенных партий и преклонение в российские виды несколько тысяч рублев переслать; токмо о успехе в том едва ли кто поручится».
   Депеша Стахиева оканчивалась так: «Гоес говорил: истребление остатка русских приверженцев, по-видимому, совершится на будущем сейме, если петербургский двор не пришлет сюда познатнее характеров и побогаче собственным капиталом министра, чем Остерман. Панин в каких стесненных обстоятельствах ни находился, однако содержанием хорошего стола приобрел себе любовь не только многих знатных особ, но и вообще большинство здешнего общества, которое сильно об нем жалеет». На это Воронцов заметил: «Рановременное, весьма тщетное и продерзостное рассуждение о графе Остермане учинено».
   Из Польши приходили старые вести. Приехав однажды к литовскому канцлеру князю Чарторыйскому, Воейков нашел у него и коронного канцлера Малаховского. Чарторыйский тотчас же стал говорить, что у канцлеров отняты почти все дела, принадлежащие к их должности, все делает по большей части надворный маршал граф Мнишек и с помощью тестя своего первого саксонского министра графа Брюля раздает чины, отчего произошло немало смуты и огорчения между шляхтою, которая видит нарушение своей конституции. В прошлом году Мнишек позвал коронного канцлера Малаховского в Люблин пред тамошний трибунальский суд за то, что канцлер обвинял его по одному делу в асессориальных королевских судах, от которых апелляций никогда не бывало. Пример неслыханный в Польше, и хотя чрез посредство примаса и некоторых других лиц произошло между ними примирение, но с таким условием, что они лично друг против друга никакой злобы не имеют, но для удовлетворения за обиду, нанесенную характеру и должности канцлерской, Мнишек должен письменно объявить, что все происшедшее на трибунальном суде уничтожается; но этого объявления до сих пор нет. Не имея возможности сносить более подобных обид, они положили просить короля, чтоб не позволял никому вступаться в их должности и велел Мнишку дать удовлетворение Малаховскому. Потом оба канцлера начали просить Воейкова как министра гарантирующей польскую конституцию державы помочь им в этом и донести обо всем своему двору. Воейков отвечал, что давно следовало бы прекратить частные распри, что может сделаться благоразумною уступчивостию друг другу. Но так как Чарторыйский и Малаховский настаивали, чтоб Воейков вступился в их дела, то он поехал к Брюлю переговорить о жалобах канцлеров. Тот отвечал, что король только того и желает, чтоб все польские дела имели законное течение, а для этого канцлерам надобно быть прилежными; но князь Чарторыйский около двух лет в Варшаве не бывал, живет в своих деревнях, отчего вследствие переписки в его делах проволочка и остановка; и Малаховский бывает в Варшаве на короткое время; он человек добрый и не охотник до ссор и интриг, был бы и теперь покоен, если б не князь Чарторыйский, человек беспокойный, гордый, горячий, неукротимый, который и подбивает Малаховского; в этом немало помогает и стольник литовский граф Понятовский, которого Чарторыйский употребляет в интригах как человека, чрезвычайно много о себе думающего. Воейков в донесении своем отозвался: «Сколько я мог рассмотреть князя Чарторыйского в кратковременное пребывание его здесь, нахожу, что изображение его, сделанное графом Брюлем, верно, этому господину верить во всем, кажется, нельзя, ибо хотя он человек и разумный, но в высшей степени гордый, запальчивый и неукротимый. По приезде своем сюда, в Варшаву, не замедлил он вместе с братом своим князем Адамом, воеводою русским и племянником графом Понятовским быть у английского посланника лорда Стормонта, у которого просидели около двух часов».
   На это канцлер граф Воронцов отвечал ему в своем письме: «С одной стороны, желательно было бы, и для чести и кредита нашего двора нужно и полезно, чтоб чрез ваше посредство министерство польское восстановлено было в его должном значении; но с другой стороны, ясно усматривается, что граф Брюль и Мнишек, имея беспредельную поверхность у короля и будучи так огорчены господами канцлерами, не могут склониться на увещания нашего двора, имея довольно отговорок, которых посторонним опровергнуть нельзя, и объяснения по этому делу могут завести в неприятные дальности; к тому же не покушение ли это только со стороны господ канцлеров произвести некоторую холодность между нами и польским двором. Итак, по моему мнению, вашему превосходительству надобно поступать в этом деле очень осторожно и между этими матедорами содержать равновесие, дабы при нынешних наипаче критических временах прямой экилибер был, тем более что мы едва ли можем себя ласкать, чтоб через перевес одной или другой партии лучшую силу и пользу в польских делах приобрели, и почти можно по нашей пословице сказать: „кто ни поп, тот батька“».
   Приближался сейм, и Воейков узнал, что в инструкциях депутатам внесены жалобы на тягости польскому шляхетству от прохода русских войск. Когда Воейков донес об этом в Петербург, то отсюда получил приказание внушить Брюлю, как это будет чувствительно для России и вредно для общего дела и чтоб он, Брюль, употребил тайно все меры к разорванию сейма в самом начале. Воейков исполнил приказание, и Брюль отвечал ему уверениями, что сейм разорвется непременно, потому что он не допустит до избрания маршала. «Опасно только одно, — заметил Брюль, — что англичане и король прусский стараются всеми мерами довести польское шляхетство до конфедерации и употребляют немалые суммы к возмущению этого корыстолюбивого и безрассудного народа. Недавно прусский секретарь посольства Бенуа получил от своего короля много писем к полякам, между прочим и к князьям Чарторыйским. Эта фамилия с партиею своею не перестает недоброхотствовать королю и явно угрожает конфедерациею, приводя на то и коронного гетмана Браницкого». Донося об этом своему двору, Воейков замечал: «Мне кажется, что поляки не вдруг решатся на конфедерацию, видя вблизости русскую армию, а некоторую часть ее и действительно в земле своей».
   Сейм был разорван. После этого Воейков потребовал от Брюля другой услуги: чтоб постарался изловить прусских курьеров, которые беспрестанно ездят к прусскому эмиссару в Константинополь и оттуда обратно. Обрезков доносил, что дело прусских эмиссаров идет дурно в Константинополе: Турция не хочет войны, хотя крымский хан и старается всеми силами поссорить ее с Россиею, подавая жалобы на грабительства запорожцев. В октябре Обрезков дал знать, что неаполитанский посланник получил известие о появлении человека, который называет себя русским князем Иваном, свергнутым с престола в 1741 году. Самозванцу можно дать 25 лет или больше; он небольшого роста, лицо у него смугловатое, волосы черные, на лице большие рябины, на шее рана из пистолета. Он говорит по-русски, по-французски, по-немецки и несколько разумеет датский и шведский языки. Скрывал он себя под частными фамилиями, наблюдая крайнее молчание и притом учтивость, довольствуясь малым до получения ответов или векселей, которых ожидал он из Копенгагена, Берлина и Брауншвейга; писал три письма к датской королеве и пересылал их по почте; в этих письмах рассказывает он, что убежал из России в 1754 году со стороны Азова, был в разных странах Европы; в 1757 году приезжал инкогнито в Петербург, откуда уехал в Бранденбург, а отсюда — в Копенгаген, где прожил зиму между 1757 и 1758 годами до прибытия в июне месяце 1758 года русского флота, который, по его мнению, назначался для вытребования его от датского двора, почему отправлен он из Копенгагена тайным образом на остров Самсое, откуда после выпровожен из королевства для избежания столкновений с русским двором. Из Дании он отправился в Германию к принцу Фердинанду брауншвейгскому и был свидетелем Бергенского сражения; во Франкфурте его хотели схватить по приказу герцога Брольи, но он убежал в Швейцарию и оттуда в Италию. Прикрашивает он свой рассказ обстоятельствами, служащими для доказательства его справедливости, и ни в чем себе не противоречит. Из письма датского министра Бернсторфа видно, что он обманщик и был бы арестован в Дании, если б не успел убежать.
   Елисавета объявила, что будет упорно продолжать войну, если бы даже принуждена была продать половину своего платья и бриллиантов. Эти слова уже заключают в себе намек на то, как терпели от войны финансы империи. В начале июня месяца генерал-кригскомиссар князь Яков Шаховской представил в конференцию, что Главный комиссариат, если не будет ему возвращено долга, который имеется на разных правлениях и простирается более чем на пять миллионов, и если не будет пополнена доимка, не надеется, чтоб на текущий год могла быть отправлена в армию вся требуемая сумма сполна; представил, что военные чины удовольствованы жалованьем только за генварь и февраль месяцы, а за остальные два месяца генварьской трети удовольствовать уже не из чего. Конференция препроводила это донесение в Сенат; тот отвечал, что приняты меры к собранию долгов и доимок. Канцелярия от строений донесла, что у нее на Штатс-конторе долгу с 1757 года 103876 рублей; а у Канцелярии от строений были большие издержки на постройку Зимнего дворца. Резная работа в галерее этого дворца по рисунку Растрелли отдана была за 20000 рублей мастерам Жилету, Дункеру и Ролянду, которые обязались содержать на своем иждивении 50 человек иностранных мастеров и 15 человек русских рещиков; гвардейский офицер поехал в Московскую губернию набирать тысячу человек штукатуров; и велено штрафовать Ярославский магистрат за укрывательство штукатуров и каменщиков, также старосту и крестьян вотчины князя Елецкого в Любимском уезде. В конце года Канцелярия от строений требовала на постройку Зимнего дворца 60495 рублей. Сенат велел навести справки, и оказалось, что в 1755 году на строение дворца по смете отпущено 859555 рублей, потом отпущена прибавочная сумма в 372672 рубля да на внутреннее строение по 1759 год велено отпустить 143713 рублей; а с 1759 года до окончания постройки положено отпускать и отпускается по 120000 рублей в год; на этом основании Сенат приказал в отпуске суммы Канцелярии от строений отказать, пусть довольствуется назначенною суммою в 120000 рублей. Посольская свита в Париже не получала жалованья не только за 1760 год, но было недоплачено и за прошлый год. На Иностранную коллегию шло в год 191377 рублей да на чрезвычайные уплаты 29822 рубля и 1300 червонных; на Штатс-конторе числилось долгу 512713 рублей и 1300 червонных. За таможенным откупщиком Шемякиным явилась доимка в 412562 рубля; Сенат велел накрепко понудить к уплате.