Прежде всех приехал из Калуги в Варшаву Солтык. По словам Штакельберга, Цицерон не мог наделать более шума в Риме по возвращении из ссылки. Вся Варшава пришла в движение: папский нунций, епископы и вся знать выехали к нему навстречу; толпы простого народа теснились около его кареты с криком: «Vivat!» Солтык одет был в изношенное платье, плешивая голова была открыта, вид имел сокрушенный, сидел, потупив глаза, и беспрестанно творил крестное знамение. Двери его дома тотчас же отворились для всех бедных, сам он пешком ходил по церквам и служил обедни. Встретив его у королевской сестры, к которой он приехал в сопровождении 50 человек бенедиктинцев, Штакельберг сказал ему, что публика получила бы еще высшее понятие о его святости, если б он оставался спокойно дома, отдыхая с дороги. Солтык очень приутих после этих слов. Он два раза приезжал к Штакельбергу, тот был у него раз; и все три свидания были посвящены тому, чтоб «укротить энтузиазм епископа оружием рассудка и очевидности». Успех, по-видимому, остался на стороне укротителя: Солтык начал повторять, что не сделает ни одного шага, не скажет ни одного публичного слова, не посоветовавшись с Штакельбергом. Он попросил у посланника позволения писать императрице и получил его. Письмо было написано в самых почтительных выражениях: Солтык благодарил за милость, просил прощения за прошлое и поручал себя в высокое покровительство русской государыни.
   19 февраля последовал ответ польского правительства на объявление трех дворов о разделе Польши. В ответе говорилось, что чрезмерность требований, предъявленных тремя дворами, усиленная выражениями обвинений и упреков, оскорбила чувствительность короля и Сената; что не соблюдено должного уважения к королю и республике, тогда как осторожное поведение короля заслуживало другого. Впрочем, король по совету Сената, принявши во внимание серьезные угрозы и действительные опасности в случае отказа требованиям трех дворов, исполнил их желание, назначив сейм на 19 апреля. Наконец, король по совету Сената обращается к трем дворам с торжественным заявлением о необходимости вывести их войска из владений республики прежде начатия сеймиков, чтоб последние, равно как и сейм, могли идти свободно и национальная воля могла выразиться без стеснения и опасности. Министры трех дворов решили смолчать относительно тона этого ответа, они с самого начала приняли за правило позволять всякого рода декламации, которые не могут иметь последствий, оставить полякам это утешение, лишь бы главное дело шло своим чередом.
   Сеймики должны были начаться 22 марта, но преданные люди, отправившиеся в провинции, представили Штакельбергу, что они не могут отвечать за приезд ни одного депутата из своих приятелей, если не будет обещано содержать их, ибо они находятся в страшной бедности. От сеймиков внимание Штакельберга невольно обращалось к сейму вследствие приведенной инструкции для послов трех держав. Он писал Панину, что, по его убеждению, требуемую в них отмену закона об отступничестве провести нельзя: «Слепой фанатизм поляков, способный пожертвовать всем, еще не представляет в этом деле такой трудности, как венский двор, а именно чувствительность императрицы-королевы к религиозному вопросу. Папа выхлопотал у нее приказание барону Ревицкому покровительствовать религии, особенно по этому пункту, и Ревицкий мне объявил, что имеет инструкцию и ведет отдельную по этому предмету переписку с императрицею. Как бы закон несправедлив ни был сам по себе, умоляю не настаивать на сию отмену, ибо от этого прежде всего потерпит ущерб согласие между обоими дворами и, во-вторых, ввод диссидентов в законодательное собрание — дело и без того очень трудное — станет невозможным. Наконец, форма правления, какую вводят дворы, и ограничения королевской власти возбудят против нас всю королевскую партию. Только ставя короля между страхом и надеждою, я успел привести его в страдательное положение и направлять Сенат. Как только Станислав-Август сведает будущую свою участь, то станет поднимать небо и землю, чтоб не сойти на степень театрального короля. Если, с одной стороны, мы будем иметь против себя всех друзей двора и, с другой — вооружим другую часть нации, раздражив ее религиозным вопросом, для нее самым дорогим и священным, то легко понять, что из этого выйдет. То же будет и относительно староств для вознаграждения короля, если надобно их будет взять при жизни настоящих владельцев». Панин отвечал, что если уничтожение закона об отступничестве встречает такое затруднение, то можно оставить его с изменениями или даже вовсе без перемены. Касательно староств Панин предписывал сообразоваться с желанием нации. Панин прислал также добавление к инструкциям, насчет которого Штакельберг должен был согласиться со своими товарищами; королю можно было предоставить право иметь гвардию из двух батальонов иностранных войск, для чего назначить особую сумму, ибо когда союзные войска оставят Польшу, то жизнь Станислава-Августа может подвергнуться опасности вследствие ненависти против него в народе за раздел Польши.
   Панян для настоящей минуты больше всего требовал от Штакельберга согласия с его австрийскими и прусскими товарищами: «Остерегайтесь возбудить подозрение, что мы хотим поддержать наше господство, тогда как дело может совершиться только при совершенном равенстве трех дворов. Не связывать себе руки обязательствами, могущими загородить дорогу нашему влиянию, не отягчать отдельно от двух других дворов положения Польши, не отчуждать поляков действиями, которые могут быть приписаны одним нам, — вот все, что нам позволяет настоящая минута. Вместо того чтоб показывать себя слишком заботливыми насчет будущего, было бы полезно обнаруживать равнодушие; пусть заподозрят в этом ваше собственное искусство или политику вашего двора — поверьте, что наше дело от этого выиграет».
   Сейм приближался, и Штакельберг прежде всего начинает жаловаться на Солтыка, который опять пошел наперекор намерениям и планам трех дворов; и когда Штакельберг сделал ему серьезные внушения на письме, Солтык отвечал: «Тотчас по приезде моем в Варшаву в первых разговорах с вами и министрами двух других дворов я объявил вам откровенно, что не стану одобрять ваших намерений против Польши; я вам несколько раз повторял отдельно, что поляк, одобряя раздел своего государства, грешит против заповедей божиих, запрещающих касаться собственности ближнего, а кто одобрит такое дело, будет его сообщником: что по естественному закону каждый обязан защищать право отечества, если не хочет быть чудовищем; что если мы, сенаторы, одобрим это, то будем клятвопреступниками; кто дал нам власть сделать наших собратий рабами и чрез это приобрел ту же власть и над нами? Я вам постоянно объявлял, что сделаю все для вас, если в ваших требованиях не будет ничего противного моей совести и чести. Вы меня уверяли, что, зная хорошо мой характер и мой образ мыслей, вы не осмелитесь меня искушать. Шлюсь на полковника Бахметева и других офицеров, карауливших меня в тюрьме: разве я им не объявлял, что предпочту провести остаток дней моих в темнице, даже в Камчатке, на хлебе и на воде, чем получить свободу ценою блага отечества и совести моей? То же самое повторял я и вам и даже прибавил, что скорее лишусь жизни, чем подпишу пагубное решение против своего отечества. Не желая подтверждения раздела, я не мог желать сейма; не желая сейма, я не мог желать сеймиков, и поэтому я употребляю всевозможные усилия, чтоб их разорвать. Я вам открываю всю правду, а вы меня упрекаете, что я не сдержал своего слова. Вы меня упрекаете в поступке не очень искреннем, именно что я вам представил моих братьев родных и двоюродных и моих племянников как будущих депутатов; что вы называете обманом, я называю политическою штукою, хитростию, позволенною в подобных случаях, наконец, restriction mentale. Знайте, что я смолоду учился у иезуитов». Штакельберг отвечал ему: «Я не учился у иезуитов и ненавижу макиавеллизм; религию и нравственность никогда я не брал предлогом для прикрытия интереса моих страстей. Фанатизм, личный интерес, интриги, а не соседние державы причиною несчастия Польши; здравый смысл, истинный патриотизм и благоразумие должны его прекратить; когда вы отыщете в своем сердце смысл этих добродетелей, то, умоляю, уведомьте меня об этом, и я приму вас с отверстыми объятиями. Я не отвечаю вам насчет намерений дворов: они не по. вашей части».
   «Солтык сумасшедший, — писал Штакельберг Панину 1 апреля, — но из таких сумасшедших, которых запирают. Я написал ему письмо, чтоб покончить с ним всякие сношения; я не велел принимать его писем, а за ним самим приказал присматривать. Верно, что этот человек наделал-таки зла. Изумительно, что сейм собирается; без внушений Солтыка он был бы не так шумен, как будет. На раздел смотрели как на беду неминучую, а теперь толкуют о разрыве конгресса и об условиях, на которых нужно написать договор. Наконец через восемь дней занавес поднимется и великая пьеса станет разыгрываться; уверяю вас, что при этом мы будем иметь такие трудности, каких и не ожидаем. Возбуждение опасений и угрозы производят мало впечатления. Иностранные войска и без того поглощают все доходы частных лиц».
   Сейм начался под узлом конфедерации. Но только что маршалы конфедерации коронный и литовский вошли в залу заседаний и первый депутат краковский открыл заседание объявлением конфедерации, как поднялся громадный литвин, именем Рейтан, и начал кричать на весь замок: «Не позволяю!» Крик этот продолжался трое суток, и сейм остановился. Когда маршал коронный конфедерации граф Понинский встал, чтоб постучать, по обычаю, палкой для восстановления порядка, Рейтан схватил другую палку и, ставши на маршальское место, закричал: «Я сам маршал и могу быть таким же хорошим маршалом, как и другой, выбранный в темноте и тайне!»
   Бенуа и особенно командующий прусским войском генерал Лентулус предложили Штакельбергу схватить Рейтана; тот отвечал, что так как его прусское величество — равный участник в делах, то он, Штакельберг, согласен, чтобы прусские гусары схватили Рейтана, но что он решился не употреблять насилия, что им, послам трех союзных дворов, нечего тревожиться криками сумасшедших и он берет на себя заставить короля принять договор у себя во дворце, не входя в посольскую избу. Чтоб исполнить это обещание, Штакельберг призвал к себе обоих канцлеров и просил их сообщить королю, что если он не приступит к договору в 24 часа, то послано будет приказание двинуть войска. Король не согласился и пригласил к себе Штакельберга на 11 апреля. Потом повторил ему то же самое и представил ему неудобства и замедления, какие произойдут от его прибытия в залу Сената, если Рейтан и товарищи его явятся туда, что и будет, по всем вероятиям. Король согласился собрать Сенат во дворце, велел канцлеру повторить угрозу Штакельберга и призвать маршалов конфедерации. «Все это сделано, — писал Штакельберг в Петербург, — маршалы произнесли речи, король приступил к договору, сенаторы подписали отдельно, палаты присоединятся 13 числа, Рейтан и его приверженцы испугались и просят милости, все спокойно».
   Но гораздо было труднее провести новую конституцию. Король велел сказать Штакельбергу, что не позволит уменьшить ни в чем своих прав. Мы видели, что сейм должен был договариваться с послами чрез уполномоченных из сенаторов и депутатов; сеймовых депутатов послам трех дворов еще можно было набрать своих, но сенаторов назначал король. После отправили кнему список желаемых ими лиц, включив всех министров, между которыми находились его родственники. Станислав отвергнул этот список с непонятным упорством. Начали думать опять о движении войск; но Штакельберг писал Панину: «Умоляю исходатайствовать, что, если уступать во всем, эти войска должны очистить республику. Я должен повергнуть бедную Польшу к стопам нашей августейшей государыни и умолять за нее о милосердии. Вся Великая Польша из провинции богатой и населенной превратилась почти в пустыню вследствие занятия прусскими войсками, которым она доставляет фуража и контрибуции на 40000 талеров в месяц, тогда как ее депутаты на сейме делают всевозможное в нашу пользу; не удивительно, что эти люди начинают отступать от нас из отчаяния».
   Благодаря политической речи короля сейм отправил министрам трех дворов ноту: «Союзные дворы передали польскому министерству изложение оснований, почему они считают себя вправе на известные польские земли. Польское министерство отвечало изложением своих прав на эти земли, прав, основанных на доказательствах очевидных; но так как республика не видит, чтоб на ее ответ было обращено достойное внимание, а между тем три двора не отстают от своих требований, то для Польши необходимо предложить этим самым трем дворам согласиться на принятие дружеского вмешательства держав нейтральных и поручителей в наших договорах для исследования прав и притязаний, дабы три соседних двора не были истцами и судьями в собственном деле». Штакельберг отвечал: «Три двора уже передали польскому министерству изложение своих прав, основанных на доказательствах неопровержимых и ставших еще бесспорнее от недостаточного возражения, сделанного с польской стороны. Подписавшийся не может дать другого ответа, кроме содержания разных деклараций трех соседних держав, а именно 22 января (2 февраля), в которой они определили довольно замечательную алтернативу для Польши: окончательное решение дела к 7 июня или увеличение требования с их стороны. Несмотря на такой язык, решительный и неизменный, подписавшийся видит с печалью и состраданием, что сейм проводит время в пустяках, придирках и спорах о словах; между тем страшный срок приближается и виновники этих замедлений не трепещут. Они должны отвечать на коварный аргумент, что державы не должны быть истцами и судьями в своем деле. Кто виноват, что они наконец принуждены были сами себе оказывать справедливость? Виноват этот дух властолюбия, который, заимствуя все голоса, принимая все формы, возбудил смуту, воспламенил междоусобную войну и произвел кровавую борьбу между Россиею и Портою, продолжавшуюся четыре года. К этим рассуждениям присоединяю последнее: если сейм в 8 дней не назначит уполномоченных для переговоров с министрами трех дворов, то никто не отвечает за следствие».
   «Мы, — писал Штакельберг Панину, — выполнили такую трудную задачу, собрали сейм, составили конфедерацию, склонили всю нацию к договору с державами — и все препятствие и замедление встречаем в особе короля!» 26 апреля министры трех дворов отправились к Станиславу-Августу упрашивать его не делать им препятствий, но Штакельберг понапрасну истощал свое красноречие; припев ко всем ответам королевским был один: «Я не могу противиться разделу, но я никогда не позволю сеймовой делегации решать вопроса о моих правах и правительственной форме». Штакельберг объявил, что переговоры о разделе Польши и переговоры о ее внутреннем устройстве нераздельны, что от них зависит спокойствие Европы и король своим сопротивлением может нанести бедствие Польше: назначенный срок пройдет и послы велят двинуться войскам. Тут король распространился о несправедливости и невозможности отнятия у него прав, о дурном правительственном устройстве, которое выйдет делом рук трех дворов, не имеющих понятия о польских законах, и делом нескольких поляков, ему, королю, враждебных. Министры дворов возражали ему, что об его правах еще ни чего не решено, что безурядица в Польше достаточно уяснила для дворов злоупотребления ее правительства и аргумент относительно врагов его неприложим, ибо он может назначить весь Сенат. Все было бесполезно: он вдруг встал со своего места и сказал, что в следующий понедельник будет говорить в последний раз в Сенате. Едва министры трех дворов успели оставить дворец, как по городу уже начали ходить красивые фразы короля. По словам Штакельберга, Станислав целый день расточал перед каждым слезы, трогательные положения и цветы риторики.
   27 числа министры трех дворов распустили между поляками слух, что они заняты распоряжениями относительно движения войск, что и было совершенно справедливо; а к ним от двора приходили вести, что король готовится протестовать против всего и что даже намерен отказаться от престола. Эти вести заставляли послов решиться на какое-нибудь сильное средство, но какое именно? Бенуа и Лентулус показывали письма прусского короля, содержавшие приказания употреблять самые крайние средства при малейшем сопротивлении. Но Штакельберг представлял, что личное сопротивление короля не должно еще подвергать гибели целый народ, тем более что это сопротивление не касается раздела. Решено было распространить по городу слухи, что приказания насчет движения войск отданы, и послать русских, австрийских и прусских квартирмейстеров для назначения постоев в знатных домах. Это навело на поляков желанный страх, а появление прусского эскадрона в полумиле от города докончило впечатление.
   1 мая в 8 часов утра Штакельберг собрал у себя всех сеймовых депутатов и в присутствии своих товарищей, австрийского и турецкого, постарался объяснить им, как безрассудно было бы с их стороны подвергаться военной экзекуции, тогда как относительно раздела и сам король согласен, упрямится только относительно внутренних вопросов, тогда как ни один из этих вопросов еще не решен и без совещания с ними решен не будет. В то же время по улицам путешествовали два эскадрона пруссаков и два эскадрона австрийцев, которых министры трех дворов ввели в город по условиям, вытребованным Штакельбергом, что они выйдут из Варшавы, как только цель будет достигнута, т.е. как скоро поляки будут напуганы. Вся Варшава была поражена ужасом при виде этих войск. Один король, ободренный своим маленьким советом, состоявшим из любовницы и двоих иностранцев, одного швейцарца и одного француза, вызывал на борьбу три державы, внушая депутатам, что последние хотели ввести аристократическое правление, составленное из 12 тиранов. Приехавши на сейм, король предложил на утверждение большинством голосов свой акт избрания уполномоченных для переговоров с послами; другой акт был составлен самими послами; и королевский отличался от последнего тем, что в нем уполномоченные по внутренним вопросам не могли постановлять окончательно и передавали дела на решение сейму, что вело к проволочке времени. Тут маршал конфедерации Понинский приблизился к трону и представил королю, что ему, маршалу, одному принадлежит право предлагать предметы на решение большинством голосов. Король и его партия не признали этого права. Встал епископ куявский Островский и в сильных выражениях представил королю, чему он подвергает нацию. Многие сенаторы говорили в том же смысле; маленький князь Сульковский, палатин гнезненский, подземная фигура, по выражению Штакельберга, с мужественным красноречием, произведшим сильное впечатление на толпу, обратился к королю со словами, что его величество, сидя на троне, сам не рискует ничем, а подвергает опасности жизнь, честь и собственность сограждан. Сделано было предложение отправить депутацию к министрам трех дворов с просьбою дать еще два дня сроку. Король не согласился и на это предложение, тогда пошли на голоса, и большинство сказалось против короля. Министры трех дворов исполнили просьбу сейма, дали сроку до 3 мая, поручивши депутации передать сейму протест против королевского акта как написанного без соблюдения должного уважения к их дворам.
   2 мая союзные министры употребили на обеспечение для себя большинства в палате депутатов и по общему согласию издержали на этот предмет 8000 червонных, В то же время они внушили родственникам короля, что первые следствия исполнения угроз падут, естественно, на них, если они не найдут средства отвратить его величество от упорства, гибельного и бесполезного вместе. Кроме того, министры сочинили декларацию, которая должна была отнять у сейма малейшее сомнение насчет возможности принятия королевского акта. Вельможи представили эту декларацию королю с просьбою уступить и своим упорством не подвергать их верной гибели. Станислав отвечал, что скажет свое мнение Сенату, но, прибыв в собрание, он стал по-прежнему речами и жестами ободрять свою партию, чтоб проводила его акт, причем сам отмечал карандашом голоса. Несмотря, однако, на все его усилия, большинство оказалось за акт, предложенный послами трех держав. Описывая Панину все свои хлопоты по этим делам, Штакельберг жаловался на своих товарищей, преимущественно австрийского барона Ревицкого; это, по его словам, был человек вовсе не способный для такого дела, слабый, легко поддающийся и ленивый; секрет его в руках двоих итальянцев, которые употребляли во зло состояние, в каком бывал посланник после обеда. Бенуа — человек умный и действовал очень согласно с Штакельбергом, но он не имел никакого влияния на поляков.
   Король со своей стороны описывал свои хлопоты и свое печальное положение маменьке Жоффрэн: «Клянусь честью, что я не дал ничего и ничего не обещал никому из тех, которые до конца держались моего мнения на сейме. 100000 иностранцев жестоко опустошают Польшу, особенно притесняют тех, которые не угождают им. Три министра роздали много денег на сейме. Иностранцы видели, что. есть люди честные к мужественные в стране, ибо почти половина сейма устояла против их золота и против их силы. Но, увы, к чему все это служит, когда нет ни денег, ни войска! На другой день после решения этого несчастного дела мне сказали: „Если бы вы получили большинство, то вы перестали бы быть королем и остальная Польша была бы поделена между нами“. Король прусский имеет это постоянно в виду. Теперь, несмотря на то что три двора взяли все, чего хотели, их войска продолжают жить в Польше, кормиться даром на ее счет. Русский министр обещает, что это скоро кончится, австрийский также ласкает надеждою, прусский не делает и этого. Его государь, кажется, занят придумыванием средств заставить своих союзников согласиться, чтоб он взял у нас еще больше земель. Император, кажется, считает себя обязанным делать нам столько же зла, как и прусский король, а русская императрица так занята турком, что не может помешать прусскому королю вредить нам. С 14 мая я совершенно завишу от милости трех дворов. Я умираю с голоду; вооружаются против всего, что мне наиболее дорого. Несмотря на то, надобно показывать наружное спокойствие, исполнять с некоторого рода достоинством худшую из ролей и думать, что может быть еще хуже, и стараться отвратить это худшее от государства, сберечь несколько зерен, которые могут прозябнуть при более благоприятной погоде».
   8 мая назначены были уполномоченные для переговоров с министрами трех дворов; король назначил всех сенаторов, находившихся налицо; маршалы назначили 60 человек шляхты, что составило всего 100 человек. Когда все таким образом было улажено, открылось препятствие к начатию переговоров, и не со стороны поляков, которые, напротив, теперь торопили делом, Ревицкий не получал от своего двора никаких инструкций, и по городу пошли самые чудовищные слухи о причинах такой медленности. Наконец бумаги пришли, и переговоры начались 22 мая; а на другой день Штакельберг опять жаловался на Ревицкого: «Это человек добрый, мой друг и который во всем следовал за мною, но он не только сам держит сторону короля, но, как кажется, склоняет туда же и двор свой. Я не подозреваю, чтоб он был подкуплен, ибо считаю его честным человеком, но мне кажется, что король обещал следовать идеям императрицы-королевы относительно религии и что Ревицкий вошел в этот план посредством нунция. Решено, что диссиденты никогда не получат участия в законодательстве». Штакельберг думал, что Ревицкий по собственному побуждению держал сторону короля и склонял к тому же свой двор, тогда как, наоборот, он действовал по инструкциям своего двора, которые предписывали ему стараться об усилении королевской власти, о возможном ограничении «liberum veto», чтоб Польша могла поддержать значение посредствующего государства между Россиею, Пруссиею и Австриею (puissance intermйdiaire). Скоро Штакельберг должен был жаловаться на обоих своих товарищей. Ревицкий объявил, что границы прусской доли, представленные Бенуа, явно не согласны с конвенциею трех дворов, и потому он не знает, удержит ли его двор свой первый план; но на карте самого Ревицкого оказалась пограничною река Подгурже, которая была неизвестна, и с австрийской стороны предполагалось, что под нею надобно разуметь реку Сбруч. Ревицкий объявил, что не может продолжать переговоры как вследствие прусской карты, так и вследствие того, что еще не получил из Вены оригинала своих полномочий, а только копии да не приезжал еще инженер с верною картою. Штакельберг бросился к Бенуа, не может ли он упросить своего короля, чтоб позволил внести в договор общие выражения конвенции, объяснение же их произойдет на месте посредством комиссаров, ибо объяснение королевское останавливает все дело. Бенуа отвечал, что не только решение его короля непоколебимо и в присланной карте никакого изменения не будет, но если австрийцы примут Сбруч границею, то прусский король не удовольствуется своею настоящею долей. Дело затягивалось, а поляки, и согласные на все, выходили из терпения при виде совершенного разорения. Пруссаки заставляли давать себе съестные припасы и фураж на 30000 человек, тогда как их было всего 5000. Штакельберг писал в Берлин кн. Долгорукому, прося представить прусскому министерству, что русские войска платят за все и что между тремя дворами постановлено платить за припасы и фураж, как только поляки станут сообразоваться с желаниями союзников. Долгорукий отвечал, что король намерен сообразоваться с решением двух императорских дворов на этот счет и что Бенуа получит указы в этом смысле. Так как Ревицкий получил от своего двора приказание платить за все, то оставалось только всем троим согласиться поступать одинаково; но Бенуа постоянно уклонялся от этого решения, хотя, по словам Штакельберга, он первый был оскорблен варварством, с каким прусские офицеры поступали в Польше. Штакельберг высказывал убеждение, что если не будет постановлено, чтобы австрийцы и пруссаки платили за все потребляемое ими в Польше, то никакая сила на свете не может заставить их выйти из этой страны — такова расчетливость, Царствующая в Вене и Берлине.