Румянцев еще не успел оправиться от болезни, как на него возложена была новая обязанность — заведование Второю армиею, оставшеюся без начальника за отъездом Долгорукого, и улаживание дел татарских. По этому поводу Румянцев писал императрице: «Что касается свойств и расположения татарских народов, то едва ли и надеяться можно в скором времени видеть их спокойными и пользующимися, как следует, вольностью и независимостью. Я свое мнение основываю на том, что имевшие с ними дело Щербинин, Веселицкий и кн. Долгорукий одинаково и постоянно писали, что татары исполнены крайнего отвращения ко всем благодеяниям в. в-ства и никогда не переставали желать раболепствовать по-прежнему Порте, а теперь этого и формально ищут, о чем визирь в своем письме ко мне упоминает да и кн. Долгорукий писал, что они за этим депутатов своих отправили к Порте». Действительно, турецкие войска вышли из Крыма, флот отправился от его берегов назад в Константинополь, резидент Веселицкий был освобожден; но татары не хотели принять данной им вольности. Больному фельдмаршалу было тяжело заведовать двумя армиями, особенно при таких обстоятельствах. «Пощады я не делаю ни здоровью, ни самой жизни моей, — писал он Екатерине, — против совету докторов, кои беспокойство, сопряженное с управлением дел, главным препятствием моему выздоровлению полагают, я жертвую вседневно последними силами исполнению моей должности, но, во всем ослабевши от долгой болезни, едва могу распоряжать и сею частью и боюсь, чтоб в таком состоянии и тут чего-либо не проронить». Румянцев просил, чтоб для Второй армии назначили или опять кн. Долгорукова, или кого-либо другого, хорошо знающего дела того края, где расположена эта армия. Между тем великий визирь прямо обратился к Румянцеву с письмом, где выражал желание изменить мирные условия, именно касающиеся татар и дунайских княжеств, для которых в Кучук-Кайнарджи выговорены были льготы. На это Румянцев отвечал: «Скрыть не хочу моего крайнего удивления, каким объят я был, увидав содержание вашего письма. Дело столь торжественное, как мир, заключенный между Всероссийскою империею и Портою Оттоманскою уполномоченными от их государей, в своем исполнении не терпит ни отлагательств, ни остановки, и я должен вам сказать, не обинуясь, что ни один пункт в трактате не может быть нарушен без того, чтоб не нарушены были и все статьи его, и самое главное основание — искренность и добросовестность. Перемена священных договоров вслед за их постановлением была бы предосудительна достоинству и славе высочайших дворов. Хотя сказанное увольняет меня от дальнейших объяснений, однако хочу из дружбы к вам заметить следующее: татарские народы как вольные и независимые не принуждаются ни к чему противному магометанскому закону. Жалобы и просьбы их, хотя бы и действительно шли от них самих, не дают права ни той, ни другой державе входить в их разбор. Татары стали теперь народом вольным и ни от кого не зависимым, и об этом положении их Россия и Порта имеют между собою обязательства, которые должно исполнить независимо от татарских желаний. Вы сами говорите в письме своем что несколько лет велась война по несогласию на те условия, которые постановлены в Кайнардже; можно ли же опять требовать в них какой-нибудь перемены и этим трогать пепел прежнего несогласия?» В донесении от 5 ноября Петерсон поздравил Румянцева, что твердость его ответа произвела желанное действие: решено утвердить договор безо всякой перемены.
   Но когда ошибка допущена в начале дела, то она непременно обнаружится в конце его. Ошибка, допущенная в начале крымского дела провозглашением независимости татар, была еще усилена уступкою туркам религиозного влияния над ними. Тотчас по заключении Кучук-Кайнарджийского мира Панин писал Веселицкому относительно его условий о татарах: «Хотя татары со стороны Порты в рассуждении политического и гражданского их состояния и признаны совершенно свободными и ни от кого не зависимыми, но с тем, однако ж, чтоб они в духовных обрядах как единоверные с турками в рассуждении султана яко верховного калифа сообразовались правилам, законом их предписанным, но без малейшего предосуждения утверждаемой для них политической и гражданской вольности. По бывшим о сей духовной должности татар к турецкому государю на Фокшанском и Бухарестском конгрессах рассмотрениям имела она состоять в том, чтоб каждый новый хан крымский, добровольным избранием возводимый на сию степень, возвещал о том оттоманскому престолу грамотою своею чрез нарочную депутацию и требовал от оного утверждения или же благословения на свое достоинство; чтоб судьи крымские, поелику суд и расправа магометанская в тесном соединении с их же законом состоят, снабдеваемы были полною мочью от кадилескера константинопольского, а по крайней мере чтоб при первом случае, но единожды на все уже последствие времени не требовано было татарским правительством судей их настоящих и будущих благословляющая бумага и чтоб в Крыме и во всех татарского владения местах каждую пятницу в мечетях возносимо было в молитвах имя султанское. Без сомнения. Порта и не оставит стараться тотчас о приведении сих трех пунктов в полное действо; но против того настоит опасность, чтоб татары по невежеству своему, суеверству и неограниченной к туркам преданности не подвиглись, буде оставить без предостережения, поступить далее, нежели совместно быть может с настоящим их независимым состоянием. Пускай посему начинают татары возглашать имя султанское в своих мечетях; но, как скоро разведаете вы о намерении ханском и приготовлениях к сношению с Портою для возвещения ей о своем начальстве и испрошения на то ее подтверждения, также и полной мочи для судей татарских, можете тогда потребовать о сообщении вам отправляемых к Порте писем яко первых по свободе приобретенной, которые, буде найдете в чем-либо несвойственными с настоящим татар положением, стараться имеете исправить вашими хану и правительству крымскому изъяснениями, чтоб хан явился пред султаном не рабом, а господином, действующим только по духовным убеждениям».
   Таким образом, татары были поставлены между двух огней: между султаном, которого они должны были считать своим духовным владыкою и молиться за него, и Россиею, которая при первом случае вражды с султаном потребует, чтобы татары также объявили себя против него. Понятно, что татары, особенно их духовенство, будут стараться всеми силами выйти из такого тяжелого положения именно возвращением к старине; а другие, как Шагин-Гирей, которые хотели совершенно нового порядка вещей, полной независимости от Порты, были крайне недовольны условием духовной зависимости от султана, вовсе не признавая за нею религиозного основания.
   Шагин-Гирей выступил в это время опять на поприще по поводу ногайских волнений. В самом начале года кн. Долгорукий уведомил о разврате ногайцев, прельщенных подарками, которые раздавал им хан, присланный Портою в Суджук-Кале. Едичкульская орда возмутилась и захватила русского пристава с командою. Сначала в Совете решено было против турецких денег действовать деньгами же и разрешено Щербинину употребить на это 35000 рублей. Но одними деньгами нельзя было помочь; гораздо успешнее действовал подполковник Бухвостов, который несколько раз поразил мятежных ногаев и прогнал из Едисанской орды присланного турками калгу; для окончательного же успокоения ногаев решено было послать к ним Шагин-Гирея. Панин писал ему письмо (26 февраля): «Полученное известие при высочайшем дворе ее и. в. о восприятом вашим сиятельством намерении переехать в ногайские народы для начальствования над оными произвело великое удовольствие. Без сомнения, потщитесь вы при бытности вашей в ордах ногайских и толь вяще по подающимся лучшим там Для вас способам отечеству вашему и всем народам татарским учиниться благодетелем и наставником; природа ваша и добродетели отличные достойны того, чтоб народы татарские, избавленные великодушным ее и. в. подвигом по единому человеколюбию, из поносного рабства и неволи и в независимом состоянии здешним попечением и стражею сохраняемые, но, к удивлению и крайнему сожалению, по малой своей разборчивости почти не чувствующие выгодности и превосходства настоящего своего жребия пред прежним презрительным, тяжким и бедственным, во всем том были вразумлены и приведены в прочный для них порядок чрез ваше сиятельство и чтоб таким образом слава вашего имени и в будущее их потомство распространилась для примера и подражания. Для достижения сего вашего намерения вы не только деньгами, но и войсками воспособствованы будете, а сверх того, и те 12000 рублей, кои вам назначены ежегодно для вашего в здешних границах пребывания, також производимы вам будут, пока благонамеренными останетесь, и ежели б по случаю какой для вас опасности вы долее между ногайцами быть не могли, тогда можете по-прежнему восприять убежище в здешнюю империю и ожидать всякого пристойного уважения». В то же время кн. Долгорукий получил рескрипт: «Доставление живущему под нашим покровительством в Полтаве Шагин-Гирею, калге-салтану крымскому, главного над ордами ногайскими правления, будучи, по-видимому, средством из лучших и надежнейших к удержанию сих легкомысленных людей и во время продолжающейся войны в положении, свойственном с пользою нашей империи, тем паче нашего старания достойно, что сверх исполнения вида, толико важного и нужного, найдет и калга-салтан в том же самом по состоянию и обстоятельствам своим самое сходственнейшее воздаяние своей к нам преданности. Пусть он как наискорее отправлен будет к ногайцам, чтоб получил и пособие войсками и деньгами для устрашения одним способом злонамеренных и приобретения другим себе доброжелательствующих и чтоб находился при нем и особливый пристав, наблюдающий его поведение. Денег калге в пособие назначается до 30000 рублей. И как мы желаем, чтоб искательство им власти над ордами ногайскими ни малейшего вида принуждения не имело, но совершилось с соблюдением всей наружной свободности, добровольным избранием, для того потщитесь дать калге-салтану уразуметь, колико для него нужно и полезно будет удалиться от всяких мер строгих нашим оружием, а вместо того стараться общую снискать доверенность снисходительством и пристойными изъяснениями. Полковник Бринк может должность пристава исполнять».
   Шагин-Гирей отправился на Кубань; заключен был Кучук-Кайнарджийский мир, но крымцы заявляли упорное желание оставаться под турецким владычеством. Калга хотел воспользоваться этим для достижения своих целей и открыл Щербинину, что есть возможность склонить ногаев к протесту против поведения крымцев и к возведению на ханство его, Шагин-Гирея, если ему дано будет 100000 рублей и несколько войска для охраны. Когда 27 октября в Совете было прочтено донесение Щербинина, то Совет «признал предложение калги весьма полезным к утверждению сооруженной нами татарской области и рассуждал, что можно исполнить оное как дело, единственно между татар произойтить могущее, без остуды с Портою; что посредством денег все на Кубани татары и сам Джан-Мамбет-бей в то употреблены быть могут; что, без сомнения, одержат они поверхность над крымцами и Порта, не видя явного нашего участия, а притом и опасаясь нарушить мир, не осмелится подкрепить их; что калга, будучи нам обязан возведением своим на ханство, останется совсем преданным к нашей стороне и что, таким образом, нечувствительно отвыкнут татары от турков и могут сделаться наконец совершенно от них независимыми».
   Но Шагин-Гирею на этот раз не удалось достигнуть своей цели. Румянцев, получив благоприятные известия от Петерсона из Константинополя, не хотел мешать утверждению мира новыми движениями с Кубани и дал знать Щербинину, чтоб остановился приведением в исполнение Шагин-Гиреева плана. В Петербурге были совершенно согласны с мнением фельдмаршала, и 15 декабря Совет одобрил рескрипт Щербинину о неисполнении теперь плана калги-султана и о содержании, однако, татар к тому в готовности, не допуская их переселяться в старые их жилища.
   Несмотря на то что дела татарские не предвещали продолжительности Кучук-Кайнарджийскому миру, заключение его с такими выгодами при важных затруднениях внутри России должно было произвести сильное впечатление на соседние дворы, которые по отношению к польскому вопросу чувствовали себя до сих пор гораздо развязнее.
   23 января Штакельберг писал Панину из Варшавы: «Начиная с короля до последнего депутата, никто не смеет высказаться в пользу греков-неуниатов и диссидентов, если бы даже в глубине своего сердца кто-нибудь и был убежден в правоте их дела; фанатизм, вместо того чтоб уменьшаться, усилился! Страх теперь не действует, как прежде, по причине системы ханжества венского двора. Я пригласил к себе моих обоих товарищей и предложил им порассудить о диссидентском деле, которое скоро пойдет. Я не буду говорить о Бенуа. Его мнения, совершенно согласные с правотою дела, остаются те же, как и прежде, а его будущие действия будут согласны с интересами его государя в этом деле. Он вместе со мною убеждал барона Ревицкого, но понапрасну: Ревицкий твердил свое, что особенно при настоящем положении дела, при чрезвычайном уменьшении жителей этого исповедания вследствие раздела, неприлично давать им место на сейме наравне с католиками; и вообще его двор сделал внушения в Петербурге и особенно в Берлине, где признали справедливость того, что Австрия, как государство католическое, не может заступаться за диссидентов. Легко представить себе впечатление, производимое на поляков поведением венского двора. Приехав в Польшу, я нашел народ исполненным предубеждений против России и ослепленным своею неблагодарностью. Раздел усилил эти чувства». 3 марта Штакельберг писал: «Бенуа мне обещал действовать заодно в борьбе с предрассудками, увеличению которых так содействовали папский нунций и барон Ревицкий. Первый толкует об анафеме, а другой обещает именем своего двора деньги и помощь, хотя мне говорит, что он нейтрален». Но союзники останавливали дело не по одному диссидентскому вопросу. Мы видим, что Австрия захватила польские земли по реку Сбруч; теперь пришло известие, что пруссаки изменили пограничную линию, обозначенную в договоре, забирают польские земли. Делегация завопила; послы начали ей грозить, но получили в ответ: «Сознание своей слабости заставило нас купить уступкою лучшей части Польши надежду владеть остальным спокойно; но при виде, что и это остальное не безопасно от ежедневных захватов, нам нечего больше бояться, и мы скорее согласимся быть поделенными окончательно, чем умирать на малом огне». Штакельберг жаловался, что это происшествие уничтожает надежду кончить все дела к 6 мая, времени открытия сейма. Дело кончилось тем, что делегация решила единогласно отправить знатных людей в Петербург и Вену с просьбою о посредничестве, причем в Петербург решено отправить великого гетмана Браницкого; решено было также отправить доверенного человека и в Берлин, просить Фридриха II остановить разграничение. А между тем диссидентское дело висело грозною тучей над головами. Штакельберг писал Панину 24 марта: «Мое положение будет трудное между католическим фанатизмом, с одной стороны, и упорством, иногда мелочным, диссидентов — с другой. Эти господа, справедливо раздраженные обидами, требуют полного равенства, не вникая в положение вещей, не принимая в расчет необходимость ограничиться существенным, ибо число их ничтожно в сравнении с числом католиков. Каждый день я уверяю их, что по крайней мере в известном числе они непременно будут допущены к участию в сеймах, но это их не успокаивает; они хотят полных прав, включая и право быть членами Постоянного совета. Все это они получат со временем, но теперь нельзя провести вследствие сопротивления венского двора и затруднений нового правительства. Нужно было бы гренадеров, чтоб нести проект Постоянного совета в делегацию, если бы мы объявили, что в него войдут диссиденты. Будущее для них будет менее страшно, если при новой правительственной форме король и разумнейшая часть народонаселения успеют ослабить влияние епископов и римского двора вообще».
   Барон Ревицкий внушил членам депутации, чтоб держались крепко относительно диссидентского дела, а он отвечает зa следствия. Штакельберг опасался, что переговоры порвутся на пункте допущения диссидентов на сейм, и писал Панину, что для успеха дела нужно объявление императрицы, что она обещает свое посредничество у короля прусского по делу разграничения только в том случае, когда диссидентское дело решено будет по инструкции, данной ею своему министру в Варшаве. Если король прусский под этим же условием выполнит соглашение относительно границ, то диссидентское дело, эта основа спокойствия Польши, будет покончено навсегда.
   Сейм собрался и снова отсрочил свои заседания до 1 августа, чтоб дать время делегации порешить все вопросы. Всего больше могло взять времени пограничное дело: Фридрих II захватывал на том основании, что Австрия захватила лишнее. Австрия не думала возвращать этого лишка; мало того, Ревицкий уверял Штакельберга, что если прусский король оставит за собою свои захваты, то и венский двор не ограничится своими прежними захватами. Штакельберг не предвидел этому конца. В то же время беспокоил его гетман Браницкий, который присылал из Петербурга вести, волновавшие всю Польшу. Штакельберг просил Панина унять Браницкого. «Это человек, — писал он, — способный служить, но надобно полагать границы его воображению, иначе он ниспровергнет все. Вы должны заметить, что он хочет быть самовластным кормчим корабля. Он, быть может, у вас несколько раз упоминал о короле, но это только из приличия. Он держит Станислава-Августа в подчинении посредством чувства, которое, переставая быть дружбою, приближается к страху. В своем стремлении стать единственным главою партии он подражает всем тем, которые прежде его были нашими орудиями. Как только они укреплялись нашим покровительством, становились сильны и богаты через него, то благодарность изглаживалась из их сердец и уступала место ненависти, когда русские послы, заметив, что играют второстепенную роль, старались снова поднять Россию на то место, которое принадлежит ей в польских делах. Ваше сиятельство знаете, как вследствие польской анархии и власти вельмож русским послам было трудно удерживать нынешнего короля и вельмож, чтоб они не употребляли во зло покровительство императрицы, когда первый имел постоянно в виду самодержавие, а последние — притеснение своих сограждан. Обстоятельства переменились, но виды остались прежние. Если этому не помешать, то король будет делать то же, что делал всегда, Польша погибнет, а Браницкий последует примеру Чарторыйских, с той разницею, что он, может быть, честнее, но зато горячее. Россия, король, если только захочет, и все честные люди найдут в Национальном совете средства против зла, если только равновесие, раз установленное, будет сохраняться. Вы так часто давали мне чувствовать важность Польши для России особенно когда после мира образуется твердая система относительно целой Европы и нам нужно будет обеспечить себе этот оплот империи, столь полезный и в войне, и в мире, которым стало гораздо труднее управлять с тех пор, как две другие державы так приблизились к нему. Вы мне позволите окончить мою депешу необходимыми размышлениями. Пружина страха, столь могущественная относительно поляков, почти совершенно ослабела с нашей стороны, потому что почти все значительные вельможи королевства находятся смешанными подданными трех держав. Отсюда, когда им внушают, что их поведение может не понравиться России, они выставляют покровительство других дворов, и преимущественно венского. Если пружина страха ослабела, то благоразумие требует обеспечить себе пружины надежды и благодеяний. В этом отношении надобно заставить Браницкого, чтоб он со своей стороны принудил короля оставить упорную систему преследования всех людей, преданных России. Вы обратили этих бедняков ко мне, с тем, чтоб они получили вознаграждение здесь, ибо большие военные издержки препятствуют императрице сделать это самой; но когда я ходатайствую о них пред королем, то не только получаю отказ, но его величество косвенно вредит им в делегации, объявляя публично, что такова участь людей, которые обращаются к чужой державе. Легко понять, какое впечатление это производит ежедневно и как чрез это король утверждает свою систему уничтожения нашего значения в Польше, тогда как при королях саксонских Россия совершенно располагала Польшей вследствие уважения этих государей к нашим рекомендациям. Если вы для восстановления нашего прежнего значения не воспользуетесь пребыванием Браницкого в Петербурге, то король успеет сделать Россию в Польше столь же незначительною, как самые отдаленные дворы. Есть еще предмет, относительно которого нужно поставить Браницкого, — это именно на счет переговоров, которые ведет польский король при всех дворах Европы насчет собственных своих интересов, насчет самодержавия, потому что король шведский окончательно вскружил ему голову».
   Но в то время как Штакельберг требовал от Панина, чтоб тот наставлял Браницкого действовать согласно с видами России, оказывалось, что Браницкий по соглашению с королем поехал в Петербург для ниспровержения постановлений о Постоянном совете, вследствие чего королевская партия в делегации возобновила дело о Совете и выставила против него сильное сопротивление. Приверженцы короля имели дерзость сказать, что между ним и министрами трех дворов не было никакого соглашения насчет Совета. Это сильно раздражило Штакельберга, Бенуа и Ревицкого. «Только в Польше могут делаться подобные вещи!» — писал Штакельберг Панину. Послы указали на письменное соглашение с королем. Король велел своим приверженцам объявить, что он ничего не подписывал. Тогда Штакельберг показал записку короля, написанную к нему на другой день после соглашения и где Станислав-Август объявлял, что, соглашаясь на учреждение Совета, приносит этим жертву уважению своему к императрице. Чтоб помешать делу в делегации, приверженцы короля стали говорить, что так как в Совете должны принять участие три государственные чина, то надобно обозначить исключение диссидентов, и вся делегация начала этого требовать. Штакельберг отвечал, что не должно мешать предметов, что о диссидентах будет речь впереди. Заседание отложили до следующего дня, а между тем король, будучи не в состоянии отречься от своего соглашения с послами, объявил, что его к этому принудили угрозами. В следующее заседание Постоянный совет прошел в делегации, причем возобновились крики, чтоб диссиденты были из него исключены. Штакельберг опять настаивал, что не должно смешивать предметов; и Ревицкий взял его сторону, но в то же время в своей речи дал почувствовать, что Россия зашла слишком далеко в договоре 1768 года и что по приказаниям своего двора он примет самое живое участие в поддержании существенных прав господствующей в Польше религии, даже прибавил, что будет стараться о недопущении диссидентов в Постоянный совет. Делу о Постоянном совете помогла книга отца Канарского, содержавшая проект Постоянного совета, сходный с русским, только еще менее благоприятный для короля; мало того, автор привез письма князя Чарторыйского, канцлера литовского и стольника литовского, нынешнего короля, в которых проект был признан спасительным. Дело о Постоянном совете кончилось, но дела о границах и диссидентах перешли на 1775 год.
   Первое дело вело к усиленным сношениям между Берлином, Веною и Петербургом. Старый друг России прусский король принимал самое живое участие в затруднительном положении ее в первой половине года: он очень огорчался казацким бунтом, но в этой печали утешением служила ему возможность настаивать, чтоб Россия поспешила заключить мир с Портою, уступив и относительно Крыма, и относительно плавания по Черному морю; другим утешением служила возможность приобрести от Польши лишние землицы. 4 января король писал Сольмсу: «Так как я друг России, то вы не можете сомневаться, что я очень опечален известиями о казацком бунте. Это искра, которую нужно погасить прежде, чем она произведет пожар. Это заставляет меня сильнее, чем когда-либо, желать для России заключения мира с турками. Скажите графу Панину, что если турки готовы сделать желанные предложения, то некстати заниматься мелочами; я думаю, что для России в эту минуту мир важнее всех завоеваний, какие она может сделать. Фон-Свитен возвратился из Вены с жалобами на русских, которые делают австрийцам препятствия относительно границ Галиции; венский двор, по его словам, твердо решился не отступаться от своих владений. Если же, — продолжал Фридрих, — австрийцам в Петербурге уступят, а мне будут делать затруднения, то, значит, русский двор лучше поступит с завистниками, чем с самыми верными союзниками. Мне кажется, было бы всего лучше, если бы петербургский двор подарил нам обоим эти землицы, которые нам обоим очень пригодны, а в сущности пустяки. А вот, наконец, новости из Франции: Дюран пишет о своих успехах; при русском дворе, говорит он, интерес государственный идет позади личных страстей. Ему хотелось уколоть четолюбие упреком, что Россия получает указы от короля прусского. Внутри России, по его словам, бунт, затруднения в сборе рекрут и дурные распоряжения относительно войны. Все это должно вести к затруднениям, которые заставят Россию обратиться к Франции». В следующем месяце Фридрих писал: «Я одобряю мудрые меры графа Панина, чтоб не возбуждать вражды Австрии, особенно в настоящих обстоятельствах. Но я не обещаю России больших выгод от ее любезностей: никогда они не доставят ей существенной дружбы венского двора. Я имею право предполагать в нем ту же зависть, какую питают Англия и Франция относительно русской торговли в Турции. Из этой зависти Франции так хочется поссорить три двора и овладеть посредничеством при заключении мира между Россиею и Турциею. Как бы то ни было, если Россия действительно желает поскорее заключить мир с Портою, то она имеет к тому средство без всякого посредничества. Стоит только ей смягчить условия относительно торговли и татар». В марте советы короля заключать скорее мир со смягчением условий становятся еще сильнее. Фридрих пишет, что от этого смягчения условий военная слава России не потерпит никакого ущерба, тогда как военное счастье непостоянно. Переход через Дунай — дело всегда чрезвычайно трудное. Надобно поскорее заключить мир, пока еще не испытали превратности военного счастья. Выгоды от независимости или подчинения татар не могут уравновесить риска, какому подвергается Россия при перемене счастья на Дунае или в Крыму. Король стонет при одной мысли об этом. Неудачи в Турции поведут к новым замешательствам в Польше, более опасным, чем прежде; и нельзя поручиться, что шведский король не воспользуется случаем для отнятия той части Финляндии, которая теперь за Россиею. Если Порта не предложит условий слишком невыносимых, то России лучше всего помириться. О превратностях военного счастья Фридрих говорил по собственному примеру.