Страница:
Донцова смотрела твёрдо и ясно. Она не уходила от своего.
– Что ж, и это письмо я должна включить в историю болезни.
– Хорошо. Вернусь в свой аул – и сейчас же вам его вышлю.
– Нет, надо быстрей. Этот ваш гинеколог не найдёт, не вышлет?
– Да найти-то найдёт... А сам я когда поеду? – Костоглотов смотрел исподлобья.
– Вы поедете тогда, – с большим значением отвесила Донцова, – когда я сочту нужным прервать ваше лечение. И то на время.
Этого мига и ждал Костоглотов в разговоре! Его-то и нельзя было пропускать без боя!
– Людмила Афанасьевна! Как бы нам установить не этот тон взрослого с ребёнком, а – взрослого со взрослым? Серьёзно. Я вам сегодня на обходе...
– Вы мне сегодня на обходе, – погрознело крупное лицо Донцовой, – устроили позорную сцену. Что вы хотите? – будоражить больных? Что вы им в голову вколачиваете?
– Что я хотел? – Он говорил не горячась, тоже со значением, и стул занимал прочно, спиной о спинку. – Я хотел только напомнить вам о своём праве распоряжаться своей жизнью. Человек – может распоряжаться своей жизнью, нет? Вы признаете за мной такое право?
Донцова смотрела на его бесцветный извилистый шрам и молчала. Костоглотов развивал:
– Вы сразу исходите из неверного положения: раз больной к вам поступил, дальше за него думаете вы. Дальше за него думают ваши инструкции, ваши пятиминутки, программа, план и честь вашего лечебного учреждения. И опять я – песчинка, как в лагере, опять от меня ничего не зависит.
– Клиника берет с больных письменное согласие перед операцией, – напомнила Донцова.
(К чему это она об операции?... Вот уж на операцию он ни за что!)
– Спасибо! За это – спасибо, хотя она так делает для собственной безопасности. Но кроме операции – ведь вы ни о чём не спрашиваете больного, ничего ему не поясняете! Ведь чего стоит один рентген!
– О рентгене – где это вы набрались слухов? – догадывалась Донцова. – Не от Рабиновича ли?
– Никакого Рабиновича я не знаю! – уверенно мотнул головой Костоглотов. – Я говорю о принципе.
(Да, именно от Рабиновича он слышал эти мрачные рассказы о последствиях рентгена, но обещал его не выдавать. Рабинович был амбулаторный больной, уже получивший двести с чем-то сеансов, тяжело переносивший их и с каждым десятком приближавшийся, как он ощущал, не к выздоровлению, а к смерти. Там, где жил он – в квартире, в доме, в городе, никто его не понимал: здоровые люди, они с утра до вечера бегали и думали о каких-то удачах и неудачах, казавшихся им очень значительными. Даже своя семья уже устала от него. Только тут, на крылечке противоракового диспансера, больные часами слушали его и сочувствовали. Они понимали, что это значит, когда окостенел подвижный треугольник "дужки" и сгустились рентгеновские рубцы по всем местам облучения.)
Скажите, он говорил о принципе!... Только и не хватало Донцовой и её ординаторам проводить дни в собеседованиях с больными о принципах лечения! Когда б тогда и лечить!
Но такой дотошный любознательный упрямец, как этот, или как Рабинович, изводивший её выяснениями о ходе болезни, попадались на пятьдесят больных один, и не миновать было тяжкого жребия иногда с ними объясняться. Случай же с Костоглотовым был особый и медицински: особый в том небрежном, как будто заговорно-злобном ведении болезни до неё, когда он был допущен, дотолкнут до самой смертной черты – и особый же в том крутом исключительно-быстром оживлении, которое под рентгеном у него началось.
– Костоглотов! За двенадцать сеансов рентген сделал вас живым человеком из мертвеца – и как же вы смеете руку заносить на рентген? Вы жалуетесь, что вас в лагере и ссылке не лечили, вами пренебрегали – и тут же вы жалуетесь, что вас лечат и о вас беспокоятся. Где логика?
– Получается, логики нет, – потряс чёрными кудлами Костоглотов. – Но может быть, её и не должно быть, Людмила Афанасьевна? Ведь человек же – очень сложное существо, почему он должен быть объяснён логикой? или там экономикой? или физиологией? Да, я приехал к вам мертвецом, и просился к вам, и лежал на полу около лестницы – и вот вы делаете логический вывод, что я приехал к вам спасаться любой ценой. А я не хочу – любой ценой!! Такого и на свете нет ничего, за что б я согласился платить любую цену! – Он стал спешить, как не любил, но Донцова клонилась его перебить, а ещё тут много было высказать. – Я приехал к вам за облегчением страданий! Я говорил: мне очень больно, помогите! И вы помогли! И вот мне не больно. Спасибо! Спасибо! Я – ваш благодарный должник. Только теперь – отпустите меня! Дайте мне, как собаке, убраться к себе в конуру и там отлежаться и отлизаться.
– А когда вас снова подопрёт – вы опять приползёте к нам?
– Может быть. Может быть, опять приползу.
– И мы должны будем вас принять?
– Да!! И в этом я вижу ваше милосердие! А вас беспокоит что? – процент выздоровления? отчётность? Как вы запишете, что отпустили меня после пятнадцати сеансов, если Академия медицинских наук рекомендует не меньше шестидесяти?
Такой сбивчивой ерунды она ещё никогда не слышала. Как раз с точки зрения отчётности очень выгодно было сейчас его выписать с "резким улучшением", а через пятьдесят сеансов этого не будет.
А он все толок своё:
– С меня довольно, что вы опухоль попятили. И остановили. Она – в обороне. И я в обороне. Прекрасно. Солдату лучше всего живётся в обороне. А вылечить "до конца" вы всё равно не сможете, потому что никакого конца у ракового лечения не бывает. Да и вообще все процессы природы характеризуются асимптотическим насыщением, когда большие усилия приводят уже к малым результатам. Вначале моя опухоль разрушалась быстро, теперь пойдёт медленно – так отпустите меня с остатками моей крови.
– Где вы этих сведений набрались, интересно? – сощурилась Донцова.
– А я, знаете, с детства любил подчитывать медицинские книги.
– Но чего именно вы боитесь в нашем лечении?
– Чего мне бояться – я не знаю, Людмила Афанасьевна, я не врач. Это, может быть, знаете вы, да не хотите мне объяснить. Вот например. Вера Корнильевна хочет назначить мне колоть глюкозу...
– Обязательно.
– А я – не хочу.
– Да почему же?
– Во-первых, это неестественно. Если мне уж очень нужен виноградный сахар – так давайте мне его в рот! Что это придумали в двадцатом веке: каждое лекарство – уколом? Где это видано в природе? у животных? Пройдёт сто лет – над нами как над дикарями будут смеяться. А потом – как колют? Одна сестра попадёт сразу, а другая истычет весь этот вот... локтевой сгиб. Не хочу! Потом я вижу, что вы подбираетесь к переливанию мне крови...
– Вы радоваться должны! Кто-то отдаёт вам свою кровь! Это – здоровье, это – жизнь!
– А я не хочу! Одному чечену тут при мне перелили, его потом на койке подбрасывало три часа, говорят: "неполное совмещение". А кому-то ввели кровь мимо вены, у него шишка на руке вскочила. Теперь компрессы и парят целый месяц. А я не хочу.
– Но без переливания крови нельзя давать много рентгена.
– Так не давайте!! Почему вообще вы берёте себе право решать за другого человека? Ведь это – страшное право, оно редко ведёт к добру. Бойтесь его! Оно не дано и врачу.
– Оно именно дано врачу! В первую очередь – ему! – убеждённо вскрикнула Донцова, уже сильно рассерженная. – А без этого права не было б и медицины никакой!
– А к чему это ведёт? Вот скоро вы будете делать доклад о лучевой болезни, так?
– Откуда вы знаете? – изумилась Людмила Афанасьевна.
– Да это легко предположить...
(Просто лежала на столе толстая папка с машинописными листами. Надпись на папке приходилась Костоглотову вверх ногами, но за время разговора он прочёл её и обдумал.)
–... легко догадаться. Потому что появилось новое название и, значит, надо делать доклады. Но ведь и двадцать лет назад вы облучали какого-нибудь такого Костоглотова, который отбивался, что боится лечения, а вы уверяли, что всё в порядке, потому что ещё не знали лучевой болезни. Так и я теперь: ещё не знаю, чего мне надо бояться, но – отпустите меня! Я хочу выздоравливать собственными силами. Вдруг да мне станет лучше, а?
Есть истина у врачей: больного надо не пугать, больного надо подбодрять. Но такого назойного больного, как Костоглотов, надо было, напротив, ошеломить.
– Лучше? Нестанет! Могу вас заверить, – она прихлопнула четырьмя пальцами по столу как хлопушкой муху, – не станет! Вы – она ещё соразмеряла удар, – умрёте!
И смотрела, как он вздрогнет. Но он только затих.
– У вас будет судьба Азовкина. Видели, да? Ведь у вас с ним одна болезнь и запущенность почти одинаковая. Ахмаджана мы спасаем – потому что его стали облучать сразу после операции. А у вас потеряно два года, вы думайте об этом! И нужно было сразу делать вторую операцию – ближнего по ходу следования лимфоузла, а вам пропустили, учтите. И метастазы потекли! Ваша опухоль – из самых опасных видов рака! Она опасна тем, что скоротечна и резко-злокачественна, то есть очень быстро даёт метастазы. Её смертность совсем недавно составляла девяносто пять процентов, вас устраивает? Вот, я вам покажу...
Она вытащила папку из груды и начала рыться в ней. Костоглотов молчал. Потом заговорил, но тихо, совсем не так уверенно, как раньше:
– Откровенно говоря, я за жизнь не очень-то держусь. Не только впереди у меня её нет, но и сзади не было. И если проглянуло мне пожить полгодика – надо их и прожить. А на десять-двадцать лет планировать не хочу. Лишнее лечение – лишнее мучение. Начнётся рентгеновская тошнота, рвоты – зачем?...
– Нашла! Вот! Это наша статистика. – И она повернула к нему двойной тетрадный листик. Через весь развёрнутый лист шло название его опухоли, а потом над левой стороной: "Уже умерли", над правой: "Ещё живы". И в три колонки писались фамилии – в разное время, карандашами, чернилами. В левой стороне помарок не было, а в правой – вычёркивания, вычёркивания, вычёркивания... – Так вот. При выписке мы записываем каждого в правый список, а потом переносим в левый. Но всё-таки есть счастливцы, которые остаются в правом, видите?
Она дала ему ещё посмотреть список и подумать.
– Вам кажется, что вы выздоровели! – опять приступила энергично. – Вы – больны, как и были. Каким пришли к нам, такой и остались. Единственное, что выяснилось – что с вашей опухолью можно бороться! Что не все ещё погибло. И в этот момент вы заявляете, что уйдёте? Ну, уходите! Уходите! Выписывайтесь хоть сегодня! Я сейчас дам распоряжение... А сама занесу вас вот в этот список. Ещё не умерших.
Он молчал.
– А? Решайте!
– Людмила Афанасьевна, -примирительно выдвинул Костоглотов. – Ну, если нужно какое-то разумное количество сеансов – пять, десять...
– Не пять и не десять! Ни одного! Или – столько, сколько нужно! Например, с сегодняшнего дня – по два сеанса, а не по одному. И все виды лечения, какие понадобятся! И курить бросите! И ещё обязательное условие: переносить лечение не только с верой, но и с радостью! С радостью! Вот только тогда вы вылечитесь!
Он опустил голову. Отчасти-то сегодня он торговался с запросом. Он опасался, как бы ему не предложили операцию – но вот и не предлагали. А облучиться ещё можно, ничего. В запасе у Костоглотова было секретное лекарство – иссык-кульский корень, и он рассчитывал уехать к себе в глушь не просто, а полечиться корнем. Имея корень, он вообще-то приезжал в этот раковый диспансер только для пробы.
А доктор Донцова, видя, что победила, сказала великодушно:
– Хорошо, глюкозы давать вам не буду. Вместо неё – другой укол, внутримышечный.
Костоглотов улыбнулся:
– Ну, это я вам уступаю.
– И пожалуйста: ускорьте пересылку омского письма. Он шёл от неё и думал, что идёт между двумя вечностями. С одной стороны – список обречённых умереть. С другой стороны вечная ссылка. Вечная, как звезды. Как галактики.
– Что ж, и это письмо я должна включить в историю болезни.
– Хорошо. Вернусь в свой аул – и сейчас же вам его вышлю.
– Нет, надо быстрей. Этот ваш гинеколог не найдёт, не вышлет?
– Да найти-то найдёт... А сам я когда поеду? – Костоглотов смотрел исподлобья.
– Вы поедете тогда, – с большим значением отвесила Донцова, – когда я сочту нужным прервать ваше лечение. И то на время.
Этого мига и ждал Костоглотов в разговоре! Его-то и нельзя было пропускать без боя!
– Людмила Афанасьевна! Как бы нам установить не этот тон взрослого с ребёнком, а – взрослого со взрослым? Серьёзно. Я вам сегодня на обходе...
– Вы мне сегодня на обходе, – погрознело крупное лицо Донцовой, – устроили позорную сцену. Что вы хотите? – будоражить больных? Что вы им в голову вколачиваете?
– Что я хотел? – Он говорил не горячась, тоже со значением, и стул занимал прочно, спиной о спинку. – Я хотел только напомнить вам о своём праве распоряжаться своей жизнью. Человек – может распоряжаться своей жизнью, нет? Вы признаете за мной такое право?
Донцова смотрела на его бесцветный извилистый шрам и молчала. Костоглотов развивал:
– Вы сразу исходите из неверного положения: раз больной к вам поступил, дальше за него думаете вы. Дальше за него думают ваши инструкции, ваши пятиминутки, программа, план и честь вашего лечебного учреждения. И опять я – песчинка, как в лагере, опять от меня ничего не зависит.
– Клиника берет с больных письменное согласие перед операцией, – напомнила Донцова.
(К чему это она об операции?... Вот уж на операцию он ни за что!)
– Спасибо! За это – спасибо, хотя она так делает для собственной безопасности. Но кроме операции – ведь вы ни о чём не спрашиваете больного, ничего ему не поясняете! Ведь чего стоит один рентген!
– О рентгене – где это вы набрались слухов? – догадывалась Донцова. – Не от Рабиновича ли?
– Никакого Рабиновича я не знаю! – уверенно мотнул головой Костоглотов. – Я говорю о принципе.
(Да, именно от Рабиновича он слышал эти мрачные рассказы о последствиях рентгена, но обещал его не выдавать. Рабинович был амбулаторный больной, уже получивший двести с чем-то сеансов, тяжело переносивший их и с каждым десятком приближавшийся, как он ощущал, не к выздоровлению, а к смерти. Там, где жил он – в квартире, в доме, в городе, никто его не понимал: здоровые люди, они с утра до вечера бегали и думали о каких-то удачах и неудачах, казавшихся им очень значительными. Даже своя семья уже устала от него. Только тут, на крылечке противоракового диспансера, больные часами слушали его и сочувствовали. Они понимали, что это значит, когда окостенел подвижный треугольник "дужки" и сгустились рентгеновские рубцы по всем местам облучения.)
Скажите, он говорил о принципе!... Только и не хватало Донцовой и её ординаторам проводить дни в собеседованиях с больными о принципах лечения! Когда б тогда и лечить!
Но такой дотошный любознательный упрямец, как этот, или как Рабинович, изводивший её выяснениями о ходе болезни, попадались на пятьдесят больных один, и не миновать было тяжкого жребия иногда с ними объясняться. Случай же с Костоглотовым был особый и медицински: особый в том небрежном, как будто заговорно-злобном ведении болезни до неё, когда он был допущен, дотолкнут до самой смертной черты – и особый же в том крутом исключительно-быстром оживлении, которое под рентгеном у него началось.
– Костоглотов! За двенадцать сеансов рентген сделал вас живым человеком из мертвеца – и как же вы смеете руку заносить на рентген? Вы жалуетесь, что вас в лагере и ссылке не лечили, вами пренебрегали – и тут же вы жалуетесь, что вас лечат и о вас беспокоятся. Где логика?
– Получается, логики нет, – потряс чёрными кудлами Костоглотов. – Но может быть, её и не должно быть, Людмила Афанасьевна? Ведь человек же – очень сложное существо, почему он должен быть объяснён логикой? или там экономикой? или физиологией? Да, я приехал к вам мертвецом, и просился к вам, и лежал на полу около лестницы – и вот вы делаете логический вывод, что я приехал к вам спасаться любой ценой. А я не хочу – любой ценой!! Такого и на свете нет ничего, за что б я согласился платить любую цену! – Он стал спешить, как не любил, но Донцова клонилась его перебить, а ещё тут много было высказать. – Я приехал к вам за облегчением страданий! Я говорил: мне очень больно, помогите! И вы помогли! И вот мне не больно. Спасибо! Спасибо! Я – ваш благодарный должник. Только теперь – отпустите меня! Дайте мне, как собаке, убраться к себе в конуру и там отлежаться и отлизаться.
– А когда вас снова подопрёт – вы опять приползёте к нам?
– Может быть. Может быть, опять приползу.
– И мы должны будем вас принять?
– Да!! И в этом я вижу ваше милосердие! А вас беспокоит что? – процент выздоровления? отчётность? Как вы запишете, что отпустили меня после пятнадцати сеансов, если Академия медицинских наук рекомендует не меньше шестидесяти?
Такой сбивчивой ерунды она ещё никогда не слышала. Как раз с точки зрения отчётности очень выгодно было сейчас его выписать с "резким улучшением", а через пятьдесят сеансов этого не будет.
А он все толок своё:
– С меня довольно, что вы опухоль попятили. И остановили. Она – в обороне. И я в обороне. Прекрасно. Солдату лучше всего живётся в обороне. А вылечить "до конца" вы всё равно не сможете, потому что никакого конца у ракового лечения не бывает. Да и вообще все процессы природы характеризуются асимптотическим насыщением, когда большие усилия приводят уже к малым результатам. Вначале моя опухоль разрушалась быстро, теперь пойдёт медленно – так отпустите меня с остатками моей крови.
– Где вы этих сведений набрались, интересно? – сощурилась Донцова.
– А я, знаете, с детства любил подчитывать медицинские книги.
– Но чего именно вы боитесь в нашем лечении?
– Чего мне бояться – я не знаю, Людмила Афанасьевна, я не врач. Это, может быть, знаете вы, да не хотите мне объяснить. Вот например. Вера Корнильевна хочет назначить мне колоть глюкозу...
– Обязательно.
– А я – не хочу.
– Да почему же?
– Во-первых, это неестественно. Если мне уж очень нужен виноградный сахар – так давайте мне его в рот! Что это придумали в двадцатом веке: каждое лекарство – уколом? Где это видано в природе? у животных? Пройдёт сто лет – над нами как над дикарями будут смеяться. А потом – как колют? Одна сестра попадёт сразу, а другая истычет весь этот вот... локтевой сгиб. Не хочу! Потом я вижу, что вы подбираетесь к переливанию мне крови...
– Вы радоваться должны! Кто-то отдаёт вам свою кровь! Это – здоровье, это – жизнь!
– А я не хочу! Одному чечену тут при мне перелили, его потом на койке подбрасывало три часа, говорят: "неполное совмещение". А кому-то ввели кровь мимо вены, у него шишка на руке вскочила. Теперь компрессы и парят целый месяц. А я не хочу.
– Но без переливания крови нельзя давать много рентгена.
– Так не давайте!! Почему вообще вы берёте себе право решать за другого человека? Ведь это – страшное право, оно редко ведёт к добру. Бойтесь его! Оно не дано и врачу.
– Оно именно дано врачу! В первую очередь – ему! – убеждённо вскрикнула Донцова, уже сильно рассерженная. – А без этого права не было б и медицины никакой!
– А к чему это ведёт? Вот скоро вы будете делать доклад о лучевой болезни, так?
– Откуда вы знаете? – изумилась Людмила Афанасьевна.
– Да это легко предположить...
(Просто лежала на столе толстая папка с машинописными листами. Надпись на папке приходилась Костоглотову вверх ногами, но за время разговора он прочёл её и обдумал.)
–... легко догадаться. Потому что появилось новое название и, значит, надо делать доклады. Но ведь и двадцать лет назад вы облучали какого-нибудь такого Костоглотова, который отбивался, что боится лечения, а вы уверяли, что всё в порядке, потому что ещё не знали лучевой болезни. Так и я теперь: ещё не знаю, чего мне надо бояться, но – отпустите меня! Я хочу выздоравливать собственными силами. Вдруг да мне станет лучше, а?
Есть истина у врачей: больного надо не пугать, больного надо подбодрять. Но такого назойного больного, как Костоглотов, надо было, напротив, ошеломить.
– Лучше? Нестанет! Могу вас заверить, – она прихлопнула четырьмя пальцами по столу как хлопушкой муху, – не станет! Вы – она ещё соразмеряла удар, – умрёте!
И смотрела, как он вздрогнет. Но он только затих.
– У вас будет судьба Азовкина. Видели, да? Ведь у вас с ним одна болезнь и запущенность почти одинаковая. Ахмаджана мы спасаем – потому что его стали облучать сразу после операции. А у вас потеряно два года, вы думайте об этом! И нужно было сразу делать вторую операцию – ближнего по ходу следования лимфоузла, а вам пропустили, учтите. И метастазы потекли! Ваша опухоль – из самых опасных видов рака! Она опасна тем, что скоротечна и резко-злокачественна, то есть очень быстро даёт метастазы. Её смертность совсем недавно составляла девяносто пять процентов, вас устраивает? Вот, я вам покажу...
Она вытащила папку из груды и начала рыться в ней. Костоглотов молчал. Потом заговорил, но тихо, совсем не так уверенно, как раньше:
– Откровенно говоря, я за жизнь не очень-то держусь. Не только впереди у меня её нет, но и сзади не было. И если проглянуло мне пожить полгодика – надо их и прожить. А на десять-двадцать лет планировать не хочу. Лишнее лечение – лишнее мучение. Начнётся рентгеновская тошнота, рвоты – зачем?...
– Нашла! Вот! Это наша статистика. – И она повернула к нему двойной тетрадный листик. Через весь развёрнутый лист шло название его опухоли, а потом над левой стороной: "Уже умерли", над правой: "Ещё живы". И в три колонки писались фамилии – в разное время, карандашами, чернилами. В левой стороне помарок не было, а в правой – вычёркивания, вычёркивания, вычёркивания... – Так вот. При выписке мы записываем каждого в правый список, а потом переносим в левый. Но всё-таки есть счастливцы, которые остаются в правом, видите?
Она дала ему ещё посмотреть список и подумать.
– Вам кажется, что вы выздоровели! – опять приступила энергично. – Вы – больны, как и были. Каким пришли к нам, такой и остались. Единственное, что выяснилось – что с вашей опухолью можно бороться! Что не все ещё погибло. И в этот момент вы заявляете, что уйдёте? Ну, уходите! Уходите! Выписывайтесь хоть сегодня! Я сейчас дам распоряжение... А сама занесу вас вот в этот список. Ещё не умерших.
Он молчал.
– А? Решайте!
– Людмила Афанасьевна, -примирительно выдвинул Костоглотов. – Ну, если нужно какое-то разумное количество сеансов – пять, десять...
– Не пять и не десять! Ни одного! Или – столько, сколько нужно! Например, с сегодняшнего дня – по два сеанса, а не по одному. И все виды лечения, какие понадобятся! И курить бросите! И ещё обязательное условие: переносить лечение не только с верой, но и с радостью! С радостью! Вот только тогда вы вылечитесь!
Он опустил голову. Отчасти-то сегодня он торговался с запросом. Он опасался, как бы ему не предложили операцию – но вот и не предлагали. А облучиться ещё можно, ничего. В запасе у Костоглотова было секретное лекарство – иссык-кульский корень, и он рассчитывал уехать к себе в глушь не просто, а полечиться корнем. Имея корень, он вообще-то приезжал в этот раковый диспансер только для пробы.
А доктор Донцова, видя, что победила, сказала великодушно:
– Хорошо, глюкозы давать вам не буду. Вместо неё – другой укол, внутримышечный.
Костоглотов улыбнулся:
– Ну, это я вам уступаю.
– И пожалуйста: ускорьте пересылку омского письма. Он шёл от неё и думал, что идёт между двумя вечностями. С одной стороны – список обречённых умереть. С другой стороны вечная ссылка. Вечная, как звезды. Как галактики.
7
А вот начни б он допытываться, что это за укол, какая цель его и нужен ли он действительно и оправдан ли морально; если б Людмиле Афанасьевне пришлось объяснять Костоглотову смысл и возможные последствия этого нового лечения, – очень может быть, что он бы и окончательно взбунтовался.
Но именно тут, исчерпав свои блестящие доводы, он сдал.
А она нарочно схитрила, сказала, как о пустяке, потому что устала уже от этих объяснений, а знала твёрдо, что именно теперь, когда проверено было на больном воздействие рентгена в чистом виде, пришла пора нанести опухоли ещё новый удар, очень рекомендуемый для данного вида рака современными руководствами. Прозревая нерядовую удачу в лечении Костоглотова, она не могла послабить его упрямству и не обрушить на него всех средств, в которые верила. Правда, не было стёкол с первичным препаратом, но вся интуиция её, наблюдательность и память подсказывали, что опухоль – та самая, именно та, не тератома и не саркома.
По этому самому типу опухолей с этим именно движением метастазов, доктор Донцова писала кандидатскую диссертацию. То есть, не то чтобы писала постоянно, а когда-то начинала, бросала, опять писала, и друзья убеждали, что все отлично получится, но, заставленная и задавленная обстоятельствами, она уже не предвидела когда-нибудь её защитить. Не потому, что у неё не хватало опыта или материала, но слишком много было того и другого, и повседневно они звали её то к экрану, то в лабораторию, то к койке, а заниматься подбором и описанием рентгеноснимков, и формулировками, и систематизацией, да ещё сдачей кандидатского минимума – не было сил человеческих. Можно было получить научный отпуск на полгода, – но никогда не было в клинике таких благополучных больных и того первого дня, с которого можно было прекратить консультации трёх молодых ординаторов и уйти на полгода.
Людмила Афанасьевна слышала, будто бы Лев Толстой сказал про своего брата: он имел все способности писателя, но не имел недостатков, делающих писателем. Наверное, и она не имела тех недостатков, которые делают людей кандидатами наук. Ей, в общем, не было надо слышать шёпот позади: "она не просто врач, она кандидат медицинских наук". Или чтобы перед статьёй её (второй десяток их уже печатался, маленьких, но все по делу) шли эти дополнительные, мелкие, но такие весомые буквочки. Правда, деньги лишние – никогда не лишние. Но уж раз не получилось, так не получилось.
Тою, что называется научно-общественная работа, полно было и без диссертации. В их диспансере бывали клинико-анатомические конференции с разбором ошибок в диагностике и лечении, с докладами о новых методах – обязательно было их посещать и обязательно активно участвовать (правда, лучевики и хирурги и без того каждый день советовались, и разбирались в ошибках, и применяли новые методы, – но конференции были сами собой). А ещё было городское научное общество рентгенологов – с докладами и демонстрациями. А ещё недавно образовалось и научное общество онкологов, где Донцова была не только участник, но и секретарь, и где, как со всяким новым делом, суета была повышенная. А ещё был Институт усовершенствования врачей. А ещё была переписка с рентгенологическим Вестником, и онкологическим Вестником, и Академией меднаук, и информационным центром, – и получалось, что хотя Большая Наука была как будто вся в Москве и в Ленинграде, а они тут как будто просто лечили, но дня не проходило, чтоб досталось только лечить, а о науке не хлопотать.
Так и сегодня. Ей надо было звонить председателю общества рентгенологов насчёт своего близкого доклада. И надо было срочно просмотреть две маленькие журнальные статьи. И ответить на одно письмо в Москву. И на одно письмо в глухой онкопункт, откуда спрашивали разъяснения.
А скоро старший хирург, закончив операционный день, должна была, по уговору, показать Донцовой для консультации одну свою гинекологическую больную. А ещё надо было к концу амбулаторного приёма пойти посмотреть с одной из своих ординаторов этого больного из Ташауза с подозрением на опухоль тонкого кишечника. И сама же она на сегодня назначила разобраться с рентгенолаборантами, как им уплотнить работу установок, чтобы больше пропускать больных. И эмбихинный укол Русанову не надо было упустить из памяти, подняться проведать; таких больных они лишь недавно стали лечить сами, до сих пор отсылали в Москву.
А она потеряла время на вздорное препирательство с упрямцем Костоглотовым! – методическое баловство. Ещё во время их разговора два раза заглядывали в дверь мастера, которые вели дополнительный монтаж на гамма-установке. Они хотели доказать Донцовой необходимость каких-то работ, не предусмотренных сметой, и чтоб она подписала им на эти работы акт и убедила главврача. Теперь они её потащили туда, но прежде в коридоре сестра передала ей телеграмму. Телеграмма была из Новочеркасска – от Анны Зацырко. Пятнадцать лет они уже не виделись и не переписывались, но это была её хорошая старая подруга, с которой они вместе были в акушерской школе в Саратове, ещё до мединститута, в 1924 году. Анна телеграфировала, что старший сын её Вадим поступит сегодня или завтра в клинику к Люсе из геологической экспедиции, и просит она о дружеском внимании к нему, и ей честно написать, что с ним. Людмила Афанасьевна взволновалась, покинула мастеров и пошла просить старшую сестру задержать до конца дня место Азовкина для Вадима Зацырко. Старшая сестра Мита, как всегда, бегала по клинике, и не так легко её было найти. Когда же она нашлась и обещала место для Вадима, она озадачила Людмилу Афанасьевну тем, что лучшую сестру их лучевого отделения Олимпиаду Владиславовну требуют на десять дней на городской семинар профказначеев – и десять дней её надо кем-то заменять. Это было настолько недопустимо и невозможно, что вместе с Митой Донцова тут же решительным шагом пошла через много комнат в регистратуру – звонить в райком союза и отбивать. Но был занят телефон сперва с этой стороны, потом с той, потом перешвырнули их звонить в обком союза, а оттуда удивлялись их политической беспечности и неужели они предполагают, что профсоюзная касса может быть оставлена на произвол. Ни райкомовцев, ни обкомовцев, ни самих, ни родных – никого ещё, видно, не укусила опухоль и, как думали они, не укусит. Заодно позвонив в общество рентгенологов, Людмила Афанасьевна, рванулась просить о заступничестве главврача, но тот сидел с какими-то посторонними людьми и обсуждал намеченный ремонт одного крыла их здания. Так всё осталось неопределённо, и она пошла к себе через рентгенодиагностический, где сегодня не работала. Тут был перерыв, записывались при красном фонаре результаты, и тут же доложили Людмиле Афанасьевне, что подсчитали запасы плёнки и при нынешнем расходе её хватит не больше, как на три недели, а это значит – уже авария, потому что меньше месяца заявки на плёнки не выполняют. Отсюда ясно стало Донцовой, что надо сегодня же или завтра свести аптекаря и главврача, а это нелегко, и заставить их послать заявку.
Затем ей путь перегородили мастера гамма-установки, и она подписала им акт. Кстати было зайти и к рентгенолаборантам. Тут она села, и стали подсчитывать. По исконным техническим условиям аппарат должен работать один час, а полчаса отдыхать, но это давно было забыто и заброшено, а работали все аппараты девять часов без перерыва, то есть полторы рентгеновские смены. Однако и при такой загрузке и при том, что проворные лаборанты быстро сменяли больных под аппаратами, всё равно не умещались дать столько сеансов, сколько хотели. Надо было успевать пропускать амбулаторных по разу в день, а клинических некоторых – и по два (как с сегодняшнего дня назначено было Костоглотову) – чтоб усилить удар по опухоли, да и ускорить оборачиваемость коек. Для этого тайком от технического надзора перешли на ток в двадцать миллиампер вместо десяти: получалось вдвое быстрее, хотя трубки, очевидно, изнашивались тоже быстрей. А всё равно не умещались! И сегодня Людмила Афанасьевна пришла разметить в списках, каким больным и на сколько сеансов она разрешает не ставить (это тоже укорачивало сеанс вдвое) миллиметрового медного фильтра, оберегающего кожу, а каким ставить фильтр полумиллиметровый.
Тут она поднялась на второй этаж посмотреть, как ведёт себя после укола Русанов. Затем пошла в кабинет короткофокусных аппаратов, где снова уже шло облучение больных и хотела приняться за свои статьи и письма, как постучала вежливо Елизавета Анатольевна и попросила разрешения обратиться.
Елизавета Анатольевна была просто "нянечкой" лучевого отделения, однако ни у кого язык не поворачивался звать её на "ты", Лизой или тётей Лизой, как зовут даже старых санитарок даже молодые врачи. Это была хорошо воспитанная женщина, в свободные часы ночных дежурств она сидела с книжками на французском языке, – а вот почему-то работала санитаркой в онкодиспансере, и очень исполнительно. Правда, она имела тут полторы ставки, и некоторое время здесь платили ещё пятьдесят процентов за рентгеновскую вредность, но вот надбавку нянечкам свели до пятнадцати процентов, а Елизавета Анатольевна не уходила.
– Людмила Афанасьевна! – сказала она, чуть изгибаясь в извинение, как это бывает у повышенно вежливых людей. – Мне очень неловко беспокоить вас по мелкому поводу, но ведь просто берет отчаяние! – ведь нет же тряпок, совсем нет! Чем убирать?
Да, вот это ещё была забота! Министерство предусматривало снабжение онкодиспансера радиевыми иголками, гамма-пушкой, аппаратами "Стабиливольт", новейшими приборами для переливания крови, последними синтетическими лекарствами, – но для простых тряпок и простых щёток в таком высоком списке не могло быть места. Низамутдин же Бахрамович отвечал: если министерство не предусмотрело – неужели я вам буду на свои деньги покупать? Одно время рвали на тряпки изветшавшее белье – но хозорганы спохватились и запретили это, заподозрив тут расхищение нового белья. Теперь требовали изветшавшее свозить и сдавать в определённое место, где авторитетная комиссия актировала его и потом рвала.
– Я думаю, – говорила Елизавета Анатольевна, – может быть, мы все, сотрудники лучевого отделения, обяжемся принести из дому по одной тряпке и так выйдем из положения, а?
– Да что ж, – вздохнула Донцова, – наверное, ничего и не остаётся. Я согласна. Вы это, пожалуйста, предложите Олимпиаде Владиславовне...
Да! Саму-то Олимпиаду Владиславовну надо было идти выручать. Ведь просто же нелепость – лучшую опытную сестру выключить из работы на десять дней.
И она пошла звонить. И ничего не добилась опять. Тут сразу же пошла она смотреть больного из Ташауза. Сперва сидела в темноте, приучая глаза. Потом смотрела бариевую взвесь в тонком кишечнике больного – то стоя, то опуская защитный экран как стол и кладя больного на один бок и на другой для фотографирования. Проминая в резиновых перчатках живот больного и совмещая с его криками "больно" слепые расплывчатые зашифрованные оттенки пятен и теней, Людмила Афанасьевна перевела их в диагноз.
Где-то за всеми этими делами миновал и её обеденный перерыв, только она никогда его не отмечала, не выходила с бутербродиком в сквер даже летом.
Сразу же пришли её звать на консультацию в перевязочную. Там старший хирург сперва
предварила Людмилу Афанасьевну об истории болезни, затем вызвали больную и смотрели её. Донцова пришла к выводу: спасение возможно только одно – путём кастрации. Больная, всего лишь лет сорока, заплакала. Дали ей поплакать несколько минут. "Да ведь это конец жизни!... Да ведь меня муж бросит..."
– А вы мужу и не говорите, что за операция! – втолковывала ей Людмила Афанасьевна. – Как он узнает? Он никогда и не узнает. В ваших силах это скрыть.
Поставленная спасать жизнь, именно жизнь – и в их клинике почти всегда шло о жизни, о меньшем не шло, -Людмила Афанасьевна непреклонно считала, что всякий ущерб оправдан, если спасается жизнь.
Но сегодня, как ни кружилась она по клинике, что-то мешало весь день её уверенности, ответственности и властности.
Была ли это ясно ощущаемая боль в области желудка у неё самой? Некоторые дни она не чувствовала её, некоторые дни слабей, сегодня – сильней. Если б она не была онкологом, она бы не придала значения этой боли или, напротив, бесстрашно пошла бы на исследования. Но слишком хорошо она знала эту ниточку, чтобы отмотать первый виток: сказать родным, сказать товарищам по работе. Сама-то для себя она пробавлялась русским авосем: а может обойдётся? а может только нервное ощущение?
Нет, не это, ещё другое мешало ей весь день, как будто она занозилась. Это было смутно, но настойчиво. Наконец теперь, придя в свой уголок к столу и коснувшись этой папки "Лучевая болезнь", подмеченной доглядчивым Костоглотовым, она поняла, что весь день не только взволнована, но уязвлена спором с ним о праве лечить.
Она ещё слышала его фразу: лет двадцать назад вы облучали какого-нибудь Костоглотова, который умолял вас не облучать, но вы же не знали о лучевой болезни!
Она действительно должна была скоро делать сообщение в обществе рентгенологов на тему: "О поздних лучевых изменениях". Почти то самое, в чём упрекал её Костоглотов.
Лишь совсем недавно, год-два, как у неё и у других рентгенологов– здесь, и в Москве, и в Баку-стали появляться эти случаи, не сразу понятые. Возникло подозрение. Потом догадка. Об этом стали писать друг другу письма, говорили – пока не в докладах, а в перерывах между докладами. Тут кто-то прочёл реферат по американским журналам – назревало что-то похожее и у американцев. А случаи нарастали, ещё и ещё приходили больные с жалобами – и вдруг это всё получило одно название: "Поздние лучевые изменения", и настало время говорить о них с кафедр и что-то решать.
Но именно тут, исчерпав свои блестящие доводы, он сдал.
А она нарочно схитрила, сказала, как о пустяке, потому что устала уже от этих объяснений, а знала твёрдо, что именно теперь, когда проверено было на больном воздействие рентгена в чистом виде, пришла пора нанести опухоли ещё новый удар, очень рекомендуемый для данного вида рака современными руководствами. Прозревая нерядовую удачу в лечении Костоглотова, она не могла послабить его упрямству и не обрушить на него всех средств, в которые верила. Правда, не было стёкол с первичным препаратом, но вся интуиция её, наблюдательность и память подсказывали, что опухоль – та самая, именно та, не тератома и не саркома.
По этому самому типу опухолей с этим именно движением метастазов, доктор Донцова писала кандидатскую диссертацию. То есть, не то чтобы писала постоянно, а когда-то начинала, бросала, опять писала, и друзья убеждали, что все отлично получится, но, заставленная и задавленная обстоятельствами, она уже не предвидела когда-нибудь её защитить. Не потому, что у неё не хватало опыта или материала, но слишком много было того и другого, и повседневно они звали её то к экрану, то в лабораторию, то к койке, а заниматься подбором и описанием рентгеноснимков, и формулировками, и систематизацией, да ещё сдачей кандидатского минимума – не было сил человеческих. Можно было получить научный отпуск на полгода, – но никогда не было в клинике таких благополучных больных и того первого дня, с которого можно было прекратить консультации трёх молодых ординаторов и уйти на полгода.
Людмила Афанасьевна слышала, будто бы Лев Толстой сказал про своего брата: он имел все способности писателя, но не имел недостатков, делающих писателем. Наверное, и она не имела тех недостатков, которые делают людей кандидатами наук. Ей, в общем, не было надо слышать шёпот позади: "она не просто врач, она кандидат медицинских наук". Или чтобы перед статьёй её (второй десяток их уже печатался, маленьких, но все по делу) шли эти дополнительные, мелкие, но такие весомые буквочки. Правда, деньги лишние – никогда не лишние. Но уж раз не получилось, так не получилось.
Тою, что называется научно-общественная работа, полно было и без диссертации. В их диспансере бывали клинико-анатомические конференции с разбором ошибок в диагностике и лечении, с докладами о новых методах – обязательно было их посещать и обязательно активно участвовать (правда, лучевики и хирурги и без того каждый день советовались, и разбирались в ошибках, и применяли новые методы, – но конференции были сами собой). А ещё было городское научное общество рентгенологов – с докладами и демонстрациями. А ещё недавно образовалось и научное общество онкологов, где Донцова была не только участник, но и секретарь, и где, как со всяким новым делом, суета была повышенная. А ещё был Институт усовершенствования врачей. А ещё была переписка с рентгенологическим Вестником, и онкологическим Вестником, и Академией меднаук, и информационным центром, – и получалось, что хотя Большая Наука была как будто вся в Москве и в Ленинграде, а они тут как будто просто лечили, но дня не проходило, чтоб досталось только лечить, а о науке не хлопотать.
Так и сегодня. Ей надо было звонить председателю общества рентгенологов насчёт своего близкого доклада. И надо было срочно просмотреть две маленькие журнальные статьи. И ответить на одно письмо в Москву. И на одно письмо в глухой онкопункт, откуда спрашивали разъяснения.
А скоро старший хирург, закончив операционный день, должна была, по уговору, показать Донцовой для консультации одну свою гинекологическую больную. А ещё надо было к концу амбулаторного приёма пойти посмотреть с одной из своих ординаторов этого больного из Ташауза с подозрением на опухоль тонкого кишечника. И сама же она на сегодня назначила разобраться с рентгенолаборантами, как им уплотнить работу установок, чтобы больше пропускать больных. И эмбихинный укол Русанову не надо было упустить из памяти, подняться проведать; таких больных они лишь недавно стали лечить сами, до сих пор отсылали в Москву.
А она потеряла время на вздорное препирательство с упрямцем Костоглотовым! – методическое баловство. Ещё во время их разговора два раза заглядывали в дверь мастера, которые вели дополнительный монтаж на гамма-установке. Они хотели доказать Донцовой необходимость каких-то работ, не предусмотренных сметой, и чтоб она подписала им на эти работы акт и убедила главврача. Теперь они её потащили туда, но прежде в коридоре сестра передала ей телеграмму. Телеграмма была из Новочеркасска – от Анны Зацырко. Пятнадцать лет они уже не виделись и не переписывались, но это была её хорошая старая подруга, с которой они вместе были в акушерской школе в Саратове, ещё до мединститута, в 1924 году. Анна телеграфировала, что старший сын её Вадим поступит сегодня или завтра в клинику к Люсе из геологической экспедиции, и просит она о дружеском внимании к нему, и ей честно написать, что с ним. Людмила Афанасьевна взволновалась, покинула мастеров и пошла просить старшую сестру задержать до конца дня место Азовкина для Вадима Зацырко. Старшая сестра Мита, как всегда, бегала по клинике, и не так легко её было найти. Когда же она нашлась и обещала место для Вадима, она озадачила Людмилу Афанасьевну тем, что лучшую сестру их лучевого отделения Олимпиаду Владиславовну требуют на десять дней на городской семинар профказначеев – и десять дней её надо кем-то заменять. Это было настолько недопустимо и невозможно, что вместе с Митой Донцова тут же решительным шагом пошла через много комнат в регистратуру – звонить в райком союза и отбивать. Но был занят телефон сперва с этой стороны, потом с той, потом перешвырнули их звонить в обком союза, а оттуда удивлялись их политической беспечности и неужели они предполагают, что профсоюзная касса может быть оставлена на произвол. Ни райкомовцев, ни обкомовцев, ни самих, ни родных – никого ещё, видно, не укусила опухоль и, как думали они, не укусит. Заодно позвонив в общество рентгенологов, Людмила Афанасьевна, рванулась просить о заступничестве главврача, но тот сидел с какими-то посторонними людьми и обсуждал намеченный ремонт одного крыла их здания. Так всё осталось неопределённо, и она пошла к себе через рентгенодиагностический, где сегодня не работала. Тут был перерыв, записывались при красном фонаре результаты, и тут же доложили Людмиле Афанасьевне, что подсчитали запасы плёнки и при нынешнем расходе её хватит не больше, как на три недели, а это значит – уже авария, потому что меньше месяца заявки на плёнки не выполняют. Отсюда ясно стало Донцовой, что надо сегодня же или завтра свести аптекаря и главврача, а это нелегко, и заставить их послать заявку.
Затем ей путь перегородили мастера гамма-установки, и она подписала им акт. Кстати было зайти и к рентгенолаборантам. Тут она села, и стали подсчитывать. По исконным техническим условиям аппарат должен работать один час, а полчаса отдыхать, но это давно было забыто и заброшено, а работали все аппараты девять часов без перерыва, то есть полторы рентгеновские смены. Однако и при такой загрузке и при том, что проворные лаборанты быстро сменяли больных под аппаратами, всё равно не умещались дать столько сеансов, сколько хотели. Надо было успевать пропускать амбулаторных по разу в день, а клинических некоторых – и по два (как с сегодняшнего дня назначено было Костоглотову) – чтоб усилить удар по опухоли, да и ускорить оборачиваемость коек. Для этого тайком от технического надзора перешли на ток в двадцать миллиампер вместо десяти: получалось вдвое быстрее, хотя трубки, очевидно, изнашивались тоже быстрей. А всё равно не умещались! И сегодня Людмила Афанасьевна пришла разметить в списках, каким больным и на сколько сеансов она разрешает не ставить (это тоже укорачивало сеанс вдвое) миллиметрового медного фильтра, оберегающего кожу, а каким ставить фильтр полумиллиметровый.
Тут она поднялась на второй этаж посмотреть, как ведёт себя после укола Русанов. Затем пошла в кабинет короткофокусных аппаратов, где снова уже шло облучение больных и хотела приняться за свои статьи и письма, как постучала вежливо Елизавета Анатольевна и попросила разрешения обратиться.
Елизавета Анатольевна была просто "нянечкой" лучевого отделения, однако ни у кого язык не поворачивался звать её на "ты", Лизой или тётей Лизой, как зовут даже старых санитарок даже молодые врачи. Это была хорошо воспитанная женщина, в свободные часы ночных дежурств она сидела с книжками на французском языке, – а вот почему-то работала санитаркой в онкодиспансере, и очень исполнительно. Правда, она имела тут полторы ставки, и некоторое время здесь платили ещё пятьдесят процентов за рентгеновскую вредность, но вот надбавку нянечкам свели до пятнадцати процентов, а Елизавета Анатольевна не уходила.
– Людмила Афанасьевна! – сказала она, чуть изгибаясь в извинение, как это бывает у повышенно вежливых людей. – Мне очень неловко беспокоить вас по мелкому поводу, но ведь просто берет отчаяние! – ведь нет же тряпок, совсем нет! Чем убирать?
Да, вот это ещё была забота! Министерство предусматривало снабжение онкодиспансера радиевыми иголками, гамма-пушкой, аппаратами "Стабиливольт", новейшими приборами для переливания крови, последними синтетическими лекарствами, – но для простых тряпок и простых щёток в таком высоком списке не могло быть места. Низамутдин же Бахрамович отвечал: если министерство не предусмотрело – неужели я вам буду на свои деньги покупать? Одно время рвали на тряпки изветшавшее белье – но хозорганы спохватились и запретили это, заподозрив тут расхищение нового белья. Теперь требовали изветшавшее свозить и сдавать в определённое место, где авторитетная комиссия актировала его и потом рвала.
– Я думаю, – говорила Елизавета Анатольевна, – может быть, мы все, сотрудники лучевого отделения, обяжемся принести из дому по одной тряпке и так выйдем из положения, а?
– Да что ж, – вздохнула Донцова, – наверное, ничего и не остаётся. Я согласна. Вы это, пожалуйста, предложите Олимпиаде Владиславовне...
Да! Саму-то Олимпиаду Владиславовну надо было идти выручать. Ведь просто же нелепость – лучшую опытную сестру выключить из работы на десять дней.
И она пошла звонить. И ничего не добилась опять. Тут сразу же пошла она смотреть больного из Ташауза. Сперва сидела в темноте, приучая глаза. Потом смотрела бариевую взвесь в тонком кишечнике больного – то стоя, то опуская защитный экран как стол и кладя больного на один бок и на другой для фотографирования. Проминая в резиновых перчатках живот больного и совмещая с его криками "больно" слепые расплывчатые зашифрованные оттенки пятен и теней, Людмила Афанасьевна перевела их в диагноз.
Где-то за всеми этими делами миновал и её обеденный перерыв, только она никогда его не отмечала, не выходила с бутербродиком в сквер даже летом.
Сразу же пришли её звать на консультацию в перевязочную. Там старший хирург сперва
предварила Людмилу Афанасьевну об истории болезни, затем вызвали больную и смотрели её. Донцова пришла к выводу: спасение возможно только одно – путём кастрации. Больная, всего лишь лет сорока, заплакала. Дали ей поплакать несколько минут. "Да ведь это конец жизни!... Да ведь меня муж бросит..."
– А вы мужу и не говорите, что за операция! – втолковывала ей Людмила Афанасьевна. – Как он узнает? Он никогда и не узнает. В ваших силах это скрыть.
Поставленная спасать жизнь, именно жизнь – и в их клинике почти всегда шло о жизни, о меньшем не шло, -Людмила Афанасьевна непреклонно считала, что всякий ущерб оправдан, если спасается жизнь.
Но сегодня, как ни кружилась она по клинике, что-то мешало весь день её уверенности, ответственности и властности.
Была ли это ясно ощущаемая боль в области желудка у неё самой? Некоторые дни она не чувствовала её, некоторые дни слабей, сегодня – сильней. Если б она не была онкологом, она бы не придала значения этой боли или, напротив, бесстрашно пошла бы на исследования. Но слишком хорошо она знала эту ниточку, чтобы отмотать первый виток: сказать родным, сказать товарищам по работе. Сама-то для себя она пробавлялась русским авосем: а может обойдётся? а может только нервное ощущение?
Нет, не это, ещё другое мешало ей весь день, как будто она занозилась. Это было смутно, но настойчиво. Наконец теперь, придя в свой уголок к столу и коснувшись этой папки "Лучевая болезнь", подмеченной доглядчивым Костоглотовым, она поняла, что весь день не только взволнована, но уязвлена спором с ним о праве лечить.
Она ещё слышала его фразу: лет двадцать назад вы облучали какого-нибудь Костоглотова, который умолял вас не облучать, но вы же не знали о лучевой болезни!
Она действительно должна была скоро делать сообщение в обществе рентгенологов на тему: "О поздних лучевых изменениях". Почти то самое, в чём упрекал её Костоглотов.
Лишь совсем недавно, год-два, как у неё и у других рентгенологов– здесь, и в Москве, и в Баку-стали появляться эти случаи, не сразу понятые. Возникло подозрение. Потом догадка. Об этом стали писать друг другу письма, говорили – пока не в докладах, а в перерывах между докладами. Тут кто-то прочёл реферат по американским журналам – назревало что-то похожее и у американцев. А случаи нарастали, ещё и ещё приходили больные с жалобами – и вдруг это всё получило одно название: "Поздние лучевые изменения", и настало время говорить о них с кафедр и что-то решать.