Коля ответно улыбнулся ей:
— Вот, мам съел.
— Молодец.
Коля доел норму, бросил ложку в тарелку и шлепнул ладонями об стол:
— Годидзе!
— Третья группа продолжает рисовать, вторая встает и идет на горшочки! — Людмила Львовна подошла к низеньким столикам, за которыми сидели дети, хлопнула в ладоши. — Раз, два! Ну-ка все дружно отложили карандаши и встали! Раз, два!
Дети стали нехотя вставать.
— Ну-ка быстро! Маша, я кому говорю! Успеете еще порисовать. Андрей! Это что такое! Встали, пошли за мной! Не бежать! Идти шагом.
Девятнадцать пестро одетых девочек и мальчиков двинулись за Людмилой Львовной.
Вышли в коридор, стали подниматься по лестнице на второй этаж. Людмила Львовна поднималась первой:
— Не обгонять друг друга. Идти спокойно. Шуметь не надо.
Ее голос громко звучал в лестничном пролете.
Топоча ножками, дети поднимались наверх.
На втором этаже, обогнув оставленные малярами стремянки, прошли свежевыкрашенным коридором. Возле двери с забрызганной краской табличкой «ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН!» Людмила Львовна остановилась:
— Разобраться по парам. Не шуметь! Постников! Сколько раз можно говорить! Отстань от нее!
Дверь отворилась, вышла нянечка, вытирая руки тряпкой.
— Ну, как? — повернулась к ней Людмила Львовна.
— Готово, — улыбнулась нянечка.
— Проходите, не толпитесь. И по порядку на горшочки.
Дети стали входить в комнату. Она была не очень большой с двумя зашторенными окнами. Вдоль стены на узком деревянном помосте стояли двадцать белых пронумерованных горшков.
— Это какая, вторая? — спросила нянечка, пропуская детей и протянутой рукой касаясь их головок.
— Вторая, — Людмила Львовна вошла и встала напротив помоста. — Садимся спокойно, не мешаем друг другу. Андрей! Сколько раз тебя одергивать?
Дети, спустив штаны, расселись по горшочкам.
— А что, не все? — нянечка махнула тряпкой на пустующий горшок.
— Шацкого нет.
Людмила Львовна прислонилась к стене.
Нянечка отжала тряпку над ведром и положила на подоконник.
— Штанишки на коленках. Ниже не спускаем. Не толкаем соседей! Света? Кто не покакает, тот рисовать не пойдет!
— А я не хочу.
— И я, Людмил Львовн.
— Посидите, посидите. Захочется. Не толкаемся, кому говорю? Кто покакал, тот встает.
Дети смолкли. Некоторые начали кряхтеть.
Через несколько минут трое поднялись, подтянули штаны и сошли с помоста. Потом встал а девочка, придерживая юбку зубами, натянула трусики.
— Кто покакал, тот не шумит и спускается в зал. Не шумит и не задерживается, Рубцова!
Девочка скрылась за дверью. Встали еще несколько детей.
— Так, Алексеев не покакал, он садится снова, — Людмила Львовна подошла и усадила улыбающегося Алексеева. — Пашенко Наташа, ты еще не хочешь посидеть? Ну, что это за крошка, куда это годится?
Пашенко мотала головой, натягивала колготки:
— Я не могу, Людмила Львовна.
— Ну, беги, ладно. Алексеев, не болтай ногами!
Нянечка унесла ведро.
— Людмила Львовна, а я только пописал.
— Теперь покакай.
— А я не могу. Не могу писать и какать. Я или пописаю или покакаю.
— Не выдумывай. Сиди.
— А я все равно не покакаю.
— А ты постарайся.
Встали четверо.
— Тебя что, прослабило? — Людмила Львовна заглянула в горшок Фокина.
— Неа.
— Чего — неа? Вон, понос, жидко совсем. Иди. Руки надо мыть перед едой.
Фокин разбирал запутавшиеся помочи.
— Господи, перекрутил-то! — вошедшая нянечка стала помогать ему. На горшках остались шестеро.
— Ну как, Алексеев?
Алексеев молча теребил сбившиеся на колени трусы. Одна из девочек громко кряхтела, уставившись расширенными глазами в потолок.
Бритоголовый мальчик громко выпустил газы. Людмила Львовна улыбнулась
— Вот, Алексеев, бери пример с Купченко!
Две девочки встали. Потом встал бритоголовый, потом еше один. Сосед Алексеева тужился, сцепив перед собой руки.
Людмила Львовна достала из кармана халата часы.
— Самая быстрая группа. Первая, так та сидит, сидит… Гершкович разревется, как всегда… У тебя бак готов?
— А как же.
Нянечка открыла шкаф, вытащила большой алюминиевый бак с красной надписью:
Сосед Алексеева встал, с болтающимися у колен штанами проковылял с помоста:
— Я все, Людмила Львовна.
— Ну, иди.
Вытянув руку, Алексеев ковырял застежку сандалии.
— Что, один остался? — улыбнулась нянечка, снимая крышку с бака.
— А он всегда до последнего сидит.
Людмила Львовна зевнула, подошла к окну:
— Алексеев, у тебя мама во Внуково работает?
— Она инженер.
— Но во Внуково?
— А я не знаю. Она билеты проверяет.
— Ну так значит во Внуково.
— А я не знаю.
— Ничего ты не знаешь.
Нянечка вынула из шкафа ведро и крышку.
— Ну, что, не покакал, Алексеев?
— Так я ж не могу и писать и какать вместе.
— Тогда сиди.
Нянечка, придерживая содержимое горшков крышкой, сливала мочу в ведро, а кал вываливала в бак.
— Кто-то обманул, — Людмила Львовна заглянула в пустой горшок, — кто же сидел здесь… Покревская, наверно.
— За всеми не усмотришь.
— Точно. Алексеев! Видишь, что ты мешаешь? Сколько можно ждать?
— Но я какать не хочу.
— Не будешь рисовать сегодня.
— А я и рисовать не хочу.
Людмила Львовна остановилась перед ним, вздохнула:
— Вставай.
С трудом отлепив зад от горшка, Алексеев встал. В горшке желтела моча.
— Иди. Тошно смотреть на тебя. И чтоб к карандашам не притрагивался! Будешь цветы поливать.
Алексеев подобрал штаны, глядя на работающую нянечку, стал застегиваться.
Нянечка выплеснула мочу из его горшка в ведро:
— Так и не выдавил ничего, сердешный.
Людмила Львовна заглянула в бак:
— Тогда минут через десять я первую приведу.
— Ладно.
Алексеев издали посмотрел в бак и вышел за дверь.
— Прелесть какая, — Марина провела рукой по Викиной груди, — действительно стоит. Чудо.
Голая Вика сидела на тахте, прислонившись к стене и жевала яблоко. Марина лежала навзничь головой у нее на коленях:
— Ты как кинозвезда.
— Кинопизда.
Вика хохотнула, большая грудь ее дрогнула.
— Серьезно… смотри… сначала плавно, плавно, а потом раз… и сосочек… прелесть…
Рука Марины скользнула по груди, коснулась соска и стала ползти по складкам живота:
— И пупочек прелесть… аккуратненький… не то что у меня…
— У всех одинаковые.
— Неправда.
— Да ну тебя! Ну, морда там, ну грудь — ясно, но пупки-то у всех одинаковые! Плесни немножко…
Марина приподнялась, взяла со стола бутылку, налила в стакан. Из-за голубой ночной лампы вино казалось фиолетовым. Марина отпила глоток и протянула Вике:
— Пей.
Вика обеими руками приняла стакан, медленно выпила, поморщилась:
— Портвин он и есть портвин. Чем дальше, тем хуже.
— Не нравится?
— Нет. Хуйня, честно говоря. Ну да я сама виновата. За дешевкой погналась.
Вика стряхнула с живота яблочное семечко. Марина подвинулась к ней, поцеловала в уголок губ. Вика повернулась. Они обнялись. Стали целоваться. Потом упали на кровать.
Марина оказалась сверху. Целуя плечи и грудь Вики, она стала ползти вниз, но Вика приподнялась:
— Маринк, слушай, давай попозже… я что-то не отойду никак. Не хочется что-то…
Марина оперлась руками о тахту, поцеловала Вику в живот:
— Ваше слово — закон, мадам. Может, кофейку выпьем?
— Давай.
Они встали, прошли на кухню. Марина задернула шторы, зажгла свет… Вика села за стол, зевая, посмотрела на отделанный деревом потолок:
— Симпотная кухонька.
— Нравится?
— Ага.
— Это муж покойный.
— Он что — умер?
— Разбился.
— Давно?
— Шесть лет назад
— Тебе с ним хорошо было?
— По разному.
— Ласковый был?
— В постели?
— Ага.
— Да нет, что ты. Разве мужчины могут быть ласковы. Он веселый был. Хозяйственный. А ласковым — никогда…
— Это точно. Я весной с одним попробовала и опять то же самое. Лишь бы засунуть. А потом спать.
Марина понимающе кивнула, стала заваривать кофе.
Вика легко шлепнула ее по заду:
— А у тебя попка ничего. Беленькая, безволосая…
— Тебе волосатые не нравятся?
— А кому нравится? Я с армянкой одной рискнула переспать, так плевалась потом. У тебя вон какая чистенькая…
Вика быстро раздвинула маринины ягодицы и поцеловала сначала между, потом их:
— Сладкий кусочек… булочки…
Марина улыбнулась, поставила полную турку на огонь:
— Слушай, Вика, а ты тогда в троллейбусе точно знала, что я лесби?
— Ну, как же точно можно… ведь не написано…
— Но что-то чувствуется, правда? Какие-то волны, поля…
— Конечно. Ты так посмотрела быстро, ну я и подумала.
— Я флюиды испускала. Волны любви.
— А я подошла тогда и грудью, помнишь, оперлась о руку твою. Ты ее на поручне держала. Думаю, если уберет, значит пустой номер.
— А я прямо затряслась вся! Переволновалась страшно! Я красная была?
— Немного. Такая розовенькая, симпатичная. Юбочка клетчатая.
— А ты тоже мне сразу понравилась. Высокая, стройная…
— А потом народу все меньше и меньше. Конечная, а в салоне четверо. Ты, да я, да два мудака каких-то. И ты про две копейки спросила.
— Все-таки бог есть, правда? Это ж не случайность!
— Черт ее знает. А может — случайность.
— Нет, это закономерно все. Любимые должны быть вместе.
Кофе закипел, Марина быстро сняла турку с огня, разлила по чашкам:
— Вообще так здорово, когда с новой любимой, правда?
— Еще бы. В новинку. Слаще. У меня вон одна живет изредка ну как бы постоянная. Но надоедает, всетки. Ссоримся часто. А до нее тоже была одна. Лариска. Старше меня лет на семь. Так мы с ней поругались здорово. У нее одно на уме — свечку суй ей и клитор соси. Одновременно чтоб. Я говорю — на хуя тебе я тогда? Найди мужика, он хуй вместо свечки засунет. Она обиделась… но попочку твою я сегодня помучаю.
— А я твою грудь. Пей, прелесть моя.
Они взяли чашки. Марина подвинула вазочку с вареньем:
— Бери.
— Нет, я так люблю.
Склонились над чашками.
Длинные Викины волосы поползли с плеч. Придерживая их, она отхлебнула и Марина отхлебнула из своей:
— Оля-ля… арабик, аромат…
— Это что, сорт такой?
— Ага. На Кировской покупала.
— Развесной?
— Ага.
— Здорово. Пахнет сильно.
— Его не бывает что-то последнее время.
— Редко?
— Ага. Пей с конфетой.
— Я не люблю сладкое.
— Ну, как хочешь. А я люблю.
Марина развернула конфету. Вика подула на кофе, подняла голову:
— Маринк, а что это над раковиной висит?
— Ааааа, — улыбаясь, Марина отправила конфету в рот. — Угадай.
Вика встала, подошла к раковине. Над ней висело сооружение из двух небольших, обтянутых марлей колб. На горлышке нижней поблескивало металлическое кольцо, от него тянулась вниз полупрозрачная трубка. Из трубки в раковину капала мутно-коричневая жидкость.
— Черт ее знает, — Вика откинула назад волосы, — Поебень какая-то…
Марина встала, подошла к ней, обняла:
— Детка, этот аппарат собирал академик. Мой дедушка. Не чета нам с тобой. Так что немудрено, что ты не понимаешь.
— Ну а зачем он тебе?
— Ты в институтах не училась?
— Конечно. Чего я там не видела.
— А ты кем работаешь?
— Соками торгую.
— А я преподаю в МГУ.
— Ни хуя себе! Ты что, профессор?!
— Нет. Старший преподаватель плюс младший научный сотрудник.
— Ни хуя себе! Во влипла я!
— Так вот… — Марина провела пахнущими кофе губами по смуглому Викину плечу, — аппарат этот для обработки нормы.
— Правда?
— Да.
— Здорово…
— Это мой дедушка сделал. Он химик был. Ты норму пробовала хоть раз?
— Однажды рискнула. У Зинки Лебедевой кусочек отщипнула.
— То-то, киса. А я регулярно. Двенадцать лет. Но благодаря моему гениальному дедушке, она уже ничем не пахнет. Ясно?
— Ясно. Молодец дедуля. И долго так висеть ей?
— Сутки. Норму с вечера намочишь в крутом таком содовом растворе, размягчишь, чтоб кашицей стала. А потом в аппарат. Туда мела, соляной кислоты и немного едкого натра. Вот. В горячей воде час, а потом над раковиной. А через сутки она отвисится, колбы разъединяю, там внутри формочка стеклянная, такая же, как норма — квадратная… формочки — плюх… — Марина провела рукой по Викиному животу, погладила гладко выбритый лобок. — И милости просим. Такая же норма.
— А не вредная она после всех этих кислот?
— Нет, что ты. Они нейтрализуют. Ничем не пахнет. Как глина.
— Но тогда может лучше делать из чего-нибудь?
— Нет, киса. Это не то.
Прижавшись к ней, Марина гладила ее гениталии.
— Почему не то?
— Потому что это не норма. Это подделка. А за подделки у нас… прелесть какая, … как ракушечка раскрывается… за подделки у нас не милуют. А тут все в норме. В норме…
Они обнялись. Целуя Марину, Вика потянула ее за руку:
— Пошли, пошли скорей.
— Что, наконец захотелось, киса? — таинственно засмеялась Марина, —
Пошли…
Миновав темный коридор, они оказались в комнате. Вика быстро легла на тахту, подложила под зад подушку, но вдруг приподняла голову:
— Слушай, Маринк, но после аппарата-то все равно ведь говно? Ведь правда? Или другое что-то получается?
Марина осторожно ложилась на нее валетом:
— Да нет. Конечно, говном остается. Тут, как не перегоняй, ни фильтруй — все равно. Из говна сметану не выгонишь…
— Это точно.
Марина опустилась на Вику, провела руками по расслабившимся бедрам любовницы, погладила колени:
— Но ты на этот счет не беспокойся, киса. Тебе ведь все равно не жевать.
Вика улыбнулась в темноте и, недолго поискав, нашла губами в нависших над лицом гениталиях набухший влажный клитор Марины.
Ключи запутались в скомканном носовом платке.
Людмила Ивановна вытянула их за потертый плетеный ремешок, отперла нижний замок, потом верхний.
Вошла. Положила сумочку на высокую тумбочку в прихожей, покосилась на себя в зеркало. Подкрашенная челка растрепалась, цветастый шарф слишком сильно выглядывал из-за воротника пальто.
Разделась, скинула туфли и босиком прошла на кухню.
Пластмассовый приемник трансляции оказался привернутым не до конца, комариный голосок диктора передавал последние новости.
Людмила Ивановна повернула ручку. Голос окреп, заполнил кухню.
Сваренный утром суп стоял на плите. Кран по-прежнему тек, вода проложила по эмали ржавую дорожку.
Людмила Ивановна открыла холодильник, достала масло, кусок колбасы и яйцо.
Диктор кончил перечень международных событий и более спокойным голосом заговорил о спорте. Людмила Ивановна зажгла две горелки, поставила суп и пустую сковородку, на которую бросила масло.
За окном послышалось хлопанье крыльев. Голубь сел на подоконник, посмотрел на Людмилу Ивановну. Она улыбнулась голубю и пошла и комнату. Телефон стоял на диване. Гвоздики в зеленой вазе были все так же свежи. Людмила Ивановна набрала номер, поправила волосы:
— Привет… Почему так быстро? Аааа… И успел? Молодец. А я только что. Ага. Приплелась. А у нас собрание было. Какое, какое… профсоюзное. Вот, вот. Правда? Ну, ты гигант. Тебе? А ты? Правда? Ну, слушай! Просто гений! Супермен. Да. Ага. Да, после, конечно… Да… Да… Гвоздики твои целы до сих пор. Смотрят на меня. Стоят, как миленькие. И такие красивые. Ну… конечно, конечно… Не хвались. Это грузин надо благодарить, не тебя. Как за что? За то, что вырастили, срезали, привезли. Продали. Да. Да, именно. Нэ сажал, нэ пахал, только кушат любишь. Вот, вот. Не-а. Подумаю. Нет, ну его. Чего смотреть, Саша, милый. Любовь на фоне производства меня не волнует. Я ей на работе сыта. Ага. Можешь понимать в прямом. Да! Именно! Куй железо, пока горячо. Да, не отходя от кассы. В кассе? Ну, ты хулиган. Ну, слушай… прекрати… Сашка! Хам ты форменный… в кассе! О, боже! Там у нас такая секс-бомба сидит! Микулина Антонина Павловна. Мечта папуаса. Семь на восемь. Да. Да. Не-а не пойду. Устала я, Сашенька. Годы не те, чтоб прыгать. Ага. А я не прибедняюсь. Что? А где они? Да? И когда? Завтра? Чудесно. Сегодня? Ну, давай, если хочешь. Ну… если будешь вести себя хорошо. Может, пушу. Да! А может, выгоню. Ты хулиганишь последнее время. Кусаешься. У меня синяк до сих пор, между прочим. Да, да. А я не пью, Саша. С тех самых. Ага. Ну, если очень попросишь. Да. Ладно. Может, отопру. Не-а. Шаром покати… Ой! У меня же масло там? Горит! Сашка! Целую! Давай! Бегу!
Людмила Ивановна бросила трубку, побежала на кухню. Масло отчаянно кипело, подгорая по краям сковороды. Суп тоже кипел. Людмила Ивановна выключила суп, покрошила колбасу, разбила яйцо, которое почти тут же свернулось.
Вместо диктора пел Лев Лещенко.
— Погоду опять прослушала… — она налила супу в тарелку, осторожно донесла, поставила на стол. Сковородку на керамическом кружке поставила рядом. Достала из буфета хлеб, отрезала. Села, зачерпнула суп, тряхнула головой:
— Господи… а норма-то… ексель-моксель…
Побежала в коридор, достала из сумочки норму, на кухне разорвала целлофановый пакетик, вытряхнула светло-коричневое содержимое на тарелку. Суп дымился рядом. Яичница остывала, пузырьки масла сновали медленней. Людмила Ивановна отделила ложкой кусочек нормы, отправила в рот и тут же заела супом. Прожевала хлебца. Потом отделила кусок побольше, положила на яйцо и перемешала с желтком.
— А посолить забыла, рохля… как всегда…
Встала, достала соль в деревянной плошке. Посолила яичницу. Суп был слишком горячий. Людмила Ивановна положила в него оставшуюся норму, отодвинула тарелку и принялась за яичницу.
Колбаса хорошо прожарилась, похрустывала на зубах.
Лещенко весело пел о лесорубах. Голубь все еще сидел на подоконнике, пугливо косился сквозь стекло.
Разделавшись с яичницей, Людмила Ивановна стала хлебать остывший суп. Светло-коричневая масса нормы разбухла, податливо развалилась на комки. Суп был грибной.
— Иван Трофимыч! — оглядываясь на вход, ученики сгрудились возле Самотеева, — Барвицкий идет!
Иван Трофимович удивленно рассмеялся:
— Быть не может! Да вы что? Он же восемь лет со мною не здоровается.
— Идет, идет! Я в раздевалке видел.
— И я.
— С женой?
— Один, Иван Трофимыч.
— Не верится что-то… разыгрываете, небось?
— Да что вы! Вон, смотрите!
Барвицкий вошел, с порога прищурился на развешанные картины. Переложив гвоздики в левую руку, достал удостоверение, показал седоволосой старушке-билетерше.
Иван Трофимович покачал головой:
— Чудны дела твои, господи…
Улыбаясь, Барвицкий осмотрел три висящие рядом с входом картины, обошел группу столпившихся возле «Дороги жизни» и, ища глазами, двинулся к Самотееву.
Иван Трофимыч шагнул из толпы учеников навстречу.
Барвицкий был в элегантном сером костюме, остренькая седенькая бородка упиралась в бежевую водолазку, очки радостно поблескивали.
Переговаривающиеся ученики смолкли, повернулись.
Барвицкий подошел к Самотееву:
— Поздравляю, Ваня.
— Спасибо, Феликс.
— Все — потрясающе. Просто глаза открыл мне.
— Да что ты, что ты… так, работа, как работа…
— Нет, Ваня. Это не просто так. Потрясающее искусство… И вот, пусть оно будет так же вечно и живо, как эти цветы… также свежо…
Он протянул гвоздики:
— Спасибо, Феликс, спасибо…
Часто заморгавший Самотеев взял цветы и побледнел, замерев над ними. Гвоздики были пластмассовые.
Барвицкий усмехнулся:
— Козьма Прутков сказал, — если хочешь быть гением — будь им. Будьте гением, Иван Трофимович. Ваши картины в Лувр просятся. В галерею Тейт. В Прадо! Экий матерый человечище! Посмотрите на него, как он скромен и возвышен!
Дрожащие пальцы Самотеева мяли пластиковые стебли:
— Негодяй… гадина…
Он шагнул в Барвицкому, но тот боком заспешил к двери:
— Малюй дальше, лакировщик! Бабу с веслом еще не написал? Пионера с горном? Трудись!
Самотеев шел на него:
— Сволочь…
Барвицкий лавировал между онемевшими посетителями:
— Золотые рамки не заказал еще?
Самотеев кинул в него гвоздики.
Со слабым треском они попадали на пол.
— Он мне еще в Суриковском завидовать начал, — со вздохом проговорил Иван Трофимыч, разрезая норму вдоль, — хотя он был намного талантливей. Особенно в рисунке. На третьем курсе мы в Ялту на практику поехали, море писали. Ну и три моих этюда в пример поставили. А раньше только он в фаворе был. Ну и началось…
Самотеев посыпал обе половинки зеленью, сложил и стал есть.
Горохов и Старостин сидели напротив.
— А потом в Союз меня раньше приняли. И первая персональная тоже у меня раньше, чем у него была. Он там был, придрался к пустяку и наговорил гадостей, как сегодня. Патологически завистливый человек. И, по-моему, не совсем нормальный уже. На творчестве это быстро сказалось. Пишет ужасно. Он хотел тоже Горького написать, как и я. Но что из этого вышло — вы видели, наверно.
Горохов кивнул.
— И сейчас… гвоздики эти, — Самотеев грустно улыбнулся. — А я тоже хорош… расстроился, орал что-то. Надо было просто посмеяться. А вышло, что он надо мной посмеялся…
— Да что вы, Иван Трофимыч, это он над собой посмеялся. Лицо свое показал. У него и учеников не осталось.
— Да я слышал.
— Крылов ушел, Дроздецкий тоже. Рая Гликман ушла…
Самотеев кивнул:
— Ну и поделом ему. Сам виноват.
— Сам.
— Сам, конечно.
Самотеев отправил последний кусочек в рот и вытер слегка запачканные руки салфеткой.
— Теть Кать, а вы? — Георгий остановил у рта вилку с насаженным опенком.
— Кушай, кушай, я после — улыбнулась Екатерина Борисовна.
— Да чего ж после, я что, как хам есть буду, а вы смотреть?
— Ешь, Жора, я не хочу, ей-богу. Я в четыре отобедала.
Георгий сунул в рот опенок, отломил хлеба:
— Все равно неудобно как-то… у нас вон никогда поодиночке не садятся. И в Астрахани, и здесь — все равно. Всем семейством
— Так у вас же семья — восемь человек! А я одна на весь этаж.
— Как на весь?
— Так на весь. Зворыкины за границей.
— Это переводчик который?
— Да. А Мамонтовы с юга не вернулись еще.
— Ясно…
Георгий налил вторую стопку, выпил. Екатерина Борисовна поставила перед ним сковороду жареной картошки:
— Вот, наворачивай. Норму как следует заесть надо. Что б ни запаха, ничего… Отец мой покойный квасом запивал. А после водки и поест поплотней…
Георгий принялся за картошку.
Екатерина Борисовна взяла со стола пакетик из-под нормы, скомкала, кинула в мусоропровод.
Чайник закипел, вода побежала из-под крышки.
Екатерина Борисовна выключила его.
— Теть Кать, а тетя Наташа с вами до последнего жила? — не поднимая головы спросил Георгий.
— До самой больницы. Потом-то три месяца в больнице и все. Быстро у нее. Рак он быстрый.
Она вздохнула, вытерла руки о фартук и села напротив. Георгий налил стопку:
— Я вот одного понять не мог — как это она снайпером, на фронте… Маленькая такая.
— Да. А тогда она вообще крохотной была. Тонюсенькая. В сорок втором провожали ее, прям как девочка. Две косички и шинель до пят. Ревела я тогда белугой…
— И она девяносто два фрица ухлопала?
— Да. Девяносто два. Офицеров штук двадцать. Одного, говорит, не то майора, не то подполковника. С крестом, старого такого. Грузного. В грудь ему пустила, а он будто пьяный — улыбнулся и сел. Сидит и улыбается. А потом повалился
— А вернулась в сорок пятом?
— Да.
Георгий выпил, закусил опятами.
— Я вот, теть Кать, до сих пор жалею, что не видел, как вот она там с наградами в кителе. Ну она ведь на День Победы одевала?
— Одевала. А ты правда не видел?
— Ни разу!
— И наград не видел?
— Только на похоронах. Несли когда. А так — нет.
Екатерина Борисовна встала, пошла в комнату:
— Идем, покажу.
Георгий проглотил опенок, двинулся за ней.
Екатерина Борисовна открыла старый платяной шкаф, сдвинула в сторону висящие на плечиках платья и пальто, вынула обернутый марлей китель:
— Держи.
Георгий принял вешалку, Екатерина Борисовна сняла марлю. Китель был увешан медалями. На правой стороне лепились два ордена. Георгий присвистнул:
— Здорово.
Екатерина Борисовна поправила завернувшийся борт и отошла, сложив руки на животе:
— Вот, Жора. Китель Наташин.
Георгий рассматривал медали. Пахнущий нафталином китель качался у него в руках:
— За победу… За Берлин… а это… Варшава… а ордена.. ух ты… Красной Звезды и Красного Знамени. Здорово.
Он потрогал китель:
— И что она капитаном вернулась?
— Капитаном. Чуть майора не дали.
— А ушла?
— Лейтенантом, кажется. Сразу после училища.
Екатерина Борисовна взяла у него китель, поднесла к окну. Георгий провел ладонью по линялой спине и задержал руку.
— А это что… внутри там что-то…
— Аааа… — она улыбнулась, сунула руку за отворот, — это норма Сережина…
Она осторожно вынула из внутреннего кармана кителя грубый бумажный пакет, передала Георгию.
На пакете было оттиснуто красным:
НОРМА
Пакет был надорван. Георгий заглянул внутрь:
— Норма… надо же…
Екатерина Борисовна вздохнула:
— Да. Это в сорок третьем. Когда убили его под Сталинградом, то есть не убили, ну, ранили тяжело, а в госпитале он и умер. А друг его, Иванютин, и передал Наташе. Они ведь с ней перед самой войной расписались. А норму он Наташе передал, Иванютин. Еще карточки остались, письма. И норма. Вот…
Она положила китель на диван и стала укутывать марлей.
— А можно норму посмотреть, теть Кать? — Георгий вертел в руках пакет.
— Смотри, чего там…
Он вытряхнул норму на ладонь. Она была черная и твердая.
— Да… во какая…
— Не то что теперь, правда?
— Конечно.
— Теперь и пакетик аккуратненький, жаль выкидывать и сама-то свежая, как масло.
Георгий разглядывал норму:
— Теть Кать, а интересно, кто им нормы поставлял тогда? В войну?
Екатерина Борисовна понесла спеленатый китель к шкафу:
— Да по-разному. Детдома эвакуированные, детсады. А иногда и просто тыловики.
— Понятно.
Георгий постоял, потом качнул плечами:
— Теть Кать, а вот если… ну… а вот нельзя немного попробовать? Bcе таки ж интересно,.. какая она была…
Екатерина Борисовна повернулась, подумала и кивнула:
— Да попробуй. Чего уж там. Ножом отщипни маленько, да попробуй А вообще-то погоди, она ведь засохла вся. Ее над паром надо, или в кипяток.
— Точно! Я кусочек отломлю и в кипяток!
Минут через сорок Георгий осторожно подвел ложку под разбухшш кусочек нормы и вынул его из помутневшей воды. Екатерина Борисовна мыла тарелки. Георгий понюхал кусочек, лизнул:
— Вот, мам съел.
— Молодец.
Коля доел норму, бросил ложку в тарелку и шлепнул ладонями об стол:
— Годидзе!
— Третья группа продолжает рисовать, вторая встает и идет на горшочки! — Людмила Львовна подошла к низеньким столикам, за которыми сидели дети, хлопнула в ладоши. — Раз, два! Ну-ка все дружно отложили карандаши и встали! Раз, два!
Дети стали нехотя вставать.
— Ну-ка быстро! Маша, я кому говорю! Успеете еще порисовать. Андрей! Это что такое! Встали, пошли за мной! Не бежать! Идти шагом.
Девятнадцать пестро одетых девочек и мальчиков двинулись за Людмилой Львовной.
Вышли в коридор, стали подниматься по лестнице на второй этаж. Людмила Львовна поднималась первой:
— Не обгонять друг друга. Идти спокойно. Шуметь не надо.
Ее голос громко звучал в лестничном пролете.
Топоча ножками, дети поднимались наверх.
На втором этаже, обогнув оставленные малярами стремянки, прошли свежевыкрашенным коридором. Возле двери с забрызганной краской табличкой «ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН!» Людмила Львовна остановилась:
— Разобраться по парам. Не шуметь! Постников! Сколько раз можно говорить! Отстань от нее!
Дверь отворилась, вышла нянечка, вытирая руки тряпкой.
— Ну, как? — повернулась к ней Людмила Львовна.
— Готово, — улыбнулась нянечка.
— Проходите, не толпитесь. И по порядку на горшочки.
Дети стали входить в комнату. Она была не очень большой с двумя зашторенными окнами. Вдоль стены на узком деревянном помосте стояли двадцать белых пронумерованных горшков.
— Это какая, вторая? — спросила нянечка, пропуская детей и протянутой рукой касаясь их головок.
— Вторая, — Людмила Львовна вошла и встала напротив помоста. — Садимся спокойно, не мешаем друг другу. Андрей! Сколько раз тебя одергивать?
Дети, спустив штаны, расселись по горшочкам.
— А что, не все? — нянечка махнула тряпкой на пустующий горшок.
— Шацкого нет.
Людмила Львовна прислонилась к стене.
Нянечка отжала тряпку над ведром и положила на подоконник.
— Штанишки на коленках. Ниже не спускаем. Не толкаем соседей! Света? Кто не покакает, тот рисовать не пойдет!
— А я не хочу.
— И я, Людмил Львовн.
— Посидите, посидите. Захочется. Не толкаемся, кому говорю? Кто покакал, тот встает.
Дети смолкли. Некоторые начали кряхтеть.
Через несколько минут трое поднялись, подтянули штаны и сошли с помоста. Потом встал а девочка, придерживая юбку зубами, натянула трусики.
— Кто покакал, тот не шумит и спускается в зал. Не шумит и не задерживается, Рубцова!
Девочка скрылась за дверью. Встали еще несколько детей.
— Так, Алексеев не покакал, он садится снова, — Людмила Львовна подошла и усадила улыбающегося Алексеева. — Пашенко Наташа, ты еще не хочешь посидеть? Ну, что это за крошка, куда это годится?
Пашенко мотала головой, натягивала колготки:
— Я не могу, Людмила Львовна.
— Ну, беги, ладно. Алексеев, не болтай ногами!
Нянечка унесла ведро.
— Людмила Львовна, а я только пописал.
— Теперь покакай.
— А я не могу. Не могу писать и какать. Я или пописаю или покакаю.
— Не выдумывай. Сиди.
— А я все равно не покакаю.
— А ты постарайся.
Встали четверо.
— Тебя что, прослабило? — Людмила Львовна заглянула в горшок Фокина.
— Неа.
— Чего — неа? Вон, понос, жидко совсем. Иди. Руки надо мыть перед едой.
Фокин разбирал запутавшиеся помочи.
— Господи, перекрутил-то! — вошедшая нянечка стала помогать ему. На горшках остались шестеро.
— Ну как, Алексеев?
Алексеев молча теребил сбившиеся на колени трусы. Одна из девочек громко кряхтела, уставившись расширенными глазами в потолок.
Бритоголовый мальчик громко выпустил газы. Людмила Львовна улыбнулась
— Вот, Алексеев, бери пример с Купченко!
Две девочки встали. Потом встал бритоголовый, потом еше один. Сосед Алексеева тужился, сцепив перед собой руки.
Людмила Львовна достала из кармана халата часы.
— Самая быстрая группа. Первая, так та сидит, сидит… Гершкович разревется, как всегда… У тебя бак готов?
— А как же.
Нянечка открыла шкаф, вытащила большой алюминиевый бак с красной надписью:
ДЕТСАД N 146
ВНИИМИТ.
НОРМАТИВНОЕ СЫРЬЕ
Сосед Алексеева встал, с болтающимися у колен штанами проковылял с помоста:
— Я все, Людмила Львовна.
— Ну, иди.
Вытянув руку, Алексеев ковырял застежку сандалии.
— Что, один остался? — улыбнулась нянечка, снимая крышку с бака.
— А он всегда до последнего сидит.
Людмила Львовна зевнула, подошла к окну:
— Алексеев, у тебя мама во Внуково работает?
— Она инженер.
— Но во Внуково?
— А я не знаю. Она билеты проверяет.
— Ну так значит во Внуково.
— А я не знаю.
— Ничего ты не знаешь.
Нянечка вынула из шкафа ведро и крышку.
— Ну, что, не покакал, Алексеев?
— Так я ж не могу и писать и какать вместе.
— Тогда сиди.
Нянечка, придерживая содержимое горшков крышкой, сливала мочу в ведро, а кал вываливала в бак.
— Кто-то обманул, — Людмила Львовна заглянула в пустой горшок, — кто же сидел здесь… Покревская, наверно.
— За всеми не усмотришь.
— Точно. Алексеев! Видишь, что ты мешаешь? Сколько можно ждать?
— Но я какать не хочу.
— Не будешь рисовать сегодня.
— А я и рисовать не хочу.
Людмила Львовна остановилась перед ним, вздохнула:
— Вставай.
С трудом отлепив зад от горшка, Алексеев встал. В горшке желтела моча.
— Иди. Тошно смотреть на тебя. И чтоб к карандашам не притрагивался! Будешь цветы поливать.
Алексеев подобрал штаны, глядя на работающую нянечку, стал застегиваться.
Нянечка выплеснула мочу из его горшка в ведро:
— Так и не выдавил ничего, сердешный.
Людмила Львовна заглянула в бак:
— Тогда минут через десять я первую приведу.
— Ладно.
Алексеев издали посмотрел в бак и вышел за дверь.
— Прелесть какая, — Марина провела рукой по Викиной груди, — действительно стоит. Чудо.
Голая Вика сидела на тахте, прислонившись к стене и жевала яблоко. Марина лежала навзничь головой у нее на коленях:
— Ты как кинозвезда.
— Кинопизда.
Вика хохотнула, большая грудь ее дрогнула.
— Серьезно… смотри… сначала плавно, плавно, а потом раз… и сосочек… прелесть…
Рука Марины скользнула по груди, коснулась соска и стала ползти по складкам живота:
— И пупочек прелесть… аккуратненький… не то что у меня…
— У всех одинаковые.
— Неправда.
— Да ну тебя! Ну, морда там, ну грудь — ясно, но пупки-то у всех одинаковые! Плесни немножко…
Марина приподнялась, взяла со стола бутылку, налила в стакан. Из-за голубой ночной лампы вино казалось фиолетовым. Марина отпила глоток и протянула Вике:
— Пей.
Вика обеими руками приняла стакан, медленно выпила, поморщилась:
— Портвин он и есть портвин. Чем дальше, тем хуже.
— Не нравится?
— Нет. Хуйня, честно говоря. Ну да я сама виновата. За дешевкой погналась.
Вика стряхнула с живота яблочное семечко. Марина подвинулась к ней, поцеловала в уголок губ. Вика повернулась. Они обнялись. Стали целоваться. Потом упали на кровать.
Марина оказалась сверху. Целуя плечи и грудь Вики, она стала ползти вниз, но Вика приподнялась:
— Маринк, слушай, давай попозже… я что-то не отойду никак. Не хочется что-то…
Марина оперлась руками о тахту, поцеловала Вику в живот:
— Ваше слово — закон, мадам. Может, кофейку выпьем?
— Давай.
Они встали, прошли на кухню. Марина задернула шторы, зажгла свет… Вика села за стол, зевая, посмотрела на отделанный деревом потолок:
— Симпотная кухонька.
— Нравится?
— Ага.
— Это муж покойный.
— Он что — умер?
— Разбился.
— Давно?
— Шесть лет назад
— Тебе с ним хорошо было?
— По разному.
— Ласковый был?
— В постели?
— Ага.
— Да нет, что ты. Разве мужчины могут быть ласковы. Он веселый был. Хозяйственный. А ласковым — никогда…
— Это точно. Я весной с одним попробовала и опять то же самое. Лишь бы засунуть. А потом спать.
Марина понимающе кивнула, стала заваривать кофе.
Вика легко шлепнула ее по заду:
— А у тебя попка ничего. Беленькая, безволосая…
— Тебе волосатые не нравятся?
— А кому нравится? Я с армянкой одной рискнула переспать, так плевалась потом. У тебя вон какая чистенькая…
Вика быстро раздвинула маринины ягодицы и поцеловала сначала между, потом их:
— Сладкий кусочек… булочки…
Марина улыбнулась, поставила полную турку на огонь:
— Слушай, Вика, а ты тогда в троллейбусе точно знала, что я лесби?
— Ну, как же точно можно… ведь не написано…
— Но что-то чувствуется, правда? Какие-то волны, поля…
— Конечно. Ты так посмотрела быстро, ну я и подумала.
— Я флюиды испускала. Волны любви.
— А я подошла тогда и грудью, помнишь, оперлась о руку твою. Ты ее на поручне держала. Думаю, если уберет, значит пустой номер.
— А я прямо затряслась вся! Переволновалась страшно! Я красная была?
— Немного. Такая розовенькая, симпатичная. Юбочка клетчатая.
— А ты тоже мне сразу понравилась. Высокая, стройная…
— А потом народу все меньше и меньше. Конечная, а в салоне четверо. Ты, да я, да два мудака каких-то. И ты про две копейки спросила.
— Все-таки бог есть, правда? Это ж не случайность!
— Черт ее знает. А может — случайность.
— Нет, это закономерно все. Любимые должны быть вместе.
Кофе закипел, Марина быстро сняла турку с огня, разлила по чашкам:
— Вообще так здорово, когда с новой любимой, правда?
— Еще бы. В новинку. Слаще. У меня вон одна живет изредка ну как бы постоянная. Но надоедает, всетки. Ссоримся часто. А до нее тоже была одна. Лариска. Старше меня лет на семь. Так мы с ней поругались здорово. У нее одно на уме — свечку суй ей и клитор соси. Одновременно чтоб. Я говорю — на хуя тебе я тогда? Найди мужика, он хуй вместо свечки засунет. Она обиделась… но попочку твою я сегодня помучаю.
— А я твою грудь. Пей, прелесть моя.
Они взяли чашки. Марина подвинула вазочку с вареньем:
— Бери.
— Нет, я так люблю.
Склонились над чашками.
Длинные Викины волосы поползли с плеч. Придерживая их, она отхлебнула и Марина отхлебнула из своей:
— Оля-ля… арабик, аромат…
— Это что, сорт такой?
— Ага. На Кировской покупала.
— Развесной?
— Ага.
— Здорово. Пахнет сильно.
— Его не бывает что-то последнее время.
— Редко?
— Ага. Пей с конфетой.
— Я не люблю сладкое.
— Ну, как хочешь. А я люблю.
Марина развернула конфету. Вика подула на кофе, подняла голову:
— Маринк, а что это над раковиной висит?
— Ааааа, — улыбаясь, Марина отправила конфету в рот. — Угадай.
Вика встала, подошла к раковине. Над ней висело сооружение из двух небольших, обтянутых марлей колб. На горлышке нижней поблескивало металлическое кольцо, от него тянулась вниз полупрозрачная трубка. Из трубки в раковину капала мутно-коричневая жидкость.
— Черт ее знает, — Вика откинула назад волосы, — Поебень какая-то…
Марина встала, подошла к ней, обняла:
— Детка, этот аппарат собирал академик. Мой дедушка. Не чета нам с тобой. Так что немудрено, что ты не понимаешь.
— Ну а зачем он тебе?
— Ты в институтах не училась?
— Конечно. Чего я там не видела.
— А ты кем работаешь?
— Соками торгую.
— А я преподаю в МГУ.
— Ни хуя себе! Ты что, профессор?!
— Нет. Старший преподаватель плюс младший научный сотрудник.
— Ни хуя себе! Во влипла я!
— Так вот… — Марина провела пахнущими кофе губами по смуглому Викину плечу, — аппарат этот для обработки нормы.
— Правда?
— Да.
— Здорово…
— Это мой дедушка сделал. Он химик был. Ты норму пробовала хоть раз?
— Однажды рискнула. У Зинки Лебедевой кусочек отщипнула.
— То-то, киса. А я регулярно. Двенадцать лет. Но благодаря моему гениальному дедушке, она уже ничем не пахнет. Ясно?
— Ясно. Молодец дедуля. И долго так висеть ей?
— Сутки. Норму с вечера намочишь в крутом таком содовом растворе, размягчишь, чтоб кашицей стала. А потом в аппарат. Туда мела, соляной кислоты и немного едкого натра. Вот. В горячей воде час, а потом над раковиной. А через сутки она отвисится, колбы разъединяю, там внутри формочка стеклянная, такая же, как норма — квадратная… формочки — плюх… — Марина провела рукой по Викиному животу, погладила гладко выбритый лобок. — И милости просим. Такая же норма.
— А не вредная она после всех этих кислот?
— Нет, что ты. Они нейтрализуют. Ничем не пахнет. Как глина.
— Но тогда может лучше делать из чего-нибудь?
— Нет, киса. Это не то.
Прижавшись к ней, Марина гладила ее гениталии.
— Почему не то?
— Потому что это не норма. Это подделка. А за подделки у нас… прелесть какая, … как ракушечка раскрывается… за подделки у нас не милуют. А тут все в норме. В норме…
Они обнялись. Целуя Марину, Вика потянула ее за руку:
— Пошли, пошли скорей.
— Что, наконец захотелось, киса? — таинственно засмеялась Марина, —
Пошли…
Миновав темный коридор, они оказались в комнате. Вика быстро легла на тахту, подложила под зад подушку, но вдруг приподняла голову:
— Слушай, Маринк, но после аппарата-то все равно ведь говно? Ведь правда? Или другое что-то получается?
Марина осторожно ложилась на нее валетом:
— Да нет. Конечно, говном остается. Тут, как не перегоняй, ни фильтруй — все равно. Из говна сметану не выгонишь…
— Это точно.
Марина опустилась на Вику, провела руками по расслабившимся бедрам любовницы, погладила колени:
— Но ты на этот счет не беспокойся, киса. Тебе ведь все равно не жевать.
Вика улыбнулась в темноте и, недолго поискав, нашла губами в нависших над лицом гениталиях набухший влажный клитор Марины.
Ключи запутались в скомканном носовом платке.
Людмила Ивановна вытянула их за потертый плетеный ремешок, отперла нижний замок, потом верхний.
Вошла. Положила сумочку на высокую тумбочку в прихожей, покосилась на себя в зеркало. Подкрашенная челка растрепалась, цветастый шарф слишком сильно выглядывал из-за воротника пальто.
Разделась, скинула туфли и босиком прошла на кухню.
Пластмассовый приемник трансляции оказался привернутым не до конца, комариный голосок диктора передавал последние новости.
Людмила Ивановна повернула ручку. Голос окреп, заполнил кухню.
Сваренный утром суп стоял на плите. Кран по-прежнему тек, вода проложила по эмали ржавую дорожку.
Людмила Ивановна открыла холодильник, достала масло, кусок колбасы и яйцо.
Диктор кончил перечень международных событий и более спокойным голосом заговорил о спорте. Людмила Ивановна зажгла две горелки, поставила суп и пустую сковородку, на которую бросила масло.
За окном послышалось хлопанье крыльев. Голубь сел на подоконник, посмотрел на Людмилу Ивановну. Она улыбнулась голубю и пошла и комнату. Телефон стоял на диване. Гвоздики в зеленой вазе были все так же свежи. Людмила Ивановна набрала номер, поправила волосы:
— Привет… Почему так быстро? Аааа… И успел? Молодец. А я только что. Ага. Приплелась. А у нас собрание было. Какое, какое… профсоюзное. Вот, вот. Правда? Ну, ты гигант. Тебе? А ты? Правда? Ну, слушай! Просто гений! Супермен. Да. Ага. Да, после, конечно… Да… Да… Гвоздики твои целы до сих пор. Смотрят на меня. Стоят, как миленькие. И такие красивые. Ну… конечно, конечно… Не хвались. Это грузин надо благодарить, не тебя. Как за что? За то, что вырастили, срезали, привезли. Продали. Да. Да, именно. Нэ сажал, нэ пахал, только кушат любишь. Вот, вот. Не-а. Подумаю. Нет, ну его. Чего смотреть, Саша, милый. Любовь на фоне производства меня не волнует. Я ей на работе сыта. Ага. Можешь понимать в прямом. Да! Именно! Куй железо, пока горячо. Да, не отходя от кассы. В кассе? Ну, ты хулиган. Ну, слушай… прекрати… Сашка! Хам ты форменный… в кассе! О, боже! Там у нас такая секс-бомба сидит! Микулина Антонина Павловна. Мечта папуаса. Семь на восемь. Да. Да. Не-а не пойду. Устала я, Сашенька. Годы не те, чтоб прыгать. Ага. А я не прибедняюсь. Что? А где они? Да? И когда? Завтра? Чудесно. Сегодня? Ну, давай, если хочешь. Ну… если будешь вести себя хорошо. Может, пушу. Да! А может, выгоню. Ты хулиганишь последнее время. Кусаешься. У меня синяк до сих пор, между прочим. Да, да. А я не пью, Саша. С тех самых. Ага. Ну, если очень попросишь. Да. Ладно. Может, отопру. Не-а. Шаром покати… Ой! У меня же масло там? Горит! Сашка! Целую! Давай! Бегу!
Людмила Ивановна бросила трубку, побежала на кухню. Масло отчаянно кипело, подгорая по краям сковороды. Суп тоже кипел. Людмила Ивановна выключила суп, покрошила колбасу, разбила яйцо, которое почти тут же свернулось.
Вместо диктора пел Лев Лещенко.
— Погоду опять прослушала… — она налила супу в тарелку, осторожно донесла, поставила на стол. Сковородку на керамическом кружке поставила рядом. Достала из буфета хлеб, отрезала. Села, зачерпнула суп, тряхнула головой:
— Господи… а норма-то… ексель-моксель…
Побежала в коридор, достала из сумочки норму, на кухне разорвала целлофановый пакетик, вытряхнула светло-коричневое содержимое на тарелку. Суп дымился рядом. Яичница остывала, пузырьки масла сновали медленней. Людмила Ивановна отделила ложкой кусочек нормы, отправила в рот и тут же заела супом. Прожевала хлебца. Потом отделила кусок побольше, положила на яйцо и перемешала с желтком.
— А посолить забыла, рохля… как всегда…
Встала, достала соль в деревянной плошке. Посолила яичницу. Суп был слишком горячий. Людмила Ивановна положила в него оставшуюся норму, отодвинула тарелку и принялась за яичницу.
Колбаса хорошо прожарилась, похрустывала на зубах.
Лещенко весело пел о лесорубах. Голубь все еще сидел на подоконнике, пугливо косился сквозь стекло.
Разделавшись с яичницей, Людмила Ивановна стала хлебать остывший суп. Светло-коричневая масса нормы разбухла, податливо развалилась на комки. Суп был грибной.
— Иван Трофимыч! — оглядываясь на вход, ученики сгрудились возле Самотеева, — Барвицкий идет!
Иван Трофимович удивленно рассмеялся:
— Быть не может! Да вы что? Он же восемь лет со мною не здоровается.
— Идет, идет! Я в раздевалке видел.
— И я.
— С женой?
— Один, Иван Трофимыч.
— Не верится что-то… разыгрываете, небось?
— Да что вы! Вон, смотрите!
Барвицкий вошел, с порога прищурился на развешанные картины. Переложив гвоздики в левую руку, достал удостоверение, показал седоволосой старушке-билетерше.
Иван Трофимович покачал головой:
— Чудны дела твои, господи…
Улыбаясь, Барвицкий осмотрел три висящие рядом с входом картины, обошел группу столпившихся возле «Дороги жизни» и, ища глазами, двинулся к Самотееву.
Иван Трофимыч шагнул из толпы учеников навстречу.
Барвицкий был в элегантном сером костюме, остренькая седенькая бородка упиралась в бежевую водолазку, очки радостно поблескивали.
Переговаривающиеся ученики смолкли, повернулись.
Барвицкий подошел к Самотееву:
— Поздравляю, Ваня.
— Спасибо, Феликс.
— Все — потрясающе. Просто глаза открыл мне.
— Да что ты, что ты… так, работа, как работа…
— Нет, Ваня. Это не просто так. Потрясающее искусство… И вот, пусть оно будет так же вечно и живо, как эти цветы… также свежо…
Он протянул гвоздики:
— Спасибо, Феликс, спасибо…
Часто заморгавший Самотеев взял цветы и побледнел, замерев над ними. Гвоздики были пластмассовые.
Барвицкий усмехнулся:
— Козьма Прутков сказал, — если хочешь быть гением — будь им. Будьте гением, Иван Трофимович. Ваши картины в Лувр просятся. В галерею Тейт. В Прадо! Экий матерый человечище! Посмотрите на него, как он скромен и возвышен!
Дрожащие пальцы Самотеева мяли пластиковые стебли:
— Негодяй… гадина…
Он шагнул в Барвицкому, но тот боком заспешил к двери:
— Малюй дальше, лакировщик! Бабу с веслом еще не написал? Пионера с горном? Трудись!
Самотеев шел на него:
— Сволочь…
Барвицкий лавировал между онемевшими посетителями:
— Золотые рамки не заказал еще?
Самотеев кинул в него гвоздики.
Со слабым треском они попадали на пол.
— Он мне еще в Суриковском завидовать начал, — со вздохом проговорил Иван Трофимыч, разрезая норму вдоль, — хотя он был намного талантливей. Особенно в рисунке. На третьем курсе мы в Ялту на практику поехали, море писали. Ну и три моих этюда в пример поставили. А раньше только он в фаворе был. Ну и началось…
Самотеев посыпал обе половинки зеленью, сложил и стал есть.
Горохов и Старостин сидели напротив.
— А потом в Союз меня раньше приняли. И первая персональная тоже у меня раньше, чем у него была. Он там был, придрался к пустяку и наговорил гадостей, как сегодня. Патологически завистливый человек. И, по-моему, не совсем нормальный уже. На творчестве это быстро сказалось. Пишет ужасно. Он хотел тоже Горького написать, как и я. Но что из этого вышло — вы видели, наверно.
Горохов кивнул.
— И сейчас… гвоздики эти, — Самотеев грустно улыбнулся. — А я тоже хорош… расстроился, орал что-то. Надо было просто посмеяться. А вышло, что он надо мной посмеялся…
— Да что вы, Иван Трофимыч, это он над собой посмеялся. Лицо свое показал. У него и учеников не осталось.
— Да я слышал.
— Крылов ушел, Дроздецкий тоже. Рая Гликман ушла…
Самотеев кивнул:
— Ну и поделом ему. Сам виноват.
— Сам.
— Сам, конечно.
Самотеев отправил последний кусочек в рот и вытер слегка запачканные руки салфеткой.
— Теть Кать, а вы? — Георгий остановил у рта вилку с насаженным опенком.
— Кушай, кушай, я после — улыбнулась Екатерина Борисовна.
— Да чего ж после, я что, как хам есть буду, а вы смотреть?
— Ешь, Жора, я не хочу, ей-богу. Я в четыре отобедала.
Георгий сунул в рот опенок, отломил хлеба:
— Все равно неудобно как-то… у нас вон никогда поодиночке не садятся. И в Астрахани, и здесь — все равно. Всем семейством
— Так у вас же семья — восемь человек! А я одна на весь этаж.
— Как на весь?
— Так на весь. Зворыкины за границей.
— Это переводчик который?
— Да. А Мамонтовы с юга не вернулись еще.
— Ясно…
Георгий налил вторую стопку, выпил. Екатерина Борисовна поставила перед ним сковороду жареной картошки:
— Вот, наворачивай. Норму как следует заесть надо. Что б ни запаха, ничего… Отец мой покойный квасом запивал. А после водки и поест поплотней…
Георгий принялся за картошку.
Екатерина Борисовна взяла со стола пакетик из-под нормы, скомкала, кинула в мусоропровод.
Чайник закипел, вода побежала из-под крышки.
Екатерина Борисовна выключила его.
— Теть Кать, а тетя Наташа с вами до последнего жила? — не поднимая головы спросил Георгий.
— До самой больницы. Потом-то три месяца в больнице и все. Быстро у нее. Рак он быстрый.
Она вздохнула, вытерла руки о фартук и села напротив. Георгий налил стопку:
— Я вот одного понять не мог — как это она снайпером, на фронте… Маленькая такая.
— Да. А тогда она вообще крохотной была. Тонюсенькая. В сорок втором провожали ее, прям как девочка. Две косички и шинель до пят. Ревела я тогда белугой…
— И она девяносто два фрица ухлопала?
— Да. Девяносто два. Офицеров штук двадцать. Одного, говорит, не то майора, не то подполковника. С крестом, старого такого. Грузного. В грудь ему пустила, а он будто пьяный — улыбнулся и сел. Сидит и улыбается. А потом повалился
— А вернулась в сорок пятом?
— Да.
Георгий выпил, закусил опятами.
— Я вот, теть Кать, до сих пор жалею, что не видел, как вот она там с наградами в кителе. Ну она ведь на День Победы одевала?
— Одевала. А ты правда не видел?
— Ни разу!
— И наград не видел?
— Только на похоронах. Несли когда. А так — нет.
Екатерина Борисовна встала, пошла в комнату:
— Идем, покажу.
Георгий проглотил опенок, двинулся за ней.
Екатерина Борисовна открыла старый платяной шкаф, сдвинула в сторону висящие на плечиках платья и пальто, вынула обернутый марлей китель:
— Держи.
Георгий принял вешалку, Екатерина Борисовна сняла марлю. Китель был увешан медалями. На правой стороне лепились два ордена. Георгий присвистнул:
— Здорово.
Екатерина Борисовна поправила завернувшийся борт и отошла, сложив руки на животе:
— Вот, Жора. Китель Наташин.
Георгий рассматривал медали. Пахнущий нафталином китель качался у него в руках:
— За победу… За Берлин… а это… Варшава… а ордена.. ух ты… Красной Звезды и Красного Знамени. Здорово.
Он потрогал китель:
— И что она капитаном вернулась?
— Капитаном. Чуть майора не дали.
— А ушла?
— Лейтенантом, кажется. Сразу после училища.
Екатерина Борисовна взяла у него китель, поднесла к окну. Георгий провел ладонью по линялой спине и задержал руку.
— А это что… внутри там что-то…
— Аааа… — она улыбнулась, сунула руку за отворот, — это норма Сережина…
Она осторожно вынула из внутреннего кармана кителя грубый бумажный пакет, передала Георгию.
На пакете было оттиснуто красным:
НОРМА
Пакет был надорван. Георгий заглянул внутрь:
— Норма… надо же…
Екатерина Борисовна вздохнула:
— Да. Это в сорок третьем. Когда убили его под Сталинградом, то есть не убили, ну, ранили тяжело, а в госпитале он и умер. А друг его, Иванютин, и передал Наташе. Они ведь с ней перед самой войной расписались. А норму он Наташе передал, Иванютин. Еще карточки остались, письма. И норма. Вот…
Она положила китель на диван и стала укутывать марлей.
— А можно норму посмотреть, теть Кать? — Георгий вертел в руках пакет.
— Смотри, чего там…
Он вытряхнул норму на ладонь. Она была черная и твердая.
— Да… во какая…
— Не то что теперь, правда?
— Конечно.
— Теперь и пакетик аккуратненький, жаль выкидывать и сама-то свежая, как масло.
Георгий разглядывал норму:
— Теть Кать, а интересно, кто им нормы поставлял тогда? В войну?
Екатерина Борисовна понесла спеленатый китель к шкафу:
— Да по-разному. Детдома эвакуированные, детсады. А иногда и просто тыловики.
— Понятно.
Георгий постоял, потом качнул плечами:
— Теть Кать, а вот если… ну… а вот нельзя немного попробовать? Bcе таки ж интересно,.. какая она была…
Екатерина Борисовна повернулась, подумала и кивнула:
— Да попробуй. Чего уж там. Ножом отщипни маленько, да попробуй А вообще-то погоди, она ведь засохла вся. Ее над паром надо, или в кипяток.
— Точно! Я кусочек отломлю и в кипяток!
Минут через сорок Георгий осторожно подвел ложку под разбухшш кусочек нормы и вынул его из помутневшей воды. Екатерина Борисовна мыла тарелки. Георгий понюхал кусочек, лизнул:
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента