Три дня спустя, 28 декабря, красный Берлин хоронил матросов, погибших в Королевском замке, обстрелянном правительственными войсками.
   В начале января власть перешла в контрнаступление. Был смещён полицайпрезидент Берлина Эйхгорн — главная опора революционеров. В тот же день спартаковцы вывели народ на улицы. Многотысячная демонстрация прошла по Аллее Победителей. 6 января революционные толпы устремились на штурм рейхстага. Бои продолжались пять дней — сражения разворачивались за городские вокзалы, за здания и площади в центре Берлина. Над германской столицей висел дым, не стихала пулемётная стрельба. В пятницу 10 января в бой были брошены танки.
   11 января восстание подавили. Неудачей закончились рабочие выступления в Руре, Гамбурге, других городах.
   В марте коммунисты предприняли ещё одну попытку захватить Берлин. На третье число была назначена всеобщая забастовка. Начались погромы в центре столицы. Ночью вооружённые группы захватывали полицейские участки. Правительство ввело в город 30 тысяч бойцов так называемых свободных корпусов (“фрайкоров”).
   Берлин прорезали противотанковые рвы, на центральных площадях установили пулемётные гнёзда и укрепили колючую проволоку. Снова дело дошло до применения танков и огнемётов. 10 марта всё было кончено.
   Историки, в частности советские, представляют неудачу восстания как поражение масс. Действительно — гора трупов в центре “просвещённой Европы”! И как символ того, что революционные толпы отныне отстранены от политики, победители перенесли столицу — правительство и новоизбранный парламент переехали в Веймар, крошечный сонный городок с 50-тысячным населением.
   Но с другой стороны — разве не массы встали на пути германской революции? Кто сражался с красными матросами, проявляя устрашающую тевтонскую жестокость? Правительство Эберта — Шейдемана? О нет! Эти кабинетные деятели все три месяца восстания благовоспитанно вибрировали, столь же опасаясь душителей революции, как и самих революционеров. Эберт разъезжал от одних к другим, уговаривая: “Достаточно пролито крови. Для германских граждан нет причины бросаться в гражданскую войну”.
   Правительство, чуть ли не против его воли, спасли бойцы “фрайкоров” — нижние чины распавшейся армии кайзера. Четыре года они сидели в окопах, катастрофически теряя навыки, полученные на “гражданке”, и теперь оказались во взбаламученном мире без профессии, без денег и даже без сознания того, что фронтовые мытарства были необходимы. Поэтому когда их бывшие сослуживцы, лейтенанты и ефрейторы, объявили набор в нерегулярные военные формирования — “фрайкоры”, вся эта озлобленная голытьба, городские низы без прошлого и будущего, повалила в отряды, как в обустроенный на скорую руку солдатский рай.
   Социально и психологически эти люди были не чужды революционности. Буржуазию, её идеалы и ценности, её сытость и спекулятивное благополучие они ненавидели не меньше, чем сторонники “Спартака”. И однако же они не пошли за “Карлом Великим”, как в те дни именовали Либкнехта. Более того, у вождя немецких рабочих не было врагов злее и беспощаднее, чем они.
   Почему? Потому что они были н е м ц а м и п о п р е и м у щ е с т в у. Сначала немцами, а уж затем революционерами. Показательны слова фельдмаршала Гинденбурга, адресованные “комиссару” Эберту: “Меня уведомили, что Вы, как подлинный немец, п р е ж д е в с е г о л ю б и т е с в о ё о т е ч е с т в о (разрядка моя. — А. К.) и постараетесь сделать всё возможное для предотвращения коллапса. Верховное командование обязуется в этом сотрудничать……”.
   Для “подлинных немцев” Германия была превыше всего. Какие бы политические позиции они ни занимали, какой бы идеологией ни вдохновлялись. С предельной выразительностью об этом сказал Конрад Хэниш, начинавший как автор радикальных социал-демократических листовок, а позже ставший прусским министром: “Никому из нас не давалась легко эта борьба двух душ в одной груди…… Ни за что на свете я не хотел бы пережить ещё раз те дни внутренней борьбы! Это страстное желание ринуться в г и г а н т с к у ю в о л н у в с е о б щ е г о н а ц и о- н а л ь н о г о п о л о в о д ь я (разрядка моя. — А. К.), а с другой стороны, ужасный душевный страх безоговорочно отдаться этому желанию и настроению, которое бушует вокруг тебя и которое, если заглянуть себе в душу, уже давно овладело и тобой! Вот страх, терзавший меня тогда: и ты хочешь стать подлецом перед самим собой и своим делом (революционным интернационализмом. — А. К.)? Разве ты вправе чувствовать себя так, как подсказывает тебе твоё сердце? Я никогда не забуду тот день и час, когда это страшное напряжение вдруг спало и я решился стать тем, кем был, и впервые (впервые за четверть века), вопреки всем застывшим принципам и железобетонным теориям, решил с чистой совестью и без страха прослыть предателем включиться в общий набатно-призывный хор: Германия, Германия превыше всего!” (цит. по: Л а ф о н т е н О. Общество будущего. Пер. с нем. М., 1990).
   Спартаковцы во главе с Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург стояли за союз с коммунистической Москвой и грезили мировой революцией. В пропитанной национализмом Германии они оказались в меньшинстве. Причём не только в политике, но и на берлинской улице. Отнюдь не карикатурный жирный буржуй с цилиндром и во фраке и даже не прусский милитарист с моноклем, а некий рядовой Рунге нанёс сокрушительный удар прикладом в голову пленённого Либкнехта.
   В январе 1919 года произошёл кровавый размен ритуальными жестами. 15 января в Берлине были убиты вожди германской революции. А 27 января в Петрограде в о т м е с т к у за смерть немецких товарищей большевики расстреляли четырёх великих князей — Георгия Михайловича, Николая Михайловича, Дмитрия Константиновича и Павла Александровича. Акту бесчеловечного н а ц и о н а л и з м а немцев русские противопоставили столь же людоедский и н т е р н а ц и о н а л и з м.
   К слову, русская масса также не была однородна. Мятежные матросы Кронштадта и восставшие тамбовские крестьяне представляли те же трудовые низы, что и красноармейцы, брошенные на расправу с ними. Да и среди участников белого движения, как убедительно показал В. Кожинов, процент простонародья был почти столь же велик, как и в Красной Армии.
   Народы не просто выходили на историческую сцену. Они мучительно, во взаимной борьбе (а не только в противостоянии имущим классам) искали свой путь. Определяли свою судьбу. И если в Германии активная часть народа выбрала заявленный с предельной агрессивностью национальный проект, то в Советской России победа осталась за утопией устроения земного рая, где не различают ни русского, ни иудея……
   А в Италии в те же годы по древним дорогам, проложенным ещё при римских императорах, маршировали отряды чернорубашечников. 12 сентября 1919 года поэт Габриеле Д’Аннунцио, которого не без оснований принято считать предтечей итальянского фашизма, с группой добровольцев захватил порт Фиуме. На этот город на Адриатическом побережье претендовали Италия и Югославия. Его судьбу должна была решить международная конференция. Но Д’Аннунцио вывел на улицы Фиуме массы. Наверное, только в тот период территориальные споры могли решаться столь неординарным способом.
   Три года спустя Муссолини воспользовался прецедентом. На этот раз призом в азартной игре стал сам Вечный город. Когда 25 тысяч фашистов маршем двинулись к Риму, король Виктор-Эммануил счёл за лучшее поручить Муссолини возглавить кабинет министров. “Я мог бы превратить этот серый зал в вооружённый лагерь чернорубашечников”, — начал своё первое обращение к сенату новоявленный дуче (цит. по: Х и б б е р т К. Бенито Муссолини. Пер. с англ. М., 1996).
   Казалось, вся Европа высыпала на улицу, и человеческие громады неудержимо устремились во всех направлениях. Недаром в ту эпоху в сознании русского гения возник образ города Чевенгура, где вслед за людьми дома и деревья сдвинулись с мест, вовлекаясь во всеобщее движение.
   Массы поднимались не только на политическую борьбу. В Западной Европе, оправлявшейся после мировой войны, люди наводнили улицы, чтобы покупать, посещать кафе, бездумно фланировать. Рынок, с присущей ему хищной чуткостью, тут же переориентировался на их запросы. Драгоценности богачей заменили искусственные камни. Одежды знати, пошитые на заказ, копировались на гигантских фабриках. Простолюдин оказался в центре внимания производителей, модельеров, музыкантов. Он стал главным героем послевоенной эпохи.
   И Европа буржуа, в подлинном смысле слова Старый Свет, где утончённостью вкуса и обихода гордились не меньше, чем счётом в банке, буквально взорвалась негодованием. В 1930 году появился своего рода манифест, осмыслявший и подводивший итог двух бурных десятилетий — знаменитая работа испанского мыслителя Хосе Ортеги-и-Гассета “Восстание масс”.
   “В современной общественной жизни Европы, — предуведомлял философ в первом же абзаце, — есть — к добру ли, к худу ли — один исключительно важный факт: вся власть в обществе перешла к массам” (здесь и далее цит. по: О р т е г а — и — Г а с с е т Х. Восстание масс. “Вопросы философии”, N 3, 4, 1989).
   В России работа Ортеги была переведена с более чем полувековым опозданием, но тоже ко времени: горбачёвская перестройка стала круто сворачивать от прекраснодушных лозунгов к жёсткому переформатированию общества. Оно вновь разделилось на массу, господство которой обличал Ортега, и избранное меньшинство, призванное, по мнению испанского философа (и, очевидно, его российских публикаторов), безраздельно господствовать над “толпой”.
   Тем не менее работу провели по разделу эстетики, дескать, великий мыслитель обличал массовую культуру. Ортега действительно затрагивал вопросы культуры, так же как и вопросы науки, техники — книга поистине всеохватна. Но на первом месте у него, безусловно, политика: “…Массы решили двинуться на авансцену социальной жизни, занять там места, использовать достижения техники и наслаждаться всем тем, что раньше было предоставлено лишь немногим…… Сегодня мы присутствуем при триумфе гипердемократии, когда массы действуют непосредственно, помимо закона, навязывая всему обществу свою волю и вкусы”.
   Работа Ортеги вторично обрела политическую злободневность, но её смысл по возможности завуалировали от непосвящённых эстетической болтовнёй комментаторов. Почему? Возможно, до времени решили не раскрывать карты. Антидемократизм “Восстания…” не только притягивал тех, кто претендовал стать новыми хозяевами жизни, но и пугал их своей откровенностью. Многие пассажи Ортеги перекликаются с положениями “Майн Кампф”. Но одно дело — поверженный, ославленный “бесноватым” Гитлер, другое — один из самых блистательных европейских умов.
   Однако не будем оглядываться на имена, куда плодотворнее вчитаться в тексты. Тем более, что в своей ненависти (“смесь ненависти и отвращения”, — уточняет Ортега) автор “Восстания……” чрезвычайно выразителен: “Массы перестали быть послушными…… меньшинствам, они не повинуются им, не следуют за ними, не уважают их, а, наоборот, отстраняют и вытесняют их”; “Такого ещё не бывало в истории — мы живём под грубым господством масс”.
   Книга Ортеги показала: восстание масс — это новое явление в политической жизни — к началу 30-х получило всестороннее осмысление в среде европейских элит. Изучив своего противника, истеблишмент Старого Света готов был начать с ним борьбу.
   Тот же Ортега подсказывал выход: “……Кто живо ощущает высокое призвание аристократии, того зрелище масс должно возбуждать и воспламенять, как д е в с т в е н н ы й м р а м о р (разрядка моя. — А. К.) возбуждает скульптора”. Если перевести эту выспренную фразу на язык прагматики, с массами предлагалось работать, точнее, м а н и п у л и р о в а т ь ими. Ибо — с этого философ начинает книгу — “массы по определению не должны и не могут управлять даже собственной судьбой, не говоря уже о целом обществе”.
   Так готовилась политическая сцена для появления д и к т а т о р а. Запомним: уподобление масс “девственному мрамору” — не результат интеллектуальных потуг Гитлера или Муссолини, а итог размышлений крупнейшего философа Европы, выступавшего от имени её элит. Целый сонм политиков, социальных психологов, философов, историков и — что особенно важно — буржуа утверждал: “сильная рука” необходима. Более того, её явление якобы п р е д о п р е д е л е н о самим актом высвобождения масс из-под власти “избранного меньшинства”, “людей высокого пути”. Обретя свободу, — утверждали лукавцы, — народы не умеют воспользоваться ею и сами охотно вручают свою судьбу в руки господина.
   Между прочим, многие авторы (тот же С. Хантингтон) начинают отсчёт так называемой “эпохи диктаторов” с конца 10-х годов. В их схемах революция а в т о м а т и ч е с к и порождает диктатора. Что не соответствует историческим фактам и свидетельствует о социальной ангажированности исследователей. Не могут же они не знать, что между восстанием “Спартака” и приходом Гитлера — интервал в 14 лет. Что Сталин только к середине 30-х сумел сконцентрировать в своих руках полноту власти. Временные отрезки, не укладывающиеся в расхожие схемы, безжалостно выбрасывают из истории, хотя по драматизму и яркости они, безусловно, превосходят периоды диктаторского правления.
   Конечно, стороннему, а тем более предвзято настроенному наблюдателю активность масс представляется сшибкой бесконечного множества интересов, броуновским движением, погружающим народ в хаос. На самом деле этот бурный поток при желании не так уж трудно ввести в берега здравого смысла и политического права, институционализировать в форме прямой демократии. Чинная бюргерская Швейцария благоденствует в таком режиме не одну сотню лет, любое важное решение вынося на суд народа — референдум*.
   Та же форма прямой демократии стихийно родилась в Приднестровье из деятельности хорошо знакомых нам по годам перестройки Советов трудовых коллективов. В республиках бывшего Союза сильная номенклатура тут же выхолостила эту форму народоправства, а в Приднестровье, где административные структуры существовали лишь на районном уровне, она смогла развиться, охватить общество снизу доверху, сплотить народ. СТК стали костяком созданной фактически с чистого листа Приднестровской Молдавской Республики.
   Другое дело, что власть имущие зачастую п о л ь з у ю т с я недостаточной организованностью масс и после короткого периода “своеволия”, “буйства черни”, когда элиты ещё недостаточно сильны, чтобы совладать с народной стихией, подчиняют её жёсткому диктату. Но означает ли это, что колоссальный выплеск человеческой энергии, расцвет самобытной народной мысли — напрасная трата сил, средств и времени? Ни в коем случае! Повторю — массы и щ у т п у т ь. И лидера, способного повести народ по избранному пути. Да, они подчиняют себя вождю, на что с торжеством (а порою с отнюдь не научным глумлением над “незадачливым” “человеком толпы”) указывают исследователи. Но вдумаемся — народы принимают далеко не в с я к у ю власть. Не к а ж- д о м у подчиняются.
   В Советской России не только Сталин претендовал на роль вождя “трудящихся”. По крайней мере полдюжины “красных Моисеев”, вдохновенных витий, соратников Ленина, с куда большим, как казалось в 20-е годы, основанием претендовали на неё. А народ в конечном счёте остановил свой выбор на Сталине. Понятно, в данном случае речь не идёт о формальной демократической процедуре голосования. Хотя тот же Сталин исправно получал голоса депутатов на партийных съездах. Но как бы ни оценивать законность такой г р у п п о в о й поддержки, дело не только в ней, а в том — прежде всего в том! — что Сталин опирался на многомиллионную массу и в годы внутрипартийной борьбы, и в период жестокой коллективизации и сверхнапряжённой индустриализации, и в ходе Великой войны. Согласитесь — т а к у ю поддержку получить куда сложнее, чем электоральную, которая требуется раз в четыре или пять лет……
   В Германии парадный мундир фюрера примеряли на себя всевозможные персонажи. И фельдмаршал Гинденбург, избранный президентом в 1925 году, и амбициозный канцлер Густав Штреземан, и лидеры бесчисленных полуфашистских организаций, расплодившихся в Веймарской республике. А немцы поддержали Гитлера. Почему? Видимо, потому что он наиболее динамично совместил тягу к прусскому военному порядку с революционной устремлённостью, так и не выветрившейся из германской нации до начала 30-х, несмотря на поражение восстания 1919-го.
   Этот синтез не был случайным. Глубокие умы напряжённо обдумывали перспективу подобного развития. А. Уткин в своей содержательной книге приводит показательное высказывание Гарри Кесслера: “Возможно, однажды традиционная прусская дисциплина и новая социалистическая идея сомкнутся, чтобы образовать пролетарскую правящую касту, которая возьмёт на себя роль нового Рима, распространяющего новый тип цивилизации, держащейся на острие меча. Большевизм — либо любое другое название — могут вполне подойти”.
   Поразительно — эти мысли Кесслеру навеяла леденящая кровь сцена расстрела “фрайкоровцами” революционных матросов в 1919 году.
   Впрочем, дело не в том, какие прихотливые фантазии возникали в сознании немецких интеллектуалов. Куда важнее то, что немецкая элита готова была воплотить их в реальные дела. А. Уткин сообщает о планах свержения социал-демократического кабинета и формирования революционного правительства, где главная роль отводилась одному из столпов старой аристократии графу Брокдорфу-Ранцау. К слову, граф был сторонником сближения с Советской Россией. И если заговор так и не осуществился, то курс Ранцау на активное сотрудничество с Россией в экономике, и прежде всего в военной области, на полтора десятка лет (до 1933 года) предопределил политику Берлина.
   В конечном счёте упорные германские “селекционеры” выпестовали диковинный гибрид прусского военизированного порядка и социализма. Кесслер гадал: каким будет его название. Гитлер предложил формулу: н а ц и о н а л-с о ц и а л и з м.
   Не станем на аптекарских весах взвешивать, сколько процентов национализма и социализма наличествовало в новой доктрине. Ограничимся констатацией: важнейшие компоненты гремучей смеси настроений, определявших жизнь Германии в 20-е годы, были и с п о л ь з о в а н ы Гитлером для достижения целей, которые немецкий народ, униженный Версалем, ставил перед своими правителями после Первой мировой.
   Другое дело, что в 33-м — как впоследствии и в 45-м — начисто поменялась политическая карта страны. Ведущие партии попали под запрет, а их лидеры закончили жизнь в заключении или на эшафоте. Игнорировать кровавую конкретику невозможно. Но в сущности она лишь подтверждает непреложное: фюреры приходят и уходят, а национальный проект сохраняется, пусть и с коррективами, приличествующими духу эпохи.
   Коридор возможностей, определённых каждому народу, конечно, предусматривает некоторую вариативность, однако он достаточно узок.
   Можно высказать гипотезу и о том, что гэдээровский вариант социализма в известной мере воплощал черты всё того же национального проекта. Равно как и альтернативная по видимости модель эрхардовского государства “благосостояния для всех” с его “Законом о выравнивании тягот” — вполне социалистическим по названию и по сути (подробнее об этом: Р о д и н В. Wohlstand fьr alle. “Наш современник”, N 8, 2006).
   В любом случае связь властителя и народа неизмеримо сложнее отношения скульптора к “девственному мрамору”. Подчиняясь вождю, массы одновременно подчиняют его своим целям. И народным традициям, и народным представлениям о лидере. И тому своду бесчисленных заветов и правил, без которых невозможна неформальная, но тем более значимая легитимация вождя.
   Конечно, претендент может применить силу — как Керенский летом 1917-го. Или как Густав Штреземан, который ввёл чрезвычайное положение в Германии в сентябре 1923 года. Но как раз их пример показывает — на одних штыках долго не удержаться……
   Справедливости ради следует сделать немаловажное уточнение: о р г а- н и ч е с к а я связь с вождём налагает на массы ответственность за его деяния. Большинство самых кровавых преступлений минувшего века совершались “именем народа”. Забывать об этом, идеализировать массы столь же непродуктивно, как и принижать их историческую роль.
 
   Эра диктаторов зарождается во второй половине 20-х. Пионерами стали даже не итальянцы, а поляки: в 1926 году маршал Пилсудский с помощью преданных ему войск овладевает Варшавой и вносит в конституцию изменения, наделяющие президента неограниченными полномочиями. В ноябре Муссолини запрещает деятельность оппозиционных партий. В декабре местные националисты (“таутиники”) при поддержке военных осуществляют переворот в Литве.
   В январе 1929 года король Югославии Александр приостановил действие конституции и провозгласил себя диктатором. В 1930 году Пилсудский укрепляет свою власть над Польшей, удалив из сейма, а затем и подвергнув аресту руководителей оппозиции. В том же году в крупнейших странах Латинской Америки — Аргентине и Бразилии — устанавливаются диктаторские режимы генерала Хозе Урибуру и Жетулиу Варгаса. Годом позже уже половина стран континента находилась под властью авторитарных режимов. Эра диктаторов становится всемирным явлением.
   В январе 1933 года президент Германии фельдмаршал Гинденбург назначает лидера национал-социалистов Гитлера канцлером. В феврале, очень кстати для будущего фюрера, огонь охватывает здание Рейхстага. Обвинив в поджоге коммунистов, новый канцлер проводит ряд чрезвычайных декретов, которые практически ликвидируют гражданские свободы. Неделю спустя в стране проходят выборы, на которых национал-социалистическая партия получает 44 процента голосов. Образовать правящее большинство помогли националисты — они собрали ещё 8 процентов. Впрочем, вскоре коалиция теряет своё значение: Гитлер перераспределяет полномочия, фактически лишая власти парламент.
   В марте того же года австрийский канцлер Энгельберт Дольфус приостанавливает парламентское правление в стране. Читатели, наверное, смутно помнят эту фамилию. О Дольфусе принято говорить как о жертве Гитлера. Но в том-то и особенность безжалостной эпохи, что жертвы и палачи зачастую стоили друг друга.
   В феврале 1934 года в Вене восстали социал-демократы, и Дольфус позволил австрийской армии с показательной жестокостью расправиться с ними. В апреле 34-го Дольфус получил полномочия диктатора. А 25 июля был убит агентами Гитлера — фюреру германской нации не нужен был сильный лидер в соседней стране, приуготовляемой к аншлюсу.
   В мае 1934 года президент Латвии К. Ульманис сосредоточивает в своих руках всю полноту власти. В том же месяце в Болгарии происходит военный переворот. На какое-то время всемирное наступление диктатур приостанавливается, но уже в 1936 году генерал Франко поднимает восстание против республиканского правительства Испании. В 1938-м король Румынии Кароль присоединяется к клубу диктаторов.
   К началу Второй мировой большая часть территории Европы, от Балкан до Пиренеев, от Урала и до Рейна, находилась под властью режимов, представлявших собой различные варианты авторитаризма и тоталитаризма.
   Понимаю, что часть читателей не согласится записать в число диктаторов Иосифа Сталина. Однако спорить с очевидным бессмысленно. К концу 30-х, после тройной волны “чисток”, Сталин сосредоточил в своих руках контроль над партией, спецслужбами, армией и аппаратом правительства. Последним из старой гвардии был смещён нарком иностранных дел Литвинов — еврей (что не раз с раздражением отмечали немецкие дипломаты), пытавшийся с помощью своих давних связей с англосаксонским истеблишментом организовать широкую коалицию против Гитлера. В мае 1939 года его сменил В. Молотов, полностью ориентированный на волю вождя.
   Мы чрезмерно идеологизируем собственную историю. Долгие годы настаивали, что мы — самые праведные, “первое в мире государство рабочих и крестьян”. Хотели исключительности со знаком “плюс”, а получили в итоге громадный “минус”. Нас ославили как “империю зла”, и не только давние противники, но и вчерашние союзники вкупе с отечественными “демократами” повторили эту возмутительную ложь.
   Между тем нам нечего стыдиться своей истории. Нам даже нет нужды разменивать золото Победы 45-го, чтобы опровергнуть врагов. Если взглянуть на эпоху без идеологических шор, следует признать: жёсткий авторитаризм — н о р м а для 30-х. Простите за банальность: выжить в этих условиях по-другому не получалось! Мировую экономику сокрушал небывалый кризис, к тому же в воздухе явно пахло новой войной*.
   Возразят: а как же демократические страны — Англия, Франция, США? Но в том-то и дело, что судьбы двух ведущих держав Европы только подтверждают тезис о неизбежности диктатур на крутом историческом вираже. Слабые демократии чуть не погубили Францию и Англию. Одна была оккупирована немцами, другая — полностью изолирована ими. Сражаться за свободу парламентских говорунов пришлось другим!
   Характерна оценка, данная в те годы Муссолини английским лидерам — премьеру Н. Чемберлену и министру иностранных дел лорду Галифаксу: “Эти люди выпечены из иного теста, нежели Фрэнсис Дрейк и другие великие авантюристы, которые создали Британскую Империю. Они — выхолощенные, физически и морально, потомки энергичных предков, ушедших в небытие в далёком прошлом, и они потеряют свою Империю” (цит. по: Х и б б е р т К. Бенито Муссолини).