…Теперь, спустя почти сто без малого лет, о Распутине известно достаточно много, в том числе и благодаря этим воспоминаниям моего деда. Но именно они, написанные в семнадцатом году в тюрьме, были первым подробным и достоверным рассказом о жизни и смерти Григория Распутина…
   Вернусь в больничные палаты тюрьмы “Кресты”, где мой дед писал эти воспоминания. В 1917-1918 годах здесь сидели царские сановники, монархисты, великие князья. Вскоре к ним присоединились депутаты Государственной Думы и члены Временного правительства. Соседом моего деда по камере был бывший депутат Думы и известный разоблачитель провокаторов царских охранных органов В. Л. Бурцев. Койки Степана Петровича и Владимира Львовича стояли рядом. Они знали друг друга до тюрьмы, но здесь по-настоящему подружились. Бурцев проделал сложный путь от революционера до монархиста.
 
   При царизме — поселенье,
   при республике — тюрьма:
   Бурцев понял изреченье,
   что все “горе от ума”, -
 
   приветствовал его В. М. Пуришкевич, тоже сидевший в “Крестах”. Он говорил, что не хочет даром есть хлеб, и попросился топить печь в арестантской больнице. Роль Пуришкевича в убийстве Распутина хорошо известна. В противоположность Бурцеву он, ярый монархист, в последние годы империи полевел. Однако при Временном правительстве, когда бывшие сановники старались погрубее печатно и непечатно выругать царскую семью, Пуришкевич отказался выступить по этому поводу в газете: “Я никогда не принадлежал к породе вислоухих и от интервью отказываюсь”.
   Словом, если бы не трагизм положения, компания была бы веселой. Бурцев рассуждал на философские темы, Белецкий писал о Распутине, убийца Распутина Пуришкевич колол дрова и топил печь, декламируя свои сатирические стихи и о царских министрах, и о Временном правительстве. Стихи о Керенском написаны тоже не без его участия.
 
   Зеркала в тиши печальной
   Зимнего дворца
   Отражают вид нахальный
   Бритого лица.
   В каждом зале без различья,
   В каждом уголке
   На свое глядит величье
   Некто в пиджаке.
   И, предавшись ослепленью,
   Мнит “герой” страны,
   Что затмит былые тени,
   Тени старины.
 
   Стихи заканчивались предсказанием, которое не замедлило сбыться, когда Керенский бежал из Зимнего дворца.
 
   И когда ты в жалкой спешке
   Выйдешь на крыльцо,
   Исказится без насмешки
   Бритое лицо.
 
   Передачи заключенным и свидания с ними первое время разрешались, и жена Степана Петровича Ольга Константиновна с сыном Владимиром навещала мужа, тот рассказывал о соседях по несчастью, расспрашивал о семье, очень волновался за дочерей.
   Кое-кого из политических, сидевших в “Крестах”, стали выпускать на свободу. Соседу деда по камере Владимиру Львовичу Бурцеву удалось уехать в Париж, он издавал белоэмигрантскую газету “Общее дело”. Пуришкевич, человек достаточно богатый, отдал все деньги на Красный Крест и отправился на юг России, пытался бороться с революцией. В 1920-м умер от сыпного тифа. Большевики отпустили многих, арестованных при Временном правительстве, но С. П. Белецкого не отпускают, а переводят в Москву. Ольга Константиновна оставляет детей под присмотром матери мужа Анны Нестеровны и тоже едет в Москву, надеясь попасть на прием к Н. В. Крыленко, у которого были “дела” бывших министров, в том числе и Белецкого. Останавливается у родственников на Малой Бронной.
   В этой большой квартире, ставшей потом коммунальной, жили тогда моя пятилетняя мама Ксения со своей матерью Галиной Николаевной и дедушкой с бабушкой — Николаем Николаевичем и Марией Осиповной Шаблиовскими. …В эту квартиру по адресу: Малая Бронная, дом 12, квартира 19, приедет потом жить мой отец, Владимир Степанович Белецкий. Здесь они с моей мамой поженятся, здесь появлюсь на свет и я. Отсюда заберут в тюрьму в 1935 году моего папу. Но это все будет потом… А пока в конце августа 1918 года тут гостит Ольга Константиновна, советуясь с родственниками о судьбе мужа. Моя прабабушка Мария Осиповна Шаблиовская рассказывала мне, как вопреки очевидности они ждали положительного результата от приема у Крыленко Ольги Константиновны, жалели ее, утешали, понимая, что страшно ей за жизнь мужа, тяжело и унизительно быть просительницей. И все-таки надеялись на освобождение Степана Петровича.
   Николай Васильевич Крыленко был любезен, обещал разобраться, затребовал к себе “дело”. Ольга Константиновна не уезжает, записывается вторично на прием. Крыленко так же любезен, дает понять, что Белецкого скоро освободят. Ольга Константиновна была полна самых радужных надежд, но всего через два дня из газет она узнала о расстреле мужа. Официально это подавалось как ответ Чрезвычайной комиссии на ранение Ленина и убийство Урицкого.
   Деда расстреляли на Ходынском поле у казарм 5 сентября 1918 года. Вместе с ним расстреляны священнослужители, деятели черносотенного движения, министры царского правительства. Среди них — председатель Государственного Совета И. Н. Щегловитов, бывшие министры внутренних дел Н. А. Маклаков и А. Н. Хвостов, епископ Селенгинский Ефрем, протоиерей Иоанн Восторгов, причисленный недавно Православной церковью к новосвященномученикам Российским. Эти люди были известны в России. И когда уже вырыли ров и доставили осужденных, русские солдаты отказались их расстреливать. Срочно вызвали латышей и китайцев, принимавших участие в революции. Как свидетельствует “Архив русской революции” (Берлин, 1923, т. 7, стр. 275): “За несколько минут до расстрела Белецкий неожиданно бросился бежать, но китайцы ударами вогнали его в смертный круг. После расстрела все убитые были ограблены”.
   Степану Петровичу Белецкому исполнилось только 46 лет…
   У меня хранится дешевое издание “Нового завета господа нашего Иисуса Христа”, выпущенного в Петрограде в 1916 году синодальной типографией в основном для солдат и заключенных. Евангелие выдали моему деду в тюрьме, а после расстрела с некоторыми вещами вернули его жене Ольге Константиновне. Не знаю, в чьих руках до Белецкого побывало это Евангелие, и не знаю, кто подчеркнул грифельным карандашом строки тринадцатой главы “Первого послания к коринфянам” святого апостола Павла:
   “1. Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я медь звенящая, или кимвал звучащий.
   2. Если имею дар пророчества и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, то я ничто.
   3. И если я раздам все имение мое, и отдам тело свое на сожжение, а любви не имею — нет мне в том никакой пользы.
   4. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится.
   5. Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла.
   6. Не радуется неправде, а сорадуется истине.
   7. Все покрывает, всему надеется, все переносит”.
   Может, подчеркнул эти строки мой дед, а может, другой осужденный до него. Но на чистой странице последней обложки стершимся грифельным карандашом написана молитва “Символ веры” — “Верую во единого Бога Отца Вседержителя…” Это уж точно писал мой дед: его почерк.
 
   Отечественный архив

“Куда история свой направляет шквал!..”

   Полвека назад, в год антисталинского ХХ съезда, ушел из жизни известный переводчик и не слишком известный поэт Георгий Шенгели.
   Он издал 15 книг стихотворений, переводил Байрона, Гюго, Бодлера, Верхарна, Леконта де Лилля. Писал книги по теории стихосложения. Был современником и собеседником всех знаменитых поэтов серебряного века. И писал на склоне лет.
 
   Он знал их всех и видел всех почти:
   Валерия, Андрея, Константина,
   Максимильяна, Осипа, Бориса,
   Ивана, Игоря, Сергея, Анну,
   Владимира, Марину, Вячеслава
   И Александра — небывалый хор,
   Четырнадцатизвездное созвездье!
 
   Что за чудесный фейерверк имен!
   Какую им победу отмечала
   История? Не торжество ль Петра?
   Не Третьего ли Рима становленье?
   Не пир ли брачный Запада и русской
   Огромной всеобъемлющей души?
 
   Он знал их всех. Он говорил о них
   Своим ученикам неблагодарным,
   А те, ему почтительно внимая,
   Прикидывали: есть ли нынче спрос
   На звездный блеск? И не вернее ль тусклость
   Акафистов и гимнов заказных?
 
   Думается, “неблагодарные ученики” были бы крайне удивлены, прочитав текст поэмы Шенгели, которую им проще всего было бы оценить как “заказной гимн”. Но огромная поэма “Сталин”, созданная в 1937 году, — не гимн и не акафист.
   Это была напряженная, во многом мучительная попытка понять сакральную природу власти, ответить на вопрос: в чем смысл пришествия вождя и в чем суть его силы? Уже в те годы Шенгели видел в Сталине не примитивного тирана и не обожествленного спасителя, а личность, на которой скрестились магические лучи времени, человека, который овладел рычагами исторического процесса.
 
   Вождь — тот, в ком сплавлено в стальное лезвиё
   И ум пронзительный, и воля, и чутьё,
   Кто знает терпкий вкус поступков человечьих,
   В корнях провидит плод и контур норм — в увечьях,
   Кто доказать умел на всех путях своих,
   Что он, как ни возьми, сильнее всех других
   Той самой силою, что в данный миг годится,
   Кто, значит, угадал, в каком котле варится
   Грядущее, в каком былое — угадал,
   Куда история свой направляет шквал!
 
   И совершенно естественно возникают в контексте поэмы имена Суллы, Гильдебранда, Кромвеля, Наполеона… Шенгели ставит имя Сталина в мировой исторический контекст, объясняя себе, как и почему, при помощи каких сил пришел к власти тот или иной исторический деятель и как он эту власть утратил…
   Он отнюдь не был в восторге от жизни, выпавшей ему на долю, от многочисленных тягот времени, повергнувших его в уныние и печаль, о чем ему не единожды доводилось обмолвиться.
 
   Укрыться от лондонской дымки,
   Повисшей в московском окне,
   Забыть обезьяньи ужимки
   Эпохи, смеющейся мне,
   И с пыльных страниц детектива,
   Вникая в нелепую суть
   И бровь изгибая брезгливо,
   Полпорции жизни глотнуть.
 
   Впрочем, все “обезьяньи ужимки” жизни, которых было предостаточно, не мешали ощущать этому рафинированному эстету главное. Не опускаясь до комплиментов и панегириков, он пытался разгадать тайную суть эпохи: как её усмешки, так и ее звериного оскала. И его понимание времени оставалось и поныне остается чуждым как бездумным апологетам Сталина, так и либералам, закосневшим в “перестроечных” штампах.
 
   Протискавшись, на погнутой броне
   Я прочитал впервые имя: “Сталин”…
   Оно как символ прозвучало мне.
 
   Эти строчки были напечатаны в книге Шенгели “Избранные стихи”, вышедшей в 1939 году. Сама же поэма “Сталин” не была опубликована ни при жизни вождя, ни при жизни самого поэта, ни даже после его смерти. Аналогии Сталина с Суллой, Кромвелем и Наполеоном пришлись явно не ко времени — в ходу были идеализированные поэтические портреты. А спустя десятилетия из Шенгели вылепили образ законченного либерала по перестроечным лекалам. И здесь тем более не было места его эпохальному эпическому труду, даже отрывки из него не вошли в последнее избранное поэта “Иноходец” (М., 1997) в составлении Вадима Перельмутера.
   Эстеты, “сторонящиеся жизни”, переводчики, специалисты по античности… Их, как и всех остальных, обжигали ветры времени, но они со своих “башен из слоновой кости” вглядывались в личность вождя более пристально и вдумчиво, нежели джамбулы и копштейны. Современный читатель знает незаурядные стихотворные “сталинские” циклы Пастернака, Мандельштама, Даниила Андреева, но для него станут своеобразным сюрпризом стихи, посвящённые Сталину Вадимом Шефнером, Арсением Тарковским, Давидом Самойловым… Стихи Шефнера и Самойлова были напечатаны еще в 40-е годы, тогда как торжественная ода Тарковского на смерть вождя была обнаружена сравнительно недавно в архиве “Литературной газеты”, присланная туда через неделю после смерти Сталина и так и не попавшая в печать.
 
   Миновала неделя немыслимой этой разлуки.
   Трудно сердцу сыновнему сердце его пережить,
   Трудно этим рукам пережить его сильные руки
   И свое повседневное малое дело вершить.
 
   И себя самому трудно телу нести, тяжелея.
   Подойти, постоять, подойти еще ближе на пядь…
   Трудно веки поднять и взирать на гранит мавзолея,
   Оба имени вместе одно за другим прочитать.
 
   Впрочем, если вспомнить переводы стихотворений молодого Сталина с грузинского, еще раньше выполненные Тарковским, то не стоит удивляться этой оде. А страстное стихотворение, принадлежащее перу историка, специалиста по античной культуре и талантливого поэта Моисея Цетлина, издавшего при жизни одну-единственную книжку стихов уже на склоне лет, стало ответом в 1962 году на стихотворение “Наследники Сталина” Евтушенко, где эстрадник, до этого писавший совершенно бездарные сладкоречивые панегирики вождю, изобразил клиническую картину, рожденную его воспаленным воображением: “поставлен в гробу телефон, кому-то опять сообщает свои указания Сталин” …Моисей Цетлин не выдержал и достойно ответил патологическому ренегату рифмованным гекзаметром:
 
   Термидорьянец! Паскуда! Смазливый бабий угодник!
   Кого, импотент, ты порочишь блудливым своим языком?!
   Вождя, что создал эту землю, воздвиг этот мир, этот дом,
   Порочишь, щенок, последней следуя моде!
 
   Кого ты лягнуть вознамерился, жалкая мразь,
   И тявкаешь ты на него, рифмоплет желторото-слюнявый?
   Ведь он полубог, не чета вам, погрязшим в бесславье
   Пигмеям, рабам, подлипалам, зарывшимся по уши в грязь!
 
   Он древних трагедий герой, им ныне и присно пребудет!
   Эсхил и Шекспир! Резец флорентийца суровый!
   Канкан каннибальский у трупа ужель не разбудит
   Презренье и гнев к вашей грязной объевшейся своре?
 
   Интересно, что это стихотворение Цетлина как бы предваряет написанные через 30 лет строки Татьяны Глушковой, ничего не знавшей о цетлинской инвективе: “Он не для вас. Он для Шекспира, для Пушкина, Карамзина, былой властитель полумира, чья сыть, чья мантия красна”. Возможно, что пафос Цетлина, Шенгели или Бориса Пастернака, который был первым из писавших на русском языке поэтические славословия Сталину, помимо всего прочего, еще объясняется и ветхозаветным культом человекобожия. Если же мы вернемся к поэме Шенгели, то в ней многое объясняется строчками из другой его поэмы “Пиротехник”, завершенной в 1933 году, чрезвычайно современно звучащими сегодня:
 
   Усмехаетесь? Фразы?
   Глупцы и слепцы! Я, как Муций,
   В угли бешенства вашего
   руку спокойно кладу.
   Значит — правда грядёт!
   Неизбежен закон революций.
   Он — в природе вещей!
   Даже в тысячелетнем аду!
 
   Публикуем два отрывка из поэмы Георгия Шенгели “Сталин”.
 
   Сергей КУНЯЕВ
 
   Георгий Шенгели
   (1894 — 1956)
 
   СТАЛИН
 
   (Отрывки из поэмы)
   Я часто думал: “власть”. Я часто думал: “Вождь”.
   Где ключ к величию? Где возникает мощь
   Приказа? Ум? Не то: Паскали и Ньютоны
   Себе лишь кафедры снискали, а не троны.
   Лукавство? Талейран, чей змеевидный мозг
   Всё отравлял вокруг, податлив был, как воск,
   В Наполеоновой ладони. “Добродетель”?
   Но вся история — заплаканный свидетель
   Убийств и низостей, украсивших венцы.
   Так злобность, может быть? Но злейшие злецы
   Вчера, как боровы, под каблуками гнева
   Валились из дворцов — разорванное чрево
   На грязной площади подставив всем плевкам.
   Что ж — воля? Кто бы мог быть более упрям
   И твёрд, чем Аввакум? Но на костре поник он,
   А церковью владел пустой и постный Никон.
   Так что же? Золото или штыки? Но штык -
   Лишь производное: орудие владык -
   Уже сложившихся, — а золота, бывало,
   Князьям и королям чертовски не хватало,
   А власть была. Так что ж? Одно: авторитет.
   Он добывается реальностью побед.
   Дикарь клонил покорно спину, -
   Коль кандидат в царьки пращу или дубину
   Умел крутить быстрей, тем попадая в лад
   С эпохою. На Рим звал Суллу оптимат
   Испуганный, поняв, что “помесь льва с лисицей”
   Всех лучше справится с матёрою столицей,
   Учтя характеры и расстановку сил, -
   Весь импульс времени. Кто только не носил
   Тиару папскую? Монахи и солдаты,
   Мальчишки, женщина, обжоры, нумизматы,
   Теологи, — и всё ж 15 сотен лет
   Непререкаем был её авторитет
   Для люда тёмного. “Наместники Христовы”?
   Но лишь опасностью задышит век суровый,
   Пока не в дураках, без всяких пропаганд
   В тиару голову вдевает Гильдебранд,
   Чей гром без промаха, чья воля без износу,
   И император сам босым идёт в Каноссу…
   Какая только мразь на тронах не была, -
   И льва гербового позоря, и орла.
   Расслабленный, ханжа, кликуша, неврастеник,
   Садист, фельдфебель, трус, маньяк, апаш, изменник -
   Подряд кунсткамера уродов, гадов, змей,
   Гиньоль истории, ломброзовский музей!
   И всё же — правили при безобразьи этом,
   В течении веков держась — авторитетом:
   Тот — “крови Цезаря”, там — дедушка-Оттон,
   Тот — “Божьей милостью”, тот — папой утверждён,
   И — замечательно! — чтоб подчеркнуть о с о б о с т ь,
   Величье, избранность, одним — внушая робость,
   Тем — восхищение, а тем — собачий страх, -
   В нелёгких мантиях и золотых горшках
   Они, среди “простых”, над разумом ругались,
   Как Eacles regili*, на трупах разлагались.
   Когда ж, бывало, гас павлиний ореол
   И воды сточные струились на престол,
   И позолота вдруг сползала с мёртвой кожи
   Пергаментов, тогда — хрипел “избранник божий”
   В удавке или полз, дрожа, на эшафот, -
   И если подлинно эпоха шла вперёд,
   То возникали в ней средь боевого хмеля
   Колпак поярковый и сапоги Кромвеля!
   Вождь — тот, в ком сплавлено в стальное лезвиё
   И ум пронзительный, и воля, и чутьё,
   Кто знает терпкий вкус поступков человечьих,
   В корнях провидит плод и контур норм — в увечьях,
   Кто доказать умел на всех путях своих,
   Что он, как ни возьми, сильнее всех других
   Той самой силою, что в данный миг годится,
   Кто, значит, угадал, в каком котле варится
   Грядущее, в каком былое, — угадал,
   Куда история свой направляет шквал!
   В эпохи мелкие бывают всех сильнее
   Порой наложницы, порою — брадобреи;
   В грязи дворцовых склок плодится временщик,
   Чтоб лопнуть через год; в борьбе уездных клик
   Выпячивают грудь “тузы” и “воротилы”:
   Но лишь историю рванут иные силы,
   Под спудом зревшие, метя ко всем чертям
   Гнилую скорлупу — и трон, и суд, и храм, -
   Не отыграться тут на деньгах, на породе,
   На склочной ловкости: тут власть в самом народе;
   И к ней придёт лишь тот — кто подлинно велик, -
   Кто в сердце времени всем существом проник!
   И это будет — Вождь! В нём Жизнь кипит и бродит,
   Как Гегель говорит: “в нём новый мир восходит”.
   А разорви ту связь — и тотчас под уклон
   Громадным оползнем начнёт валиться он;
   Наполеонова тогда звезда блистала,
   Когда он сам “парил в просторах идеала”
   (По гётевским словам), — когда он мысли мчал
   Валить феодализм в разверзшийся провал.
   Когда ж династию он стал крепить, отведав
   Лакейских почестей, когда великих дедов
   В архивах королей сыскать велел опал
   И яркий свой сюртук, где дым боёв опал,
   Сменил на мантию со шлейфом златопчёлым,
   Когда он гнёт понёс испанским нищим сёлам
   И, жестам выучась изящным у Тальмо,
   На русский навалить решил народ ярмо, -
   Тогда — всё рухнуло… На острове скалистом
   Он, кто скрижаль ваял, — опять мемуаристом…
   И мне понятен путь, как взмах крыла простой,
   Каким, войдя в эпические были,
   С недосягаемой сдружился высотой, -
   Стал Сталиным Иосиф Джугашвили.
   Чудесный сплав огромного ума
   С огромною и безвозвратной волей…
   Вот — “личное”. Средь мировых раздолий
   Созревших гроз уже бегут грома;
   Вот — “внешнее”. Стихия со стихией
   Перекликаются. И, слыша бури свист,
   Идёт навстречу ей, чтобы тряхнуть Россией,
   Тифлисский худенький семинарист.
   Рабочие кружки в литейных и кожевнях, -
   Раскоп ключей живых средь наслоений древних, -
   Размёт всех глупостей и лжей,
   Всех болтунов разгром, изгнанье их — взашей,
   Проникновение в любые боли будней,
   И через год, глядишь, средь пламенных полудней
   Батума, и Тифлиса, и Баку
   Размеренным и неуклонным шагом
   Гуриец и лезгин идут под красным флагом
   Навстречу изумлённому штыку!..
   ………………………………………………………………….
   Я в этом знаю толк. Поэт — я изучал
   Строй цицероновых финалов и начал,
   Архитектонику главы, абзаца, фразы, -
   Распевы Гарсия и гоголевы сказы;
   Я Хризостомом был, как ветром, упоён;
   Чеканом логики меня пьянил Платон,
   Я жадно выхлебал яд гейневского глума,
   И пиво Лютера, и брагу Аввакума.
   Я знаю в слове толк. И вот, когда гляжу
   В страницы стенограмм, — одну я нахожу
   Его достойную метафору: я разом
   Его конструкции назвать готов алмазом,
   Что выгранен в брильянт. Здесь “комплимента” нет.
   Закон гранения — подмять летучий свет,
   Замкнуть его в глуби кристалловидной плоти,
   Заставить биться в грань на каждом повороте,
   Дробиться в лёгкости, ливень и семицвет
   Блаженством радуги метнуть со всех фацетт.
   Гранильщик опытный расчистит на экране -
   Углы падения, наклоны каждой грани,
   Надломы, россыпи и выбрызги луча,
   Ярь благородную, как лошадь горяча!
   Здесь — то же. Вижу я каноны симметрии,
   Члененья чёткие, антитезы крутые
   И пронизавшие всю толщу речи всей
   Скрещенья строгие незыблемых осей.
   И мысли ясный луч, летя в гранёном слове,
   Как боевой клинок, всё время наготове,
   Дробится в радугу, и семь цветов её
   Прекрасной полнотой объемлют бытиё!
   Вот фиолетовость: то чудная динамо
   Сгущает капли масть и так парит упрямо
   По медным проводам — чтоб молния в плену
   Нетленной силою наполнила страну.
   Вот синева: то цвет, то холст комбинезона
   Рабочего, то хмель прохладного озона,
   Которым дышит труд: “жить стало веселей”.
   Вот голубой разлив: то блеск и звон морей,
   Куда мы шлём суда, глуби воздушной сферы,
   Где самолётам вслед чертят круги планеры.
   Вот зелень: то леса, луга, сады, поля, -
   С двойною силою родимая земля,
   Неиссечённая враждебными межами.
   Вот жемчуга, — то ширь, пшеницами и ржами
   Заплёснутая, даль, где золото парит
   Шарами цитрусов на ветках Гесперид.
   Вот луч оранжевый — то сполох на огромных
   Мартенах яростных, на исступлённых домнах
   Той стали огневой, ликуя и спеша,
   Чтоб солнце вспомнила крылатая душа.
   Вот алость, наконец, чистейший блеск сиропа,
   То революция, вино, каким Европа
   Ещё упьётся всласть, что каждый день и час
   Во всех артериях пульсирует у нас.
   Семь цветов радуги, раскованной в алмазе,
   Переливаются, плетя взаимосвязи.
   И алого луча тончайшую иглу
   Встречаешь прописью в любом его углу.
   Здесь диалектика — не росчерк на бумаге,
   Не мозговой балет, не свист весёлой шпаги, -
   В ней зубья врубовки; в ней жала сверл и фрез,
   Что прорезают мир от недр и до небес;
   В ней перст прожектора, пред кем дрожит измена;
   В ней неподкупный зонд, бездонный глаз рентгена,
   Всё видящий насквозь, в ней вечный тот магнит,
   Что души компасов одной мечтой святит.
   И — понимаешь всё! “Проклятые вопросы”
   Вмиг расплываются, как дым от папиросы,
   Когда прохладный бриз вдруг вломится в окно,
   И вбрызнет молодость, — и каждое звено
   Вдруг зазвенит в тебе, сбивая прах застылый…
   И — надо действовать!.. Материальной силой
   Идея предстаёт, войдя в сознанье масс, -
   Когда густит её (добавлю я) алмаз.