Журнал Наш Современник
Журнал Наш Современник 2007 #2
(Журнал Наш Современник — 2007)
Наталия Лосева Мать поэта
Так получилось, что волею судьбы я, будучи курносой школьницей, а затем повзрослевшей студенткой, жила на одной лестничной площадке с Раисой Васильевной Кузнецовой, Матерью известного Поэта Юрия Поликарповича Кузнецова. Именно с Матерью с большой буквы, как того и заслуживает эта замечательная женщина. Жили мы по соседству в 70-е годы прошлого века в городе Тихорецке Краснодарского края, в доме 187 по улице Московской. Квартиру под номером 72 наша семья получила из-за сноса стоящего рядом частного дома. Для Раисы Васильевны соседняя 73-я квартира была долгожданным и очень желанным жильем. До этого она с двумя детьми ютилась в одной комнате муниципального частного дома по улице Меньшиковой. И вот, подняв детей и выпустив их во взрослую жизнь, Мать Поэта получила однокомнатную квартиру, в центре города, на третьем этаже.
После переезда Раисы Васильевны к дочери в Новороссийск в соседней квартире сменилось несколько хозяев, но я как сейчас помню необыкновенно звонкий, переливчатый голос этой удивительной женщины, ее заразительный молодой смех. Несмотря на тяготы прожитой жизни, она была большой оптимисткой, и именно это помогло ей выжить. От нее исходил какой-то лучезарный свет, и ее начитанность приковывала внимание окружающих. За всю жизнь мне повстречались только два таких необычайно интересных человека — это моя учительница литературы и русского языка Лобанова Лидия Лукьяновна и Мать Поэта.
Совсем недавно подсчитала, сколько лет во время нашей первой встречи было уже состоявшемуся Поэту. С большим удивлением пришла к цифре “35”! Может быть, детские впечатления бывают гипертрофированными, но наш гость казался мне тогда огромных габаритов и очень почтенного возраста. Помню, как мне пришлось его обходить, когда мама попросила принести что-то, что стояло за ним. Я чуть не пошла по мебели, чтоб не задеть Поэта.
Когда произошла первая встреча с Юрием Кузнецовым, то мой интерес к литературе в то время закончился. Закончился открытой раной, которая долго не заживала. Дело в том, что года за три до той знаменательной встречи я написала стихи — трогательные строчки о войне, благодарность нашим ветеранам за выстраданную Победу. Отослала их в редакцию “Пионерской правды”, откуда мне пришел ответ: “Девочка, пиши о том, что видишь”. Несмотря на утешения матери, все-таки была убеждена: жизнь закончилась. И она действительно закончилась на тот момент для меня как для творческого человека. Еще ранее писала рассказы, созвучные “Тимуру и его команде”, даже пробовала — в свои-то годы — написать роман (!), но после того злополучного письма тяга к перу просто не возникала.
Лишь в декретном отпуске начала сочинять юмористические рассказы для эстрады, поднимая тем самым себе настроение после последствий чернобыльской аварии, отразившейся на дочери. А стихи пришли ко мне в реанимации, где довелось после операции пролежать целую неделю.
Погостив у Матери с недельку, Юрий Поликарпович уехал. Больше в Тихорецке своего соседа я не видела. В стихотворениях “Кубанка”, “Родной город”, “Ночь над городом”, “Город моей юности”, “Рёбрышко”, “Отпущение” и других Юрий Поликарпович вспоминает Кубань, родной город Тихорецк.
О, город детства моего!
О, трепет юности печальной!
Прошла, как искра, сквозь него
Слеза любви первоначальной.
На смену Поэту через какое-то время за стенкой появилась его дочь Аня. Девочка была очень слабой, плохо переносила детский сад, и бабушка с радостью брала внучку на зиму к себе. Раисе Васильевне было весело с внучкой, но с возрастом она уже не могла справляться с живой, озорной девочкой. Чувствовалось, что Юрий Поликарпович ни в чём не ограничивал свою дочь. Разница в возрасте у нас была порядка 10 лет. К тому времени я уже не играла на детской площадке, и как таковых отношений у нас не завязалось.
Вторая встреча с земляком произошла в его рабочем кабинете на Цветном бульваре незадолго до зачисления меня на Высшие литературные курсы. Это было 29 марта 2000 года. Между этими двумя встречами бездна времени — интервал 25 лет, четверть века. Сколько лет хотела встретиться со своим земляком, поговорить о литературе, поинтересоваться его мнением о творчестве! Даже узнала, где Юрий Поликарпович работает — в журнале “Наш современник”, адрес редакции, но всё текучка, круговорот событий оттягивали нашу встречу. И вот, оставшись на какое-то время без работы и имея возможность свободного передвижения, решила отыскать своего бывшего соседа. К тому времени Раисы Васильевны уже не было. Прожив в нашем доме лет десять, она переехала к дочери в Новороссийск, но свой прах завещала тихорецкой земле, где покоится рядом с могилой своей матери. К сожалению, мы не знали о смерти Раисы Васильевны и поэтому проводить ее в последний путь не могли.
Вспоминаю, как шла на встречу с Юрием Поликарповичем, исполненная возвышенных чувств, но более всего страха: вдруг не узнает, вдруг не будет времени для разговора? Да и о чем ему, столичному литератору, со мной, неизвестной поэтессой, разговаривать? Юрий Поликарпович встретил меня с некоторой настороженностью. На этот раз он не показался мне огромных габаритов, и я даже не узнала его. Но глаза… мягкие и добрые карие глаза его Матери говорили, что я нашла того, кого искала. Все, кто видел Раису Васильевну, признают, что Юрий Поликарпович был очень похож на свою Мать.
Конечно же, Поэт не помнил, у кого четверть века назад останавливался, не помнил и меня, пухлощекую девчонку. Когда я заговорила о Матери, его взгляд заметно потеплел, он оживился и с жадностью начал впитывать каждое слово. Поскольку отец Юрия Поликарповича погиб во время войны и Поэт его не помнил, то Мать для Юрия Кузнецова была всем. Это единственно близкий человек, который был всегда рядом, который открывал этот мир, поддерживал в трудную минуту и окрылял. Юрий Поликарпович видел, как трудно было Матери поднимать детей, как переживала она за них, и поэтому он с таким теплом и заботой относился к Раисе Васильевне. Я думаю, он крайне редко вот так волновался при встрече с женщиной, как в тот час при нашей встрече с воспоминаниями об ушедшей Матери. Как сейчас вижу глаза, на которые упала влажная поволока, а в руках заметно дрожала извечная сигарета. Мне тогда показалось, что мой земляк много курит. Он прикуривал от недокуренной сигареты, и только выкурив подряд 2-3 сигареты, делал небольшой перерыв.
Самые сокровенные чувства к Матери Юрий Поликарпович выразил в стихотворении “Отпущение”. Размышляя о Матери, Поэт как бы прозревает, острее чувствует окружающее, и мир раскрывается с другой стороны.
…Я знал прекрасных матерей,
Но мать моя была прекрасней.
Я знал несчастных матерей,
Но мать моя была несчастней.
Еще в семнадцатом году,
В ее младенческие лета,
Ей нагадали на звезду,
Ей предрекли родить поэта.
…Повесив голову на грудь,
Я ощутил свой крест нательный.
Пора держать последний путь
На крест могильный, сопредельный.
На помощь волю я призвал,
Над прахом матери склонился.
— Прости! — и в лоб поцеловал…
И гроб в могилу опустился.
…Зияла огненная высь,
Вбирая холод подземельный.
Сошлись и снова разошлись
Могильный крест и крест нательный…
Конечно, Юрию Поликарповичу хотелось знать, как жила Раиса Васильевна в последние годы, как относились к ней соседи, хотя к ней нельзя было относиться плохо. Он погружался в свои воспоминания с тем рвением, в котором было природное животное начало, которое никак не состыковывалось с его внешней статичностью. И в этом я уловила что-то недосказанное, что нельзя выразить словами, но что очень беспокоило, мучило уже состоявшегося Поэта. Казалось, для него открытие этой далекой тайны — как решение третейского судьи: быть или не быть. И смысл того непрозвучавшего вопроса состоял в том, верила ли в него Мать как в поэта. Я не родственница, не соратник по перу, просто нейтральный человек, которому постороннее яснее видится, поэтому Юрию Поликарповичу так важно было, что я скажу по этому поводу. Настолько велика и жизненно необходима, как глоток воздуха, была для него вера Матери в его силы.
Я начала рассказывать Юрию Поликарповичу, что мама внутренне верила в поэтический дар сына, но он был для нее прежде всего ребенком, которому она в первую очередь желала, чтобы он был хорошим человеком, чтобы благополучно сложилась жизнь, семья, работа. Раиса Васильевна больше знала о сыне, чем люди, рассуждающие о нем, поэтому она уходила от разговоров. Мать относилась к сыну прежде всего как к человеку, а потом как к Поэту. Но, видимо, это затронуло Юрия Поликарповича, и он с жаром начал приводить примеры, когда люди не всегда ценили дар близких людей, считали их увлечения чудачеством, недостойным поведением.
После воспоминаний о матери мы заговорили о его “вполне обыкновенных детях”. Лицо его разгладилось и даже помолодело. Оказывается, с большим отрывом от первой дочери у него родилась вторая. Чем он был несказанно горд — это званием Отца. Он вложил в это понятие то, чего ему так не хватало в жизни. О детях говорил как-то шаловливо.
Возвращаясь домой электричкой, всю дорогу перебирала в памяти подробности нашей встречи. Я была поражена начитанностью своего земляка, глубокими философскими размышлениями о жизни, трепетным отношением к поэзии. Я хотела понять, что такое поэзия для Юрия Поликарповича, понять и себя в разговоре с ним. В руках у меня был подарок — последняя тогда книга Поэта “Русский зигзаг” с дарственной надписью: “Наташе Лосевой на добрые воспоминания о Тихорецке. Сердечно. Юрий Кузнецов. 29.03.2000 г.”. А также свежий номер “Нашего современника” и автограф на старой книге “После вечного боя”, приобретенной у нас в глубинке. Больше всего в тот день мучила и даже жгла благодарственная надпись на его последнем сборнике: “Автор сердечно благодарит… гражданку Венесуэлы… за участие в издании книги”. В былые времена книги Ю. Кузнецова выпускались в лучших издательствах страны, таких как “Советский писатель”, продавались многотысячными тиражами, а сейчас — за счет спонсора, да к тому же иностранного. Было больно за нашу литературу, за своего земляка, и эта боль с годами лишь усилилась.
В тот раз я не могла не дать почитать свои стихи Поэту и, с трудом дождавшись условленного времени, с робостью провинциалки вновь позвонила в редакцию. Что поделать, стихи не понравились Юрию Поликарповичу. Но к тому времени я уже прошла нелегкую поэтическую школу. Возможно, стихи не соответствовали его пониманию поэзии, возможно, не те стихи были предложены.
В 2001 году решила поступать на Высшие литературные курсы. По роду своей журналистской работы я подала заявление на критику, на семинар Гусева В. И., и, к моему удивлению, была принята. Обучаясь в институте, я часто встречалась с Юрием Поликарповичем, и я даже два раза побывала на семинарах Поэта. Какие это были семинары! На них даже ходили заочники, которые имели возможность присутствовать. Столько информации за один семинар мне никогда не удавалось почерпнуть. Юрий Поликарпович цитировал наизусть классиков, удивляя всех безупречной памятью, перекидывал мосты в другие века и на другие континенты, и главное — заставлял своих учеников думать, анализировать. На занятиях как из рога изобилия сыпались мифы народов мира, которые он впитал еще в детстве, и мифы поэтов мира, которые он постиг уже в юности. Атмосфера была очень демократичной, дебаты при присущей эмоциональности и упрямстве Юрия Поликарповича были крайне острыми, не уступали и ученики. Тяга к курению и здесь давала о себе знать, и он, как мальчишка, прося разрешения у студентов, затягивался прямо в аудитории, выпуская дым под стол кафедры.
Лекционные теоретические занятия примерно раз в месяц сменялись практическими — разбором стихотворений. Не все студенты выдерживали критику мастера, она была очень жесткой. Высокая планка оценки была рассчитана на профессиональных поэтов, которых хотел вырастить Юрий Поликарпович. В стихотворении “Классическая лира” Поэт признается:
B другие руки передать
Пора классическую лиру…
Но, к сожалению, Юрий Поликарпович не мог, как ему казалось, найти достойную замену.
Увы! Куда ни погляжу -
Очарованье и тревога.
Я никого не нахожу:
Таланты есть, но не от Бога.
Печальное известие о смерти Поэта мне передал главный редактор журнала “Русская провинция” Михаил Григорьевич Петров, когда я зашла в редакцию спустя несколько дней после похорон. Я была очень огорчена этим скорбным сообщением и тем, что не довелось проводить Юрия Поликарповича в последний путь, бросить горсть земли на его могилу. А еще была возмущена тем, что ни ТВ, ни радио не сообщили об этой национальной утрате.
После переезда Раисы Васильевны к дочери в Новороссийск в соседней квартире сменилось несколько хозяев, но я как сейчас помню необыкновенно звонкий, переливчатый голос этой удивительной женщины, ее заразительный молодой смех. Несмотря на тяготы прожитой жизни, она была большой оптимисткой, и именно это помогло ей выжить. От нее исходил какой-то лучезарный свет, и ее начитанность приковывала внимание окружающих. За всю жизнь мне повстречались только два таких необычайно интересных человека — это моя учительница литературы и русского языка Лобанова Лидия Лукьяновна и Мать Поэта.
Совсем недавно подсчитала, сколько лет во время нашей первой встречи было уже состоявшемуся Поэту. С большим удивлением пришла к цифре “35”! Может быть, детские впечатления бывают гипертрофированными, но наш гость казался мне тогда огромных габаритов и очень почтенного возраста. Помню, как мне пришлось его обходить, когда мама попросила принести что-то, что стояло за ним. Я чуть не пошла по мебели, чтоб не задеть Поэта.
Когда произошла первая встреча с Юрием Кузнецовым, то мой интерес к литературе в то время закончился. Закончился открытой раной, которая долго не заживала. Дело в том, что года за три до той знаменательной встречи я написала стихи — трогательные строчки о войне, благодарность нашим ветеранам за выстраданную Победу. Отослала их в редакцию “Пионерской правды”, откуда мне пришел ответ: “Девочка, пиши о том, что видишь”. Несмотря на утешения матери, все-таки была убеждена: жизнь закончилась. И она действительно закончилась на тот момент для меня как для творческого человека. Еще ранее писала рассказы, созвучные “Тимуру и его команде”, даже пробовала — в свои-то годы — написать роман (!), но после того злополучного письма тяга к перу просто не возникала.
Лишь в декретном отпуске начала сочинять юмористические рассказы для эстрады, поднимая тем самым себе настроение после последствий чернобыльской аварии, отразившейся на дочери. А стихи пришли ко мне в реанимации, где довелось после операции пролежать целую неделю.
Погостив у Матери с недельку, Юрий Поликарпович уехал. Больше в Тихорецке своего соседа я не видела. В стихотворениях “Кубанка”, “Родной город”, “Ночь над городом”, “Город моей юности”, “Рёбрышко”, “Отпущение” и других Юрий Поликарпович вспоминает Кубань, родной город Тихорецк.
О, город детства моего!
О, трепет юности печальной!
Прошла, как искра, сквозь него
Слеза любви первоначальной.
На смену Поэту через какое-то время за стенкой появилась его дочь Аня. Девочка была очень слабой, плохо переносила детский сад, и бабушка с радостью брала внучку на зиму к себе. Раисе Васильевне было весело с внучкой, но с возрастом она уже не могла справляться с живой, озорной девочкой. Чувствовалось, что Юрий Поликарпович ни в чём не ограничивал свою дочь. Разница в возрасте у нас была порядка 10 лет. К тому времени я уже не играла на детской площадке, и как таковых отношений у нас не завязалось.
Вторая встреча с земляком произошла в его рабочем кабинете на Цветном бульваре незадолго до зачисления меня на Высшие литературные курсы. Это было 29 марта 2000 года. Между этими двумя встречами бездна времени — интервал 25 лет, четверть века. Сколько лет хотела встретиться со своим земляком, поговорить о литературе, поинтересоваться его мнением о творчестве! Даже узнала, где Юрий Поликарпович работает — в журнале “Наш современник”, адрес редакции, но всё текучка, круговорот событий оттягивали нашу встречу. И вот, оставшись на какое-то время без работы и имея возможность свободного передвижения, решила отыскать своего бывшего соседа. К тому времени Раисы Васильевны уже не было. Прожив в нашем доме лет десять, она переехала к дочери в Новороссийск, но свой прах завещала тихорецкой земле, где покоится рядом с могилой своей матери. К сожалению, мы не знали о смерти Раисы Васильевны и поэтому проводить ее в последний путь не могли.
Вспоминаю, как шла на встречу с Юрием Поликарповичем, исполненная возвышенных чувств, но более всего страха: вдруг не узнает, вдруг не будет времени для разговора? Да и о чем ему, столичному литератору, со мной, неизвестной поэтессой, разговаривать? Юрий Поликарпович встретил меня с некоторой настороженностью. На этот раз он не показался мне огромных габаритов, и я даже не узнала его. Но глаза… мягкие и добрые карие глаза его Матери говорили, что я нашла того, кого искала. Все, кто видел Раису Васильевну, признают, что Юрий Поликарпович был очень похож на свою Мать.
Конечно же, Поэт не помнил, у кого четверть века назад останавливался, не помнил и меня, пухлощекую девчонку. Когда я заговорила о Матери, его взгляд заметно потеплел, он оживился и с жадностью начал впитывать каждое слово. Поскольку отец Юрия Поликарповича погиб во время войны и Поэт его не помнил, то Мать для Юрия Кузнецова была всем. Это единственно близкий человек, который был всегда рядом, который открывал этот мир, поддерживал в трудную минуту и окрылял. Юрий Поликарпович видел, как трудно было Матери поднимать детей, как переживала она за них, и поэтому он с таким теплом и заботой относился к Раисе Васильевне. Я думаю, он крайне редко вот так волновался при встрече с женщиной, как в тот час при нашей встрече с воспоминаниями об ушедшей Матери. Как сейчас вижу глаза, на которые упала влажная поволока, а в руках заметно дрожала извечная сигарета. Мне тогда показалось, что мой земляк много курит. Он прикуривал от недокуренной сигареты, и только выкурив подряд 2-3 сигареты, делал небольшой перерыв.
Самые сокровенные чувства к Матери Юрий Поликарпович выразил в стихотворении “Отпущение”. Размышляя о Матери, Поэт как бы прозревает, острее чувствует окружающее, и мир раскрывается с другой стороны.
…Я знал прекрасных матерей,
Но мать моя была прекрасней.
Я знал несчастных матерей,
Но мать моя была несчастней.
Еще в семнадцатом году,
В ее младенческие лета,
Ей нагадали на звезду,
Ей предрекли родить поэта.
…Повесив голову на грудь,
Я ощутил свой крест нательный.
Пора держать последний путь
На крест могильный, сопредельный.
На помощь волю я призвал,
Над прахом матери склонился.
— Прости! — и в лоб поцеловал…
И гроб в могилу опустился.
…Зияла огненная высь,
Вбирая холод подземельный.
Сошлись и снова разошлись
Могильный крест и крест нательный…
Конечно, Юрию Поликарповичу хотелось знать, как жила Раиса Васильевна в последние годы, как относились к ней соседи, хотя к ней нельзя было относиться плохо. Он погружался в свои воспоминания с тем рвением, в котором было природное животное начало, которое никак не состыковывалось с его внешней статичностью. И в этом я уловила что-то недосказанное, что нельзя выразить словами, но что очень беспокоило, мучило уже состоявшегося Поэта. Казалось, для него открытие этой далекой тайны — как решение третейского судьи: быть или не быть. И смысл того непрозвучавшего вопроса состоял в том, верила ли в него Мать как в поэта. Я не родственница, не соратник по перу, просто нейтральный человек, которому постороннее яснее видится, поэтому Юрию Поликарповичу так важно было, что я скажу по этому поводу. Настолько велика и жизненно необходима, как глоток воздуха, была для него вера Матери в его силы.
Я начала рассказывать Юрию Поликарповичу, что мама внутренне верила в поэтический дар сына, но он был для нее прежде всего ребенком, которому она в первую очередь желала, чтобы он был хорошим человеком, чтобы благополучно сложилась жизнь, семья, работа. Раиса Васильевна больше знала о сыне, чем люди, рассуждающие о нем, поэтому она уходила от разговоров. Мать относилась к сыну прежде всего как к человеку, а потом как к Поэту. Но, видимо, это затронуло Юрия Поликарповича, и он с жаром начал приводить примеры, когда люди не всегда ценили дар близких людей, считали их увлечения чудачеством, недостойным поведением.
После воспоминаний о матери мы заговорили о его “вполне обыкновенных детях”. Лицо его разгладилось и даже помолодело. Оказывается, с большим отрывом от первой дочери у него родилась вторая. Чем он был несказанно горд — это званием Отца. Он вложил в это понятие то, чего ему так не хватало в жизни. О детях говорил как-то шаловливо.
Возвращаясь домой электричкой, всю дорогу перебирала в памяти подробности нашей встречи. Я была поражена начитанностью своего земляка, глубокими философскими размышлениями о жизни, трепетным отношением к поэзии. Я хотела понять, что такое поэзия для Юрия Поликарповича, понять и себя в разговоре с ним. В руках у меня был подарок — последняя тогда книга Поэта “Русский зигзаг” с дарственной надписью: “Наташе Лосевой на добрые воспоминания о Тихорецке. Сердечно. Юрий Кузнецов. 29.03.2000 г.”. А также свежий номер “Нашего современника” и автограф на старой книге “После вечного боя”, приобретенной у нас в глубинке. Больше всего в тот день мучила и даже жгла благодарственная надпись на его последнем сборнике: “Автор сердечно благодарит… гражданку Венесуэлы… за участие в издании книги”. В былые времена книги Ю. Кузнецова выпускались в лучших издательствах страны, таких как “Советский писатель”, продавались многотысячными тиражами, а сейчас — за счет спонсора, да к тому же иностранного. Было больно за нашу литературу, за своего земляка, и эта боль с годами лишь усилилась.
В тот раз я не могла не дать почитать свои стихи Поэту и, с трудом дождавшись условленного времени, с робостью провинциалки вновь позвонила в редакцию. Что поделать, стихи не понравились Юрию Поликарповичу. Но к тому времени я уже прошла нелегкую поэтическую школу. Возможно, стихи не соответствовали его пониманию поэзии, возможно, не те стихи были предложены.
В 2001 году решила поступать на Высшие литературные курсы. По роду своей журналистской работы я подала заявление на критику, на семинар Гусева В. И., и, к моему удивлению, была принята. Обучаясь в институте, я часто встречалась с Юрием Поликарповичем, и я даже два раза побывала на семинарах Поэта. Какие это были семинары! На них даже ходили заочники, которые имели возможность присутствовать. Столько информации за один семинар мне никогда не удавалось почерпнуть. Юрий Поликарпович цитировал наизусть классиков, удивляя всех безупречной памятью, перекидывал мосты в другие века и на другие континенты, и главное — заставлял своих учеников думать, анализировать. На занятиях как из рога изобилия сыпались мифы народов мира, которые он впитал еще в детстве, и мифы поэтов мира, которые он постиг уже в юности. Атмосфера была очень демократичной, дебаты при присущей эмоциональности и упрямстве Юрия Поликарповича были крайне острыми, не уступали и ученики. Тяга к курению и здесь давала о себе знать, и он, как мальчишка, прося разрешения у студентов, затягивался прямо в аудитории, выпуская дым под стол кафедры.
Лекционные теоретические занятия примерно раз в месяц сменялись практическими — разбором стихотворений. Не все студенты выдерживали критику мастера, она была очень жесткой. Высокая планка оценки была рассчитана на профессиональных поэтов, которых хотел вырастить Юрий Поликарпович. В стихотворении “Классическая лира” Поэт признается:
B другие руки передать
Пора классическую лиру…
Но, к сожалению, Юрий Поликарпович не мог, как ему казалось, найти достойную замену.
Увы! Куда ни погляжу -
Очарованье и тревога.
Я никого не нахожу:
Таланты есть, но не от Бога.
Печальное известие о смерти Поэта мне передал главный редактор журнала “Русская провинция” Михаил Григорьевич Петров, когда я зашла в редакцию спустя несколько дней после похорон. Я была очень огорчена этим скорбным сообщением и тем, что не довелось проводить Юрия Поликарповича в последний путь, бросить горсть земли на его могилу. А еще была возмущена тем, что ни ТВ, ни радио не сообщили об этой национальной утрате.
Михаил Чванов “Человек есть олицетворенный долг!”
Памяти Вячеслава Михайловича Клыкова
Уже полгода как нет с нами Вячеслава Михайловича Клыкова. Всего масштаба, всей глубины потери мы еще не осознали. Сам факт его существования как художника и общественного деятеля — независимо от того, согласны ли с ним были люди, считающие себя патриотами, в целях и методах борьбы за Россию, — давал всем уверенность в будущем страны. В море бездеятельного плача и интеллигентского нытья по погибающей России (увы, к категории артистов разговорного жанра принадлежал не только пресловутый М. С. Горбачев, но и многие так называемые русские патриоты) он был воплощением несокрушимого и, главное, созидающего русского духа. Могучий телом и духом, бесстрашный, не склоняющий головы ни перед кем и ни при каких обстоятельствах, он казался всем — и единомышленникам, и недругам — вечным.
Спасенный от тихого умиранья или от столь же тихого прозябания в безвестности и в течение десятилетий возглавляемый им Международный фонд славянской письменности и культуры стал по сути прямым продолжением — в новых исторических условиях — аксаковского Славянского благотворительного комитета. Как в свое время царское правительство Ивана Сергеевича Аксакова боялось больше, чем нигилистов и революционеров, так и к Вячеславу Михайловичу Клыкову как к художнику и как к президенту Международного фонда славянской письменности и культуры, мягко скажем, одинаково подозрительно относилась и советская, и отрицающая советскую нынешняя либеральная власть. Но ведь, признавая его исключительную честность и преданность России, недопонимали или даже не принимали его и многие истинные патриоты России и даже единомышленники, считая его человеком крайних взглядов и непредсказуемых бескомпромиссных и порой даже опасных поступков.
Умер великий боец за славянское единство; другое дело, что оно, может, в принципе невозможно. Клыков, глубоко переживая, понимал это, тем не менее делал все возможное для духовного единения славян, хотя с горечью осознавал, что братья-славяне вспоминают о России, в том числе и о нем, Клыкове, как в свое время вспоминали об Иване Аксакове — только когда их начинает смертельно припекать на сковородке истории, в более благополучные времена они даже начинают подозревать Россию в том, что она, протягивающая свои спасительные объятья, хочет чуть ли не закабалить несчастных братьев-славян. У Ивана Аксакова в свое время разорвалось сердце от чувства этой неблагодарности, от безнадежности соединить славян перед грядущими бедами, которые он явственно видел (по приезде его в Сербию многие сербские общественные деятели и писатели попросту прятались от него, а сопровождавший его писатель Яков Ягнятович ему в глаза скажет: “В жестких объятьях России у маленькой Сербии могут сломаться ребра, поэтому пусть Россия оставит Сербию, чтобы она на основе своего права росла и укреплялась, и это была бы самая благородная миссия России…”). Вячеслав Клыков не менее Ивана Аксакова страдал от вечного межславянского раздрая, он глубоко переживал трагедию Югославии, как мог противостоял этому, прежде всего пытаясь помирить между собой одинаково любящих и одинаково мыслящих, но подозревающих друг друга чуть ли не в предательстве сербских патриотов: в самое страшное для Сербии время они не нашли ничего лучшего, как выяснять между собой отношения. Может, как раз эта безнадежность и спровоцировала смертельную болезнь Клыкова, и не ускорило ли смерть отделение от Сербии Черногории, при том, что черногорцы отличаются от сербов еще меньше, чем курские мужики от орловских?
Именно в Черногорию была наша с ним последняя поездка. В надежде, что разделения не произойдет, он подарил один из последних своих памятников — Савве Сербскому — Белграду, а второй — Покрову Богородицы — городу Никшичу в Черногории.
Для истинных сербских патриотов смерть Клыкова была таким же ударом, как смерть за год до него близкого ему по духу замечательного сербского художника, выдающегося философа и геополитика, идеолога сербского Сопротивления Драгоша Калаича, испившего до конца горечь кровавой гибели Югославии. Он, одним из первых раскрывший миллионам людей не только в Сербии, но и за ее пределами, и прежде всего в России, суть грядущего нового мирового порядка и сатанинской глобализации, видел единственную возможность спасения славянских народов в их духовном единении и перед лицом грядущей всеобщей опасности призывал их к этому, хотя, как и Клыков, понимал его невозможность. Эта невозможность и надломила его.
Теперь у меня на столе рядом с траурной фотографией Драгоша Калаича (глаза словно раны) — траурная фотография Вячеслава Михайловича Клыкова.
Вячеслав Михайлович Клыков принадлежал к той, к сожалению, редкой русской интеллигенции, которая, несмотря ни на что, строит Веру, строит Надежду, строит Любовь, которая пытается возвратить родной народ на истинные пути, чтобы он снова стал русским. И потому, будучи президентом Международного фонда славянской письменности и культуры, он делал огромное дело по возрождению в народе национального державного самосознания, а как скульптор ставил на Руси — и за пределами ее — памятники, чтобы русский человек шел от одного к другому, и вспоминал о прошлом, и задумывался о будущем величии России.
Надо ли уточнять, что в смутные 90-е годы делать это было чрезвычайно сложно. Одни говорили: зачем вообще нужны такие памятники так называемой новой (не русской! — по точному определению профессора Веселина Джуретича) России?! В это время над Россией всходила, щедро подпитываемая специфическим бизнесом, “звезда” Церетели. Другие восклицали: до памятников ли сейчас?! Что касается собратьев по творчеству, скульпторов, то далеко не все из них питали, да и сейчас питают, к Клыкову теплые чувства: одни — чужие по мироощущению и по отношению к России — принципиально не принимают его, другие, вроде бы свои, тоже были в претензии: мы нищенствуем, у нас нет заказов, а он обставил своими памятниками чуть ли не всю страну, начиная от Манежной и Славянской площадей в Москве.
Клыков не просто возводил монументы, он изменил представление о памятнике как таковом. Или, точнее сказать, вернул ему прежнее назначение. Памятники снова стали не отвлеченным элементом градостроительной архитектуры, а, если хотите, призывом — к памяти, к созиданию. Клыков обладал огромным даром предвидения. Его памятники вставали в городах и весях России, как потом оказывалось, на переломах новейшей отечественной истории, накануне судьбоносных для страны и народа событий и потом становились как бы реальными участниками этих событий; они, как путеводные маяки, указывали пути, по которым нужно идти.
Нужны ли памятники обворованной, нищей России? Клыков своим творчеством ответил на этот вопрос. Нужны, раз врагам России они так мешают. Раз их расстреливают, как расстреляли в постаменте памятника равноапостольным Кириллу и Мефодию на Славянской площади в Москве неугасимую лампаду, зажженную от Благодатного Огня из храма Гроба Господня. Раз их по ночам воровски убирают, как украинские самостийники ночью убрали памятник князю Владимиру в Херсонесе под Севастополем, зачислив его в ранг проклятых москалей. Нужны, раз их не дают ставить. Несмотря на то, что в свое время проект Клыкова победил на конкурсе, не встал в Москве на Поклонной горе его памятник Победы, вместо него воздвигли другой, некий каббалистический символ — тоже победы, только вот вопрос: кого и над кем?
Я принципиально сейчас не буду говорить о художественных достоинствах его произведений, и не только потому, что я не искусствовед, просто сегодня не это тема моего разговора. Несомненно, многие из памятников Клыкова — великие, как, например, памятники преподобному Сергию Радонежскому в Радонеже в Подмосковье и в городе Нови Сад в Сербии, как памятники святой великомученице Елизавете Федоровне в Марфо-Мариинской обители на Большой Ордынке и Ивану Алексеевичу Бунину в Орле. Особое место в творчестве Клыкова занимает памятник-звонница на Прохоровом поле, поставленный в 50-ю годовщину Победы в Великой Отечественной войне. Да, Клыков своим творчеством ответил на этот вопрос: нужны ли России памятники в эпоху нового Смутного времени, когда две трети ее населения находится за чертой бедности. Наверное, ни один из его памятников не оставил современников равнодушными — в самом прямом смысле этого слова.
И опять-таки я сейчас имею в виду не восторги или, наоборот, хулы искусствоведов или собратьев по творчеству. Творчество Клыкова — уникальный случай в отечественной, а может, и мировой истории. Вспомните, как вставал его памятник преподобному Сергию в Радонеже еще в советское время, в 1988 году, когда, казалось, еще ничто не предвещало катастрофы Советского Союза. Сотни, тысячи людей, несмотря на отмененные остановки электричек и автобусов, откровенные угрозы и тройное оцепление войск Московского военного округа, МВД и КГБ, пробирались окольными тропами к месту установки памятника; сам памятник был арестован под предлогом технической неисправности перевозящего его грузовика. Другой бы отступил, сдался, пошел на компромисс — другие отступали перед гораздо меньшими преградами, а тут была мобилизована вся мощь идеологической и карательной систем страны. Но Клыков тем и отличался от других, что не отступал ни при каких обстоятельствах, всегда шел до конца. И в том, заведомо неравном, бою победил он. Памятник был установлен!
Установка памятника Сергию Радонежскому в год тысячелетия Крещения Руси была истолкована как покушение на идеологические устои, но применить к Клыкову какие-то серьезные карательные меры уже не решились. Клыков сразу был признан лидером, знаменем русского национально-освободительного движения. Давайте признаемся себе: кто, кроме Клыкова, в то время мог решиться на подобный шаг?! Клыков, как великий сын России и большой художник, раньше многих почувствовал, какие духовно-исторические личности снова будут востребованы в России в пору грядущих трагических перемен. Он видел, что впереди у России новое Куликово поле, только враг будет не извне, а изнутри.
Нужны ли русские памятники другим славянским народам в пору всеславянской беды, межславянского раздрая, когда идеи великого Ивана Аксакова о всеславянском братстве оказались попранными прежде всего самими славянами?! “До памятников ли сейчас голодной и холодной Сербии?! — говорили в глаза и шептали за спиной у Клыкова, когда он выбирал место для памятника Сергию Радонежскому. — Неэтично и даже кощунственно сейчас дарить ей, блокадной, монументы, когда ей нужны газ, нефть, танки, самолеты, зенитные комплексы С-300…”.
Наверное, танки и самолеты Сербии были нужны в тот момент больше, чем памятники, но танков и самолетов у Клыкова не было, и не его вина, что тогдашняя российская власть предала Сербию, но удивительно, что воюющей, схваченной за горло блокадой Сербии оказались нужны и памятники. Но не любые, а именно клыковский памятник преподобному Сергию, потому что у Сербии было впереди свое Куликово поле.
Игумен всея Руси и встал в Нови Саде, в прекрасном Дунайском парке, над тихой водой среди русских берез. Я вспоминаю, как мы искали место для памятника: несколько раз проехали и прошли город вдоль и поперек; хозяева города предлагали самые разные варианты: на площади, у храма, на другой площади, у другого храма. Вроде бы одно место лучше другого, но Клыков был хмур и твердо повторял: “Давайте поищем ещё!”. Наконец вроде бы выбрали прекрасное место, но когда поздно вечером, перед ранним отъездом в Белград, собрались в застолье и градоначальник предложил тост за прекрасное место, где будет стоять памятник, Клыков неожиданно встал: “Нет, все-таки это не самое лучшее место. Давайте еще поищем”. — “Но когда? У вас же завтра самолет!” — “А прямо сейчас, ночью”. И пошли искать прямо в ночь…
После неудачных ночных поисков, возвращаясь в гостиницу, мы шли вдоль какой-то каменной стены. “А что за стеной?” — неожиданно спросил Клыков. “Дунайский парк”. “А ну-ка подсадите меня…”. — “На противоположной стороне — ворота”. “Подсадите…” — нетерпеливо сказал Клыков. Мы вслед за ним полезли через стену, обвитую колючим кустарником. Перед нами лежало прекрасное озеро, в него вклинивался небольшой полуостров, на котором росло несколько развесистых русских берез. “Вот это место я искал….” Место в самом деле было прекрасное. “Мы не думали, что вам понравится место посреди озера”, — оправдывались хозяева.
Уже полгода как нет с нами Вячеслава Михайловича Клыкова. Всего масштаба, всей глубины потери мы еще не осознали. Сам факт его существования как художника и общественного деятеля — независимо от того, согласны ли с ним были люди, считающие себя патриотами, в целях и методах борьбы за Россию, — давал всем уверенность в будущем страны. В море бездеятельного плача и интеллигентского нытья по погибающей России (увы, к категории артистов разговорного жанра принадлежал не только пресловутый М. С. Горбачев, но и многие так называемые русские патриоты) он был воплощением несокрушимого и, главное, созидающего русского духа. Могучий телом и духом, бесстрашный, не склоняющий головы ни перед кем и ни при каких обстоятельствах, он казался всем — и единомышленникам, и недругам — вечным.
Спасенный от тихого умиранья или от столь же тихого прозябания в безвестности и в течение десятилетий возглавляемый им Международный фонд славянской письменности и культуры стал по сути прямым продолжением — в новых исторических условиях — аксаковского Славянского благотворительного комитета. Как в свое время царское правительство Ивана Сергеевича Аксакова боялось больше, чем нигилистов и революционеров, так и к Вячеславу Михайловичу Клыкову как к художнику и как к президенту Международного фонда славянской письменности и культуры, мягко скажем, одинаково подозрительно относилась и советская, и отрицающая советскую нынешняя либеральная власть. Но ведь, признавая его исключительную честность и преданность России, недопонимали или даже не принимали его и многие истинные патриоты России и даже единомышленники, считая его человеком крайних взглядов и непредсказуемых бескомпромиссных и порой даже опасных поступков.
Умер великий боец за славянское единство; другое дело, что оно, может, в принципе невозможно. Клыков, глубоко переживая, понимал это, тем не менее делал все возможное для духовного единения славян, хотя с горечью осознавал, что братья-славяне вспоминают о России, в том числе и о нем, Клыкове, как в свое время вспоминали об Иване Аксакове — только когда их начинает смертельно припекать на сковородке истории, в более благополучные времена они даже начинают подозревать Россию в том, что она, протягивающая свои спасительные объятья, хочет чуть ли не закабалить несчастных братьев-славян. У Ивана Аксакова в свое время разорвалось сердце от чувства этой неблагодарности, от безнадежности соединить славян перед грядущими бедами, которые он явственно видел (по приезде его в Сербию многие сербские общественные деятели и писатели попросту прятались от него, а сопровождавший его писатель Яков Ягнятович ему в глаза скажет: “В жестких объятьях России у маленькой Сербии могут сломаться ребра, поэтому пусть Россия оставит Сербию, чтобы она на основе своего права росла и укреплялась, и это была бы самая благородная миссия России…”). Вячеслав Клыков не менее Ивана Аксакова страдал от вечного межславянского раздрая, он глубоко переживал трагедию Югославии, как мог противостоял этому, прежде всего пытаясь помирить между собой одинаково любящих и одинаково мыслящих, но подозревающих друг друга чуть ли не в предательстве сербских патриотов: в самое страшное для Сербии время они не нашли ничего лучшего, как выяснять между собой отношения. Может, как раз эта безнадежность и спровоцировала смертельную болезнь Клыкова, и не ускорило ли смерть отделение от Сербии Черногории, при том, что черногорцы отличаются от сербов еще меньше, чем курские мужики от орловских?
Именно в Черногорию была наша с ним последняя поездка. В надежде, что разделения не произойдет, он подарил один из последних своих памятников — Савве Сербскому — Белграду, а второй — Покрову Богородицы — городу Никшичу в Черногории.
Для истинных сербских патриотов смерть Клыкова была таким же ударом, как смерть за год до него близкого ему по духу замечательного сербского художника, выдающегося философа и геополитика, идеолога сербского Сопротивления Драгоша Калаича, испившего до конца горечь кровавой гибели Югославии. Он, одним из первых раскрывший миллионам людей не только в Сербии, но и за ее пределами, и прежде всего в России, суть грядущего нового мирового порядка и сатанинской глобализации, видел единственную возможность спасения славянских народов в их духовном единении и перед лицом грядущей всеобщей опасности призывал их к этому, хотя, как и Клыков, понимал его невозможность. Эта невозможность и надломила его.
Теперь у меня на столе рядом с траурной фотографией Драгоша Калаича (глаза словно раны) — траурная фотография Вячеслава Михайловича Клыкова.
Вячеслав Михайлович Клыков принадлежал к той, к сожалению, редкой русской интеллигенции, которая, несмотря ни на что, строит Веру, строит Надежду, строит Любовь, которая пытается возвратить родной народ на истинные пути, чтобы он снова стал русским. И потому, будучи президентом Международного фонда славянской письменности и культуры, он делал огромное дело по возрождению в народе национального державного самосознания, а как скульптор ставил на Руси — и за пределами ее — памятники, чтобы русский человек шел от одного к другому, и вспоминал о прошлом, и задумывался о будущем величии России.
Надо ли уточнять, что в смутные 90-е годы делать это было чрезвычайно сложно. Одни говорили: зачем вообще нужны такие памятники так называемой новой (не русской! — по точному определению профессора Веселина Джуретича) России?! В это время над Россией всходила, щедро подпитываемая специфическим бизнесом, “звезда” Церетели. Другие восклицали: до памятников ли сейчас?! Что касается собратьев по творчеству, скульпторов, то далеко не все из них питали, да и сейчас питают, к Клыкову теплые чувства: одни — чужие по мироощущению и по отношению к России — принципиально не принимают его, другие, вроде бы свои, тоже были в претензии: мы нищенствуем, у нас нет заказов, а он обставил своими памятниками чуть ли не всю страну, начиная от Манежной и Славянской площадей в Москве.
Клыков не просто возводил монументы, он изменил представление о памятнике как таковом. Или, точнее сказать, вернул ему прежнее назначение. Памятники снова стали не отвлеченным элементом градостроительной архитектуры, а, если хотите, призывом — к памяти, к созиданию. Клыков обладал огромным даром предвидения. Его памятники вставали в городах и весях России, как потом оказывалось, на переломах новейшей отечественной истории, накануне судьбоносных для страны и народа событий и потом становились как бы реальными участниками этих событий; они, как путеводные маяки, указывали пути, по которым нужно идти.
Нужны ли памятники обворованной, нищей России? Клыков своим творчеством ответил на этот вопрос. Нужны, раз врагам России они так мешают. Раз их расстреливают, как расстреляли в постаменте памятника равноапостольным Кириллу и Мефодию на Славянской площади в Москве неугасимую лампаду, зажженную от Благодатного Огня из храма Гроба Господня. Раз их по ночам воровски убирают, как украинские самостийники ночью убрали памятник князю Владимиру в Херсонесе под Севастополем, зачислив его в ранг проклятых москалей. Нужны, раз их не дают ставить. Несмотря на то, что в свое время проект Клыкова победил на конкурсе, не встал в Москве на Поклонной горе его памятник Победы, вместо него воздвигли другой, некий каббалистический символ — тоже победы, только вот вопрос: кого и над кем?
Я принципиально сейчас не буду говорить о художественных достоинствах его произведений, и не только потому, что я не искусствовед, просто сегодня не это тема моего разговора. Несомненно, многие из памятников Клыкова — великие, как, например, памятники преподобному Сергию Радонежскому в Радонеже в Подмосковье и в городе Нови Сад в Сербии, как памятники святой великомученице Елизавете Федоровне в Марфо-Мариинской обители на Большой Ордынке и Ивану Алексеевичу Бунину в Орле. Особое место в творчестве Клыкова занимает памятник-звонница на Прохоровом поле, поставленный в 50-ю годовщину Победы в Великой Отечественной войне. Да, Клыков своим творчеством ответил на этот вопрос: нужны ли России памятники в эпоху нового Смутного времени, когда две трети ее населения находится за чертой бедности. Наверное, ни один из его памятников не оставил современников равнодушными — в самом прямом смысле этого слова.
И опять-таки я сейчас имею в виду не восторги или, наоборот, хулы искусствоведов или собратьев по творчеству. Творчество Клыкова — уникальный случай в отечественной, а может, и мировой истории. Вспомните, как вставал его памятник преподобному Сергию в Радонеже еще в советское время, в 1988 году, когда, казалось, еще ничто не предвещало катастрофы Советского Союза. Сотни, тысячи людей, несмотря на отмененные остановки электричек и автобусов, откровенные угрозы и тройное оцепление войск Московского военного округа, МВД и КГБ, пробирались окольными тропами к месту установки памятника; сам памятник был арестован под предлогом технической неисправности перевозящего его грузовика. Другой бы отступил, сдался, пошел на компромисс — другие отступали перед гораздо меньшими преградами, а тут была мобилизована вся мощь идеологической и карательной систем страны. Но Клыков тем и отличался от других, что не отступал ни при каких обстоятельствах, всегда шел до конца. И в том, заведомо неравном, бою победил он. Памятник был установлен!
Установка памятника Сергию Радонежскому в год тысячелетия Крещения Руси была истолкована как покушение на идеологические устои, но применить к Клыкову какие-то серьезные карательные меры уже не решились. Клыков сразу был признан лидером, знаменем русского национально-освободительного движения. Давайте признаемся себе: кто, кроме Клыкова, в то время мог решиться на подобный шаг?! Клыков, как великий сын России и большой художник, раньше многих почувствовал, какие духовно-исторические личности снова будут востребованы в России в пору грядущих трагических перемен. Он видел, что впереди у России новое Куликово поле, только враг будет не извне, а изнутри.
Нужны ли русские памятники другим славянским народам в пору всеславянской беды, межславянского раздрая, когда идеи великого Ивана Аксакова о всеславянском братстве оказались попранными прежде всего самими славянами?! “До памятников ли сейчас голодной и холодной Сербии?! — говорили в глаза и шептали за спиной у Клыкова, когда он выбирал место для памятника Сергию Радонежскому. — Неэтично и даже кощунственно сейчас дарить ей, блокадной, монументы, когда ей нужны газ, нефть, танки, самолеты, зенитные комплексы С-300…”.
Наверное, танки и самолеты Сербии были нужны в тот момент больше, чем памятники, но танков и самолетов у Клыкова не было, и не его вина, что тогдашняя российская власть предала Сербию, но удивительно, что воюющей, схваченной за горло блокадой Сербии оказались нужны и памятники. Но не любые, а именно клыковский памятник преподобному Сергию, потому что у Сербии было впереди свое Куликово поле.
Игумен всея Руси и встал в Нови Саде, в прекрасном Дунайском парке, над тихой водой среди русских берез. Я вспоминаю, как мы искали место для памятника: несколько раз проехали и прошли город вдоль и поперек; хозяева города предлагали самые разные варианты: на площади, у храма, на другой площади, у другого храма. Вроде бы одно место лучше другого, но Клыков был хмур и твердо повторял: “Давайте поищем ещё!”. Наконец вроде бы выбрали прекрасное место, но когда поздно вечером, перед ранним отъездом в Белград, собрались в застолье и градоначальник предложил тост за прекрасное место, где будет стоять памятник, Клыков неожиданно встал: “Нет, все-таки это не самое лучшее место. Давайте еще поищем”. — “Но когда? У вас же завтра самолет!” — “А прямо сейчас, ночью”. И пошли искать прямо в ночь…
После неудачных ночных поисков, возвращаясь в гостиницу, мы шли вдоль какой-то каменной стены. “А что за стеной?” — неожиданно спросил Клыков. “Дунайский парк”. “А ну-ка подсадите меня…”. — “На противоположной стороне — ворота”. “Подсадите…” — нетерпеливо сказал Клыков. Мы вслед за ним полезли через стену, обвитую колючим кустарником. Перед нами лежало прекрасное озеро, в него вклинивался небольшой полуостров, на котором росло несколько развесистых русских берез. “Вот это место я искал….” Место в самом деле было прекрасное. “Мы не думали, что вам понравится место посреди озера”, — оправдывались хозяева.