“Война ошшень плохо”, - сказал он нам напоследок.
   Больше мы его не видели. Вскоре его отправили в Германию. Может, ему не простили гуманное отношение к пленным? Но я не забуду никогда день 20 августа 1943 года, когда меня вызволил из гестапо добрый немец Зибель…
   В Германии
   И вот наступил конец нашей лагерной неволи. Помню, было 8 марта 1944 года. В двери нашей казармы загрохотали приклады: “Анциен! Шнель! Гее раус!” (Одевайтесь! Быстро! Выходите вон!) Мы стали собираться. Куда? Зачем? Мы только обменивались испуганными взглядами. Нас погрузили в грузовики, привезли на станцию и затолкали в товарные вагоны. Каждая из нас понимала, что везут в рабство, в Германию. Прощай, родная земля! Прощай, любимая, истерзанная родина! Мама и папа, свидимся ли когда-нибудь? Под стук колёс медленно текли слёзы отчаяния, тоски и беспомощности. Состав двигался медленно, по ночам нападали партизаны, и несколько вагонов им удалось отбить. Мы радовались за тех, кто обрёл свободу, и завидовали им белой завистью.
   Но вот и Германия! Город Любек на севере страны. Мы шли колонной по четыре человека по улицам старого красивого города. День стоял солнечный. Красивая страна Германия, и люди, чувствовалось, жили в ней комфортно и удобно. Зачем им понадобилось лезть войной на чужие страны, убивать и обращать в рабство других людей?
   А вот и биржа труда. Построили нас там буквой “П”, как в лагере. В зале стали появляться немки, разодетые, холёные. Они придирчиво осматривали девушек, проверяли волосы, зубы, выбирали понравившуюся и - уводили с собой. Всё это напомнило мне кадры из исторических фильмов о каком-нибудь рынке рабов в древние времена.
   Выбрали и меня.
 
   Так уж случилось, что в Германии я пробыла ровно год. Ровно год до своего побега в марте 1945 года, когда я, бежавшая от своих, уже третьих, хозяев, вышла в расположение советских воинских частей. А за этот год случилось многое. Первая моя хозяйка, имени которой я не помню, была очень доброй женщиной. У неё был маленький ребёнок, за которым я ухаживала. Гуляла с ним. После лагеря такая жизнь казалась раем, но вскоре я почувствовала, что нахожусь во вражеской стране. На моей одежде были нашиты спереди и сзади синие прямоугольники, на которых белыми буквами значилось “OST”. И вот я один раз села в трамвай в первый вагон, да ещё впереди. Сразу же ко мне подлетел какой-то немец, грубо схватил за воротник и вышвырнул из вагона. Восточным рабочим разрешалось ездить в трамваях только на задней площадке последнего вагона. В другой раз меня забросали камнями немецкие школьники. Всё это, может быть, было пустяками по сравнению с лагерем, но, видимо, многое накопилось в моей душе, и один раз я чуть было не покончила жизнь самоубийством. Пришла на кухню, когда хозяйки не было дома, и открыла газ… Но меня спасли.
   Потом была вторая семья, где со мной обращались уже гораздо жёстче. Там приходилось работать по 12 часов в день, чистить обувь, мыть посуду, прислуживать за столом. Относились ко мне презрительно, особенно сын хозяйки, который состоял членом “гитлерюгенда” - фашистской детской организации. Однажды я так испортила ему обувь, что хозяйка сама отвела меня на биржу труда. В качестве наказания меня отдали работницей в семью убеждённых нацистов.
   В это время - к осени 1944 года - в Германии стало уже неспокойно. Из разбомбленных городов, особенно из Гамбурга, немецкое население переселялось в сельскую местность. Я оказалась работницей в семье сельского учителя, где мне приходилось убирать за скотиной, чистить навоз и помёт - всё с раннего утра до позднего вечера. А ещё мне нужно было убираться в классах сельской школы, протирать пыль, например, с портретов Гитлера, развешанных там повсеместно. Один раз я перевернула все эти портреты лицом к стенке, да так и оставила. За это хозяйка пригрозила мне устроить такую жизнь, что лагерь показался бы мне раем. Но что больше всего угнетало, так это то, что я была одна среди немцев, ни одного русского человека я не видела почти год.
   Впрочем, один раз нас возили на митинг в Любек, где мне удалось увидеть генерала Власова. Он стоял в немецком тёмном плаще на трибуне и агитировал записываться в “русскую освободительную армию”, прославлял Гитлера, который “освободит всё человечество от коммунистической заразы”. Толпа волновалась. Немецким жандармам стоило большого труда наводить порядок. Не понимаю тех людей, которые сейчас оправдывают Власова. Предатель он и есть предатель. И это в то время, когда известна судьба генерала Карбышева, заживо замороженного фашистами.
   Но и среди немцев оказались очень хорошие люди. В доме моей хозяйки поселились эвакуированные из Гамбурга, совершенно разбомбленного американской авиацией города, два пожилых человека - старичок и старушка. Старичок оказался солдатом Первой мировой войны. Побывал в русском плену, видел Ленина и Дзержинского. О России у него остались самые лучшие впечатления. Войну он ненавидел. В Гамбурге под бомбами у него погибла вся семья сына, а сын погиб на фронте. Я помню, мы много вечеров провели вместе. И вот благодаря этим несчастным людям и пришло моё спасение. Как-то раз они сказали мне, будто Гитлер объявил, что все русские, которые были в Германии на принудительных работах, подлежат уничтожению. Фашисты планировали собрать всех нас, “остарбайтеров”, на одной барже и затопить её. Мне нужно было срочно бежать. Тем более что и Красная Армия была уже близко. Мои старички даже нарисовали план, как мне пробираться от села к селу, как выдавать себя за немку из разбомбленного Гамбурга. Мне это было нетрудно, немецким языком я владела уже очень хорошо.
   8 марта 1945 года, вечером, как только смерклось, я выбралась из дома, простилась с милыми стариками и зашагала навстречу своей новой судьбе. Три дня я шла от села к селу, от городка к городку, пока, наконец, совсем не ослабла. Ноги уже не сгибались. И тут вдруг в каком-то совершенно разрушенном, пустом немецком городе я увидела офицеров, которые разговаривали… по-русски!
   Нет, нет! Я не ошиблась! Сердце стучало так, что могло вылететь из груди! Я закричала, как мне показалось, во весь голос: “Вы русские! Русские!”… Этот крик был только еле слышным стоном. Но меня услышали. И спасли.
 
   Так закончилась страшная эпопея маленькой московской школьницы Тани Гордеевой. Но не закончилась война. Офицеры, встретившие Таню, оказались офицерами СМЕРШа, где после соответствующей проверки Таня и осталась работать в побеждённой, но ещё далеко не умиротворённой Германии. Вернулась она на родину только осенью 1945 года.

СЕРГЕЙ КОЗЛОВ ПОЭЗИЯ ДУШИ

   Дмитрий Мизгулин. “География души”. Избранные стихи. Изд. “Художественная литература”. М., 2005
   Дмитрий Мизгулин. Избранные сочинения. Изд. “Художественная литература”. М., 2006
 
   О Дмитрии Мизгулине можно сказать двояко: питерский поэт, югорский
   поэт. Так, например, по-разному говорят о нём и в Интернете и в критических статьях. Но настоящая поэзия шире, чем региональная география, потому что в основе её лежит поэзия души. И это привлекает читателя. Секрет такого успеха прост: стихи Дмитрия Мизгулина доступны и близки всем, что бывает характерно только при наличии народности поэта, помноженной на талант и сакральное отношение к Слову.
   Поэт впитывает в себя боль и радость, поражения и гордость своего народа, своей Родины. И говорит об этом так, что строфы его становятся не только близкими и понятными каждому, но всякий может произнести их, как свои. Этот поэт наделён особым видением мира и людей, что даётся от Бога и сродни пророческому дару, а прозрения его, облечённые в музыку слова, становятся достоянием читателей:
 
   Смотри, из этого окна
   Ему видна была Россия,
   Была судьба её видна…
 
   Времена распада, болезни нашей Родины, приходящиеся на бурные и одновременно печальные 90-е годы прошлого столетия, нашли ёмкое и точное отражение в стихах Дмитрия Мизгулина. Сгустками боли такие стихи прорезают общую канву избранных стихотворений, оттеняя лирику и философию, цементируя драматическую историю России ХХ века.
 
   На Родине - как на вокзале -
   Сумятица и суета,
   И сумрак в прокуренном зале
   Такой - не видишь ни черта.
   И кому из нас была не видна, не понятна, не знакома эта боль? При этом
   в слове “знакома” так и напрашивается сделать акцент на “знаке”, “знаковости”, ибо такой подход определяет, подчёркивает степень значения событий.
 
   Россия пьёт запоем, тяжело,
   Как женщина, с надрывом,
   безнадёжно,
   С протяжным плачем, будто бы назло,
   И, кажется, спасенье невозможно.
 
   Оттого и “Тесно стало на кладбищах русских”. Так тесно, что “Места для боли в душе не осталось…”
 
   Пламя пожара уже отметалось.
   Нынче и пепел остыл.
   Было Отечество. Было - и нету…
   Ветер гуляет по белому свету
   Между остывших светил.
 
   Но русский поэт не был бы русским поэтом, если бы не помнил гордое слово Русь, не верил бы в неё, как Тютчев. Кстати, Дмитрий Мизгулин весьма оригинально продолжил строки великого русского поэта:
 
   Умом Россию не понять,
   А если нет ума - тем боле…
 
   Поэт верит в Россию, как верят в Бога. Иначе жизнь теряет смысл. Так верили наши предки, коим досталось никак не меньше лиха, чем нам, и они не раз поднимали многострадальную Родину из пепла.
 
   Но вновь восстали, поднялись
   Из пепла города России,
   И купола тянулись ввысь
   Ажурные и золотые…
 
   Однако, несмотря на светлую веру, Мизгулин не может отогнать тревожные мысли о будущем страны:
 
   Законы вечные природы
   Не отменить. Не осмеять.
   Другие, видимо, народы
   Россию будут населять.
   Печальна участь человечья,
   Уйдём, неся свою вину.
   И незнакомые наречья
   Нарушат храмов тишину.
 
   Вроде бы нечего возразить на эти мрачные пророчества. Но у поэта есть главное богатство - язык. И он обращается к нему, чтобы развеять тягостные предчувствия:
 
   Не решай судьбу иных столетий,
   Не гадай о будущем в тоске,
   Слушай, как степной полынный ветер
   Говорит на русском языке.
   Ещё одна опора, на которой удерживается поэтический мир Дмитрия Мизгулина, - вера. Красота и полёт русских храмов золотыми куполами в безбрежное небо поднимаются из стихов поэта. Они, как свечи, зажжённые во Славу Божию. И тот, чьё сердце бьётся в единой гармонии с Нагорной проповедью, входя в храм, знает:
 
   Здесь не обдумывают речи.
   Здесь и покой, и тишина.
   Мерцая, тускло тают свечи,
   Как непрощённая вина…
   На паперти сидит старуха,
   Прохожий сумрачный идёт…
   Пусть теплота Святого Духа
   На нас, сердешных, снизойдёт…
 
   У души своя география. Особенно у души поэта. И в общей географии поэтической России у Мизгулина есть своя река. А если верить названию одного из сборников поэта - две реки. Скажем, это могут быть Иртыш и Нева, питающие поэтический мир Дмитрия Мизгулина.
   И всё же поэзия души пишется на безбрежном русском небе. Низком и усталом - на Югорском севере, тревожном и ветристом - над Питером (с заметным сквознячком из Петрова окна), на глубоком, намоленном и вечном - над всей Россией.
 
   И полетит душа легка
   Туда, где обитают души,
   За грозовые облака…
 
   Ибо
 
   …Земные дни во мгле верша,
   О небе думает душа.
 
   И вместе с Дмитрием Мизгулиным я повторяю:
 
   Нам всем конец? Не верю!
   Рассеется мираж…
   Крадущемуся зверю
   Читаю “Отче наш”!
 
   Русский композитор Валерий Гаврилин говорил: “Отличить настоящее от подделки просто: перестаёшь чувствовать себя чужим, знаешь, что сосед справа чувствует то же, что и ты…” Так было со мной, когда я углубился в книги Мизгулина: я чувствовал то же, что и он. По слову того же Гаврилина, русский характер складывается из “…святого отношения к жизни, из мудрости, из веселья, из лукавства, из зла, из борьбы с самим собою, из любви и из некоторых фантазий, которые переживает каждый русский человек”. Всё это есть у Мизгулина, поэтому он понятен и близок самому широкому кругу читателей, а я всего-навсего попытался сделать этот круг ещё шире.
 
   Горноправдинск, Югра, 2007

ЛЕВ КОНОРЕВ «ВСЁ ПРОЙДЁТ, А КНИГА ОСТАНЕТСЯ…»

   (Из воспоминаний о Евгении Носове)
 
   В одну из последних наших встреч в Курске Евгений Иванович Носов рассказал мне прелюбопытный эпизод из писательской жизни своего иркутского друга Валентина Распутина. Оказывается, публикация в «Нашем современнике» распутинской повести «Прощание с Матёрой» не осталась без пристального внимания в «верхах», более того, вызвала серьёзное недовольство, вследствие чего Распутин был вызван в ЦК партии.
   - Пригласил его на беседу, так это у них называется, секретарь ЦК Зимянин, - рассказывал Евгений Иванович. - Сразу начал пытать Валентина: для чего, мол, написана эта повесть, странная она какая-то и чуждая нашим устоям, непонятно, какую цель преследовал автор… Ну и т.д. и т.п. Валентин сначала отважно ринулся в защиту своего творения, стал объяснять, в чём смысл написанного, но Зимянин не захотел его выслушать, то и дело перебивал и гнул своё… И тогда Валентин - надо знать его характер - сразу замкнулся, ушёл в себя и больше уже не проронил ни слова. Как ни пытался потом партийный босс вызвать Валю на доверительный разговор, ничего не вышло. И завершилась эта, с позволения сказать, «беседа» одним лишь назидательным монологом Зимянина, а упорно молчавший Валентин так и остался при своём убеждении…
   Рассказывал это Евгений Иванович со слов знакомой столичной журналистки, позвонившей ему домой, и были в его пересказе огорчение и обида за близкого ему собрата по перу. А закончил он собственным грустным комментарием:
   - Вот уж дожили, так дожили: надо теперь ещё объяснять, о чём написана твоя книжка…
   Я живо припомнил тот давнишний и полузабытый разговор, когда просматривал посмертное 5-томное собрание сочинений Е. И. Носова и в заключительном, пятом томе среди множества опубликованных носовских писем увидел письмо, адресованное В. Распутину. Оно примечательно тем, что в нём Евгений Иванович ведёт речь со своим иркутским другом как раз о том самом эпизоде в ЦК.
   «От В. Помазневой (звонила домой) узнал, что тебя приглашали в «верха» на беседу, - пишет Е. Носов и тут же дружески подбадривает: - Как говорят, «не бери в голову», не принимай близко к сердцу. Всё пройдёт, даже уйдут сами беседчики, а книга твоя останется. Её теперь ни огнём, ни топором…».
   И далее писатель рассказывает В. Распутину о непредвиденной реакции местного курского начальства на поступившую в книжные магазины повесть «Прощание с Матёрой».
   «Любопытно, что само начальство хватало твою книжку в лихорадочном ажиотаже, - сообщает Е. Носов. - В Курске она так и не попала в продажу - разошлась из-под прилавка, так что если и пытаются ворчать на тебя за «Матёру», то чисто формально, сами не веря в свои слова».
   Вот она, изнанка аппаратных «беседчиков» и иже с ними! Мудрый писатель Носов «просвечивал» их, как на рентгене, насквозь своим проницательным, всепроникающим взглядом. И как прозорлив, дальновиден он был в ту не столь уже давнюю пору, именуемую теперь застоем. Вот сейчас, по прошествии трёх десятилетий, думаешь: ну и где они, в самом деле, эти «беседчики», что осталось от них?.. А книга (книги!) Валентина Распутина, как и других близких ему по духу мастеров слова, оставшихся верными себе, сохранивших приверженность правде и народу своему, живут и поныне, не утратив своей изначальной значимости, и сейчас волнуют умы и сердца людей.
   Говоря об эпизоде «допроса с пристрастием» В. Распутина, я совсем упустил из виду, что подобную же нешуточную «проработку» в своё время испытал и Е. Носов. Произошло это, правда, на местном, областном уровне.
   Формальным поводом к «разборке» послужила публикация в «Правде» в юбилейном 1967-м году (50-я годовщина советской власти) критической статьи о журнале «Новый мир», в котором были напечатаны рассказы
   А. Солженицына, в частности, получивший большой резонанс рассказ «Матрёнин двор». В ту пору в «Новом мире» впервые опубликовался и Е. Носов. Это были остросоциальные рассказы «Объездчик» и «За лесами, за долами». Они-то и стали мишенью, в которую нацелили свои критические стрелы члены существовавшей тогда в Курской писательской организации немногочисленной оппозиционной группы. Логика их рассуждений была тверда, как железобетон. О чём сигнализирует партийная печать?.. О засилии в «Новом мире» произведений космополитических и очернительских. Носовские рассказы опубликованы в этом же неблагонадёжном журнале, следовательно, им тоже присущи черты космополитизма и очернительства… И начались злопыхательские наскоки на писателя.
   Однако здоровая часть собрания, а это было большинство курских литераторов, не дала в обиду Евгения Ивановича, дружно вступилась за коллегу и отбила нападки застрельщиков той «разборки». Тем не менее нервы писателю потрепали изрядно.
   Об этом сам Носов рассказал в письме В. Астафьеву. «В связи со статьёй по «Новому миру», - писал он, - учинили мне на нашем писательском собрании головомойку (задним числом) за новомировские рассказы. Как же, раз была статья, стало быть, надо искать у себя космополитов и очернителей. Говорили, что в «Объездчике» даже погода неюбилейная: гроза, ливень и вообще - что я хотел сказать этим рассказом? Правда, ребята отбили, не дали меня топтать, но всё же настроение кислое. Так что и не знаю, о чём писать: о чём ни подумаю, всё, кажется, не пойдёт».
   А между тем именно с тех подвергшихся обструкции рассказов начался крутой творческий взлёт Евгения Носова. Имя его и раньше было на слуху, но с публикацией в главном тогда литературном журнале страны писатель из Курска получил широкую всесоюзную известность и всеобщее признание как среди читателей, так и в кругу литературных критиков, сразу выдвинувших Е. Носова в первый писательский ряд. Понятно, что это очень радовало нас, курских почитателей носовского таланта, вызывало чувство гордости за своего именитого земляка.
   Обычно с Евгением Ивановичем доводилось общаться в привычном кругу: на открытых писательских собраниях, если туда приглашали, на областных литературных семинарах, собраниях литактива, нередко - в редакциях газет, а то и просто при случайных встречах в городской уличной суматохе. И всё это - в пределах родного Курска. Но однажды совсем неожиданно встретились мы в Москве, в редакции журнала «Наш современник».
   Было это, помнится, в начале января семидесятого года. Я тогда отдыхал в Подмосковье, под Звенигородом. В один из дней вскоре после праздничного новогодья поехал в Москву - захотелось, что называется, прогуляться. Потолкавшись в столичных магазинах и у газетных киосков, вспомнил, что собирался позвонить в «Наш современник». Там уже несколько месяцев находился мой очерк о сельских ярмарках, принятый, как меня известили письмом, к публикации, но не сообщили, когда его опубликуют. В ближайшей телефонной будке набрал номер знакомого мне зав. отделом очерка и публицистики Г. Фролова.
   - Слушай, ты очень кстати объявился, - живо откликнулся он на звонок. - У нас в одиннадцать редколлегия, тебе не мешало бы подъехать, побыть среди наших… Да не волнуйся об очерке, уже стоит в первом номере. Кстати, у нас и журнал получишь. Так ты поспеши, жду…
   Как я ни торопился, а к указанному часу не поспел. Встретивший меня в коридоре Г. Фролов сообщил, что редколлегия уже завершилась, но многие её участники задержались у главного и ведут там неспешный разговор. Попросив подождать, он скрылся за дверью редакторского кабинета. Через минуту вышел и позвал меня.
   В просторном кабинете главного редактора за длинным столом находилось не менее десятка человек, сам же Сергей Васильевич Викулов, сосредоточенно-серьезный, сидел за массивным редакторским столом. Не успел я ещё оглядеться, как из застолья раздался удивлённый возглас Е. Носова:
   - Лёвка, ты как тут оказался?!.
   Я тоже был удивлён неожиданной встречей и очень обрадовался, что в кругу незнакомых мне людей оказался «свой» Евгений Иванович. Главный редактор, представив меня как нового автора журнала, пригласил за стол.
   Оглядевшись и немного освоившись, я стал узнавать кое-кого из сидевших за столом. По левую руку от Носова оказался Виктор Астафьев, коренастый, с дублёным, словно грубо вытесанным лицом в глубоких бороздках морщин. Я видел его впервые, но сразу узнал по портретам из книг писателя. По другую сторону стола, как раз напротив Астафьева, сидел также узнаваемый молодой курчавый Виктор Лихоносов. Был здесь и новосибирский писатель Владимир Сапожников, приятель Астафьева и Носова, кто-то ещё из московских литераторов и сотрудники журнала.
   Тем временем застольный сдержанный разговор не смолкал, и в этой разноголосице выделялся звучный, с гортанными переливами, весёлый тенорок В. Астафьева. Я прежде не раз слышал от Евгения Ивановича, какой Виктор Петрович балагур и весельчак, и теперь убеждался в этом воочию. Свои реплики и высказывания он пересыпал шутками и прибаутками, а то и крепким солёным словцом…
   В отличие от Астафьева, Носов был немногословен, больше молчал, но как-то уж очень активно, сосредоточенно молчал и время от времени весьма кстати вставлял свои меткие реплики и замечания. Он и своего говорливого друга-сибиряка пару раз осадил, когда тот, увлекшись, чересчур перегнул в своих россказнях…
   В одну из коротких пауз в разговоре Носов вдруг доверительно-заговорщицки обратился к С. Викулову:
   - Серёг, а не послать ли нам молодого автора, - он кивнул в мою сторону, - в магазин, а?..
   Сергей Васильевич вскинул вверх насупленные брови, затем почему-то перевёл пристально-строгий взгляд на меня и, чуть помедлив, скупо изрёк:
   - Нет, не надо…
   - Жаль… - усмешливо хмыкнув, произнёс Евгений Иванович и, повернувшись к Астафьеву, дружески ему подмигнул.
   Было жаль и мне: так бы ещё азартнее, горячее могли разговориться писатели в тесном дружеском застолье…
   Впрочем, разговор и без того продолжался непринуждённо-раскованный, доверительный, откровенный. Говорили, как водится в таких случаях, сразу обо всём: разумеется, о политике (а как же без неё?) и тут же - о самых свежих анекдотах, которых тогда рождалось великое множество, о замышлявшихся грандиозных проектах по переброске северных рек, о новых фильмах Сергея Герасимова и ещё о разном другом.
   Сейчас не могу припомнить в подробностях всего, о чём тогда так оживлённо говорилось в кабинете главного редактора, но хорошо помню, какое глубокое впечатление производили те раскрепощённые, полные откровений разговоры писателей, их искромётные, без оглядки, суждения и споры. Во всяком случае, ничего столь откровенного, свободно выраженного не доводилось читать даже в самой либеральной по тем временам «Литературной газете», не говоря уже о других изданиях. Помню, что под впечатлением от услышанного я сказал во время короткого перекура Виктору Лихоносову, что эти разговоры, пожалуй, можно было бы целиком вставлять в художественные фильмы. На это писатель с грустной усмешкой заметил:
   - Да кто же позволит такое…
   После перекура заговорили о родной литературе. В разговор негромко включился В. Лихоносов.
   - А всё-таки в нынешней русской литературе не хватает души, - с грустью посетовал он. - Согласитесь, друзья, душа утеряна, и это печально…
   Произведения самого Лихоносова никак нельзя было отнести к разряду «бездушных», напротив, были они полны трепетной душевности и теплоты, исповедальной открытости лирического героя, каковым чаще всего выступал сам автор. В особенности это проявилось в его только что опубликованной в ту пору в «Нашем современнике» лирико-философской повести «Люблю тебя светло», вызвавшей немало толков в литературных кругах.
   На высказанное замечание В. Лихоносова почему-то никто не отозвался, и было непонятно, согласились ли молчаливо с ним, или же сочли его высказывание не столь уж значимым.
   От абстрактных рассуждений перешли к предметному разговору. И тон здесь опять задал Виктор Петрович.
   - Вот ты, Серёга, не печатаешь мою повесть, маринуешь её у себя в столе, - обращаясь к хозяину кабинета, задиристо начал он. - А почему? Потому, видишь ли, что считаешь её пацифистской… Да вовсе не о пацифизме в ней речь, она - о любви на войне. Об огромной, чистой любви, какая редко кому выпадает. Может, одна такая на миллион… - И уже обращаясь не столько к главному редактору, сколько ко всем сидящим, Виктор Петрович продолжал: - Я ведь когда писал своего молоденького лейтенанта, то представлял вот его, Витю Лихоносова, совсем юного, целомудренного, ни разу ещё не целованного… Столько вложил в эту повесть!.. А ты, Серёга, не хочешь её печатать, - обратился он снова к Викулову. - Но я ведь, знаешь, не лыком шит… Меня, если дело на то пошло, даже упоминают в газетах рядом с Женькой Носовым, - лихо ввернул под конец В. Астафьев и слегка толкнул локтем в бок своего курского друга…
   На это его озорное лукавство все разом заулыбались: хорошо знали, кого с кем рядом упоминают… Только один С. Викулов оставался по-прежнему сдержанно-строгим, лицо его было непроницаемым. На запальчивую тираду Астафьева он никак не отозвался, устремив неподвижный взгляд куда-то в сторону двери…
   Уже неделю спустя, по возвращении в Курск, я при случае поинтересовался у Е. Носова, что же всё-таки будет с той астафьевской повестью.