Страница:
– О ком ты говоришь? – вскричали девушки.
– Как! Вы могли забыть Адониса! Кто однажды видел его, тот всегда носит этот образ в сердце.
– Стойте! Да! Я помню его, – сказала девушка с тонкими прямыми бровями и слишком выпуклым лбом. – Это вольноотпущенный одной знатной особы – Юлии Цельз.
– Именно!.. Юлии Цельз, приближенной царицы, оставившей двор и уехавшей в добровольное изгнание ради любви к этому невероятно прекрасному юноше. Она спрятала его на своей вилле, чтобы единолично поклоняться этому земному божеству, совсем недавно снявшему ошейник раба.
Пораженные девушки не нашлись, что ответить, а весьма довольная собой Гельведия повернулась и неспешно покинула залу.
В гинекее было тихо. Где-то слышался звон настраиваемой кифары, да из дальних покоев изредка доносились крики павлинов. Рабы, вооруженные кинжалами, стояли в галереях и переходах с тихими лестницами. Тонко и приятно пахло благовониями.
Гельведия шла мимо бюстов императоров, статуй, то залитых ярким солнечным светом, то скрывавшихся в тени, мимо прекрасных греческих ваз на подставках. Персидские пушистые ковры заглушали шаги. Коричневый горбатый зверек бросился к Гельведии, зазвенела и натянулась тонкая цепь. Матрона пнула его ногой, мартышка опрокинулась на спину и обиженно закричала. Дорогу Гельведии преградил высокий мускулистый нумидиец:
– Царица ждет тебя, госпожа? – спросил он таким тоном, будто был готов задушить любого, дерзнувшего проникнуть сюда.
– Царица всегда ждет меня, раб, – грубо ответила матрона.
– Я провожу тебя, почтенная Гельведия, – сказал нумидиец. Не удостоив его взглядом, женщина двинулась дальше.
Августа покоилась на ложе. Она скорее лежала, нежели сидела, вытянув ноги и нимало не заботясь о задравшейся цикле, обнажившей бледно-розовые бедра. Невольницы, двигаясь медленно и лениво, расчесывали блестящие волосы царицы, украшали ее грудь драгоценностями, а пальцы – перстнями. Августа устремила свой взор на свод покоя, безучастная, бессмысленная, похожая на изваяние.
– А! Это ты…
– Почему ты не развлечешь себя музыкой? – спросила Гельведия. – Разве не угнетает тебя тишина гинекея? Пусть придут невольницы со свирелями. Они так мило прикасаются к ним губами, еще не остывшими от мужских поцелуев… Или вели явиться танцовщицам. Пусть танцуют!..
Тут матрона заметила на столике возле трехрожковой лампы кратер с темным вином, наполовину уже осушенный. Она перевела свой медлительный взгляд на царицу:
– Не гневайся, – проговорила она. – Позволь предостеречь тебя. Оставь свои дионисии в душных кубикулах. Выйди, покажи себя Риму.
– Риму? – Августа запрокинула голову и громко захохотала. Рабыни испуганно отдернули руки. – Риму лучше не видеть меня!
– Отчего?
– Тебе известно, что Рим опротивел мне… Нет! Весь свет!
– Ты как будто поражена тяжким недугом?
– Да, Гельведия. И мне известен этот недуг. Я пресыщена всем.
– Разве можно пресытиться наслаждениями?
– Наслаждения! К ним так стремишься, жаждешь их, а после начинаешь ненавидеть.
– Царица! Что нам остается в этой жизни, кроме наслаждений!
– Ну… Может быть, смерть?
– О! Ты – божественная. Я же хожу по земле… К чему смерть, царица? Мы на великом пиру жизни. Возьми от нее все! Что может быть прекраснее света, дыхания?
– Ты счастливее меня, – сказала Августа со вздохом. – Вот, взгляни. Все это и много-много больше я готова отдать за то, чтобы снова стать прежней! – она принялась лихорадочно срывать с себя ожерелья, запястья, перстни. – Это – ничто, понимаешь ли ты?! Ничто в сравнении с юностью, красотой, жаждой жизни!
Августа швырнула украшения на пол, и драгоценности со звоном рассыпались. Невольницы бросились собирать их.
– Оставьте! Уйдите! – приказала Августа.
Девушки побежали к выходу. Царица молниеносно схватила со столика нож и бросила им вслед… Потом со смехом повалилась на ложе:
– Знаешь ли ты, Гельведия, какая тоска! Какая пустота вокруг… словно на дне пересохшей амфоры, – проговорила царица, безразлично глядя на матрону и равнодушно накручивая на палец шелковистую прядь. – Мой муж возится с самыми непотребными проститутками… О, благой Зевс! Он сам выщипывает у них волосы и находит это занятие непротивным императору! А его бесчисленные наложницы – глупые рабыни, чужие жены, музыкантши! Это ожесточило мое сердце. Не могу выносить его грубые соития, которые он называет «постельной борьбой», точно это упражнение! Я чувствую, как от него исходит зловоние лупанариев.
– Царица, разве не платишь ли ты своему венценосному супругу той же монетой? Так зачем сокрушаться о том, что есть?
– Ты права, почтенная матрона. Знаю тебя. Знаю, что у тебя на уме.
Августа выпрямилась. Гельведия взяла гребень и стала причесывать густые темные волосы царицы, касаясь чувствительными пухлыми пальцами ее шеи и мочек ушей. Потом она приблизила свои губы к уху Августы и что-то медленно и сладострастно зашептала. Императрица слушала, закрыв глаза, и смутная, исполненная порока улыбка блуждала по ее лицу.
– Зрелища! – воскликнула Августа, обернувшись. – Моего супруга будоражит вид крови. Что ж, я ему в этом достойная пара!.. А потом мы с моим нумидийцем выйдем на улицы. Будь по-твоему, Гельведия!
– Помнишь ту улицу у Сублицийского моста?.. Непристойные картинки на стенах лупанариев, начертанные неизвестной рукой – огромные фаллосы, раскрытые недра женщин, порой окровавленные… Помнишь, как звали нас со всех сторон предаться распутству, и как нетерпеливые руки срывали с тебя покрывало?.. Ты была в изнеможении, многие мужчины мяли твое прекрасное тело, и нумидиец принес тебя во дворец на руках…
– После я не могла вспоминать об этом.
– Но ведь ты жаждешь этого снова! Гельведия собрала волосы царицы в кулак и с силой потянула вниз. Августа вскрикнула, шея ее выгнулась, и матрона медленно провела пальцем вдоль ее горла…
Невольницы, потупив взор, принесли вино и вновь упорхнули. В руках царицы сверкала драгоценная диатрета, и она пила из нее длинными тягучими глотками. Теперь она была спокойна. Румянец, подобно заре, разлился по ее щекам. Исчез лихорадочный блеск в глазах, теперь они были темны и непроницаемы для Гельведии.
Раскинувшись на ложе напротив Августы, женщина смело смотрела на императрицу глазами, полными выдуманной любви. Она не испытывала смущения от того, что произошло между ними четверть часа назад, и спокойно глядела на Августу, на ее широкие ровные брови и крупный рот, который придавал лицу императрицы особенную прелесть. Но думала Гельведия сейчас о безмерно сладострастном и свирепом Домициане и еще немного о преторианце, что стоит в круглой зале у одного из портиков.
– Пей, моя Гельведия, – говорила между тем Августа. – Сегодня все можно… Сегодня и всегда. Прославим же всеблагую Афродиту и ее прекрасного возлюбленного, Адониса!
И она пролила на стол несколько капель. Гельведия поправила прическу и подумала с улыбкой, что сегодня она дважды слышала это имя из людских уст.
ГЛАВА 4
– Как! Вы могли забыть Адониса! Кто однажды видел его, тот всегда носит этот образ в сердце.
– Стойте! Да! Я помню его, – сказала девушка с тонкими прямыми бровями и слишком выпуклым лбом. – Это вольноотпущенный одной знатной особы – Юлии Цельз.
– Именно!.. Юлии Цельз, приближенной царицы, оставившей двор и уехавшей в добровольное изгнание ради любви к этому невероятно прекрасному юноше. Она спрятала его на своей вилле, чтобы единолично поклоняться этому земному божеству, совсем недавно снявшему ошейник раба.
Пораженные девушки не нашлись, что ответить, а весьма довольная собой Гельведия повернулась и неспешно покинула залу.
В гинекее было тихо. Где-то слышался звон настраиваемой кифары, да из дальних покоев изредка доносились крики павлинов. Рабы, вооруженные кинжалами, стояли в галереях и переходах с тихими лестницами. Тонко и приятно пахло благовониями.
Гельведия шла мимо бюстов императоров, статуй, то залитых ярким солнечным светом, то скрывавшихся в тени, мимо прекрасных греческих ваз на подставках. Персидские пушистые ковры заглушали шаги. Коричневый горбатый зверек бросился к Гельведии, зазвенела и натянулась тонкая цепь. Матрона пнула его ногой, мартышка опрокинулась на спину и обиженно закричала. Дорогу Гельведии преградил высокий мускулистый нумидиец:
– Царица ждет тебя, госпожа? – спросил он таким тоном, будто был готов задушить любого, дерзнувшего проникнуть сюда.
– Царица всегда ждет меня, раб, – грубо ответила матрона.
– Я провожу тебя, почтенная Гельведия, – сказал нумидиец. Не удостоив его взглядом, женщина двинулась дальше.
Августа покоилась на ложе. Она скорее лежала, нежели сидела, вытянув ноги и нимало не заботясь о задравшейся цикле, обнажившей бледно-розовые бедра. Невольницы, двигаясь медленно и лениво, расчесывали блестящие волосы царицы, украшали ее грудь драгоценностями, а пальцы – перстнями. Августа устремила свой взор на свод покоя, безучастная, бессмысленная, похожая на изваяние.
– А! Это ты…
– Почему ты не развлечешь себя музыкой? – спросила Гельведия. – Разве не угнетает тебя тишина гинекея? Пусть придут невольницы со свирелями. Они так мило прикасаются к ним губами, еще не остывшими от мужских поцелуев… Или вели явиться танцовщицам. Пусть танцуют!..
Тут матрона заметила на столике возле трехрожковой лампы кратер с темным вином, наполовину уже осушенный. Она перевела свой медлительный взгляд на царицу:
– Не гневайся, – проговорила она. – Позволь предостеречь тебя. Оставь свои дионисии в душных кубикулах. Выйди, покажи себя Риму.
– Риму? – Августа запрокинула голову и громко захохотала. Рабыни испуганно отдернули руки. – Риму лучше не видеть меня!
– Отчего?
– Тебе известно, что Рим опротивел мне… Нет! Весь свет!
– Ты как будто поражена тяжким недугом?
– Да, Гельведия. И мне известен этот недуг. Я пресыщена всем.
– Разве можно пресытиться наслаждениями?
– Наслаждения! К ним так стремишься, жаждешь их, а после начинаешь ненавидеть.
– Царица! Что нам остается в этой жизни, кроме наслаждений!
– Ну… Может быть, смерть?
– О! Ты – божественная. Я же хожу по земле… К чему смерть, царица? Мы на великом пиру жизни. Возьми от нее все! Что может быть прекраснее света, дыхания?
– Ты счастливее меня, – сказала Августа со вздохом. – Вот, взгляни. Все это и много-много больше я готова отдать за то, чтобы снова стать прежней! – она принялась лихорадочно срывать с себя ожерелья, запястья, перстни. – Это – ничто, понимаешь ли ты?! Ничто в сравнении с юностью, красотой, жаждой жизни!
Августа швырнула украшения на пол, и драгоценности со звоном рассыпались. Невольницы бросились собирать их.
– Оставьте! Уйдите! – приказала Августа.
Девушки побежали к выходу. Царица молниеносно схватила со столика нож и бросила им вслед… Потом со смехом повалилась на ложе:
– Знаешь ли ты, Гельведия, какая тоска! Какая пустота вокруг… словно на дне пересохшей амфоры, – проговорила царица, безразлично глядя на матрону и равнодушно накручивая на палец шелковистую прядь. – Мой муж возится с самыми непотребными проститутками… О, благой Зевс! Он сам выщипывает у них волосы и находит это занятие непротивным императору! А его бесчисленные наложницы – глупые рабыни, чужие жены, музыкантши! Это ожесточило мое сердце. Не могу выносить его грубые соития, которые он называет «постельной борьбой», точно это упражнение! Я чувствую, как от него исходит зловоние лупанариев.
– Царица, разве не платишь ли ты своему венценосному супругу той же монетой? Так зачем сокрушаться о том, что есть?
– Ты права, почтенная матрона. Знаю тебя. Знаю, что у тебя на уме.
Августа выпрямилась. Гельведия взяла гребень и стала причесывать густые темные волосы царицы, касаясь чувствительными пухлыми пальцами ее шеи и мочек ушей. Потом она приблизила свои губы к уху Августы и что-то медленно и сладострастно зашептала. Императрица слушала, закрыв глаза, и смутная, исполненная порока улыбка блуждала по ее лицу.
– Зрелища! – воскликнула Августа, обернувшись. – Моего супруга будоражит вид крови. Что ж, я ему в этом достойная пара!.. А потом мы с моим нумидийцем выйдем на улицы. Будь по-твоему, Гельведия!
– Помнишь ту улицу у Сублицийского моста?.. Непристойные картинки на стенах лупанариев, начертанные неизвестной рукой – огромные фаллосы, раскрытые недра женщин, порой окровавленные… Помнишь, как звали нас со всех сторон предаться распутству, и как нетерпеливые руки срывали с тебя покрывало?.. Ты была в изнеможении, многие мужчины мяли твое прекрасное тело, и нумидиец принес тебя во дворец на руках…
– После я не могла вспоминать об этом.
– Но ведь ты жаждешь этого снова! Гельведия собрала волосы царицы в кулак и с силой потянула вниз. Августа вскрикнула, шея ее выгнулась, и матрона медленно провела пальцем вдоль ее горла…
Невольницы, потупив взор, принесли вино и вновь упорхнули. В руках царицы сверкала драгоценная диатрета, и она пила из нее длинными тягучими глотками. Теперь она была спокойна. Румянец, подобно заре, разлился по ее щекам. Исчез лихорадочный блеск в глазах, теперь они были темны и непроницаемы для Гельведии.
Раскинувшись на ложе напротив Августы, женщина смело смотрела на императрицу глазами, полными выдуманной любви. Она не испытывала смущения от того, что произошло между ними четверть часа назад, и спокойно глядела на Августу, на ее широкие ровные брови и крупный рот, который придавал лицу императрицы особенную прелесть. Но думала Гельведия сейчас о безмерно сладострастном и свирепом Домициане и еще немного о преторианце, что стоит в круглой зале у одного из портиков.
– Пей, моя Гельведия, – говорила между тем Августа. – Сегодня все можно… Сегодня и всегда. Прославим же всеблагую Афродиту и ее прекрасного возлюбленного, Адониса!
И она пролила на стол несколько капель. Гельведия поправила прическу и подумала с улыбкой, что сегодня она дважды слышала это имя из людских уст.
ГЛАВА 4
С Виминальского холма стекала толпа, шум оглушал узкие молчаливые улицы с высокими, в несколько ярусов, домами, двери которых поспешно запирались. От Эсквимина бежали люди, выкрикивая имена Юпитера, Юноны и Минервы – покровительницы императора. А имя самого императора не сходило с уст уже много дней, лишь только разнеслась весть о новых играх. Все еще помнили великолепные празднества в честь Столетних игр, ради которых Домициан пошел на хитрость: он отсчитал срок не от последнего торжества при Клавдии, а от прежнего, при Августе.
Подготовка к новым играм велась медленно и весьма торжественно, а нетерпение народа подогревалось ежеутренним зачитыванием эдикта на форуме. Выкрикивали различные имена императора: Домициан, Германик и Флавий. Последнее, кстати сказать, он не выносил, ибо считал это наглым напоминанием о Пите Флавии – брате, которого он еще в юности старался превзойти и саном, и влиянием. Противники Домициана (а таких в ревущих группах было немало) называли его также Августой. Этим они нагло намекали вовсе не на жену его Домицию, которую он отбил у Ламии, дав ей затем звучное имя императрицы, а на щекотливое прошлое самого императора. Некоторые в Городе утверждали, что его любовником когда-то был Нерва, а, возможно, еще и Клодий Поллион, до сих пор якобы хранивший записку молодого отпрыска рода Флавиев, где тот обещал ему свою ночь.
Эсквимин и Виминал гордо удерживали на своих склонах сверкающие белизной дома, виллы и дворцы, полускрытые изящной, экзотической растительностью и правильно разбитыми садами, где у бассейнов с трепещущими тенями раздавались гортанные крики павлинов. Толпы народа бурлили между этими холмами. Среди бесчисленных плебеев и нагих рабов ярко выделялись всадники в богатых одеждах; матроны в цветных шелковистых столах пытались сдержать своих скачущих детей – в легких куртках, с буллами на шее; виднелись жрецы в покровах, фиолетовых, словно глаза русалки, и красных, как заря. А с других высот прибывали все новые и новые толпы людей.
На Гранатовой улице в шестом квартале образовалось целое ликующее шествие. Желавшие зрелищ римляне сбегались по направлению к храму рода Флавиев, на шафранных пилястрах которого горели алые сгустки заходящего солнца, а вечерний воздух, плавясь, окутывал стены. В затененных зеленью бельведерах для пущей важности стояли невольники с факелами. С грохотом и звоном пронеслась манипула, несколько турм устремились на Палатин. Всадники на беспокойных, в испарине, лошадях были подобны промелькнувшему видению.
Неподвижный воздух в атрии был озарен бледно-розовыми, с невесомой пылью лучами. Преломляясь, они уходили в хрустальные воды бассейна. Безмолвие властвовало сейчас в этом помещении, и ее не нарушал даже шепот невольниц. На низком ложе, поджав ноги, сидела девочка из племени висконтиев, из дальнего города Луки, вошедшая в этот дом два года назад. Сейчас она настраивала лиру, и разрозненные музыкальные звуки единственно вплетались в тишину. Священный Апис милостиво взирал со стенной фрески на это белокурое дитя, Афина у жертвенника также обратила благосклонный взор свой на юную музыкантшу, чье прозрачное белое одеяние широкими складками спускалось к бассейну, а края, подобно лепесткам лотоса, лежали на воде. Блестящая рябь от воды поднималась по мраморной плоти богини. Пахло благовониями.
В атрии неслышно появился юный, весьма красивый вольноотпущенник в дорогой златотканой одежде и в тиаре, венчающей идеальной формы голову. Его глубокие печальные глаза, черные как полночь в новолуние, и отуманенный взгляд выдавали человека, снедаемого любовью, как тяжелым недугом. Он сделал несколько нетвердых шагов у края бассейна, и по его узкому, неподвижному лицу пронеслись яркие острые блики в переливах драгоценных камней тиары. Невольницы, все, как одна, обратили свои завороженные взгляды на прекрасного эфеба. По их красным губам пробежала дрожь, а гибкие, напряженные руки застыли в незавершенном движении. Лишь одна девочка-музыкантша, пока что не обеспокоенная грезами полового созревания, продолжила щипать струны своей лиры, и инструмент отзывался тихими всхлипами.
– А!.. Масселина… – очнувшись от своих дум, сказал, словно недоумевая, эфеб. – Это ты извлекаешь такие печальные и чистые звуки из своей лиры…
– Да, Адонис, – подтвердила девочка тонким голосом. – Моя лира будет петь для госпожи. Я знаю одну старую песню моей далекой родины. Это песня слез.
– Нет, Масселина, – юноша опустился на низкое ложе и взял руку девочки. – Не надо Юлии слез. Исполни для нее что-нибудь приятное, что развеселит ее сердце!
Легким движением девочка откинула назад свои длинные прямые волосы, скрепленные высоко на затылке серебряной застежкой, и согласно улыбнулась:
– Хорошо, Адонис, я сделаю, как ты хочешь. Песнь слез я спою ей в другой раз… А сегодня девушки будут осыпать госпожу лепестками.
Некоторое время юноша сидел, вновь о чем-то задумавшись, потом словно бы удивленно взглянул на дитя, чья рука еще лежала в его ладони, встал и направился к выходу из атрия. Его мягкие белые сандалии ступали бесшумно по мозаичному полу, а по тихо колеблющейся воде бассейна, усеянной розовыми ракушками солнца, призраком неслось его отражение. Неподвижная богиня вдохнула аромат его тела, натертого пемзой, услащенного маслами и благовонными эссенциями, и тень Адониса, словно пеплос, на мгновение покрыла ей грудь.
В глубине озаренного вечерним светом гинекея, в одной из его потаенных кубикул, на сиденье, украшенном эмалью, застыла женщина. Невольницы причесывали ее, подкрашивали и унизывали прекрасные пальцы и шею драгоценностями. Она сидела с закрытыми глазами и в своей неподвижности походила на изваяние. Положив руки на хвост и львиную оскаленную морду химеры, она пребывала в ожидании, от которого тревожно ныло ее сердце. Черная цикла делала ее похожей на пантеру, дикую властную самку. На обнаженной груди покоился черный, с влажным матовым свечением амулет. Ее мучимая страстями душа кипела, и вихрь мыслей кружил в ее знойном мире, но это совершенно не отражалось на лице с твердыми сжатыми губами и округлым подбородком. Лишь побелевшие ноздри ее тонкого, с маленькой горбинкой, носа волнительно трепетали.
Невольницы-эфиопки двигались бесшумно в аромате вербены и легком звоне украшений, и казалось, что оживают черные цветы. Одна рабыня стояла перед госпожой на коленях, держа в вытянутых руках металлическую подставку с флаконами помады и коробочками пудры – сверкающей для волос и матовой для лица, шкатулками с черепаховыми гребнями, а также многочисленными хрустальными пузырьками, наполненными благовониями. При каждом прикосновении черных пальцев девушек лицо патриции расцветало, подобно рассветной розе, умащенной росой. Старый кифарид с мешками под глазами и кожей, подобной застывшей лаве, что-то пел надтреснутым, но неизъяснимо приятным голосом, и эфиопки время от времени тихо и сладострастно подпевали.
Когда Адонис вошел в кубикулу, стремительно отдернув скрывающий ее занавес, его охватила дрожь возбуждения, хотя он и силился казаться спокойным. Девушки на миг прервали свое занятие. Какое-то время встревоженный эфеб стоял молча, в ожидании, когда с ним заговорят, но патрицианка сидела по-прежнему безучастно-спокойная, и тогда он промолвил:
– Я пришел, чтобы снова увидеть тебя. Приоткрыв глаза, Юлия взглянула на сирийца:
– Мы расстались ненадолго, Адонис.
Она отвечала отстраненно и показалась вольноотпущенному невыносимо далекой, совсем чужой, и он проговорил с досадой:
– Я не смею думать, что ты бессердечна, Юлия. Но ты… ты разговариваешь со мной так, будто я одна из твоих обезьян. Тех, что прикованы к скамьям в саду, прячутся в тени кущ, пьют из фонтанов и по ночам оглашают сад воплями!
Юноша был рассержен, и казалось, что он сейчас расплачется. Как же он при этом походил на девушку! Гибкое нежное тело, отзывающееся на любое прикосновение Юлии, юношеский голос и его трогательная влюбленность… И она любовалась им. Любовалась, как любуются прекрасной статуей, цветком или же преломлением солнечных лучей в призме бассейна. Юный сириец был ее возлюбленным, мечтой, которой не суждено сбыться, ее ребенком. Холодный разум и чувства Юлии оказались в подчинении у молодого сирийца, а ее суеверная и жестокая душа склонилась перед божественным даром Адониса. Вольноотпущенник был настоящим сокровищем. И имя ему – Нежность. Нежность, которой не обладала патрицианка. Но она так нуждалась в ней!..
Вот и сейчас она смотрела на Адониса – холодная и страшная в своей царственной неподвижности – и в отчаянии понимала, что влюблена безнадежно, безвыходно, мучительно, смертельно. Ибо никогда не отдаст ему полностью свое сердце.
С тех пор, как они вновь приехали в столицу, Адонис был встревожен и раздражен, но в тоже время красив, как никогда. Сириец пытался увидеть Рим глазами Юлии, в сердце которой время от времени просыпалось влечение к столице, но он пугался этого сладострастного города. Города черных и розовых облаков, города императоров. Города, что способен подчинить и унизить, где личность становится лишь бледной фреской на стене его храмов. Он часто вспоминал Арицию, их прохладную белую виллу, искрившуюся на солнце словно алмаз, благодаря мельчайшим кусочкам слюды, вделанным в стены… Бельведеры, портики с полотнами синего неба между колонн… Туманные поля, сады, куда падают звезды… Аппиева дорога, где в клубах пыли движутся колесницы, войска, погонщики быков в красных одеждах, простые граждане, от их бесчисленных шагов в летней жаре звенят лавовые плиты… Он с нежностью напоминал об этом Юлии, когда она ласкала его руки и грудь на просторном ложе.
– О да, да, мы были счастливы там, – отвечала она и, улыбаясь, целовала мягкие губы сирийца.
Адонис догадывался, почему Юлия так стремительно покинула Арицию, которую он в душе всегда связывал с Селевкией – городом его навсегда утраченной родины, чьи дворцы наложили смутный отпечаток на его мятущуюся, хрупкую душу. Эфеб понимал, что Юлия ожидает одного молодого префекта. Сирийцу так и не удалось заставить патрицианку забыть этого мужчину. Не помогли ни его нежность, ни утонченность чувств, ни преданность и жертвы во имя Юлии. Она по-прежнему была влюблена в этого воина из знатного рода всадников. По повелению императора он принял имя Флавия, и теперь сам Домициан ожидает его возвращения из провинции.
Об этой любви много говорили в той, прежней римской жизни придворные в пурпурных тогах, широких одеждах, великолепных геммах, митрах, усыпанных драгоценностями!
Адонис хорошо помнит тот день, когда Юлия впервые взяла его с собой во дворец. Как же смотрели на него все эти сановники, паразиты Домициана! Точно он диковинная зверушка!.. Отовсюду летели нескромные взгляды, а он стоял, вытянув вдоль тела руки, и видел только Юлию. В этих роскошных залах она поражала всех своей красотой, бледностью неподвижного лица, чувственностью сжатых губ. В своем эгоизме она поставила себя над всем Римом, связав себя клятвой болезненной, мистической любви то ли к Адонису – грациозному эфебу, следовавшему повсюду за ней, то ли к независимому Юлию. А, может, всего лишь к их теням, живущим в ее воображении?.. Но, скорее всего – к себе. Или никому.
Ее тяжелая пурпурная палла горела огненным цветком в толпе придворных, ожидавших появления императора. В этот день Юлия была немногословна. Мрачно смотрела она на молодых женщин, которые с удивлением и любопытством рассматривали смущенного Адониса и указывали на него своими веерами. Гнев и ревность поднялись в груди Юлии, но она сдержала себя, поклявшись, что больше никогда не станет подвергать бедного юношу подобной пытке. Но честолюбие патрицианки было слишком велико, и поэтому при всех последующих посещениях дворца на Палатине ее по-прежнему сопровождал Адонис.
В роскошных носилках с шелковым, расшитым золотом, пологом, где при каждом порыве ветра легчайшие нимфы делали изящные движения, они двигались по улицам и площадям, мимо величественных зданий, сквозь их густую сиреневую тень, где от зноя укрывалась прохлада, сквозь пятнистые струящиеся тени дворцовых садов. Носилки покачивались в такт шагам невольников, и это вызывало у Юлии иронический смех. Уверяя, что это наводит ее на странные мысли, она начинала свою ловкую непринужденную игру, в которой Адонис чувствовал себя пойманной пташкой в мягких кошачьих лапах.
Однажды, когда Юлия излишне долго оставалась в покоях царицы, Адонис, изнывая от безделья, стал бродить по прохладному перестилю, желая только одного: снять поскорее венчавшую его тиару, слишком отягощенную драгоценностями. В затемненном углу зала старик-аурига и молодой раб были заняты игрой в кости. От скуки сириец посматривал на них, но присоединиться не решался. Неожиданно кто-то взял его за руку, и юноша, вздрогнув, обернулся.
Знатная дама разглядывала его с благосклонной улыбкой, и Адонис приветствовал ее. Когда она заговорила с ним, смущенный сириец не знал, как поддержать разговор. Дама поинтересовалась – не раб ли он знатной Юлии Цельз, на что он с жаром отвечал:
– Я был ее рабом, когда меня взяли ребенком от берегов Евфрата. Теперь я свободен, и все равно – я ее раб! И останусь им навсегда!
Он резко отнял руку, которую принялась было оглаживать матрона. Глаза женщины сердито сузились…
Послышался стук шагов, и вскоре сама Юлия подошла к Адонису:
– Ты выглядишь нерадостным. Идем! Я знаю, как утомляет ожидание, – и она улыбнулась эфебу одними лучистыми глазами.
– Продай мне своего раба, достойная Юлия, – заговорила матрона. – Никогда не видала юноши прекраснее этого. Я вижу, что он предан тебе, но преданность рабов непостоянна… Ты ведь знаешь, я не привыкла отказывать себе.
– На этот раз придется! – отвечала Юлия в гневе. Губы ее побелели, брови сдвинулись, их острый излом придавал лицу что-то хищное. Статная, немного бледная, с расширенными зрачками, она была похожа на Афину-воительницу, возвращающуюся с поля битвы.
– Вот как! Неужели патрицианка подарила свою любовь ничтожному рабу? Я считала, что твоим сердцем владеет более достойный любовник. Неужели гордая Юлия стала рабыней раба?!..
– Он свободен! И является гражданином Рима. Глядя на тебя, Гельведия, я убеждаюсь в том, что некий философ прав, говоря, будто человек с годами не меняется. Ты все так же завистлива и нечистоплотна… Прощай! Я уношу на себе твое оскорбление, и знай – я не забуду о нем.
Легкой поступью, но с тяжелым сердцем, пылающим яростью, Юлия покинула передние покои дворца об руку с юным сирийцем. Вскоре они удалились из Рима и отправились в милую Арицию, где так недолго и так полно были счастливы.
Юлия – безумная мечта сирийца, женщина, утекающая как вода… Ее улыбка стала для него дороже всего на свете с тех пор, как мальчиком он взошел на ее ложе и впервые познал ласки. И вот теперь победоносный префект возвращается в Рим! Это ради него Юлия забыла туманную Арицию и вернулась в свой дом в тесной зловонной столице! Несчастный Адонис знал это и молча страдал.
Старец-кифарид умолк, одна из рабынь поднесла ему чашу с вином, и он стал пить медленными протяжными глотками под затухающее дрожание струн.
– Адонис, дерзость не к лицу тебе, – сказала Юлия, обволакивая сирийца своими лучистыми глазами. – Нежность, нежность и еще раз нежность – вот то, чего я жду!.. Нежностью от природы наделена женщина, но мне… мне ее можешь дать только ты!
Ей словно дыхание воздуха был необходим сириец, его змеистое, тонкое тело, бронзовая кожа со странным матовым блеском, вызывающая сладострастные мысли, его легкая походка в волнообразной смене движений и жестов, мягкий тихий голос. Но больше всего ей была необходима его чистая юношеская любовь. Патрицианка с удовольствием наряжала своего эфеба в одежды с филигранными узорами и сандалии с драгоценными камнями, венчала его прекрасную голову тиарой со сверкающими опалами и аметистами, дарила ему кольца и другие украшения. Ей нравилась его женственность, которую он не утратил, даже став ее любовником.
Взглянув сейчас на Адониса, дышащего восточной негой, Юлия рассмеялась, обнажив ровный ряд зубов. Эфеб радостно ответил ей счастливой улыбкой и стало ясно, что он всего лишь ребенок. Ребенок, которому нельзя лгать, нельзя мучить и таиться от него. Ребенок, которого нужно только любить, любить и любить!..
Одна из девушек закончила высокую прическу своей госпожи и украсила ее сверкающей диадемой. Тонкая, как луч, и гибкая, как тростник, эфиопка тут же приподняла перед Юлией зеркало, чтобы гордая красавица смогла насладиться своей наружностью. Золото, серебро и эмаль переплелись в филигранной оправе зеркала в виде водяных лилий и павлинов с изящными хохолками. Ленивым жестом патрицианка отстранила рабыню, и это вызвало переливы света в ее украшениях:
– Я не нуждаюсь в этом, Руза, – проговорила она, глядя задумчиво на сирийца. – Зеркалом мне станет прекрасный Адонис. Он – мое зеркало! Только он способен увидеть всю полноту моей красоты.
Юношу охватила сильная нервная дрожь, как это бывало не раз в тайных покоях с дымящими курительницами. Он упал перед патрицианкой ниц, и его лазурные одежды с двухцветными узкими полосами, наполнившись воздухом, медленными волнами опали на убранном тяжелыми тканями полукубикулы…
Синее крыло ночи коснулось неба над Римом. На западе пылал страшный огненный диск, и весь город смотрел на него: дворцы с бельведерами и длинными террасами; ступенчатые сады с источающими аромат цветами и сухой, пятнистой, словно шкура леопарда, листвой; прямые аллеи пальм, кажущихся черными на фоне заката. Великий Рим, благословленный богами западных и восточных культов, сонно закрывал глаза.
Наступал тот час, когда дом Юлии погружался в негу вечера, несущего долгожданную прохладу. Легкие сумерки клубились под потолком. Эфиопки неслышно удалились. Музыкант вновь заиграл все ту же бесконечную песню. Чувствительные пальцы певца щипали струны кифары, и хриплый голос все что-то спрашивал, не получая ответа.
Подготовка к новым играм велась медленно и весьма торжественно, а нетерпение народа подогревалось ежеутренним зачитыванием эдикта на форуме. Выкрикивали различные имена императора: Домициан, Германик и Флавий. Последнее, кстати сказать, он не выносил, ибо считал это наглым напоминанием о Пите Флавии – брате, которого он еще в юности старался превзойти и саном, и влиянием. Противники Домициана (а таких в ревущих группах было немало) называли его также Августой. Этим они нагло намекали вовсе не на жену его Домицию, которую он отбил у Ламии, дав ей затем звучное имя императрицы, а на щекотливое прошлое самого императора. Некоторые в Городе утверждали, что его любовником когда-то был Нерва, а, возможно, еще и Клодий Поллион, до сих пор якобы хранивший записку молодого отпрыска рода Флавиев, где тот обещал ему свою ночь.
Эсквимин и Виминал гордо удерживали на своих склонах сверкающие белизной дома, виллы и дворцы, полускрытые изящной, экзотической растительностью и правильно разбитыми садами, где у бассейнов с трепещущими тенями раздавались гортанные крики павлинов. Толпы народа бурлили между этими холмами. Среди бесчисленных плебеев и нагих рабов ярко выделялись всадники в богатых одеждах; матроны в цветных шелковистых столах пытались сдержать своих скачущих детей – в легких куртках, с буллами на шее; виднелись жрецы в покровах, фиолетовых, словно глаза русалки, и красных, как заря. А с других высот прибывали все новые и новые толпы людей.
На Гранатовой улице в шестом квартале образовалось целое ликующее шествие. Желавшие зрелищ римляне сбегались по направлению к храму рода Флавиев, на шафранных пилястрах которого горели алые сгустки заходящего солнца, а вечерний воздух, плавясь, окутывал стены. В затененных зеленью бельведерах для пущей важности стояли невольники с факелами. С грохотом и звоном пронеслась манипула, несколько турм устремились на Палатин. Всадники на беспокойных, в испарине, лошадях были подобны промелькнувшему видению.
Неподвижный воздух в атрии был озарен бледно-розовыми, с невесомой пылью лучами. Преломляясь, они уходили в хрустальные воды бассейна. Безмолвие властвовало сейчас в этом помещении, и ее не нарушал даже шепот невольниц. На низком ложе, поджав ноги, сидела девочка из племени висконтиев, из дальнего города Луки, вошедшая в этот дом два года назад. Сейчас она настраивала лиру, и разрозненные музыкальные звуки единственно вплетались в тишину. Священный Апис милостиво взирал со стенной фрески на это белокурое дитя, Афина у жертвенника также обратила благосклонный взор свой на юную музыкантшу, чье прозрачное белое одеяние широкими складками спускалось к бассейну, а края, подобно лепесткам лотоса, лежали на воде. Блестящая рябь от воды поднималась по мраморной плоти богини. Пахло благовониями.
В атрии неслышно появился юный, весьма красивый вольноотпущенник в дорогой златотканой одежде и в тиаре, венчающей идеальной формы голову. Его глубокие печальные глаза, черные как полночь в новолуние, и отуманенный взгляд выдавали человека, снедаемого любовью, как тяжелым недугом. Он сделал несколько нетвердых шагов у края бассейна, и по его узкому, неподвижному лицу пронеслись яркие острые блики в переливах драгоценных камней тиары. Невольницы, все, как одна, обратили свои завороженные взгляды на прекрасного эфеба. По их красным губам пробежала дрожь, а гибкие, напряженные руки застыли в незавершенном движении. Лишь одна девочка-музыкантша, пока что не обеспокоенная грезами полового созревания, продолжила щипать струны своей лиры, и инструмент отзывался тихими всхлипами.
– А!.. Масселина… – очнувшись от своих дум, сказал, словно недоумевая, эфеб. – Это ты извлекаешь такие печальные и чистые звуки из своей лиры…
– Да, Адонис, – подтвердила девочка тонким голосом. – Моя лира будет петь для госпожи. Я знаю одну старую песню моей далекой родины. Это песня слез.
– Нет, Масселина, – юноша опустился на низкое ложе и взял руку девочки. – Не надо Юлии слез. Исполни для нее что-нибудь приятное, что развеселит ее сердце!
Легким движением девочка откинула назад свои длинные прямые волосы, скрепленные высоко на затылке серебряной застежкой, и согласно улыбнулась:
– Хорошо, Адонис, я сделаю, как ты хочешь. Песнь слез я спою ей в другой раз… А сегодня девушки будут осыпать госпожу лепестками.
Некоторое время юноша сидел, вновь о чем-то задумавшись, потом словно бы удивленно взглянул на дитя, чья рука еще лежала в его ладони, встал и направился к выходу из атрия. Его мягкие белые сандалии ступали бесшумно по мозаичному полу, а по тихо колеблющейся воде бассейна, усеянной розовыми ракушками солнца, призраком неслось его отражение. Неподвижная богиня вдохнула аромат его тела, натертого пемзой, услащенного маслами и благовонными эссенциями, и тень Адониса, словно пеплос, на мгновение покрыла ей грудь.
В глубине озаренного вечерним светом гинекея, в одной из его потаенных кубикул, на сиденье, украшенном эмалью, застыла женщина. Невольницы причесывали ее, подкрашивали и унизывали прекрасные пальцы и шею драгоценностями. Она сидела с закрытыми глазами и в своей неподвижности походила на изваяние. Положив руки на хвост и львиную оскаленную морду химеры, она пребывала в ожидании, от которого тревожно ныло ее сердце. Черная цикла делала ее похожей на пантеру, дикую властную самку. На обнаженной груди покоился черный, с влажным матовым свечением амулет. Ее мучимая страстями душа кипела, и вихрь мыслей кружил в ее знойном мире, но это совершенно не отражалось на лице с твердыми сжатыми губами и округлым подбородком. Лишь побелевшие ноздри ее тонкого, с маленькой горбинкой, носа волнительно трепетали.
Невольницы-эфиопки двигались бесшумно в аромате вербены и легком звоне украшений, и казалось, что оживают черные цветы. Одна рабыня стояла перед госпожой на коленях, держа в вытянутых руках металлическую подставку с флаконами помады и коробочками пудры – сверкающей для волос и матовой для лица, шкатулками с черепаховыми гребнями, а также многочисленными хрустальными пузырьками, наполненными благовониями. При каждом прикосновении черных пальцев девушек лицо патриции расцветало, подобно рассветной розе, умащенной росой. Старый кифарид с мешками под глазами и кожей, подобной застывшей лаве, что-то пел надтреснутым, но неизъяснимо приятным голосом, и эфиопки время от времени тихо и сладострастно подпевали.
Когда Адонис вошел в кубикулу, стремительно отдернув скрывающий ее занавес, его охватила дрожь возбуждения, хотя он и силился казаться спокойным. Девушки на миг прервали свое занятие. Какое-то время встревоженный эфеб стоял молча, в ожидании, когда с ним заговорят, но патрицианка сидела по-прежнему безучастно-спокойная, и тогда он промолвил:
– Я пришел, чтобы снова увидеть тебя. Приоткрыв глаза, Юлия взглянула на сирийца:
– Мы расстались ненадолго, Адонис.
Она отвечала отстраненно и показалась вольноотпущенному невыносимо далекой, совсем чужой, и он проговорил с досадой:
– Я не смею думать, что ты бессердечна, Юлия. Но ты… ты разговариваешь со мной так, будто я одна из твоих обезьян. Тех, что прикованы к скамьям в саду, прячутся в тени кущ, пьют из фонтанов и по ночам оглашают сад воплями!
Юноша был рассержен, и казалось, что он сейчас расплачется. Как же он при этом походил на девушку! Гибкое нежное тело, отзывающееся на любое прикосновение Юлии, юношеский голос и его трогательная влюбленность… И она любовалась им. Любовалась, как любуются прекрасной статуей, цветком или же преломлением солнечных лучей в призме бассейна. Юный сириец был ее возлюбленным, мечтой, которой не суждено сбыться, ее ребенком. Холодный разум и чувства Юлии оказались в подчинении у молодого сирийца, а ее суеверная и жестокая душа склонилась перед божественным даром Адониса. Вольноотпущенник был настоящим сокровищем. И имя ему – Нежность. Нежность, которой не обладала патрицианка. Но она так нуждалась в ней!..
Вот и сейчас она смотрела на Адониса – холодная и страшная в своей царственной неподвижности – и в отчаянии понимала, что влюблена безнадежно, безвыходно, мучительно, смертельно. Ибо никогда не отдаст ему полностью свое сердце.
С тех пор, как они вновь приехали в столицу, Адонис был встревожен и раздражен, но в тоже время красив, как никогда. Сириец пытался увидеть Рим глазами Юлии, в сердце которой время от времени просыпалось влечение к столице, но он пугался этого сладострастного города. Города черных и розовых облаков, города императоров. Города, что способен подчинить и унизить, где личность становится лишь бледной фреской на стене его храмов. Он часто вспоминал Арицию, их прохладную белую виллу, искрившуюся на солнце словно алмаз, благодаря мельчайшим кусочкам слюды, вделанным в стены… Бельведеры, портики с полотнами синего неба между колонн… Туманные поля, сады, куда падают звезды… Аппиева дорога, где в клубах пыли движутся колесницы, войска, погонщики быков в красных одеждах, простые граждане, от их бесчисленных шагов в летней жаре звенят лавовые плиты… Он с нежностью напоминал об этом Юлии, когда она ласкала его руки и грудь на просторном ложе.
– О да, да, мы были счастливы там, – отвечала она и, улыбаясь, целовала мягкие губы сирийца.
Адонис догадывался, почему Юлия так стремительно покинула Арицию, которую он в душе всегда связывал с Селевкией – городом его навсегда утраченной родины, чьи дворцы наложили смутный отпечаток на его мятущуюся, хрупкую душу. Эфеб понимал, что Юлия ожидает одного молодого префекта. Сирийцу так и не удалось заставить патрицианку забыть этого мужчину. Не помогли ни его нежность, ни утонченность чувств, ни преданность и жертвы во имя Юлии. Она по-прежнему была влюблена в этого воина из знатного рода всадников. По повелению императора он принял имя Флавия, и теперь сам Домициан ожидает его возвращения из провинции.
Об этой любви много говорили в той, прежней римской жизни придворные в пурпурных тогах, широких одеждах, великолепных геммах, митрах, усыпанных драгоценностями!
Адонис хорошо помнит тот день, когда Юлия впервые взяла его с собой во дворец. Как же смотрели на него все эти сановники, паразиты Домициана! Точно он диковинная зверушка!.. Отовсюду летели нескромные взгляды, а он стоял, вытянув вдоль тела руки, и видел только Юлию. В этих роскошных залах она поражала всех своей красотой, бледностью неподвижного лица, чувственностью сжатых губ. В своем эгоизме она поставила себя над всем Римом, связав себя клятвой болезненной, мистической любви то ли к Адонису – грациозному эфебу, следовавшему повсюду за ней, то ли к независимому Юлию. А, может, всего лишь к их теням, живущим в ее воображении?.. Но, скорее всего – к себе. Или никому.
Ее тяжелая пурпурная палла горела огненным цветком в толпе придворных, ожидавших появления императора. В этот день Юлия была немногословна. Мрачно смотрела она на молодых женщин, которые с удивлением и любопытством рассматривали смущенного Адониса и указывали на него своими веерами. Гнев и ревность поднялись в груди Юлии, но она сдержала себя, поклявшись, что больше никогда не станет подвергать бедного юношу подобной пытке. Но честолюбие патрицианки было слишком велико, и поэтому при всех последующих посещениях дворца на Палатине ее по-прежнему сопровождал Адонис.
В роскошных носилках с шелковым, расшитым золотом, пологом, где при каждом порыве ветра легчайшие нимфы делали изящные движения, они двигались по улицам и площадям, мимо величественных зданий, сквозь их густую сиреневую тень, где от зноя укрывалась прохлада, сквозь пятнистые струящиеся тени дворцовых садов. Носилки покачивались в такт шагам невольников, и это вызывало у Юлии иронический смех. Уверяя, что это наводит ее на странные мысли, она начинала свою ловкую непринужденную игру, в которой Адонис чувствовал себя пойманной пташкой в мягких кошачьих лапах.
Однажды, когда Юлия излишне долго оставалась в покоях царицы, Адонис, изнывая от безделья, стал бродить по прохладному перестилю, желая только одного: снять поскорее венчавшую его тиару, слишком отягощенную драгоценностями. В затемненном углу зала старик-аурига и молодой раб были заняты игрой в кости. От скуки сириец посматривал на них, но присоединиться не решался. Неожиданно кто-то взял его за руку, и юноша, вздрогнув, обернулся.
Знатная дама разглядывала его с благосклонной улыбкой, и Адонис приветствовал ее. Когда она заговорила с ним, смущенный сириец не знал, как поддержать разговор. Дама поинтересовалась – не раб ли он знатной Юлии Цельз, на что он с жаром отвечал:
– Я был ее рабом, когда меня взяли ребенком от берегов Евфрата. Теперь я свободен, и все равно – я ее раб! И останусь им навсегда!
Он резко отнял руку, которую принялась было оглаживать матрона. Глаза женщины сердито сузились…
Послышался стук шагов, и вскоре сама Юлия подошла к Адонису:
– Ты выглядишь нерадостным. Идем! Я знаю, как утомляет ожидание, – и она улыбнулась эфебу одними лучистыми глазами.
– Продай мне своего раба, достойная Юлия, – заговорила матрона. – Никогда не видала юноши прекраснее этого. Я вижу, что он предан тебе, но преданность рабов непостоянна… Ты ведь знаешь, я не привыкла отказывать себе.
– На этот раз придется! – отвечала Юлия в гневе. Губы ее побелели, брови сдвинулись, их острый излом придавал лицу что-то хищное. Статная, немного бледная, с расширенными зрачками, она была похожа на Афину-воительницу, возвращающуюся с поля битвы.
– Вот как! Неужели патрицианка подарила свою любовь ничтожному рабу? Я считала, что твоим сердцем владеет более достойный любовник. Неужели гордая Юлия стала рабыней раба?!..
– Он свободен! И является гражданином Рима. Глядя на тебя, Гельведия, я убеждаюсь в том, что некий философ прав, говоря, будто человек с годами не меняется. Ты все так же завистлива и нечистоплотна… Прощай! Я уношу на себе твое оскорбление, и знай – я не забуду о нем.
Легкой поступью, но с тяжелым сердцем, пылающим яростью, Юлия покинула передние покои дворца об руку с юным сирийцем. Вскоре они удалились из Рима и отправились в милую Арицию, где так недолго и так полно были счастливы.
Юлия – безумная мечта сирийца, женщина, утекающая как вода… Ее улыбка стала для него дороже всего на свете с тех пор, как мальчиком он взошел на ее ложе и впервые познал ласки. И вот теперь победоносный префект возвращается в Рим! Это ради него Юлия забыла туманную Арицию и вернулась в свой дом в тесной зловонной столице! Несчастный Адонис знал это и молча страдал.
Старец-кифарид умолк, одна из рабынь поднесла ему чашу с вином, и он стал пить медленными протяжными глотками под затухающее дрожание струн.
– Адонис, дерзость не к лицу тебе, – сказала Юлия, обволакивая сирийца своими лучистыми глазами. – Нежность, нежность и еще раз нежность – вот то, чего я жду!.. Нежностью от природы наделена женщина, но мне… мне ее можешь дать только ты!
Ей словно дыхание воздуха был необходим сириец, его змеистое, тонкое тело, бронзовая кожа со странным матовым блеском, вызывающая сладострастные мысли, его легкая походка в волнообразной смене движений и жестов, мягкий тихий голос. Но больше всего ей была необходима его чистая юношеская любовь. Патрицианка с удовольствием наряжала своего эфеба в одежды с филигранными узорами и сандалии с драгоценными камнями, венчала его прекрасную голову тиарой со сверкающими опалами и аметистами, дарила ему кольца и другие украшения. Ей нравилась его женственность, которую он не утратил, даже став ее любовником.
Взглянув сейчас на Адониса, дышащего восточной негой, Юлия рассмеялась, обнажив ровный ряд зубов. Эфеб радостно ответил ей счастливой улыбкой и стало ясно, что он всего лишь ребенок. Ребенок, которому нельзя лгать, нельзя мучить и таиться от него. Ребенок, которого нужно только любить, любить и любить!..
Одна из девушек закончила высокую прическу своей госпожи и украсила ее сверкающей диадемой. Тонкая, как луч, и гибкая, как тростник, эфиопка тут же приподняла перед Юлией зеркало, чтобы гордая красавица смогла насладиться своей наружностью. Золото, серебро и эмаль переплелись в филигранной оправе зеркала в виде водяных лилий и павлинов с изящными хохолками. Ленивым жестом патрицианка отстранила рабыню, и это вызвало переливы света в ее украшениях:
– Я не нуждаюсь в этом, Руза, – проговорила она, глядя задумчиво на сирийца. – Зеркалом мне станет прекрасный Адонис. Он – мое зеркало! Только он способен увидеть всю полноту моей красоты.
Юношу охватила сильная нервная дрожь, как это бывало не раз в тайных покоях с дымящими курительницами. Он упал перед патрицианкой ниц, и его лазурные одежды с двухцветными узкими полосами, наполнившись воздухом, медленными волнами опали на убранном тяжелыми тканями полукубикулы…
Синее крыло ночи коснулось неба над Римом. На западе пылал страшный огненный диск, и весь город смотрел на него: дворцы с бельведерами и длинными террасами; ступенчатые сады с источающими аромат цветами и сухой, пятнистой, словно шкура леопарда, листвой; прямые аллеи пальм, кажущихся черными на фоне заката. Великий Рим, благословленный богами западных и восточных культов, сонно закрывал глаза.
Наступал тот час, когда дом Юлии погружался в негу вечера, несущего долгожданную прохладу. Легкие сумерки клубились под потолком. Эфиопки неслышно удалились. Музыкант вновь заиграл все ту же бесконечную песню. Чувствительные пальцы певца щипали струны кифары, и хриплый голос все что-то спрашивал, не получая ответа.