Страница:
Юноша устроился на своем ложе с шелковыми подушками, сильно надушенными вербеной и в задумчивости ждал госпожу. Положение вольноотпущенника давало право эфебу распоряжаться рабами, но он не хотел об этом думать, хотя и мог бы сейчас призвать кифаристок, чтобы они развлекали его, или диспенсатора – раба, ведавшего денежными расчетами Юлии и так дивно рассуждавшего о политеизме. Порой это забавляло сирийца, ему нравились легенды Запада, а мягкая речь собеседника ласкала слух, но сам он придерживался единственно правильного, на его взгляд, религиозного учения – пантеизма – и спокойно возражал диспенсатору, что Вселенная и Бог едины, что мир это есть Бог, и поэтому бьются сердца, а природа источает горько-влажный аромат, свойственный девственницам.
У ложа Адониса потрескивала восковая свеча, оранжевое пламя колебалось из-за порхания девушек и, казалось, витой треножник дрожит. Рабыни подали Адонису высокую тиару, усыпанную жемчугами и золотом, и тонкую субукулу, затканную причудливыми узорами. Адонис отверг это, и рабыни удалились. Вытянувшись на ложе, Адонис преданно ждал свою госпожу, и одиночество уже стало томить его в беспокойном узоре дня.
В ярких грезах ему вновь виделись берега Евфрата, бесконечные, отраженные в зеркале вод… Розовое небо, едва-едва подкрашенное охрой у горизонта, как будто ненастоящее, переходящее в легкую дымку… Или только простое воспоминание о небе… Караваны облаков, постоянно меняющие свои очертания… Сириец переносился мыслью в эти просторы, глядя на которые он еще ребенком раскидывал руки, думая, что обнимает их… Узнавал древние умершие города, их поющие развалины, испещренные загадочной клинописью, где отдыхают орлы… В том мире он часто играл средь этих старых каменных глыб и истертых ступеней со своим братом, павшим от меча солдата, когда на великую реку пришли римские легионы. Обычно он старался не думать об этих страшных днях, о своем племени, о своей несчастной семье, чтобы не окаменеть, не задохнуться от горя.
Римский военный лагерь, палатки, шатры командующих, звон оружия, ржание коней, женщины, на которых мальчик стыдился взглянуть и нарочно отворачивался, чтобы не видеть их голых грудей. Караван рабов, мерный шаг верблюда, на котором ехали дети, такие же, как он, утратившие своих близких, родину, свободу. Грязный трюм триеры, где в несколько рядов сидели гребцы, прикованные к скамьям, и он должен был подносить им воду. И эта самая вода, пахнущая бочкой, вода, в которой плавала шерсть и всякий мусор.
Потом – невольничий рынок в латинском портовом городе, где была удивительно свежая изумрудно-солнечная зелень пиний и непривычный желтый храм на скале. Множество народа, бурлящие разноцветные толпы, головы, кричащие на разных наречиях, и – дом, прекрасный, светлый дом с мозаичным полом и колоннадами.
Он стоял в растерянности посреди зала с драпированными занавесями, стекающими широкими складками до самого пола, с плинтусами из розового камня. К нему подошла молодая женщина и слегка наклонилась, спокойно разглядывая чужака. От нее исходил такой тонкий, чувственный аромат, и она была так прекрасна, что он закрыл глаза, чтобы не ослепнуть и не расплакаться! Он столько времени чувствовал только вонь трюмов и тухлой рыбы, видел лагерных проституток и грязных рабынь, тех, что выполняли тяжелую работу, потеряв облик женщины, и без стыда заголялись и справляли нужду на глазах надсмотрщиков…
– Так вот о каком подарке твердил Цельз, – сказала женщина, ни к кому не обращаясь. Выпрямившись, она продолжала смотреть на мальчика, на его неизъяснимо прекрасное лицо, длинные опущенные ресницы. Он вдруг застеснялся своего бедного полосатого синтесиса и еще чего-то. Быть может – самого своего присутствия здесь.
– Ты красив, – сказала она тихо. – Как тебя зовут?
Но он молчал. Она обошла вокруг него, присела и снизу заглянула ему в лицо:
– Ты не хочешь назвать мне свое имя? Он покачал головой.
– Хорошо. Не нужно, – согласилась она. – Милый маленький раб… Ты не знаешь сам, как красив. Ты подобен возлюбленному Афродиты, и я назову тебя Адонисом.
Ему было десять лет, когда он впервые увидел Юлию. Порой, вспоминая эту их первую встречу, Адонис говорил себе, что ему нужно было стать рабом, чтобы найти свою любовь…
Послышался стук шагов, плотная занавеска отдернулась, и вошла Масселина со своей изогнутой лирой. Сегодня она была похожа на розовое облако, мягкие кудри окаймляли ее личико, а большие синие глаза искрились по-особенному.
– Адонис, вот где ты! Я искала тебя… Милый! Ночью, нет, уже на рассвете прибежал помощник садовника и сказал, что в цирке какие-то беспорядки. Это ужасно!
Сириец ласково улыбнулся:
– Иди сюда!
Масселина прыгнула на ложе и покрыла Адониса душистыми складками своего платья. Перед ее глазами все еще стояло безумное лицо раба в разорванной тунике и с погасшим факелом в руке, но она уже смеялась, предчувствуя забаву с прекрасным эфебом и его раздражающе-приятными прикосновениями к коже:
– Эй, Адонис! Не смотри на меня так печально! Я боялась за тебя, обними маленькую Масселину!.. Будем играть, хорошо проведем время, Адонис!
Она была очень изящна, тонка и подвижна, эта девочка, которая вскоре по воле Юлии посвятит себя сладострастию. Девочка взяла в охапку локоны Адониса, поднесла к своим губам и рассмеялась. Ее украшения тонко звенели… Он вдыхал ее запах, в котором пока что не было ничего сладострастного – лишь запах детства, меда и молока. Девочка легла поперек колен Адониса и пробежала пальцами по его гладкой груди, ее прикосновения были похожи на лапки насекомых.
– Какая у тебя кожа!.. Адонис, смотри, она такая же нежная, как и у меня.
Ее шелковые с разрезами рукава скользнули к плечам, и обнаженные нервные руки были подобны молодой лозе… Она тормошила эфеба и смеялась, и он запутался в розовой дымке ее платья из тонкой восточной ткани…
– Масселина… – задыхаясь, проговорил сириец. – Скажи, это Юлия послала тебя?
– Конечно! Госпожа приказала мне развеселить тебя. Встряхнись, юноша!.. Я пришла исполнить повеление госпожи, и мне самой так нравится твоя улыбка!
Она порывисто вскочила, ее белокурые волосы разметались по плечам. Сквозь прозрачную ткань Адонис видел ее маленькие соски, похожие на просыпающиеся почки… Девочка на мгновение прижалась к сирийцу и что-то горячо и влажно замурлыкала в ухо…
– Подожди, Масселина, – он взял ее за мягкие плечи и отстранил от себя. – Я ничего не понимаю…
– Какой же ты!.. – она капризно надула губки. – Сейчас здесь будет госпожа. Ой, мне не велено говорить тебе! Она сама придет в твои покои…
Послышался звук скользящих шагов, точно змея передвигалась по мозаичному полу.
– Это она, – зашептала девочка. – Не выдавай меня госпоже, – и, схватив лиру, Масселина бросилась к противоположному выходу, задрапированному гобеленовой тканью.
Внезапно откинулся шелковый полог с глубокими мягкими складками, затканный греческими узорами, где обнаженные боги и богини шествовали среди дев с распущенными волосами и в венках из весенних цветов, и солнце золотило щиты и горело на остриях мечей небожителей… Войдя, домина резко остановилась, и занавесь, наполнившись воздухом, мягко опала. Прозрачная тень легла у ног патрицианки, коснувшись края дорогого ковра.
Адонис не мог вымолвить ни слова, под взглядом Юлии он был распят, точно разбойник. Взор пылающих очей сирийца был прикован к этой женщине, ее переливчатому платью, к тонкой ноге, видной сквозь разрез ткани, в высокой сандалии с черными лентами…
Выданная замуж четырнадцати лет, Юлия, почти не знала своего мужа, который был старше ее на сорок четыре, года. Супругом ее стал богатый и влиятельный Гай Корнелий Цельз, видный оптамат, поддерживавший Домициана еще во времена войны с Виттелием. Юная Юлия, весьма честолюбивая, не скрывала своего презрения к мужу, увлеченного политикой и вином. Какое-то время их брак мирно существовал, сохраняемый богатством двух родов, и все эти ожерелья, браслеты, геммы, лошади, дома, рабы на какое-то время заглушили стремление Юлии к свободе. Ребенком она была брошена семьей в объятия мистификатора и пьяницы, который, уступая просьбе своей молодой жены, не очень торопился с исполнением супружеского долга. Прошло несколько лет, и привыкшая к роскоши Юдия, наконец, вошла во вкус своего замужнего положения и приобрела в нечастых объятиях мужа раскованность блудницы. Теперь она стала вести себя как женщина-львица, одаривая своим вниманием лишь рабов и гладиаторов. Очень многие представители высших сословий Рима желали обольстить юную красавицу, но она в гневе отвергала их, упиваясь, как видно, в насмешку над Гаем Цельзом, любовью лишь красивых мужественных варваров. Эта молодая патрицианка чувствовала себя абсолютно свободной в палатинских дворцах среди знатных дам, одни из которых ей подражали, другие ненавидели.
Распутство Юлии сводило ее с ума. Красота ее расцветала красным цветком, и его коварные споры попадали в сердца всех юношей и мужей, когда она в окружении женщин в широких переливчатых столах, женщин, отпущенных ею на свободу, величественно выходила из глубины кубикул и залитых солнцем колоннад. Говорили, будто она появляется в лупанариях самых непотребных римских районов в сопровождении высокорослого могучего раба и отдается там без разбора всем мужчинам. Юлия снисходительно слушала эти сплетни. Порой они даже забавляли неистовую патрицианку, научившуюся у мужа извлекать пользу из подобных пересудов. В конце концов престарелый Гай Корнелий, спасаясь от насмешек, уехал в Азию, правителя которой, Цивика Цереала незадолго до того Домициан отправил на смерть. На прощание старик оставил счастливой Юлии свое состояние и имя, чем снискал известное уважение при дворе.
Теперь это была тридцатилетняя женщина, прекрасная и образованная, но ее гибкий ум не находил покоя ни в чем. Душа металась, и даже любовь, которую она наконец узнала, была подобна цикуте. Юлия часто погружалась в задумчивость. Невозможно прекрасные грезы в ее эротическом воображении перемешивались с реальностью…
Выдуманная жизнь сделала ее пленницей собственных эмоций. Она так чутко и одухотворенно любила сразу двух мужчин, словно они были половинками друг друга, одним целым. Словно ее избранник страдал раздвоением личности, и одна его часть дополняла другую.
Юлия Цельз не думала возвращаться в Рим. Она покинула двор для того только, чтобы наслаждаться уединением и любовью Адониса на вилле, утопающей в зелени. Но вот появился Флавий, восходящая звезда имперской армии, и влюбленная женщина снова стала метаться между спокойной Арицией и Римом, раздираемым пороками…
– Здравствуй, прекрасный юноша! Я знаю, чем обязана тебе… Ты перестал быть мальчиком, теперь ты – муж!
Сегодня Юлия была необычайно красива – с обнаженными плечами и диадемой, искрящейся на чистом, светлом лбу, зацепившейся своими рожками за высокую прическу. Она глядела на сирийца странными темными глазами, по-прежнему оставаясь неподвижной и ожидая его восхвалений. Но он молчал, и патрицианка вновь заговорила:
– Я и прежде замечала в тебе перемены. Ты стал столь независим… А я! Я всего лишь роса на твоем сердце, – и прибавила: – А роса скоро испаряется…
Адонис не понимал ее слов. С любовью глядел он на своего идола и уловил в ее голосе грусть. Сначала он принял это на счет пережитого накануне потрясения, но тут же подумал он совсем о другом. О том, что в столице есть командующий римской конницей, к которому летит сейчас мыслями его госпожа, забывая своего бывшего невольника, отпущенного ради любви. Адонис выпрямился и с упреком сказал:
– Юлия, я слышу плач в твоем голосе… И слова твои мне непонятны. Быть может, госпожа, ты вспоминаешь об избиении в цирке?.. Утешься. Мы в безопасности под этим кровом.
Сириец уже хотел подойти к женщине, но она сделала предостерегающий жест и он, закусив губу, прошел мимо нее к занавесям, скрывающим выход. Юлия, смущенная новым в поведении эфеба, с удивлением глядела на него.
– Я никогда раньше тебя таким не видала, – промолвила она наконец.
А в мыслях добавила: «Ты уходишь от меня как мерцающий свет, и мне не удержать тебя…»
И, словно расслышав непроизнесенное, Адонис испугался:
– Нет! Нет! – воскликнул он. – Это все тот же я! Взгляни… Хочешь, выйдем в сад и будем любоваться лазурным небом?..
Она слабо кивнула, и в ее ушах закачались тяжелые украшения с сардониксами.
После, когда окончился день, в сумраке немого атрия они лежали рядом, слушая многострунный псалтериум, что пел под пальцами маленькой Масселины, оставившей на этот раз свою лиру… И Юлия безмолвно плакала на плече сирийца, а он шептал ей ласково об Ариции. Им хотелось, чтобы вечер этот длился вечно, но он, как все в этом мире, завершился…
ГЛАВА 7
У ложа Адониса потрескивала восковая свеча, оранжевое пламя колебалось из-за порхания девушек и, казалось, витой треножник дрожит. Рабыни подали Адонису высокую тиару, усыпанную жемчугами и золотом, и тонкую субукулу, затканную причудливыми узорами. Адонис отверг это, и рабыни удалились. Вытянувшись на ложе, Адонис преданно ждал свою госпожу, и одиночество уже стало томить его в беспокойном узоре дня.
В ярких грезах ему вновь виделись берега Евфрата, бесконечные, отраженные в зеркале вод… Розовое небо, едва-едва подкрашенное охрой у горизонта, как будто ненастоящее, переходящее в легкую дымку… Или только простое воспоминание о небе… Караваны облаков, постоянно меняющие свои очертания… Сириец переносился мыслью в эти просторы, глядя на которые он еще ребенком раскидывал руки, думая, что обнимает их… Узнавал древние умершие города, их поющие развалины, испещренные загадочной клинописью, где отдыхают орлы… В том мире он часто играл средь этих старых каменных глыб и истертых ступеней со своим братом, павшим от меча солдата, когда на великую реку пришли римские легионы. Обычно он старался не думать об этих страшных днях, о своем племени, о своей несчастной семье, чтобы не окаменеть, не задохнуться от горя.
Римский военный лагерь, палатки, шатры командующих, звон оружия, ржание коней, женщины, на которых мальчик стыдился взглянуть и нарочно отворачивался, чтобы не видеть их голых грудей. Караван рабов, мерный шаг верблюда, на котором ехали дети, такие же, как он, утратившие своих близких, родину, свободу. Грязный трюм триеры, где в несколько рядов сидели гребцы, прикованные к скамьям, и он должен был подносить им воду. И эта самая вода, пахнущая бочкой, вода, в которой плавала шерсть и всякий мусор.
Потом – невольничий рынок в латинском портовом городе, где была удивительно свежая изумрудно-солнечная зелень пиний и непривычный желтый храм на скале. Множество народа, бурлящие разноцветные толпы, головы, кричащие на разных наречиях, и – дом, прекрасный, светлый дом с мозаичным полом и колоннадами.
Он стоял в растерянности посреди зала с драпированными занавесями, стекающими широкими складками до самого пола, с плинтусами из розового камня. К нему подошла молодая женщина и слегка наклонилась, спокойно разглядывая чужака. От нее исходил такой тонкий, чувственный аромат, и она была так прекрасна, что он закрыл глаза, чтобы не ослепнуть и не расплакаться! Он столько времени чувствовал только вонь трюмов и тухлой рыбы, видел лагерных проституток и грязных рабынь, тех, что выполняли тяжелую работу, потеряв облик женщины, и без стыда заголялись и справляли нужду на глазах надсмотрщиков…
– Так вот о каком подарке твердил Цельз, – сказала женщина, ни к кому не обращаясь. Выпрямившись, она продолжала смотреть на мальчика, на его неизъяснимо прекрасное лицо, длинные опущенные ресницы. Он вдруг застеснялся своего бедного полосатого синтесиса и еще чего-то. Быть может – самого своего присутствия здесь.
– Ты красив, – сказала она тихо. – Как тебя зовут?
Но он молчал. Она обошла вокруг него, присела и снизу заглянула ему в лицо:
– Ты не хочешь назвать мне свое имя? Он покачал головой.
– Хорошо. Не нужно, – согласилась она. – Милый маленький раб… Ты не знаешь сам, как красив. Ты подобен возлюбленному Афродиты, и я назову тебя Адонисом.
Ему было десять лет, когда он впервые увидел Юлию. Порой, вспоминая эту их первую встречу, Адонис говорил себе, что ему нужно было стать рабом, чтобы найти свою любовь…
Послышался стук шагов, плотная занавеска отдернулась, и вошла Масселина со своей изогнутой лирой. Сегодня она была похожа на розовое облако, мягкие кудри окаймляли ее личико, а большие синие глаза искрились по-особенному.
– Адонис, вот где ты! Я искала тебя… Милый! Ночью, нет, уже на рассвете прибежал помощник садовника и сказал, что в цирке какие-то беспорядки. Это ужасно!
Сириец ласково улыбнулся:
– Иди сюда!
Масселина прыгнула на ложе и покрыла Адониса душистыми складками своего платья. Перед ее глазами все еще стояло безумное лицо раба в разорванной тунике и с погасшим факелом в руке, но она уже смеялась, предчувствуя забаву с прекрасным эфебом и его раздражающе-приятными прикосновениями к коже:
– Эй, Адонис! Не смотри на меня так печально! Я боялась за тебя, обними маленькую Масселину!.. Будем играть, хорошо проведем время, Адонис!
Она была очень изящна, тонка и подвижна, эта девочка, которая вскоре по воле Юлии посвятит себя сладострастию. Девочка взяла в охапку локоны Адониса, поднесла к своим губам и рассмеялась. Ее украшения тонко звенели… Он вдыхал ее запах, в котором пока что не было ничего сладострастного – лишь запах детства, меда и молока. Девочка легла поперек колен Адониса и пробежала пальцами по его гладкой груди, ее прикосновения были похожи на лапки насекомых.
– Какая у тебя кожа!.. Адонис, смотри, она такая же нежная, как и у меня.
Ее шелковые с разрезами рукава скользнули к плечам, и обнаженные нервные руки были подобны молодой лозе… Она тормошила эфеба и смеялась, и он запутался в розовой дымке ее платья из тонкой восточной ткани…
– Масселина… – задыхаясь, проговорил сириец. – Скажи, это Юлия послала тебя?
– Конечно! Госпожа приказала мне развеселить тебя. Встряхнись, юноша!.. Я пришла исполнить повеление госпожи, и мне самой так нравится твоя улыбка!
Она порывисто вскочила, ее белокурые волосы разметались по плечам. Сквозь прозрачную ткань Адонис видел ее маленькие соски, похожие на просыпающиеся почки… Девочка на мгновение прижалась к сирийцу и что-то горячо и влажно замурлыкала в ухо…
– Подожди, Масселина, – он взял ее за мягкие плечи и отстранил от себя. – Я ничего не понимаю…
– Какой же ты!.. – она капризно надула губки. – Сейчас здесь будет госпожа. Ой, мне не велено говорить тебе! Она сама придет в твои покои…
Послышался звук скользящих шагов, точно змея передвигалась по мозаичному полу.
– Это она, – зашептала девочка. – Не выдавай меня госпоже, – и, схватив лиру, Масселина бросилась к противоположному выходу, задрапированному гобеленовой тканью.
Внезапно откинулся шелковый полог с глубокими мягкими складками, затканный греческими узорами, где обнаженные боги и богини шествовали среди дев с распущенными волосами и в венках из весенних цветов, и солнце золотило щиты и горело на остриях мечей небожителей… Войдя, домина резко остановилась, и занавесь, наполнившись воздухом, мягко опала. Прозрачная тень легла у ног патрицианки, коснувшись края дорогого ковра.
Адонис не мог вымолвить ни слова, под взглядом Юлии он был распят, точно разбойник. Взор пылающих очей сирийца был прикован к этой женщине, ее переливчатому платью, к тонкой ноге, видной сквозь разрез ткани, в высокой сандалии с черными лентами…
Выданная замуж четырнадцати лет, Юлия, почти не знала своего мужа, который был старше ее на сорок четыре, года. Супругом ее стал богатый и влиятельный Гай Корнелий Цельз, видный оптамат, поддерживавший Домициана еще во времена войны с Виттелием. Юная Юлия, весьма честолюбивая, не скрывала своего презрения к мужу, увлеченного политикой и вином. Какое-то время их брак мирно существовал, сохраняемый богатством двух родов, и все эти ожерелья, браслеты, геммы, лошади, дома, рабы на какое-то время заглушили стремление Юлии к свободе. Ребенком она была брошена семьей в объятия мистификатора и пьяницы, который, уступая просьбе своей молодой жены, не очень торопился с исполнением супружеского долга. Прошло несколько лет, и привыкшая к роскоши Юдия, наконец, вошла во вкус своего замужнего положения и приобрела в нечастых объятиях мужа раскованность блудницы. Теперь она стала вести себя как женщина-львица, одаривая своим вниманием лишь рабов и гладиаторов. Очень многие представители высших сословий Рима желали обольстить юную красавицу, но она в гневе отвергала их, упиваясь, как видно, в насмешку над Гаем Цельзом, любовью лишь красивых мужественных варваров. Эта молодая патрицианка чувствовала себя абсолютно свободной в палатинских дворцах среди знатных дам, одни из которых ей подражали, другие ненавидели.
Распутство Юлии сводило ее с ума. Красота ее расцветала красным цветком, и его коварные споры попадали в сердца всех юношей и мужей, когда она в окружении женщин в широких переливчатых столах, женщин, отпущенных ею на свободу, величественно выходила из глубины кубикул и залитых солнцем колоннад. Говорили, будто она появляется в лупанариях самых непотребных римских районов в сопровождении высокорослого могучего раба и отдается там без разбора всем мужчинам. Юлия снисходительно слушала эти сплетни. Порой они даже забавляли неистовую патрицианку, научившуюся у мужа извлекать пользу из подобных пересудов. В конце концов престарелый Гай Корнелий, спасаясь от насмешек, уехал в Азию, правителя которой, Цивика Цереала незадолго до того Домициан отправил на смерть. На прощание старик оставил счастливой Юлии свое состояние и имя, чем снискал известное уважение при дворе.
Теперь это была тридцатилетняя женщина, прекрасная и образованная, но ее гибкий ум не находил покоя ни в чем. Душа металась, и даже любовь, которую она наконец узнала, была подобна цикуте. Юлия часто погружалась в задумчивость. Невозможно прекрасные грезы в ее эротическом воображении перемешивались с реальностью…
Выдуманная жизнь сделала ее пленницей собственных эмоций. Она так чутко и одухотворенно любила сразу двух мужчин, словно они были половинками друг друга, одним целым. Словно ее избранник страдал раздвоением личности, и одна его часть дополняла другую.
Юлия Цельз не думала возвращаться в Рим. Она покинула двор для того только, чтобы наслаждаться уединением и любовью Адониса на вилле, утопающей в зелени. Но вот появился Флавий, восходящая звезда имперской армии, и влюбленная женщина снова стала метаться между спокойной Арицией и Римом, раздираемым пороками…
– Здравствуй, прекрасный юноша! Я знаю, чем обязана тебе… Ты перестал быть мальчиком, теперь ты – муж!
Сегодня Юлия была необычайно красива – с обнаженными плечами и диадемой, искрящейся на чистом, светлом лбу, зацепившейся своими рожками за высокую прическу. Она глядела на сирийца странными темными глазами, по-прежнему оставаясь неподвижной и ожидая его восхвалений. Но он молчал, и патрицианка вновь заговорила:
– Я и прежде замечала в тебе перемены. Ты стал столь независим… А я! Я всего лишь роса на твоем сердце, – и прибавила: – А роса скоро испаряется…
Адонис не понимал ее слов. С любовью глядел он на своего идола и уловил в ее голосе грусть. Сначала он принял это на счет пережитого накануне потрясения, но тут же подумал он совсем о другом. О том, что в столице есть командующий римской конницей, к которому летит сейчас мыслями его госпожа, забывая своего бывшего невольника, отпущенного ради любви. Адонис выпрямился и с упреком сказал:
– Юлия, я слышу плач в твоем голосе… И слова твои мне непонятны. Быть может, госпожа, ты вспоминаешь об избиении в цирке?.. Утешься. Мы в безопасности под этим кровом.
Сириец уже хотел подойти к женщине, но она сделала предостерегающий жест и он, закусив губу, прошел мимо нее к занавесям, скрывающим выход. Юлия, смущенная новым в поведении эфеба, с удивлением глядела на него.
– Я никогда раньше тебя таким не видала, – промолвила она наконец.
А в мыслях добавила: «Ты уходишь от меня как мерцающий свет, и мне не удержать тебя…»
И, словно расслышав непроизнесенное, Адонис испугался:
– Нет! Нет! – воскликнул он. – Это все тот же я! Взгляни… Хочешь, выйдем в сад и будем любоваться лазурным небом?..
Она слабо кивнула, и в ее ушах закачались тяжелые украшения с сардониксами.
После, когда окончился день, в сумраке немого атрия они лежали рядом, слушая многострунный псалтериум, что пел под пальцами маленькой Масселины, оставившей на этот раз свою лиру… И Юлия безмолвно плакала на плече сирийца, а он шептал ей ласково об Ариции. Им хотелось, чтобы вечер этот длился вечно, но он, как все в этом мире, завершился…
ГЛАВА 7
Юлий Флавий покинул таблиниум и стремительно прошел через сонм залов в голубоватом свечении лишенного солнечного света дня. Он миновал роскошный вестибюль с терракотовыми колоннами, казавшимися сейчас особенно мрачными, а ступенчатый архитрав усиливал ощущение тяжести. В переднем помещении были зажжены канделябры, и в глубоких нишах мерцали масляные лампы. При появлении Юлия янитор почему-то смущенно улыбнулся.
Деревья стояли недвижимы под мутным остекленевшим небом, над городскими холмами растянулась сырая дымка. Уже давно миновал месяц Афродиты – апрель, когда молодой и удачливый префект всем сердцем стремился в Вечный город. Улетел знойный квинтилий – в честь божественного Цезаря названный юлием, полный ласк возлюбленной воина.
Триумфальный Рим томил Флавия. Уже близился к концу август, и воин задыхался в римской пыли, гуле толп и смрадном запахе, идущем от Тибра, похожего на рептилию. Претор был готов двинуть легионы на гельветов – племя хельтов, как называют их греки, снова поднимающих бунт против Империи, но Домициан все еще держал его в столице. И не только император…
Узы страсти все больше крепли, возлюбленная Флавия ошеломляла его своей красотой и страстью, и он уже не знал: радоваться ему или спасаться бегством, ибо совершенно растворился в глазах этой странной женщины, а она, как отрава, пила его силы медленными глотками…
Претор любил Юлию. Он был уверен в этом так же твердо, как в боеспособности своей армии, и уверенность эта подогревалась его внутренним состоянием, его стремлением в дом на вершину Целия в закатных летних сполохах. Все мысли о ней, о ней одной!.. Юлия!..
Однажды, когда Флавий поднялся в перестиль, к нему вышел дородный евнух со шрамом через все лицо. С поклоном повел он гостя через галереи и залы, мимо прекрасных статуй и дорогой мебели с костяными украшениями и эмалью, по тихим ступеням и переходам, наполненным воздухом. За поясом у евнуха торчал длинный нож, и проводник Юлия производил впечатление человека, умеющего владеть этим оружием.
– Госпожа желает видеть тебя в любой час. И я отважился проводить тебя к ней в эту минуту, – сказал евнух спокойно, глядя на сломанную переносицу Юлия. При этих словах он усмехнулся.
– Ты смел, раб! – в ответ сказал Юлий. По тонким женским голосам он понял, что находится в гинекее. Пахло благовониями, и голоса женщин были подобны трелям птиц. – Если только это не уловки самой прекрасной Юлии, – добавил он, глядя в неподвижное лицо невольника.
Евнух отдернул занавес, и Флавий увидел в глубине покоя бронзовую ванну с белой, как молоко, водой, откуда вставала подобная Афродите божественная Юлия. Капли стекали с ее тела, отполированного пемзой, и темного треугольника между ног… Невольницы растирали ее полотенцами и несли тонкую циклу. Юлия, вытянув руки, изящно изгибалась, пока ее одевали, и в глазах ее был вызов… Флавий молча, без улыбки, глядел на ее груди и розовые, полные сладострастия бедра… Ее черные волосы завязали высоко на затылке и распустили прядями, узкий поясок подчеркнул талию, и она стала похожа на легкую, как облако, гречанку.
Вдруг Юлия быстро подошла к претору и, приподняв соблазнительную ножку, с усмешкой сказала:
– Завяжи ленты на моих сандалиях, воин. Я люблю, чтобы бант был посередине. Да смотри, не порви!
И Флавий осторожно сделал то, о чем она просила, и медленно поднял на нее глаза. Юлия выглядела довольной – ей удалось соединить покорность Адониса и смирение Флавия. Он слегка побледнел и казался злым, и она рассмеялась…
При этом воспоминании Флавий стиснул зубы. Его бесили и возбуждали подобные выходки Юлии, но он был безоружен против нее.
Претор сбежал с широких ступеней своего дома, придерживая синюю хламиду, скрепленную фибулой. Он был красив, этот рослый, широкоплечий воин в золотом панцире с выдавленной на груди мордой льва. На его строгом лице светились, озаряя крупные правильные черты лица, зеленые глаза, излучающие, подобно звезде, холодный свет.
Колесница, маленькая, легкая, понеслась с пологого ската Эсквимина, замелькали спицы, и улицы огласились стуком копыт. Лошади перешли в галоп, полосатая туника ауриги наполнилась ветром. Юлий сидел на высоком сиденье, украшенном резьбой из слоновой кости и серебра. Горожане расступались перед несущейся колесницей с мрачным претором. Многие бросали на него гневные взгляды, слышались проклятия. Какой-то плебей отпустил скабрезную шутку, послышался хохот.
Юлий сжал губы и глядел на фиолетовую дымку, клубящуюся над Тибром. Он знал причину злобы разнузданной черни. Это под его началом катафрактарии и преторианцы пресекли беспорядки на последних Играх, которые едва не переросли во всеобщий бунт. «Народ не простит тебе», – сказала тогда Юлия.
Народ не простит! Тем хуже для него. Императору не нужно прощение народа. Только повиновение способно удовлетворить его свирепость. А он, Юлий Флавий, командующий легионами, второй после консула человек, он верен своему императору. Он выполняет его приказ и несет личную ответственность.
Претор вспомнил, как однажды Юлия упрекнула его:
– Ты не любишь людей, – сказала она тогда, и так пристально и долго смотрела в его глаза, что у него сузились зрачки.
О нет! Это была ошибка. Он любил людей. Любил странной, немой любовью, жившей в нем. Любил за их слабости, страдания, за тягу к красоте. Но он ненавидел толпу – этого бешеного, опасного зверя, и поэтому там, в цирке, не задумываясь, выполнил свой долг. Ненавидел и тогда, когда украсил Аппиеву дорогу крестами и досыта накормил римских воронов. Это был его долг!..
Колесница спустилась с холма. Здесь, на площади, в кипящей толпе она не могла двигаться столь быстро, звон сбруи тонул в гуле голосов, и крики вспотевшего ауриги уже не казались столь грозными. Граждане не оставляли своим вниманием роскошную колесницу претора, уже поднялись вверх сжатые кулаки. Юлий был спокоен, он считал это бесплодным брожением. Колесница вклинилась в толпу, заржали кони… В это время показался патруль преторианцев, и толпа стала рассеиваться.
Покачиваясь на квадратном сиденье Флавий думал о Риме. Как ему тесно в этом суетном городе! Он изменился, стал другим. Юлий помнит, как любил он Вечный город в те дни, когда снял короткую тогу – претекст с пурпурной каймой и надел тогу совершеннолетнего. Теперь он знает Рим с другой стороны, знает Империю, и это дает ему право быть суровым.
Колесница стала подниматься на Палатинский холм, и мысли Юлия приняли иной ход. Свирепость Домициана безмерна. Он уже нажил себе смертельных врагов, и не только среди народа. Этот изощренный в коварстве безумец полагается только на солдат, которые боготворят его. Будучи наблюдательным, Юлий хорошо изучил характер Домициана. Жестокость его проистекала из фатальной боязни смерти, которая подогревалась предсказаниями халдеев.
Флавий едва не расхохотался, вспомнив, как император в ужасе отверг «новое измышление сената, постановившего, чтобы в каждое его консульство среди ликторов и посыльных его сопровождали римские всадники во всаднических тогах и с боевыми копьями.» [1]А ведь Домициан большой охотник до всяких почестей!
Уже несколько месяцев над столицей сверкали молнии. Их было великое множество. Бесшумно и стремительно разрывали они недвижимый, будто замороженный небесный свод над Палатинским дворцом. Суеверный император потерял, наконец, терпение и воскликнул:
– Пусть же разит, кого хочет!
Придворные шептуны тут же разнесли эти слова…
И вот Флавий в покоях дворца, изукрашенных фресками, где храмы с широкими лестницами уходят в синеву неба. По дороге сюда, в бесконечном шествии роскошных залов, галерей, лестниц, портиков, что своими стройными колоннами погружены в воздух, как в воду, Юлий видел преторианцев в шлемах и панцирях, защищающих грудь.
Во всем дворце наблюдалось движение: уходили и приходили военные, знатные граждане во всаднических тогах беседовали приглушенными голосами, с таинственным видом шныряли рабы, и женщины гинекея в пестрых циклах и изящных сандалиях двигались как цветы, подхваченные ветром.
Вот, наконец, Флавий оказался в покоях императора, где царил полумрак, легкий, как крылья бабочки, но придававший странный оттенок пурпурным занавесям и пологу, расшитому золотом. Полумрак скрывал роскошное убранство комнаты, а между пилястрами скапливалась уже настоящая тьма, фиолетовая и неподвижная, вызывая тревожные мысли… Потрескивала свеча на низком треножнике возле ложа, где покоился император. Рослый раб – дакиец стоял у изножия, и его вооружение тускло мерцало в неясном свете.
Домициан устремил на претора неподвижный взгляд. Флавий ждал. Свеча снова затрещала, и это был единственный звук в гнетущей тишине. Наконец Домициан разлепил губы и произнес:
– Я видел нынче жуткий сон, претор. Божественная Минерва, которую я так чту, возвестила мне, что покидает святилище, которое я для нее воздвиг и не может более оберегать своего императора. Юпитер отнял оружие у нее!.. Юпитер! Будь проклято все! Страшные, страшные сны…
Он тяжело поднялся и, сильно качаясь, прошелся из угла в угол. Сверкнула молния, голубая вспышка чиркнула по задрапированным окнам… Домициан заскрежетал зубами. Дакиец оставался недвижим.
– Еще видел я во сне, – продолжал император, медленно выговаривая слова, – будто на спине моей вырос золотой горб… Здесь желают моей смерти и думают, что тогда достигнут счастья, а для Империи – благополучия. Ослы!.. Нет! Нет! Слушай меня, Флавий! – Он схватил претора за руку, сильно дыша ему в лицо винными испарениями. – Ты останешься здесь. К гельветам отправится Саллюстий Отон. И довольно!.. В Риме происходит что-то ужасное, претор. Я чую заговор… Молчи! Слушай! Беда правителя в том, что когда он обнаруживает заговор, ему не верят до тех пор, покуда его не убьют.
Снаружи завывал ветер, слышались глухие удары, словно стены старого дворца с трудом противостояли напору стихии. Фиолетовая дымка над Тибром обращалась бурей. Из глубины покоев доносилось мяуканье леопардов…
Император опустился на ложе и снова заговорил с Флавием, объявляя воину свои подозрения и свою волю. Раб в молчании смотрел на Юлия.
Слышался звон оружия и приглушенные команды центурионов… Заколыхался полог, будто кто-то хотел войти и не посмел. Затрещала свеча… Мяукали леопарды…
С тяжелым сердцем вышел претор из покоев императора. Дворцовые сановники перед ним почтительно расступились. Не имея намерения дольше оставаться во дворце и желая поскорее отправиться в лагерь за Тибром, претор быстро шел по дворцовым залам, галереям с колоннами из лунного камня, золотые капители которых терялись в сводах, где скапливался сумрак. Налетевшая буря внезапно превратила бесцветный день в ночь. Повсюду зажигали огни, кто-то ругался и требовал масла для светильников. Происходила смена дворцового караула, центурионы отдавали короткие команды зычными голосами. Женщины, прекрасные, как белый мрамор, стояли, прислонившись к колоннам…
Флавий проходил по великолепным залам, предназначенным Домицианом для приема гостей, украшенным лучшими произведениями скульптуры, мимо зала библиотеки с драгоценными свитками, не замечая картин, бюстов, статуй – восхитительных образцов искусства, собираемых в течение столетий. Слова Домициана встревожили его, но претор не желал в этом себе признаваться. С грустью Флавий думал о том, что, если опасения Германика подтвердятся и он будет умерщвлен, в городе начнется резня. Народ не может забыть последних Игр, хотя прошло уже несколько месяцев. Флавий и сам чувствовал, что Рим готовится к страшным переменам. Подобно Везувию бурлят его чудовищные недра, набухая гнойным нарывом то там, то здесь.
Флавий был воин и не хотел разбираться в делах, происходящих в верхах и низах Рима. Он ненавидел Домициана как гражданин, но как воин дал ему клятву и обязан был его защитить. И претор ни на миг не сомневался в том, что исполнит свой долг. Порой он горько сожалел о том, что ему не удалось служить Цезарю – только перед таким императором он мог склонить свою гордую голову.
Деревья стояли недвижимы под мутным остекленевшим небом, над городскими холмами растянулась сырая дымка. Уже давно миновал месяц Афродиты – апрель, когда молодой и удачливый префект всем сердцем стремился в Вечный город. Улетел знойный квинтилий – в честь божественного Цезаря названный юлием, полный ласк возлюбленной воина.
Триумфальный Рим томил Флавия. Уже близился к концу август, и воин задыхался в римской пыли, гуле толп и смрадном запахе, идущем от Тибра, похожего на рептилию. Претор был готов двинуть легионы на гельветов – племя хельтов, как называют их греки, снова поднимающих бунт против Империи, но Домициан все еще держал его в столице. И не только император…
Узы страсти все больше крепли, возлюбленная Флавия ошеломляла его своей красотой и страстью, и он уже не знал: радоваться ему или спасаться бегством, ибо совершенно растворился в глазах этой странной женщины, а она, как отрава, пила его силы медленными глотками…
Претор любил Юлию. Он был уверен в этом так же твердо, как в боеспособности своей армии, и уверенность эта подогревалась его внутренним состоянием, его стремлением в дом на вершину Целия в закатных летних сполохах. Все мысли о ней, о ней одной!.. Юлия!..
Однажды, когда Флавий поднялся в перестиль, к нему вышел дородный евнух со шрамом через все лицо. С поклоном повел он гостя через галереи и залы, мимо прекрасных статуй и дорогой мебели с костяными украшениями и эмалью, по тихим ступеням и переходам, наполненным воздухом. За поясом у евнуха торчал длинный нож, и проводник Юлия производил впечатление человека, умеющего владеть этим оружием.
– Госпожа желает видеть тебя в любой час. И я отважился проводить тебя к ней в эту минуту, – сказал евнух спокойно, глядя на сломанную переносицу Юлия. При этих словах он усмехнулся.
– Ты смел, раб! – в ответ сказал Юлий. По тонким женским голосам он понял, что находится в гинекее. Пахло благовониями, и голоса женщин были подобны трелям птиц. – Если только это не уловки самой прекрасной Юлии, – добавил он, глядя в неподвижное лицо невольника.
Евнух отдернул занавес, и Флавий увидел в глубине покоя бронзовую ванну с белой, как молоко, водой, откуда вставала подобная Афродите божественная Юлия. Капли стекали с ее тела, отполированного пемзой, и темного треугольника между ног… Невольницы растирали ее полотенцами и несли тонкую циклу. Юлия, вытянув руки, изящно изгибалась, пока ее одевали, и в глазах ее был вызов… Флавий молча, без улыбки, глядел на ее груди и розовые, полные сладострастия бедра… Ее черные волосы завязали высоко на затылке и распустили прядями, узкий поясок подчеркнул талию, и она стала похожа на легкую, как облако, гречанку.
Вдруг Юлия быстро подошла к претору и, приподняв соблазнительную ножку, с усмешкой сказала:
– Завяжи ленты на моих сандалиях, воин. Я люблю, чтобы бант был посередине. Да смотри, не порви!
И Флавий осторожно сделал то, о чем она просила, и медленно поднял на нее глаза. Юлия выглядела довольной – ей удалось соединить покорность Адониса и смирение Флавия. Он слегка побледнел и казался злым, и она рассмеялась…
При этом воспоминании Флавий стиснул зубы. Его бесили и возбуждали подобные выходки Юлии, но он был безоружен против нее.
Претор сбежал с широких ступеней своего дома, придерживая синюю хламиду, скрепленную фибулой. Он был красив, этот рослый, широкоплечий воин в золотом панцире с выдавленной на груди мордой льва. На его строгом лице светились, озаряя крупные правильные черты лица, зеленые глаза, излучающие, подобно звезде, холодный свет.
Колесница, маленькая, легкая, понеслась с пологого ската Эсквимина, замелькали спицы, и улицы огласились стуком копыт. Лошади перешли в галоп, полосатая туника ауриги наполнилась ветром. Юлий сидел на высоком сиденье, украшенном резьбой из слоновой кости и серебра. Горожане расступались перед несущейся колесницей с мрачным претором. Многие бросали на него гневные взгляды, слышались проклятия. Какой-то плебей отпустил скабрезную шутку, послышался хохот.
Юлий сжал губы и глядел на фиолетовую дымку, клубящуюся над Тибром. Он знал причину злобы разнузданной черни. Это под его началом катафрактарии и преторианцы пресекли беспорядки на последних Играх, которые едва не переросли во всеобщий бунт. «Народ не простит тебе», – сказала тогда Юлия.
Народ не простит! Тем хуже для него. Императору не нужно прощение народа. Только повиновение способно удовлетворить его свирепость. А он, Юлий Флавий, командующий легионами, второй после консула человек, он верен своему императору. Он выполняет его приказ и несет личную ответственность.
Претор вспомнил, как однажды Юлия упрекнула его:
– Ты не любишь людей, – сказала она тогда, и так пристально и долго смотрела в его глаза, что у него сузились зрачки.
О нет! Это была ошибка. Он любил людей. Любил странной, немой любовью, жившей в нем. Любил за их слабости, страдания, за тягу к красоте. Но он ненавидел толпу – этого бешеного, опасного зверя, и поэтому там, в цирке, не задумываясь, выполнил свой долг. Ненавидел и тогда, когда украсил Аппиеву дорогу крестами и досыта накормил римских воронов. Это был его долг!..
Колесница спустилась с холма. Здесь, на площади, в кипящей толпе она не могла двигаться столь быстро, звон сбруи тонул в гуле голосов, и крики вспотевшего ауриги уже не казались столь грозными. Граждане не оставляли своим вниманием роскошную колесницу претора, уже поднялись вверх сжатые кулаки. Юлий был спокоен, он считал это бесплодным брожением. Колесница вклинилась в толпу, заржали кони… В это время показался патруль преторианцев, и толпа стала рассеиваться.
Покачиваясь на квадратном сиденье Флавий думал о Риме. Как ему тесно в этом суетном городе! Он изменился, стал другим. Юлий помнит, как любил он Вечный город в те дни, когда снял короткую тогу – претекст с пурпурной каймой и надел тогу совершеннолетнего. Теперь он знает Рим с другой стороны, знает Империю, и это дает ему право быть суровым.
Колесница стала подниматься на Палатинский холм, и мысли Юлия приняли иной ход. Свирепость Домициана безмерна. Он уже нажил себе смертельных врагов, и не только среди народа. Этот изощренный в коварстве безумец полагается только на солдат, которые боготворят его. Будучи наблюдательным, Юлий хорошо изучил характер Домициана. Жестокость его проистекала из фатальной боязни смерти, которая подогревалась предсказаниями халдеев.
Флавий едва не расхохотался, вспомнив, как император в ужасе отверг «новое измышление сената, постановившего, чтобы в каждое его консульство среди ликторов и посыльных его сопровождали римские всадники во всаднических тогах и с боевыми копьями.» [1]А ведь Домициан большой охотник до всяких почестей!
Уже несколько месяцев над столицей сверкали молнии. Их было великое множество. Бесшумно и стремительно разрывали они недвижимый, будто замороженный небесный свод над Палатинским дворцом. Суеверный император потерял, наконец, терпение и воскликнул:
– Пусть же разит, кого хочет!
Придворные шептуны тут же разнесли эти слова…
И вот Флавий в покоях дворца, изукрашенных фресками, где храмы с широкими лестницами уходят в синеву неба. По дороге сюда, в бесконечном шествии роскошных залов, галерей, лестниц, портиков, что своими стройными колоннами погружены в воздух, как в воду, Юлий видел преторианцев в шлемах и панцирях, защищающих грудь.
Во всем дворце наблюдалось движение: уходили и приходили военные, знатные граждане во всаднических тогах беседовали приглушенными голосами, с таинственным видом шныряли рабы, и женщины гинекея в пестрых циклах и изящных сандалиях двигались как цветы, подхваченные ветром.
Вот, наконец, Флавий оказался в покоях императора, где царил полумрак, легкий, как крылья бабочки, но придававший странный оттенок пурпурным занавесям и пологу, расшитому золотом. Полумрак скрывал роскошное убранство комнаты, а между пилястрами скапливалась уже настоящая тьма, фиолетовая и неподвижная, вызывая тревожные мысли… Потрескивала свеча на низком треножнике возле ложа, где покоился император. Рослый раб – дакиец стоял у изножия, и его вооружение тускло мерцало в неясном свете.
Домициан устремил на претора неподвижный взгляд. Флавий ждал. Свеча снова затрещала, и это был единственный звук в гнетущей тишине. Наконец Домициан разлепил губы и произнес:
– Я видел нынче жуткий сон, претор. Божественная Минерва, которую я так чту, возвестила мне, что покидает святилище, которое я для нее воздвиг и не может более оберегать своего императора. Юпитер отнял оружие у нее!.. Юпитер! Будь проклято все! Страшные, страшные сны…
Он тяжело поднялся и, сильно качаясь, прошелся из угла в угол. Сверкнула молния, голубая вспышка чиркнула по задрапированным окнам… Домициан заскрежетал зубами. Дакиец оставался недвижим.
– Еще видел я во сне, – продолжал император, медленно выговаривая слова, – будто на спине моей вырос золотой горб… Здесь желают моей смерти и думают, что тогда достигнут счастья, а для Империи – благополучия. Ослы!.. Нет! Нет! Слушай меня, Флавий! – Он схватил претора за руку, сильно дыша ему в лицо винными испарениями. – Ты останешься здесь. К гельветам отправится Саллюстий Отон. И довольно!.. В Риме происходит что-то ужасное, претор. Я чую заговор… Молчи! Слушай! Беда правителя в том, что когда он обнаруживает заговор, ему не верят до тех пор, покуда его не убьют.
Снаружи завывал ветер, слышались глухие удары, словно стены старого дворца с трудом противостояли напору стихии. Фиолетовая дымка над Тибром обращалась бурей. Из глубины покоев доносилось мяуканье леопардов…
Император опустился на ложе и снова заговорил с Флавием, объявляя воину свои подозрения и свою волю. Раб в молчании смотрел на Юлия.
Слышался звон оружия и приглушенные команды центурионов… Заколыхался полог, будто кто-то хотел войти и не посмел. Затрещала свеча… Мяукали леопарды…
С тяжелым сердцем вышел претор из покоев императора. Дворцовые сановники перед ним почтительно расступились. Не имея намерения дольше оставаться во дворце и желая поскорее отправиться в лагерь за Тибром, претор быстро шел по дворцовым залам, галереям с колоннами из лунного камня, золотые капители которых терялись в сводах, где скапливался сумрак. Налетевшая буря внезапно превратила бесцветный день в ночь. Повсюду зажигали огни, кто-то ругался и требовал масла для светильников. Происходила смена дворцового караула, центурионы отдавали короткие команды зычными голосами. Женщины, прекрасные, как белый мрамор, стояли, прислонившись к колоннам…
Флавий проходил по великолепным залам, предназначенным Домицианом для приема гостей, украшенным лучшими произведениями скульптуры, мимо зала библиотеки с драгоценными свитками, не замечая картин, бюстов, статуй – восхитительных образцов искусства, собираемых в течение столетий. Слова Домициана встревожили его, но претор не желал в этом себе признаваться. С грустью Флавий думал о том, что, если опасения Германика подтвердятся и он будет умерщвлен, в городе начнется резня. Народ не может забыть последних Игр, хотя прошло уже несколько месяцев. Флавий и сам чувствовал, что Рим готовится к страшным переменам. Подобно Везувию бурлят его чудовищные недра, набухая гнойным нарывом то там, то здесь.
Флавий был воин и не хотел разбираться в делах, происходящих в верхах и низах Рима. Он ненавидел Домициана как гражданин, но как воин дал ему клятву и обязан был его защитить. И претор ни на миг не сомневался в том, что исполнит свой долг. Порой он горько сожалел о том, что ему не удалось служить Цезарю – только перед таким императором он мог склонить свою гордую голову.