Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- Следующая »
- Последняя >>
ИСЭ МОНОГАТАРИ
Повесть из Исэ
***
Файл создан на основе издания: Исэ моногатари. – М.: Наука, 1979.
В файл не вошли "Дополнения: Камо-но Тёмэй. Записки из кельи" и "Приложения: Вяч. Вс. Иванов. Н. И. Конрад как интерпретатор текста".
Проставленные в печатном тексте ударения обозначены апострофом перед уд'арной гласной.
В файл не вошли "Дополнения: Камо-но Тёмэй. Записки из кельи" и "Приложения: Вяч. Вс. Иванов. Н. И. Конрад как интерпретатор текста".
Проставленные в печатном тексте ударения обозначены апострофом перед уд'арной гласной.
От редакции
Читателю книг серии «Литературные памятники» хорошо известны принципы, согласно которым они отбираются и издаются. Но сейчас перед читателем не совсем привычный тип книги: двойной литературный памятник. Во-первых, это один из памятников японской культуры – повесть «Исэ моногатари» (X в.); во-вторых, один из памятников переводческой и филологической культуры начальных лет Советской власти – русское издание повести.
Русское издание было опубликовано в 1923 г. во «Всемирной литературе», основанной А. М. Горьким, спустя тысячу лет после того, как повесть появилась в Японии. В уведомлении к «Всемирной литературе» (1919 г.) объявлялось, что «делается впервые попытка при помощи русских востоковедов приобщить в сознании русского читателя памятники Востока к мировой литературе, соединив их с памятниками литератур Запада». Там же говорилось, что «русские востоковеды охотно откликнулись на призыв передать понятною русскою речью замечательные и характерные произведения восточных писателей, над которыми они работали всю свою жизнь».
В числе первых, отозвавшихся на новые требования времени, были такие замечательные ученые, как С. Ф. Ольденбург, Б. А. Тураев, В. М. Алексеев, В. В. Бартольд, Ф. И. Щербатский, Б. Я. Владимирцов, Н. Я. Марр, Ю. И. Крачковский, В. К. Шилейко, И. А. Орбели, В. А. Струве; среди них был и 28-летний Н. И. Конрад, в будущем академик, один из основоположников и руководителей серии «Литературные памятники» Академии наук СССР.
В тот ранний период своей деятельности японоведа-филолога Н. И. Конрад уделил внимание двум произведениям японской классики: «Запискам из кельи» Камо-но Тёмэя (XIII в.) и «Исэ моногатари» – лирической повести древней Японии, как он назвал ее в подзаголовке к изданию 1923 г.
Выбор этот вряд ли был случаен.
«Исэ моногатари» создавалась во времена первого расцвета хэйанской культуры, изумительной по богатству и тонкости переживания мира. Но «Исэ моногатари» – не только книга далекой эпохи. Это – одна из основополагающих книг японской классической литературы. В ней с отчетливостью итога выражены многие родовые черты будущей национальной культуры.
«Записки» Камо-но Тёмэя – памятник одной из самых драматичных эпох в истории Японии, когда на смену старинной аристократии пришли воинственные владетели из восточных областей страны.
Н. И. Конрад, разумеется, опирался в своих трудах на многовековые исследования японских филологов. В смысле строго филологическом переводы его безупречны. Впрочем, он всегда подчеркивал, что в фактической стороне дела превзойти японцев иностранному исследователю вряд ли возможно. Но далее, а точнее почти одновременно, возникала проблема освоения и интерпретации, и следует сказать, что уже первые работы Н. И. Конрада закладывали основы нового востоковедения. Ведь создавались они в начале 20-х годов. Историческая эпоха во многом подсказывала и особенности выбора произведений для перевода, и их интерпретацию. Тревожная драматичность «Записок» Камо-но Тёмэя находила отзвук в душе молодого ученого, российского интеллигента, отдавшего свои знания служению Советскому государству. Перевод «Записок» осуществлялся человеком, который основал университет в городе Орле, одним из активных строителей советской культуры, напряженно размышлявшем о путях ее развития.
«Исэ моногатари» – истинное начало огромной работы Н. И. Конрада по созданию теории японской культуры в историческом освещении. А эта тема его научного творчества находится в несомненной связи с эпохой, историзм которой живо ощущался мыслящим человеком. Сам факт издания «Исэ моногатари» во «Всемирной литературе», грандиозном предприятии А. М. Горького, намеревавшемся дать широким массам народа все богатство мировой книжной культуры, требовал по крайней мере два качества работы: с одной стороны, строгую подлинность произведений, над которыми ученые и переводчики «работали всю свою жизнь», с другой – демократичность подачи материала, передать который нужно было «понятною русскою речью». Эти два качества характерны для всего творчества Н. И. Конрада. Они порождены стремлением ученого к историзму интерпретации текста, тем, что позже стали называть системным подходом к культуре, что ярко проявилось уже в данной работе.
«Понятная русская речь» для Н. И. Конрада – осязаемый итог многостороннего, иерархического осмысления литературного произведения: достаточно вчитаться внимательно в его очерк морфологии лирического отрывка во вступлении к «Исэ», а затем обратиться к самим переводам. Перевод им уже в те времена понимался как категория философии культуры[1]. Проблеме перевода посвящены замечательные размышления Н И. Конрада тех лет в его рецензии на книгу переводов Юлиана Шуцкого[2].
Перевод «Исэ моногатари», статьи и комментарии есть цельный и стройный труд, на котором неизгладима печать личности ученого и эпохи создания. Книга эта положила начало и советскому научному японоведению, и советскому художественному переводу с японского. В ней ясно выражено традиционное для русской культуры уважительное отношение к другой, далекой культуре, стремление понять ее ценность и межнациональное значение.
«Исэ моногатари» 1923 г. – памятник нашей культуры, в некотором смысле – и наша классика. Советское издание (на хорошей по тем временам, но все же желтовато-серой бумаге недавних голодных годов) оказалось первым европейским переводом «Исэ» с подлинника, обогнавшим английский перевод Фрица Фоса на 33 года[3].
Из двух статей Н. И. Конрада, предварявших в издании 1923 г. текст перевода повести, мы воспроизводим статью «Исэ моногатари», поместив ее в соответствии с современной традицией серии «Литературные памятники» после повести. Статью «Вокруг Исэ моногатари»[4] мы даем в обширных извлечениях. В этой статье, написанной на раннем этапе развития советского марксистского литературоведения, неизбежны издержки времени – результат стремительной ломки старого востоковедения: иногда слишком неопосредованно подается классовая детерминированность литературы хэйанского периода и еще недостаточно диалектически по сравнению с позднейшими работами самого Н. И. Конрада и других советских востоковедов ставится проблема литературных влияний. Необходимо также учитывать, что статья обращена к широкому читателю. Наряду с научной композицией в ней (как это часто будет и у позднего Конрада) есть и чисто художественная. Это – портрет эпохи, где автором укрупняются ее действительно существенные черты: контраст столицы и страны, атмосфера мира и покоя (на самом деле, конечно, относительного), влияние Китая (проблемы которого, разумеется, много сложнее).
"Существует целый ряд серьезных оснований полагать, – начинает статью Н. И. Конрад, – что лирическая повесть под вышеприведенным наименованием появилась вскоре после 922 г. н. э., т. е. что она принадлежит началу того X века, который дал Японии, японской литературе три произведения, знаменующие собою различные вершины художественного творчества в области изящной словесности этой страны.
В эти же приблизительно годы вышла в свет знаменитая «Антология» («Кокинвак'асю», дословно: «Собрание древних и новых японских стихотворений») – лучший памятник поэтического творчества Японии, собрание образцов известной Европе японской танка... На рубеже следующего столетия стоит монументальный роман «Гэндзи, блистательный принц» («Гэндзи моногатари») – колосс японской классической литературы и по своему объему, и по художественной ценности. Эта триада во все последующие времена служила предметом самого внимательного и восторженного чтения, самого пытливого и настойчивого изучения и неустанных подражаний. И принадлежит она той эпохе в культурно-историческом развитии «страны Восходящего Солнца», которой суждено было в отношении художественной литературы стать воистину «классическим», золотым веком, недосягаемой вершиной литературного творчества, – эпохе Хэйан.
Самое название эпохи лучше всего вводит нас в ее сущность: хэйан – «мир и покой»; Хэйан-кё – «город мира и покоя». Так именовалась столица того времени, нынешний город Киото, так именуется теперь в японской истории и весь тот период, когда этот город владел всей Японией, господствовал над культурой, играл первенствующую роль в жизни страны. И это название лучше всего оттеняет то характерное, что отличает хэйанский период от всех остальных; лучше всего подчеркивает ту его специфическую особенность, которая отсутствовала в японской жизни до него и которая вместе с ним надолго исчезла из японской истории и для последующих веков. Эта особенность и специфическое качество действительно и есть «мир и покой».
Нет ничего более парадоксального в Японии, чем картина культуры этой эпохи: с одной стороны, блестящее развитие цивилизации, высокий уровень просвещения и образованности, роскошь и утонченность быта и обихода, необычайное развитие общественных взаимоотношений, сложный и многообразный политический аппарат, процветание искусства и ни с чем не сравнимый блеск литературы, а с другой – упадок технический и экономический, огрубение нравов, иногда граничащее с одичанием, невежество и воистину бедственное положение народных масс.
Такое чрезвычайное разобщение общественных верхушек, с одной стороны, и народных масс – с другой, выразилось в целом ряде характернейших для Хэйана явлений. Первым из них было необычное и доселе, и для будущих времен противопоставление столицы – города Хэйана (Киото) – и провинции. Строго говоря, во все эти столетия был один только город – именно столица, все же прочее едва ли достойно было называться этим именем. Как вся наиболее яркая и выявляющаяся культура сосредоточилась в среде одной аристократии, так и весь вновь созданный быт собрался, как в фокусе, в одном пункте – в Киото" (с. 196-197, 199).
В то же время уже в этом раннем культурно-социологическом очерке Н. И. Конрад подметил и обратную тенденцию:
«...оттесненный в сторону синтоизм оставался уделом большинства нации; достаточно прочно укрепившийся в предыдущую эпоху буддизм захватывал уже довольно значительные круги образованных классов, а тот китаизм, который так ярко просвечивает в культурных памятниках эпохи, принадлежал почти исключительно верхнему сословию, верхушкам общества – аристократии и среди нее даже преимущественно придворным, очень многочисленным, правда, но все же по необходимости очень ограниченным, кругам» (с.198).
Анализируя специфический эстетизм, роль эмоционального начала и значение женщины в хэйанской жизни, Н. И. Конрад по существу объективно готовил материал для более поздних типологических сопоставлений с куртуазной литературой, что, в частности, привело ученого к утверждению принципиального единства основных этапов мирового культурного развития.
"Основным принципом всех воззрений, жизни и деятельности хэйанцев, проходящим через все здание их культуры сверху донизу, – писал Н. И. Конрад в работе почти 60-летней давности, – был эстетизм. Культ красоты во всех ее многоразличных проявлениях, служение прекрасному – вот что руководило хэйанцами в их действиях и мышлении В работе над созданием этого принципа соединились все культурные факторы века: и китаизм в лице своей изящной литературы, и буддизм – своим приближением к красотам природы, своими пышными обрядами, торжественными богослужениями, роскошными одеждами священнослужителей и некоторыми сторонами своего учения. К утонченности звала китайская поэзия – сама столь изысканная, к этому же вел и буддизм, во многом требующий от своего адепта такой духовной утонченности. Поэтому вполне понятно, почему хэйанцы достигли совершенства в этом смысле, почему среди них вырабатывались несравненные виртуозы не одной только поэзии и не одной только жизни, но скорей именно их органического соединения, синтеза: не в танка, хоть и ловко сделанной, безукоризненной по форме и смыслу, вершина искусства какого-нибудь кавалера эпохи Хэйан и не в каком-нибудь его поступке, но в том и другом, вместе взятом: опоэтизированный поступок и претворенное в поэзию действие – вот в чем не знали себе равных хэйанцы. И не будет преувеличением сказать, что ценность Хэйана – не в его поэтических антологиях, как бы интересны они ни были, не в его многочисленных романах, иногда монументальных, иногда представляющих ряд отрывков и записок, не в его интимной литературе – дневниках и заметках, но именно в жизни и образе действий его представителей. Художественное произведение эпохи не «Гэндзи», не антология и не «Исэ моногатари», но проникнутая эстетизмом сама жизнь кавалера или дамы хэйанской столицы[5].
Наряду с этим эстетизмом в качестве основного признака эпохи следует поставить эмоционализм. Впрочем, этот последний был теснейшим образом связан с первым, вытекал из того же культа красоты, который составлял суть хэйанского эстетизма. И опять-таки китайская изящная литература, ее утонченность чувств и иногда даже гипертрофированная чувствительность, тот культ чувства, который идет хотя бы от вышеназванной «Поэмы бесконечного ропота» (поэмы великого китайского поэта Бо Цзюй-и– Ред.); опять тот же буддизм, и особенно в своем эзотерическом облике, требующем такой эмоциональной напряженности, – все это способствовало этому культу чувства. И сама обстановка двора, общество, весь уклад жизни этих аристократов являли как нельзя лучшую почву для развития эмоционализма, и недаром мы видим во всех литературных памятниках эпохи, и в частности в «Исэ моногатари», такой пышный его расцвет.
Однако этот эмоционализм был введен в строгие рамки. Преклонение перед чувством вовсе не означало приверженности к бурным страстям и пламенным эффектам, к безудержному сентиментализму или героическому романтизму; от этого всего хэйанцы были так же далеки, как и от ученого резонерства и скучных морализирований. Всякое чувство было введено в рамки эстетизма, подчинено его законам и требованиям. Не сила чувства, не его тонкость, не пламенность, не сконцентрированная сдержанность, не качество даже, а рафинированность – вот что требовал эстетический кодекс Хэйана. И напрасно мы стали бы искать в литературных памятниках эпохи героических подвигов, сильных душевных движений, мощных аффектов – ничего этого нет. Есть лишь прихотливая игра утонченных настроений и сопряженных с ними действий. И это эстетическое исповедание заменяло собою мораль. Отсюда шли задерживающие стимулы поведения: «некрасивое – недопустимо» – так гласил неписаный, но категорический закон, и отступление от него каралось если и не правосудием, то общественным презрением. Допустимые поступки, противоречащие этому закону, переставали быть «своими» для этого общества.
В такой эмоционально насыщенной и эстетически дисциплинированной обстановке не было места для логики, для упражнения интеллекта. Все, что допускалось из рационалистических мотивов, что признавалось и имело право гражданства, – это остроумие, блестящая игра ума, воспитанного на литературных образах и формах, изысканного в своих построениях и терминах. Сложный намек, трудный для расшифровки, проявление литературной эрудиции в смысле заимствования и умелого использования поэтического образа и выражения – вот что доставляло огромное удовольствие хэйанцам и высоко ими ценилось. И многочисленные собрания во дворце, в салонах дам и кавалеров были в значительной степени посвящены таким переливам остроумия и эрудиции.
Вполне естественно, что в такой атмосфере весьма значительную роль стали играть женщины. Они были необходимым элементом всей жизни Хэйана, на них и вокруг них концентрировались тот эстетизм и та эмоциональность, которые были разлиты кругом. Более того, они в большой мере и руководили этой жизнью, давали ей тон и направление. Уже до Хэйана роль женщины в культуре была очень значительна. Женщина не была еще стеснена, как будет впоследствии, в своих проявлениях. И в сфере духовной культуры, в частности в поэзии, еще в эпоху Нара женщины мало чем уступали мужчине: столько стихотворений в поэтической антологии той эпохи «Манъёсю» принадлежит именно женщинам-поэтессам! С наступлением же Хэйана женщина завоевала себе и в жизни, и в литературе первое и никем не оспариваемое место. Появляется ряд выдающихся женщин, одаренных литературным талантом, из-под их кисти, на всякий случай жизни и в соединении со всякой эмоцией, льются бесчисленные танка; они ведут дневники, где отражается так полно и подробно весь строй чувств и мыслей людей того времени, и они же описывают окружающую их действительность и запечатлевают события в романах, повестях и т. д. Державный «Гэндзи, блистательный принц» – крупнейший роман эпохи – принадлежит женщине – Мурасаки Сикибу; «Интимные записки» («М'акура-но с'оси») вышли из под пера другой женщины – Сэй-сёнагон. А участие их в антологии «Кокинсю» обусловливает наличие в ней множества чудесных танка, считающихся безукоризненными образцами такого рода поэзии. Имя Оно-но К'омати – поэтессы начала X в. – блестит ярким светом в созвездии Шести бессмертных поэтов (Роккасэн) Хэйана.
Однако по одной уже Оно-но Комати можно составить себе полное представление о всей той роли, которую играла женщина Хэйана. Комати славится не только как поэтесса, она знаменита на все века как образец женской красоты, и о чем вспоминают больше, когда говорят о ней теперь, установить трудно, так слились в ее образе эти два качества – поэтическое искусство и красота. В ту эпоху безобразие так же мало прощалось, как и грубость, невоспитанность, неумение в области изящного обхождения и поэтического искусства. Недаром о другом бессмертном из того же созвездия – Нарихир'а – молва гласит, что он был образцом мужской красоты. Блистательный принц Гэндзи, герой романа Мурасаки, наделен тем и другим свойством; и в самом деле, насколько мы знаем из литературных памятников и из других документов эпохи, из самой истории, женская красота оказывалась тогда одним из наиболее могущественных факторов жизни.
Среди утонченных и изощренных хэйанцев, поклоняющихся красоте во всех ее проявлениях и всегда и всюду ищущих стимулы для возбуждения своей эмоциональной природы, женщина с ее красотой и специфическим изяществом должна была играть особую роль. И эта роль была в конце концов столь значительной, что благополучие целых семейств и родов часто ставилось в зависимость от женской красоты. Господствующий в эпоху Хэйан аристократический род Фудзивара держал с помощью женщин в своих руках царствующих императоров; с помощью их же многочисленных наложниц во дворце устанавливали и поддерживали свое положение знатные фамилии, и часто буквально все надежды какого-нибудь падающего аристократического семейства сосредоточивались на девушке из их среды, отличавшейся особой красотой.
Таков был Хэйан, таковы были стиль и тон жизни и культуры в течение почти четырех столетий" (с. 203-206).
Вторая из предпосланных Н. И. Конрадом к изданию 1923 г. статей, трактующая непосредственно вопросы поэтики «Исэ моногатари», сохранила всю свою свежесть и в наши дни, и мы приводим ее целиком.
«Исэ моногатари» – книга, сложившаяся в начале X в. Уже вскоре после ее создания существовала некая рукопись или несколько рукописей, достаточно широко читавшихся. Популярность «Исэ» объяснялась двумя причинами: стихотворения Аривара Нарихира и другие антологические стихи, вошедшие в книгу, на века заворожили японскую поэзию; в книге утвердился способ соединения стихов и прозы, поэтического текста и прозаического пояснения, эстетическая сумма которых больше простой суммы того и другого. Она рождает отзвук в сердце читающего и всякий раз словно бы ставит его в пространство повести, ибо предполагает напряженное ответное переживание. «Исэ моногатари» то как бы растворялась в культурном быте эпохи, ибо автор ее и герои были ее воплощением, то давала японским писателям все новые стимулы творчества.
Способ существования рукописи в средневековой культуре имеет свои особенности. Пользуясь излюбленным японскими литераторами сравнением бытия слова с растением, можно сказать, что рукопись обновлялась, как трава на почве: та же и не та... Менялись времена. Хорошо известные герои и всем понятные ситуации уже вскоре потребовали пояснений. Литература XI-XII вв. владела разными списками «Исэ». К концу XII в. возникла необходимость кодификации текста. Выдающийся поэт и крупнейший филолог Фудзивара Садайэ с 1202 по 1234 г. восемь раз собственноручно переписывал «Исэ». В странах буддийского круга был обычай переписывать своею рукой священные книги – сутры, считалось, что это умножало заслугу людей в земном мире. Кроме того, под влиянием иероглифической культуры Китая наиболее ценные книги должны были переписываться для их сохранности, ибо письменное слово почиталось священным. «Исэ моногатари» издавна вызывала к себе благоговейное отношение, но единого текста повести нет и до сих пор, и это одна из важнейших черт ее жизни в японской культуре.
Проблема авторства в японской классике существовала и в ту пору, но понималась она иначе, чем теперь Крупнейшие японские филологи XVII-XIX вв. – Китамура Кигин, Камо Мабути, Мотоори Норинага, Кайре – посвящали свои исследования «Исэ», занимались прояснением темных мест, толкованием стихов и т. д., ибо «Исэ моногатари» не воспринималась просто как памятник далекой старины, но жила подлинной жизнью в культуре народа, а старина – парадоксальным образом – казалась гарантом вечной новизны эмоций, запечатленных в повести. Тонко понимая эту особенность книги, Н И. Конрад немногословно выразил это во фразе почти полемической: «Предлагаемый перевод сделан с общедоступного издания... на основании которого проставлена нумерация отрывков».
«Общедоступное издание», на которое ссылается Н. И. Конрад, – это японское издание «Исэ моногатари», осуществленное в 1912 г. известным японским поэтом и ученым-филологом Кубота Уцубо (1877-1967), предназначенное, как и его будущий русский перевод, именно рядовому культурному читателю. Кубота Уцубо намеренно не следовал буквально в своем издании какому-либо определенному списку «Исэ моногатари», не считая ни один из них настолько исчерпывающе полным или настолько достоверным, чтобы отнять у читателя богатство синтетической версии. Кубота как филолог учел разные толкования книги, выполненные на протяжении веков, и сделал отбор, следуя своему поэтическому чутью. После каждого отрывка (повесть состоит из лирических отрывков) Кубота дает своего рода лирико-историческое истолкование ситуации, при которой было создано стихотворение. Эти толкования несомненно повлияли на работу Н. И. Конрада, но, разумеется, не исчерпали проблем, возникавших перед переводчиком. Более того, богатство раскрываемого Кубота контекста дополнительно усложнило их.
Принцип, избранный Кубота и сохраненный в переводе, подходил для массового издания, но он не строго соответствовал современной научной текстологии средневековых памятников письменности, хотя Кубота фактически опирался на один из авторитетнейших списков. Можно не сомневаться, что если бы Н. И. Конрад сам осуществлял данное переиздание, он отразил бы в нем большую работу, проделанную японскими учеными после Кубога Уцубо. Среди новейших изданий критического текста «Исэ моногатари» должна быть выделена осуществленная Оцу Юити и Цукисима Югака в 1958 г. в токийском издательстве «Иванами» в серии «Нихон котэн бунгаку тайкэй» (т. 9) публикация списка, возводимого к собственноручному списку Фудзивара Садайэ (XII в.).
Однако после кончины Н. И. Конрада менять что-либо в тексте перевода было невозможно. Это означало бы претензию редакторов строить японистическую текстологию вместо крупнейшего япониста современности, признанного таковым и в Японии (в 1968 г по поводу столетия революции Мэйдзи советский ученый был награжден высшей наградой, которую японские законы предусматривают для иностранца). Кроме того, в «Исэ моногатари» Н. И. Конрад выступает не только как ученый, но и как мастер художественного перевода. Сначала некоторые его переводы японских стихов иному читателю могут показаться необычными. Но когда разумом или чувством (свободно читающих по-японски у нас еще очень мало) постигаешь, что эта странность, простота, недосказанность, простор для эмоций и есть подлинность японских пятистиший – танка, тогда становится ясно, насколько неуместно и даже просто недопустимо вносить какие-либо изменения в текст перевода.
Русское издание было опубликовано в 1923 г. во «Всемирной литературе», основанной А. М. Горьким, спустя тысячу лет после того, как повесть появилась в Японии. В уведомлении к «Всемирной литературе» (1919 г.) объявлялось, что «делается впервые попытка при помощи русских востоковедов приобщить в сознании русского читателя памятники Востока к мировой литературе, соединив их с памятниками литератур Запада». Там же говорилось, что «русские востоковеды охотно откликнулись на призыв передать понятною русскою речью замечательные и характерные произведения восточных писателей, над которыми они работали всю свою жизнь».
В числе первых, отозвавшихся на новые требования времени, были такие замечательные ученые, как С. Ф. Ольденбург, Б. А. Тураев, В. М. Алексеев, В. В. Бартольд, Ф. И. Щербатский, Б. Я. Владимирцов, Н. Я. Марр, Ю. И. Крачковский, В. К. Шилейко, И. А. Орбели, В. А. Струве; среди них был и 28-летний Н. И. Конрад, в будущем академик, один из основоположников и руководителей серии «Литературные памятники» Академии наук СССР.
В тот ранний период своей деятельности японоведа-филолога Н. И. Конрад уделил внимание двум произведениям японской классики: «Запискам из кельи» Камо-но Тёмэя (XIII в.) и «Исэ моногатари» – лирической повести древней Японии, как он назвал ее в подзаголовке к изданию 1923 г.
Выбор этот вряд ли был случаен.
«Исэ моногатари» создавалась во времена первого расцвета хэйанской культуры, изумительной по богатству и тонкости переживания мира. Но «Исэ моногатари» – не только книга далекой эпохи. Это – одна из основополагающих книг японской классической литературы. В ней с отчетливостью итога выражены многие родовые черты будущей национальной культуры.
«Записки» Камо-но Тёмэя – памятник одной из самых драматичных эпох в истории Японии, когда на смену старинной аристократии пришли воинственные владетели из восточных областей страны.
Н. И. Конрад, разумеется, опирался в своих трудах на многовековые исследования японских филологов. В смысле строго филологическом переводы его безупречны. Впрочем, он всегда подчеркивал, что в фактической стороне дела превзойти японцев иностранному исследователю вряд ли возможно. Но далее, а точнее почти одновременно, возникала проблема освоения и интерпретации, и следует сказать, что уже первые работы Н. И. Конрада закладывали основы нового востоковедения. Ведь создавались они в начале 20-х годов. Историческая эпоха во многом подсказывала и особенности выбора произведений для перевода, и их интерпретацию. Тревожная драматичность «Записок» Камо-но Тёмэя находила отзвук в душе молодого ученого, российского интеллигента, отдавшего свои знания служению Советскому государству. Перевод «Записок» осуществлялся человеком, который основал университет в городе Орле, одним из активных строителей советской культуры, напряженно размышлявшем о путях ее развития.
«Исэ моногатари» – истинное начало огромной работы Н. И. Конрада по созданию теории японской культуры в историческом освещении. А эта тема его научного творчества находится в несомненной связи с эпохой, историзм которой живо ощущался мыслящим человеком. Сам факт издания «Исэ моногатари» во «Всемирной литературе», грандиозном предприятии А. М. Горького, намеревавшемся дать широким массам народа все богатство мировой книжной культуры, требовал по крайней мере два качества работы: с одной стороны, строгую подлинность произведений, над которыми ученые и переводчики «работали всю свою жизнь», с другой – демократичность подачи материала, передать который нужно было «понятною русскою речью». Эти два качества характерны для всего творчества Н. И. Конрада. Они порождены стремлением ученого к историзму интерпретации текста, тем, что позже стали называть системным подходом к культуре, что ярко проявилось уже в данной работе.
«Понятная русская речь» для Н. И. Конрада – осязаемый итог многостороннего, иерархического осмысления литературного произведения: достаточно вчитаться внимательно в его очерк морфологии лирического отрывка во вступлении к «Исэ», а затем обратиться к самим переводам. Перевод им уже в те времена понимался как категория философии культуры[1]. Проблеме перевода посвящены замечательные размышления Н И. Конрада тех лет в его рецензии на книгу переводов Юлиана Шуцкого[2].
Перевод «Исэ моногатари», статьи и комментарии есть цельный и стройный труд, на котором неизгладима печать личности ученого и эпохи создания. Книга эта положила начало и советскому научному японоведению, и советскому художественному переводу с японского. В ней ясно выражено традиционное для русской культуры уважительное отношение к другой, далекой культуре, стремление понять ее ценность и межнациональное значение.
«Исэ моногатари» 1923 г. – памятник нашей культуры, в некотором смысле – и наша классика. Советское издание (на хорошей по тем временам, но все же желтовато-серой бумаге недавних голодных годов) оказалось первым европейским переводом «Исэ» с подлинника, обогнавшим английский перевод Фрица Фоса на 33 года[3].
Из двух статей Н. И. Конрада, предварявших в издании 1923 г. текст перевода повести, мы воспроизводим статью «Исэ моногатари», поместив ее в соответствии с современной традицией серии «Литературные памятники» после повести. Статью «Вокруг Исэ моногатари»[4] мы даем в обширных извлечениях. В этой статье, написанной на раннем этапе развития советского марксистского литературоведения, неизбежны издержки времени – результат стремительной ломки старого востоковедения: иногда слишком неопосредованно подается классовая детерминированность литературы хэйанского периода и еще недостаточно диалектически по сравнению с позднейшими работами самого Н. И. Конрада и других советских востоковедов ставится проблема литературных влияний. Необходимо также учитывать, что статья обращена к широкому читателю. Наряду с научной композицией в ней (как это часто будет и у позднего Конрада) есть и чисто художественная. Это – портрет эпохи, где автором укрупняются ее действительно существенные черты: контраст столицы и страны, атмосфера мира и покоя (на самом деле, конечно, относительного), влияние Китая (проблемы которого, разумеется, много сложнее).
"Существует целый ряд серьезных оснований полагать, – начинает статью Н. И. Конрад, – что лирическая повесть под вышеприведенным наименованием появилась вскоре после 922 г. н. э., т. е. что она принадлежит началу того X века, который дал Японии, японской литературе три произведения, знаменующие собою различные вершины художественного творчества в области изящной словесности этой страны.
В эти же приблизительно годы вышла в свет знаменитая «Антология» («Кокинвак'асю», дословно: «Собрание древних и новых японских стихотворений») – лучший памятник поэтического творчества Японии, собрание образцов известной Европе японской танка... На рубеже следующего столетия стоит монументальный роман «Гэндзи, блистательный принц» («Гэндзи моногатари») – колосс японской классической литературы и по своему объему, и по художественной ценности. Эта триада во все последующие времена служила предметом самого внимательного и восторженного чтения, самого пытливого и настойчивого изучения и неустанных подражаний. И принадлежит она той эпохе в культурно-историческом развитии «страны Восходящего Солнца», которой суждено было в отношении художественной литературы стать воистину «классическим», золотым веком, недосягаемой вершиной литературного творчества, – эпохе Хэйан.
Самое название эпохи лучше всего вводит нас в ее сущность: хэйан – «мир и покой»; Хэйан-кё – «город мира и покоя». Так именовалась столица того времени, нынешний город Киото, так именуется теперь в японской истории и весь тот период, когда этот город владел всей Японией, господствовал над культурой, играл первенствующую роль в жизни страны. И это название лучше всего оттеняет то характерное, что отличает хэйанский период от всех остальных; лучше всего подчеркивает ту его специфическую особенность, которая отсутствовала в японской жизни до него и которая вместе с ним надолго исчезла из японской истории и для последующих веков. Эта особенность и специфическое качество действительно и есть «мир и покой».
Нет ничего более парадоксального в Японии, чем картина культуры этой эпохи: с одной стороны, блестящее развитие цивилизации, высокий уровень просвещения и образованности, роскошь и утонченность быта и обихода, необычайное развитие общественных взаимоотношений, сложный и многообразный политический аппарат, процветание искусства и ни с чем не сравнимый блеск литературы, а с другой – упадок технический и экономический, огрубение нравов, иногда граничащее с одичанием, невежество и воистину бедственное положение народных масс.
Такое чрезвычайное разобщение общественных верхушек, с одной стороны, и народных масс – с другой, выразилось в целом ряде характернейших для Хэйана явлений. Первым из них было необычное и доселе, и для будущих времен противопоставление столицы – города Хэйана (Киото) – и провинции. Строго говоря, во все эти столетия был один только город – именно столица, все же прочее едва ли достойно было называться этим именем. Как вся наиболее яркая и выявляющаяся культура сосредоточилась в среде одной аристократии, так и весь вновь созданный быт собрался, как в фокусе, в одном пункте – в Киото" (с. 196-197, 199).
В то же время уже в этом раннем культурно-социологическом очерке Н. И. Конрад подметил и обратную тенденцию:
«...оттесненный в сторону синтоизм оставался уделом большинства нации; достаточно прочно укрепившийся в предыдущую эпоху буддизм захватывал уже довольно значительные круги образованных классов, а тот китаизм, который так ярко просвечивает в культурных памятниках эпохи, принадлежал почти исключительно верхнему сословию, верхушкам общества – аристократии и среди нее даже преимущественно придворным, очень многочисленным, правда, но все же по необходимости очень ограниченным, кругам» (с.198).
Анализируя специфический эстетизм, роль эмоционального начала и значение женщины в хэйанской жизни, Н. И. Конрад по существу объективно готовил материал для более поздних типологических сопоставлений с куртуазной литературой, что, в частности, привело ученого к утверждению принципиального единства основных этапов мирового культурного развития.
"Основным принципом всех воззрений, жизни и деятельности хэйанцев, проходящим через все здание их культуры сверху донизу, – писал Н. И. Конрад в работе почти 60-летней давности, – был эстетизм. Культ красоты во всех ее многоразличных проявлениях, служение прекрасному – вот что руководило хэйанцами в их действиях и мышлении В работе над созданием этого принципа соединились все культурные факторы века: и китаизм в лице своей изящной литературы, и буддизм – своим приближением к красотам природы, своими пышными обрядами, торжественными богослужениями, роскошными одеждами священнослужителей и некоторыми сторонами своего учения. К утонченности звала китайская поэзия – сама столь изысканная, к этому же вел и буддизм, во многом требующий от своего адепта такой духовной утонченности. Поэтому вполне понятно, почему хэйанцы достигли совершенства в этом смысле, почему среди них вырабатывались несравненные виртуозы не одной только поэзии и не одной только жизни, но скорей именно их органического соединения, синтеза: не в танка, хоть и ловко сделанной, безукоризненной по форме и смыслу, вершина искусства какого-нибудь кавалера эпохи Хэйан и не в каком-нибудь его поступке, но в том и другом, вместе взятом: опоэтизированный поступок и претворенное в поэзию действие – вот в чем не знали себе равных хэйанцы. И не будет преувеличением сказать, что ценность Хэйана – не в его поэтических антологиях, как бы интересны они ни были, не в его многочисленных романах, иногда монументальных, иногда представляющих ряд отрывков и записок, не в его интимной литературе – дневниках и заметках, но именно в жизни и образе действий его представителей. Художественное произведение эпохи не «Гэндзи», не антология и не «Исэ моногатари», но проникнутая эстетизмом сама жизнь кавалера или дамы хэйанской столицы[5].
Наряду с этим эстетизмом в качестве основного признака эпохи следует поставить эмоционализм. Впрочем, этот последний был теснейшим образом связан с первым, вытекал из того же культа красоты, который составлял суть хэйанского эстетизма. И опять-таки китайская изящная литература, ее утонченность чувств и иногда даже гипертрофированная чувствительность, тот культ чувства, который идет хотя бы от вышеназванной «Поэмы бесконечного ропота» (поэмы великого китайского поэта Бо Цзюй-и– Ред.); опять тот же буддизм, и особенно в своем эзотерическом облике, требующем такой эмоциональной напряженности, – все это способствовало этому культу чувства. И сама обстановка двора, общество, весь уклад жизни этих аристократов являли как нельзя лучшую почву для развития эмоционализма, и недаром мы видим во всех литературных памятниках эпохи, и в частности в «Исэ моногатари», такой пышный его расцвет.
Однако этот эмоционализм был введен в строгие рамки. Преклонение перед чувством вовсе не означало приверженности к бурным страстям и пламенным эффектам, к безудержному сентиментализму или героическому романтизму; от этого всего хэйанцы были так же далеки, как и от ученого резонерства и скучных морализирований. Всякое чувство было введено в рамки эстетизма, подчинено его законам и требованиям. Не сила чувства, не его тонкость, не пламенность, не сконцентрированная сдержанность, не качество даже, а рафинированность – вот что требовал эстетический кодекс Хэйана. И напрасно мы стали бы искать в литературных памятниках эпохи героических подвигов, сильных душевных движений, мощных аффектов – ничего этого нет. Есть лишь прихотливая игра утонченных настроений и сопряженных с ними действий. И это эстетическое исповедание заменяло собою мораль. Отсюда шли задерживающие стимулы поведения: «некрасивое – недопустимо» – так гласил неписаный, но категорический закон, и отступление от него каралось если и не правосудием, то общественным презрением. Допустимые поступки, противоречащие этому закону, переставали быть «своими» для этого общества.
В такой эмоционально насыщенной и эстетически дисциплинированной обстановке не было места для логики, для упражнения интеллекта. Все, что допускалось из рационалистических мотивов, что признавалось и имело право гражданства, – это остроумие, блестящая игра ума, воспитанного на литературных образах и формах, изысканного в своих построениях и терминах. Сложный намек, трудный для расшифровки, проявление литературной эрудиции в смысле заимствования и умелого использования поэтического образа и выражения – вот что доставляло огромное удовольствие хэйанцам и высоко ими ценилось. И многочисленные собрания во дворце, в салонах дам и кавалеров были в значительной степени посвящены таким переливам остроумия и эрудиции.
Вполне естественно, что в такой атмосфере весьма значительную роль стали играть женщины. Они были необходимым элементом всей жизни Хэйана, на них и вокруг них концентрировались тот эстетизм и та эмоциональность, которые были разлиты кругом. Более того, они в большой мере и руководили этой жизнью, давали ей тон и направление. Уже до Хэйана роль женщины в культуре была очень значительна. Женщина не была еще стеснена, как будет впоследствии, в своих проявлениях. И в сфере духовной культуры, в частности в поэзии, еще в эпоху Нара женщины мало чем уступали мужчине: столько стихотворений в поэтической антологии той эпохи «Манъёсю» принадлежит именно женщинам-поэтессам! С наступлением же Хэйана женщина завоевала себе и в жизни, и в литературе первое и никем не оспариваемое место. Появляется ряд выдающихся женщин, одаренных литературным талантом, из-под их кисти, на всякий случай жизни и в соединении со всякой эмоцией, льются бесчисленные танка; они ведут дневники, где отражается так полно и подробно весь строй чувств и мыслей людей того времени, и они же описывают окружающую их действительность и запечатлевают события в романах, повестях и т. д. Державный «Гэндзи, блистательный принц» – крупнейший роман эпохи – принадлежит женщине – Мурасаки Сикибу; «Интимные записки» («М'акура-но с'оси») вышли из под пера другой женщины – Сэй-сёнагон. А участие их в антологии «Кокинсю» обусловливает наличие в ней множества чудесных танка, считающихся безукоризненными образцами такого рода поэзии. Имя Оно-но К'омати – поэтессы начала X в. – блестит ярким светом в созвездии Шести бессмертных поэтов (Роккасэн) Хэйана.
Однако по одной уже Оно-но Комати можно составить себе полное представление о всей той роли, которую играла женщина Хэйана. Комати славится не только как поэтесса, она знаменита на все века как образец женской красоты, и о чем вспоминают больше, когда говорят о ней теперь, установить трудно, так слились в ее образе эти два качества – поэтическое искусство и красота. В ту эпоху безобразие так же мало прощалось, как и грубость, невоспитанность, неумение в области изящного обхождения и поэтического искусства. Недаром о другом бессмертном из того же созвездия – Нарихир'а – молва гласит, что он был образцом мужской красоты. Блистательный принц Гэндзи, герой романа Мурасаки, наделен тем и другим свойством; и в самом деле, насколько мы знаем из литературных памятников и из других документов эпохи, из самой истории, женская красота оказывалась тогда одним из наиболее могущественных факторов жизни.
Среди утонченных и изощренных хэйанцев, поклоняющихся красоте во всех ее проявлениях и всегда и всюду ищущих стимулы для возбуждения своей эмоциональной природы, женщина с ее красотой и специфическим изяществом должна была играть особую роль. И эта роль была в конце концов столь значительной, что благополучие целых семейств и родов часто ставилось в зависимость от женской красоты. Господствующий в эпоху Хэйан аристократический род Фудзивара держал с помощью женщин в своих руках царствующих императоров; с помощью их же многочисленных наложниц во дворце устанавливали и поддерживали свое положение знатные фамилии, и часто буквально все надежды какого-нибудь падающего аристократического семейства сосредоточивались на девушке из их среды, отличавшейся особой красотой.
Таков был Хэйан, таковы были стиль и тон жизни и культуры в течение почти четырех столетий" (с. 203-206).
Вторая из предпосланных Н. И. Конрадом к изданию 1923 г. статей, трактующая непосредственно вопросы поэтики «Исэ моногатари», сохранила всю свою свежесть и в наши дни, и мы приводим ее целиком.
«Исэ моногатари» – книга, сложившаяся в начале X в. Уже вскоре после ее создания существовала некая рукопись или несколько рукописей, достаточно широко читавшихся. Популярность «Исэ» объяснялась двумя причинами: стихотворения Аривара Нарихира и другие антологические стихи, вошедшие в книгу, на века заворожили японскую поэзию; в книге утвердился способ соединения стихов и прозы, поэтического текста и прозаического пояснения, эстетическая сумма которых больше простой суммы того и другого. Она рождает отзвук в сердце читающего и всякий раз словно бы ставит его в пространство повести, ибо предполагает напряженное ответное переживание. «Исэ моногатари» то как бы растворялась в культурном быте эпохи, ибо автор ее и герои были ее воплощением, то давала японским писателям все новые стимулы творчества.
Способ существования рукописи в средневековой культуре имеет свои особенности. Пользуясь излюбленным японскими литераторами сравнением бытия слова с растением, можно сказать, что рукопись обновлялась, как трава на почве: та же и не та... Менялись времена. Хорошо известные герои и всем понятные ситуации уже вскоре потребовали пояснений. Литература XI-XII вв. владела разными списками «Исэ». К концу XII в. возникла необходимость кодификации текста. Выдающийся поэт и крупнейший филолог Фудзивара Садайэ с 1202 по 1234 г. восемь раз собственноручно переписывал «Исэ». В странах буддийского круга был обычай переписывать своею рукой священные книги – сутры, считалось, что это умножало заслугу людей в земном мире. Кроме того, под влиянием иероглифической культуры Китая наиболее ценные книги должны были переписываться для их сохранности, ибо письменное слово почиталось священным. «Исэ моногатари» издавна вызывала к себе благоговейное отношение, но единого текста повести нет и до сих пор, и это одна из важнейших черт ее жизни в японской культуре.
Проблема авторства в японской классике существовала и в ту пору, но понималась она иначе, чем теперь Крупнейшие японские филологи XVII-XIX вв. – Китамура Кигин, Камо Мабути, Мотоори Норинага, Кайре – посвящали свои исследования «Исэ», занимались прояснением темных мест, толкованием стихов и т. д., ибо «Исэ моногатари» не воспринималась просто как памятник далекой старины, но жила подлинной жизнью в культуре народа, а старина – парадоксальным образом – казалась гарантом вечной новизны эмоций, запечатленных в повести. Тонко понимая эту особенность книги, Н И. Конрад немногословно выразил это во фразе почти полемической: «Предлагаемый перевод сделан с общедоступного издания... на основании которого проставлена нумерация отрывков».
«Общедоступное издание», на которое ссылается Н. И. Конрад, – это японское издание «Исэ моногатари», осуществленное в 1912 г. известным японским поэтом и ученым-филологом Кубота Уцубо (1877-1967), предназначенное, как и его будущий русский перевод, именно рядовому культурному читателю. Кубота Уцубо намеренно не следовал буквально в своем издании какому-либо определенному списку «Исэ моногатари», не считая ни один из них настолько исчерпывающе полным или настолько достоверным, чтобы отнять у читателя богатство синтетической версии. Кубота как филолог учел разные толкования книги, выполненные на протяжении веков, и сделал отбор, следуя своему поэтическому чутью. После каждого отрывка (повесть состоит из лирических отрывков) Кубота дает своего рода лирико-историческое истолкование ситуации, при которой было создано стихотворение. Эти толкования несомненно повлияли на работу Н. И. Конрада, но, разумеется, не исчерпали проблем, возникавших перед переводчиком. Более того, богатство раскрываемого Кубота контекста дополнительно усложнило их.
Принцип, избранный Кубота и сохраненный в переводе, подходил для массового издания, но он не строго соответствовал современной научной текстологии средневековых памятников письменности, хотя Кубота фактически опирался на один из авторитетнейших списков. Можно не сомневаться, что если бы Н. И. Конрад сам осуществлял данное переиздание, он отразил бы в нем большую работу, проделанную японскими учеными после Кубога Уцубо. Среди новейших изданий критического текста «Исэ моногатари» должна быть выделена осуществленная Оцу Юити и Цукисима Югака в 1958 г. в токийском издательстве «Иванами» в серии «Нихон котэн бунгаку тайкэй» (т. 9) публикация списка, возводимого к собственноручному списку Фудзивара Садайэ (XII в.).
Однако после кончины Н. И. Конрада менять что-либо в тексте перевода было невозможно. Это означало бы претензию редакторов строить японистическую текстологию вместо крупнейшего япониста современности, признанного таковым и в Японии (в 1968 г по поводу столетия революции Мэйдзи советский ученый был награжден высшей наградой, которую японские законы предусматривают для иностранца). Кроме того, в «Исэ моногатари» Н. И. Конрад выступает не только как ученый, но и как мастер художественного перевода. Сначала некоторые его переводы японских стихов иному читателю могут показаться необычными. Но когда разумом или чувством (свободно читающих по-японски у нас еще очень мало) постигаешь, что эта странность, простота, недосказанность, простор для эмоций и есть подлинность японских пятистиший – танка, тогда становится ясно, насколько неуместно и даже просто недопустимо вносить какие-либо изменения в текст перевода.