– Только не делай из них Ромео и Джульетту, – все-таки не утерпел Колодяжный, окинув Иванюту предостерегающим взглядом и глубоко затянувшись прикуренной наконец папиросой.
   – А почему бы и нет?! – возмутился Иванюта, сам не зная почему.
   Он еще с большим интересом, тая нарастающую в нем восторженность, всмотрелся в лицо московской девушки. Уже одна ее фамилия – Чумакова – такая же, как у Федора Ксенофонтовича, самого прекрасного на свете генерала, с которым он готов был идти в огонь и воду и за которого не пожалел бы себя… Где он, генерал Чумаков, выведший их войсковую группу из двух окружений?.. Ведь жизнью ему Миша да и этот зануда Колодяжный не раз были обязаны…
   И опять не мог оторвать взгляда от прекрасного лица Ирины, от ее глаз, глядевших с фотографии в самую душу, тревожащих сердце и уносящих всего его куда-то в неведомые дали… Почувствовал ревность к Алесю Христичу, хоть понимал, что ревность к мертвому – непорядочно. Но все-таки мысль его упрямо искала ответ: как мог желторотый птенец Христич, наивный телок, тонкошеий петушок с оттопыренными ушами, с глазами, которые испуганно смотрели на мир, как мог он понравиться такой удивительной девушке? Или она заранее угадала в нем настоящего героя?.. Чудно устроен мир…
   Может, никогда в жизни Миша не ощущал такой жажды счастья, как сейчас. Посмотрел на оборотную сторону фотографии и прочитал:
 
   «Незнакомому гвардии бойцу, орденоносцу Алесю Христичу на добрую память. Бейте фашистов, не жалея наших мин! Ждем всех вас, дорогие бойцы Красной Армии, с победой!
Ирина Чумакова. Декабрь 1941 года».
 
   Острая жалость к Алесю Христичу ударила в сердце Мише… А потом почему-то ему стало жалко и себя. Ведь ему, как и Христичу, не от кого было ждать писем и фотографий. Была у него до войны девушка в родном селе. Писал ей письма, как песни пел, как рассказывал чарующие сказки. Она отвечала, нежно ворковала, вкладывала в конверты лепестки цветов, а потом… вышла замуж за другого… Летом, при отступлении от Смоленска, за какой-нибудь час приворожила Мишу белокурая медсестра Варя. Но на Соловьевской переправе стащили его с подножки Вариного санитарного автобуса, и растаял автобус в заднепровских далях, как и мечта о Варе… Миша не находил связи в своих мыслях и в своих чувствах, испытывая тоскливое томление сердца и не зная, что надо было сказать сейчас Ване Колодяжному да и этим чудным ребятам-минометчикам, жившим в эти минуты только памятью о геройски погибшем Алесе Христиче…
   Из-за линии фронта вдруг четко донеслись один за другим три выстрела тяжелых орудий и послышался нарастающий вой их снарядов. Никак не привыкнуть, что слышимый полет снаряда – свидетельство безопасности: все твое естество непременно напрягается в ожидании взрыва, а другие чувства и мысли будто отсекаются невидимым клинком.
   Насторожился и капитан Колодяжный, подняв лицо навстречу жесткому, железному шороху, проносившемуся над лесом. Немецкие снаряды гулко ухнули, содрогнув землю, в направлении Сходни, и Колодяжный, как будто и не настораживался сейчас, бесцеремонно взял из рук Миши фотографию Ирины Чумаковой, всмотрелся в нее и с восторгом произнес:
   – С ума можно сойти!.. Такой красивой девушки я еще не видел. Сказка, мечта… Да и не глупа – по лицу вижу. В полку я – лучший физиономист.
   – В полку и его ближайших окрестностях, – сердито уточнил Иванюта, почти силком отнимая у Колодяжного фотографию.
   Капитан не противился, но тут же выхватил из рук Миши письмо Ирины Чумаковой, деловито сказав:
   – Пусть простит меня погибший гвардеец Христич, но я обязан написать этой девушке. – И тут же добавил: – Расскажу ей, как дрался он с врагом и как отдал жизнь за меня. – Открыв планшет, Колодяжный записал на белой обочине топографической карты московский адрес Ирины.
   Сердце Иванюты будто обожгло горячими углями. Да и минометчики смотрели в эту минуту на капитана Колодяжного с явной неприязнью. Но никто не обмолвился ни словом.

26

   Редакция армейской газеты «Смерть врагу» размещалась в нескольких крестьянских домах на окраине деревни Павлушино, по соседству с тыловыми службами армии. Деревня жалась заснеженными огородами к лесу, глядя фасадами бревенчатых домов на неширокую дорогу, пролегавшую вдоль нее, и на размашистый, поросший купами краснотала луг за дорогой. На лугу была замаскирована зенитная батарея – одна из многих, охватывающих Москву и прикрывающих небесные подступы к ней. Огневые позиции орудий гнездились в тех местах, где краснотал рос погуще, и со стороны были почти незаметны. Неусыпное бдение зенитчиков весьма устраивало всех военных обитателей деревни тем, что менее опасны были налеты немецких бомбардировщиков. Однако причиняло и неудобство: с наступлением темноты батарея, вздыбив стволы пушек, начинала пальбу, создавая огневую завесу в отведенном ей квадрате неба; в такое время небезопасно было выходить на улицу, ибо осколки падали из вышины на землю, часто дырявили дранку на крышах домов, залетали в окна, оставляли рваные отметины на бревенчатых стенах. А ведь выпуск газеты связан с ночной работой. Поэтому работники редакции и типографии не расставались с касками, а шоферы не только тщательно маскировали прижатые к домам два типографских автсбуса и грузовики-фургоны, но и прикрывали их жердевыми «коврами». Редакционный же радист, которому пальба зениток мешала принимать тассовскую информацию, вынужден был развернуть свое нехитрое хозяйство в погребе.
   Сегодня была редакционная летучка. Обсуждались последние четыре номера газеты «Смерть врагу». Большая комната крестьянской избы утопала в полумраке. Два ее окна были завешены соломенными матами, плетево которых промерзло насквозь и серебрилось сверху инеем. Еще два окна с замурованными белобархатной изморозью стеклами почти не пропускали света, и мнилось, что на улице не ясное утро, а вечерние сумерки. Табачный дым густо плавал над покрытым цветастой скатертью столом, за которым не без важности восседал редактор газеты старший батальонный комиссар Панков. Его розовое лицо было одутловатым от недосыпания. Редактор любил по утрам выскакивать полураздетым во двор и натираться снегом. Вот и сейчас гладко причесанные волосы на голове Панкова блестели влагой. На стене, у которой сидел старший батальонный комиссар, темнело несколько икон, увенчанных вышитыми рушниками. На одной из них восковым цветом проглядывало лицо Христа-вседержателя. И казалось, что он, приподняв руку, именно редактора осенял троеперстием.
   Эта случайно сложившаяся композиция Иисуса Христа и старшего батальонного комиссара веселила Мишу Иванюту, и он плохо слушал обзорный доклад о четырех номерах газеты, который делал старший политрук Васильский – отменный оратор, но слабый журналист. Миша, оседлав табуретку у приоткрытой двери, посасывал папиросу и пускал дым в сени; вместе с холодом дым тут же возвращался в комнату. Другие сотрудники редакции сидели кто где – на скамейке, стоявшей вдоль заклеенной блеклыми и рваными обоями бревенчатой стены, на старом дермантиновом диване у противоположной стены и на хлипких венских стульях посреди комнаты.
   Мише было досадно, что никто не разделяет его скрытого веселья. Впрочем, ему было весело не только оттого, что Иисус Христос осенял троеперстием с иконы их редактора, но и потому, что на славу удался номер газеты, посвященный погибшему Алесю Христичу и здравствовавшей московской девушке Ирине Чумаковой. Старший политрук Васильский, стройный от молодости и от худобы, перелистывая газеты на скатерти стола, как раз перешел к оценке этого номера.
   – А сегодняшняя газета, – возвыся голос, сказал он, – образец журналистской смекалки, организованного мышления старшего политрука Иванюты и высокого вкуса нашего секретариата.
   Миша чуть на задохнулся от самодовольства, подумав, что Васильский не такой уж слабак в журналистике. И в который раз посмотрел на первую полосу сегодняшней газеты, дегтярно пахнущую типографской краской. Не мог оторвать глаз от фотографии Ирины Чумаковой, заверстанной в ее письмо, адресованное Алесю Христичу. Над фотографией – заголовок: «Мы вместе громим врага». Над заголовком, через всю полосу, – стихотворная шапка крупными литерами:
 
С МОИМ ОРУЖЬЕМ ИДЕШЬ В СРАЖЕНЬЕ,
Я ВИДЕТЬ ХРАБРЕЦОМ ТЕБЯ ХОЧУ!
 
   В нижней половине полосы – письмо минометчиков к Ирине. Над ним заголовок: «Отомстим врагу за смерть Алеся Христича». Фразы письма обрамляли фотоснимок развернутого комсомольского билета, пробитого пулей. С билета удивленно смотрел на мир Алесь… А рядом – пронзительные, зовущие к борьбе с врагом стихи редакционного поэта.
   Старший политрук Васильский продолжал воздавать хвалу Ми-хайле Иванюте и его газетным материалам. Мише это было тем более приятно: он услышал, как скрипнула наружная дверь дома, и кто-то вошел в сени, затаив там шаги; догадался: это дочка хозяев дома – Катя. Вчера вечером в деревенском клубе Миша пригласил ее на танец под патефонную музыку – отказалась! Глупо хихикнув, повела своими красивыми глазищами в сторону типографского шофера Аркаши и подала ему руку. Мише будто пощечину влепили! Чем он, старший политрук, хуже нагловатого шоферюги Аркаши? Испортила вчера Катя настроение Иванюте, а сейчас пусть послушает, кто таков и каков он есть! Пусть поразмышляет, с кем отказалась танцевать. Впрочем, Миша и не мастер не танцы, умеет два фокстротных шага вперед, третий в сторону, а, например, вальс ему не по зубам – нужна серьезная тренировка.
   За размышлениями не заметил Миша, как летучка подошла к концу, и не уловил взглядом, когда появилась в проеме двери огромная фигура в меховом кожаном пальто. А когда увидел и, вскинув глаза, приметил на малиновых петлицах в черной окантовке ромб бригадного комиссара, перевел испуганный взгляд на редактора, который, листая на столе газеты, еще не замечал неожиданного пришельца. Миша на мгновение растерялся, надо бы окликнуть дежурного по редакции, но он был у редакторского стола – все тот же старший политрук Васильский. И тогда Миша решил взять на себя его обязанности.
   Вскочив и приняв стойку «смирно», Иванюта звонким голосом, от которого все вздрогнули и онемели, скомандовал:
   – Встать!.. Смир-р-но!.. – Повернувшись к бригадному комиссару, глубоко вдохнув в себя воздух, он и сам тут же онемел: узнал в нем Жилова, своего бывшего начальника политотдела дивизии, затем войсковой группы генерала Чумакова, с которыми принял боевое крещение. Крупное открытое лицо Жилова, которого Миша помнил полковым комиссаром, неузнаваемо изменилось от украшавших его пышных усов и от старивших морщин, легших лестничкой на лбу и вразлет от носа на щеках. Да еще багровый шрам от уха до челюсти…
   Справившись с растерянностью и волнением, Миша по-уставному продолжил:
   – Товарищ бригадный комиссар! Коллектив редакции газеты «Смерть врагу» проводит очередную летучку! Докладывает дежурный по редакции старший политрук Иванюта!
   – Почему же без повязки? – со смешком спросил Жилов.
   – Я дежурный! – смущенно откликнулся от стола Васильский, повернувшись к двери другим боком, чтоб видна была красная повязка на его рукаве.
   – Ну вот, не сговорились! – Жилов уже откровенно засмеялся. – Хвалю за находчивость, товарищ Иванюта. – И вдруг, посерьезнев, стал молча всматриваться в Мишино лицо. – Что я вижу!.. Старший политрук с бакенбардами?!
   – Так точно, товарищ бригадный комиссар! – радостно воскликнул Миша. – У вас – усы, у меня – бакенбарды!
   – Не ожидал, – сумрачно сказал Жилов, будто не расслышав последней фразы Миши. – А я полагал, что ты вполне серьезный, деловой парень. Орденоносец ведь…
   В комнате стало так тихо, что все услышали, как за окном взвизгнула Катя и сердито сказала:
   – Аркаша, не приставай, а то твоему начальнику пожалуюсь!
   – А ты кому будешь жаловаться, если я прикажу сбрить баки? – насмешливо спросил у Иванюты Жилов. И, посерьезнев, строго произнес: – Сейчас же сбрить! Немедленно! И доложить!
   Тяжело вздохнув и почувствовав, как вспыхнуло его лицо, Миша подавленно ответил:
   – Есть, немедленно сбрить баки! – не одеваясь, он под смешок газетчиков стремительно выбежал из дома секретариата редакции.
   А Жилов, посматривая на собравшихся на летучку журналистов, уже со спокойной усмешкой спросил:
   – Есть еще среди вас гусары?..
   – Никак нет, – ответил за всех старший батальонный комиссар Панков. – А Иванюта – моя вина…
   – Не понимаю! – перебил его Жилов. – Никак не вяжется: в боях держал себя Иванюта молодцом! Смело ходил в атаки, много раз смотрел смерти в лицо, и вдруг такое пижонство! На царского гусара, видите ли, захотелось ему походить!
   Услышал бы Иванюта слова похвалы бригадного комиссара, не стал бы жалеть о своих баках, которые почти со слезами сбривал в соседнем доме, сгорбившись над столом перед круглым зеркальцем…
   За это время старший батальонный комиссар Панков, придя в себя от неожиданного появления нового начальника политотдела армии, представился ему сам и представил сотрудников редакции, рассказал, что коллектив радуется особенно последнему номеру газеты, для которого старший политрук Иванюта добыл богатый содержанием материал. При этих словах появился и сам Иванюта, уже успокоившийся, но еще таивший обиду и необъяснимый стыд. Он бойко доложил бригадному комиссару Жилову о выполнении его приказания и сел в углу комнаты, прячась за спины товарищей. Жилов, никак не отреагировав на похвальбу редактора газеты, начал разговор, казалось, издалека, глядя на всех острым, требовательным взглядом. Он, раздевшись, уже сидел за столом.
   – Я бы просил вас всех, товарищи газетчики, уяснить себе и помнить одну истину, которая касается нас с вами и всей Красной Армии… Мне запомнился разговор в первые дни войны с одним умнейшим человеком… с генералом Чумаковым Федором Ксенофонтовичем… Товарищ Иванюта его знает.
   – Жив генерал Чумаков?! – Иванюта встревоженно выглянул из-за чьей-то спины.
   – Жив, хотя не уберегся от немецкого железа. Был тяжело ранен… – И бригадный комиссар продолжал: – Так вот, мы тогда с генералом Чумаковым размышляли над тем, как себя в нравственном отношении чувствуют фашистские вояки, вторгаясь на чужую территорию и бесчинствуя на ней. И пришли к выводу, что у ослепленного националистическим угаром врага был довольно высокий моральный дух, ибо перевес в силах был явно на его стороне… Но высокий боевой дух бывает и у волка, у другого хищного зверя, когда он настигает, а тем более терзает свою жертву… А на чьей стороне в такой ситуации нравственное превосходство?.. С первого часа войны и до сих пор и до конца войны оно было и будет на нашей стороне, ибо мы защищаемся от алчной фашистской агрессии. На нас напали, мы защищаемся, обороняем свою землю, свою свободу, свое первое в мире социалистическое государство. И каждое наше печатное слово, как и устное, произнесенное партийными и комсомольскими работниками в окопах, должно укреплять и возвышать моральный дух советского воинства. Сегодняшний номер вашей газеты показал в этом важном деле образец, но в нем… не соблюдена разумная дозировка в количестве ударного, нравственного, активного материала.
   Жилов, ощутив недоумение, охватившее сотрудников редакции, пояснил свои слова:
   – С ударным материалом тоже надо обращаться по-хозяйски… Ну зачем вам понадобилось в одном номере печатать письмо Ирины Чумаковой и ответ ей однополчан Алеся Христича, а тем более простреленный комсомольский билет минометчика?.. Надо было все распределить на два-три номера газеты, чтоб, заинтересовав читателей, подольше продержать их в таком состоянии.
   Жилов умолк, вглядываясь в лица газетчиков и пытаясь угадать – разделяют ли они его суждения.
   Поднялся старший батальонный комиссар Панков и обращаясь к Жилову, спросил:
   – Можно мне сказать, товарищ бригадный комиссар?
   – Конечно.
   – Для начала вопрос: вы, случайно, сами не газетчик?
   – Случайно нет, – ухмыльнулся Жилов.
   – Нельзя не согласиться с тем, – Панков старательно расправил под ремнем гимнастерку, – что мы действительно поддались напору самого материала, содержащихся в нем событий и, как говорят, передали кутье меду…
   – Мед-то больно горький, – заметил Жилов.
   – Верно, – согласился Панков. – Но война сладкой и не бывает… Я полагаю, что надо продолжить тему, поднятую в сегодняшнем номере газеты. Надо разыскать Ирину Чумакову, ее завод, который изготовляет мины, и напечатать полосу о героизме нашего близкого тыла, о москвичах.
   – Мысль верная, – похвалил Панкова бригадный комиссар. – Только используйте еще одно обстоятельство. Я обратил внимание, что под письмом Ирины Чумаковой вы напечатали ее домашний адрес. А это значит, что из нашей армии по указанному адресу хлынут письма от фронтовиков. Они тоже могут явиться богатым источником для газеты.
   В комнате одобрительно зашумели, а старший политрук Васильский азартно воскликнул:
   – Разрешите мне выполнить это задание! Я хорошо знаю Москву, быстро все разыщу!
   Все в комнате настороженно притихли.
   Жилов и Панков озадаченно переглянулись. После паузы в углу поднялся старший политрук Иванюта и, не спрашивая у начальства разрешения, осипшим голосом сказал:
   – На готовенькое сейчас много охотников найдется!.. Тем более что надо ехать не на передовую под обстрел, а в Москву.
   – Москву тоже бомбят, – смущенно отпарировал Васильский.
   На него зашикали: всем было ясно, что полосу о девушках-москвичках должен делать Миша Иванюта. Это подтвердил и редактор газеты. Он тут же сказал:
   – Спору нет – приоритет за Иванютой. Ему и ехать в Москву. А попутно еще одно задание: у нас выбыл из строя один корректор.
   Нам нужен грамотный человек по вольному найму – не военно-служащий.
   – Найду и привезу! – с уверенностью ответил Иванюта.

27

   Этот зануда старший политрук Васильский все-таки уговорил редактора газеты послать его вместе с Иванютой в Москву, к Ирине Чумаковой. Васильскому уже лет под тридцать (старик в представлении Миши), и пришлось пригласить его сесть в кабину редакционной полуторки, за рулем которой царствовал в засмальцованном ватном одеянии шофер Аркаша.
   Полуторка громыхала по выбоинам Волоколамского шоссе навстречу машинам, груженным ящиками со снарядами, минами и еще чем-то, таившимся под брезентами. Иногда попадались тягачи с пушками и отдельные танки, тормозившие движение. Над дорогой стояла плотная белесая мгла, сквозь нее близко и призрачно темнел за обочинами лес, а в рассветном молочном небе плыл еще не утративший сияния месяц, неотступно следуя за полуторкой. Мише чудилось, что месяц ощущает его томящее чувство, поэтому не отстает от машины, стремительно рассекая мглисто-туманную, беззвездную высь.
   Никогда еще Миша Иванюта так жестоко не презирал себя, не корил свою совесть, как в эти последние дни. Ведь что может быть сейчас страшнее, чем нависшая над Москвой опасность вторжения в нее фашистов! Правда, в такую возможность Миша не очень верил, хотя и не мог толково осмыслить причины своего неверия. Ну конечно же – не быть фашистам в Москве, и все тут! Кто-то болтал, что за самовольный переход через канал Москва-река – Волга последует расстрел на месте… Что за чушь? Кто это может без приказа позволить себе переход через канал? Да и не пробиться немцам к каналу. Часто бывая на передовой, Миша видел, во что обходится врагу даже малейшее продвижение вперед… Тысячи трупов!.. Правда, и нашей крови льется немало. Много крови, большие потери… Да, идет такая невероятно тяжкая война, немец, говорят, уже видит в стереотрубы Кремлевские башни, а он, гвардии старший политрук Иванюта, орденоносец, подписывавший в самые трудные дни обороны Москвы вместо погибшего редактора газету гвардейской дивизии, распускает слюни, позволяет себе размышлять о любви, томиться в тревожных предчувствиях только потому, что в его полевой сумке лежит фотография очень красивой московской девушки Ирины Чумаковой. Когда думал о ней и в его воображении всплывало ее милое, юное лицо, запечатленное на фотографии, то ощущал озноб и такое теснение в груди, что трудно было дышать. И будто умом тронулся: что бы ни делал – ползал ли между блиндажами на передовой, записывал ли в блокнот рассказы бойцов о том, как бьют они немцев, или корпел над заметкой для газеты, – все время какой-то побочной мыслью был устремлен к ней, Ирине Чумаковой, и будто видел ее рядом с собой, слышал напевную нежность слов девушки…
   Наваждение, и только! Ну не дурак ли?.. Может, она не пожелает и разговаривать с ним!.. От нелепости своих чувств, от сомнений и от упреков самому себе Мишу бросало то в жар, то в озноб. Но ничего не мог поделать с собой: что-то родилось и упрочилось в нем сильнее его самого, что-то предсказывало счастье, и он ехал навстречу ему со страхом, неверием и надеждой.
   Ладно, как будет, так и будет! Во всяком случае, он, Миша Иванюта, сделает для семьи Ирины Чумаковой одно доброе дело: передаст гостинец (скажет, что от всей редакции) – вещмешок с продуктами. Всем ведь известно: Москва живет сейчас не сытно, Миша же, узнав о своей предстоящей поездке в столицу, запасся кое-чем: несколькими банками мясной тушенки, сливочным маслом, сахаром, с передовой привезенными пятью плитками трофейного шоколада, печеньем… Все это лежит в вещмешке под брезентом, рядом со свертком старшего политрука Васильского, который тоже везет в Москву для своей маленькой семьи сэкономленные им продукты.
   У развилки, где Волоколамское шоссе вливалось в Ленинградское, замерла колонна грузовиков: впереди был контрольно-пропускной пункт, и там шла проверка документов. Уже почти рассвело.
   Дошла очередь и до их полуторки. Закоченевший пожилой сержант с красным от мороза и ветра лицом потребовал документы и у Миши. Иванюта, расстегнув полушубок и меховую безрукавку под ним, неторопливо, чтоб сержант мог увидеть на его груди орден, достал из кармана гимнастерки редакционное удостоверение личности. И тут заметил, как были непослушны от холода руки сержанта, когда брал он документ, и какая тяжкая усталость гнездилась в его глазах. Стыд за свое хвастовство горячо ударил в Мишине лицо, и он спросил первое, что пришло ему на ум:
   – Курящий, папаша?
   – Известное дело. – Сержант посмотрел на Иванюту каким-то потухшим взглядом.
   – Тогда угощаю! – Миша достал из кармана ватных брюк теплую, еще не распечатанную пачку «Казбека» и протянул ему. Глаза сержанта чуть оживились, в них проскользнуло недоумение.
   – Очень даже благодарю, – сказал он и, спрятав папиросы на груди под полушубком, начал рассматривать Мишине удостоверение с удвоенным вниманием.
   – А где разрешение на въезд в Москву?
   – У старшего политрука, в кабине. – Миша с огорчением догадался, что своим подарком вызвал у сержанта подозрение.
   – Курмангалиев! – хрипло крикнул сержант своему напарнику, который проверял документы у Васильского. – Бумага на въезд имеется у них?
   – Порядок бумага, – послышался ответ.
   Миша Иванюта въезжал в Москву с испорченным настроением, досадуя, что по доброте своей расщедрился и одарил сержанта папиросами, помня, конечно, что в его полевой сумке с продуктами лежала еще пачка.
   Еще в редакции Иванюта и Васильский договорились сразу же по приезде в Москву разыскать завод (у Миши имелся адрес его; комитета комсомола). И шофер Аркаша уверенно вел машину по знакомым ему улицам и переулкам. Да и для сидевшего рядом с ним старшего политрука Васильского Москва была родным домом.
   А Мишу вдруг стали томить недобрые предчувствия. Удастся ли им разыскать Ирину Чумакову?.. А если удастся? Каким будет знакомство и что последует за ним?.. Понравится ли он Ирине? Какие он скажет ей слова?
   Завод разыскали в тихом переулке. Это было продолговатое осанистое здание с потемневшими кирпичными стенами давней кладки. Поставили машину в хвосте небольшой колонны грузовиков, голова которой упиралась в широкие решетчатые ворота. Сквозь них виднелся захламленный железными отбросами двор; в дальнем его конце высились штабеля деревянных ящиков.
   «Готовая продукция, – догадался Миша, оглядывая двор с высоты кузова полуторки. – Мины…» И тут же увидел, как за соседний дом медленно опускался с неба, трепеща под ударами ветра, огромный аэростат воздушного заграждения – будто серебристая гора садилась на крышу здания. В это время к машине вернулся старший политрук Васильский, бегавший куда-то за разрешением пропустить их на территорию завода. Полуторка тронулась с места, обогнула колонну ЗИСов и направилась в раскрывавшиеся перед ней железные ворота.
   «Этот Васильский из вареного яйца цыпленка высидит», – с завистью к пробивным способностям коллеги подумал Миша.
   Вскоре Иванюта и Васильский в сопровождении бородатого и сутулого дяди Коли шествовали по длинному цеху, оглушенные гудением токарных станков и визгом железа под резцами, вдыхая запахи горячей стружки, испарения технических масел, еще чего-то удушливого. С некоторой оторопью смотрели на тепло одетых девушек и подростков, стоявших за станками.
   Где-то посредине цеха остановились, и дядя Коля указал однопалой рукавицей на неуклюжую фигуру девушки. Серый пуховый платок по-крестьянски пеленал ее голову и грудь, обнимал концами подмышки и был завязан на спине – так в морозную пору кутают на улице детей. Под платком была стеганая фуфайка, на ногах – черные, подшитые войлоком валенки, в которые заправлены ватные брюки.