Мише Иванюте хотелось вскочить на мотоцикл и рвануть из оврага хоть на край света. Но вокруг лежали, прижавшись к земле, испуганные ополченцы. Нет, не уронит он достоинство кадрового политработника перед москвичами!.. Положив мотоцикл под кусты, он тоже проворно улегся на траву и стал смотреть вверх на все увеличивавшийся в стремительном падении черный предмет, содрогаясь в затаенном ужасе от его страшных переливчатых воплей. Чем ближе к земле, тем труднее было уследить за ним. Потом он вовсе стал невидимым, будто растворился в своем разноголосом реве.
   На восточном склоне оврага наконец послышался звонкий и хрусткий удар о землю, но… взрыва не последовало. Самолет удалился в сторону фронта, однако никто не спешил к тому месту, где упала странная бомба со взрывателем, как полагали все, замедленного действия.
   Вдруг оттуда донесся чей-то удушливый хохот, а затем голос:
   – Сюда!.. Эй, хлопцы, скорее сюда!.. Чудо увидите!
   На голос стали карабкаться по крутому склону, цепляясь за кусты, бойцы, командиры… Кинулся вверх, позабыв о своем мотоцикле, и политрук Иванюта. Любопытство его разгоралось все больше, ибо там, на гребне, по которому проходила чуть наезженная дорога, мужской хохот набирал силу, перемежался с выражавшими удивление восклицаниями, матерными словечками.
   Когда Миша поднялся на дорогу и протолкался в середину уже образовавшейся шумной и подвижной толпы, увидел обломки досок, покрытых черным лаком, мотки проволочек разной толщины, белые плашки, похожие на большие конские зубы… И догадка родилась вместе с удивлением: пианино!.. Вместо бомбы гитлеровские летчики сбросили пианино… Были случаи, когда они бросали пустые бочки, домашнюю рухлядь – чтоб нагнать страху или развлечения ради…
   – Как же он, бедный, кричал, – со слезами в голосе проговорил кто-то у Миши за спиной.
   Миша оглянулся и увидел тощего красноармейца с рыжеватой бородкой и в очках. Спросил:
   – Почему он? Это же не рояль.
   – Верно, не рояль, – согласился очкарик. – Пианино… Марки «Беккер»… Какое варварство! – Глаза его увлажнились. – Это ему, наверное, в отместку, что, будучи немецкого происхождения, служил России…
   – Вы разбираетесь в музыкальных инструментах?
   – Я композитор… Музыка – моя жизнь.
   Миша понял, что ему сам дается в руки необычный материал для газеты.
   – Пойдемте вниз, мне надо с вами поговорить. – Он дружески взял под локоть красноармейца.
   …Возвращался в редакцию политрук Иванюта в приподнятом настроении. Композитор из московского ополчения, с которым он беседовал больше часа, как бы раздвинул его понимание жизни на фоне музыки, передающей эту жизнь в прекраснейших звуках, способных пробуждать в людях все самое доброе и светлое, рождать чувства, влияющие на их характеры и даже судьбы. Миша никогда не задумывался над тем, что музыкой можно выразить любовь, ненависть, ревность, тоску, жажду мести, сожаление о чем-то несбыточном. Можно призывно звать музыкой к борьбе, воскрешать самосознание, рождать вдохновение, нагнетать ярость или укрощать ее, возвышать мысль или просветлять безумие, утолять страдания, тревогу, апатию… Это же с ума можно сойти! Миша умел бренчать на балалайке, чуток играть на мандолине, гитаре. Но никогда не предполагал, что заниматься музыкой – это дело такое серьезное и нужное. Как же ему написать обо всем этом в газете, оттолкнувшись от сброшенного с фашистского самолета пианино? Как воспримет такую статью редактор дивизионной газеты старший политрук Казанский? Ведь этот час беседы с композитором будто перевернул Мишину душу, заронил в его сердце и разум что-то такое, от чего Миша чувствовал себя если и не другим человеком, то в чем-то изменившимся. И очень хотелось в этом своем прозрении, что ли, послушать хорошую музыку…
   Иванюта гнал мотоцикл по обочине полевой дороги, размышляя над тем, как сейчас, вернувшись в редакцию, которая располагалась в заросшем овраге недалеко от штаба дивизии, засядет за статью и предаст в ней анафеме фашистов, попирающих культурные ценности человечества и несущих с собой варварство. За поворотом дороги увидел, как три наших автоматчика конвоировали пленных немцев, к захвату которых Миша был причастен. Ему обязательно надо поприсутствовать при их допросе в разведотделе штаба дивизии и выудить что-либо интересное для газеты, описав предварительно, в назидание связистам переднего края, как были обнаружены и пленены эти вражеские лазутчики.
   Только не ведал Миша Иванюта, что впереди ждут его новые потрясения, которыми неожиданно, щедро и жестоко огорошивает людей фронтовая жизнь…

8

   Когда приехал в редакцию, увидел привычную картину: два наборщика-красноармейца, с чумазыми от типографской краски лицами, стояли по грудь в вырытых в стороне от «наборного» автобуса щелях и из квадратных ячеек касс со шрифтами, лежавших на брустверах, вылавливали свинцовые литеры, составляя из них на железных верстатках строчку за строчкой текст заметок для газеты. Над щелями были распяты на шестах плащ-палатки – защита от солнца, а больше от дождей, которые в эти дни нередко проливались над Смоленщиной. В крытом грузовике полязгивала печатная машина «американка» – печатник регулировал ее, готовясь получить сверстанную полосу набора и начать делать оттиски. Редактор старший политрук Казанский нахохленно сидел в кабине «наборного» автобуса с раскрытыми дверцами и, положив на руль фанерку, дописывал передовую статью, призывавшую, как было известно Мише, не бояться немецких танков, подпускать их поближе к траншеям и, оказавшись в мертвой зоне, забрасывать бутылками с горючей смесью.
   Миша Иванюта также знал, что ему надо будет подкрепить передовицу соответствующими боевыми эпизодами; их у него в блокноте записано предостаточно. Однако томило нетерпение скорее запечатлеть на бумаге то, что мучило его сейчас, – поразмышлять о музыке, которую понимал более чем слабо, рассказать о сброшенном немцами с самолета пианино… Еще не представлял, как сложится у него статья, родит ли он в своем далеко не музыкальном воображении главную мысль, найдет ли форму всего того, чем терзался в душе и что наполняло его взволнованные чувства, придут ли самые нужные, точные слова… Посоветоваться бы об этом с Казанским. Но почему-то не решался и не мог придумать смысловой связи между тем, о чем так хотелось написать, и тем, что ждет от него сейчас редактор. Про себя даже посмеивался, представляя, как изумится Казанский, когда вместо заметок о борьбе с танками Миша напишет о разбитом пианино, плакавшем московском композиторе и о музыке, призывающей воинов к бесстрашию в боях… Вспомнил о дивизионном клубе, при котором был маленький струнный оркестр; в нем изредка играли шоферы автобатальона и санитары из медсанбата, о его бывшем начальнике Леве Рейнгольде, погибшем на Соловьевской переправе, так и не успевшем получить орден за пленение немецкого генерала Шернера.
   Что-то уже начало слагаться в мыслях Иванюты, как вдруг по оврагу и его скрытым в зелени отрогам прокатилась от часового к часовому, охранявшим землянки, блиндажи и машины штаба, команда:
   – Всему командному и начальствующему составу – на построение!..
   – На построение!..
   – На построение!..
   Старший политрук Казанский как раз успел закончить передовую статью. Отдав ее наборщикам, он придирчивым взглядом осмотрел Мишу Иванюту и сказал:
   – Почисть сапоги… И вообще подтянись! Командующий фронтом приехал в наш штаб. Генерал Конев…
   – А зачем построение? – спросил Миша, чувствуя, как вдруг вспыхнуло его лицо и заколотилось сердце от осенившей догадки: – Может, награды будет вручать?
   – Вполне возможно, – ответил Казанский, застегивая на гимнастерке воротник и карманы. – Только многие не дождались своих наград…
   Миша проворно кинулся в печатную машину, где хранилась общая сапожная щетка, старательно смахнул ею пыль с сапог, туже затянул поясной ремень, старательно расправил под ним гимнастерку. А сам был будто в полубреду от счастья и нетерпения: ведь как ждал этого дня! Ему почему-то казалось, что с получением ордена он станет совсем другим человеком, в нем да и во всей жизни вокруг что-то изменится, пусть и не перестанут грохотать огненные всполохи войны… Это же надо! Среди тысяч фронтовиков пока только у одиночек сверкают на груди ордена или медали. А теперь будет с орденом и он, политрук Михаил Иванович Иванюта!.. Жаль только, что некому написать об этом – ни родным, ни друзьям. Его Винничина, как и вся Правобережная Украина, да и часть Левобережной, порабощена врагом. И еще очень хотелось покрасоваться орденом на груди перед майором Рукатовым – самым ненавистным на свете человеком для Миши. Рукатов недавно вернулся в дивизию из госпиталя и вновь занял пост начальника артиллерии. Миша еще не видел его после приезда, да и не хотел видеть, с содроганием вспоминая тот июльский день, когда он нашел в лесу и привез на мотоцикле с коляской в штаб дивизии мешки денег Белорусского банка, а Рукатов заподозрил его в том, что он, возможно, часть денег присвоил или где-то припрятал… Иванюта влепил тогда майору Рукатову пощечину, а тот пытался в ответ застрелить его, но капитан Пухляков – начальник особого отдела дивизии – успел ногой выбить из руки Рукатова пистолет. Будто и давно это было – за Днепром, южнее Смоленска, но у Миши до сих пор болело сердце и сжимались зубы от тяжкого оскорбления. Их конфликтом чуть не занялся военный трибунал… Обошлось. В окружении было не до расследований.
   Иванюта и Казанский торопливо направились в ту сторону оврага, где располагались главные отделы штаба. Вышли к просторной поляне, которую со всех сторон обступал молодой лес. Здесь собирался для построения штабной народ. Многие курили, о чем-то переговаривались, строили догадки о причине сбора. Миша Иванюта внутренне ликовал, полагая, что эту причину знает только он один, и размышлял над тем, кому еще из командиров и политработников будут вручать правительственные награды, боясь оказаться в одиночестве, ибо понимал: политрук Иванюта далеко не главный герой тех страшных боев, в которых участвовала дивизия за Днепром.
   На поляне становилось все многолюднее. В тупике ближайшего отрога, у блиндажа командира дивизии полковника Гулыги, стоял в тени орешника пятнисто-зеленый легковой автомобиль командующего фронтом генерал-лейтенанта Конева. О приезде в штаб дивизии командующего уже знали многие обитатели этих оврагов, некоторым даже было известно, что по его приказу зачем-то экстренно заседал военный трибунал дивизии.
   Все ждали команды к построению, с любопытством посматривая в сторону блиндажа полковника Гулыги. А Миша Иванюта ждал не только с любопытством, а и с таким нетерпением, что почти никого не замечал вокруг, тоже неотрывно глядя туда, где стояла машина генерала Конева. Даже мысленно упрекал себя за это, ибо вместе с нетерпением закрадывалась в сердце тревога: ведь с ним уже не раз бывало такое – если чего-либо очень желаешь, оно не сбывается, а то еще и оборачивается неприятностью.
   Увидел, как из землянки комдива вышло два генерала – оба стройные, рослые, с красными лампасами на галифе… Сердце у Миши неожиданно встрепенулось: в одном из них он узнал Чумакова Федора Ксенофонтовича; второй, видимо, был Конев. Генералы отошли в сторону от блиндажа и о чем-то заговорили. Миша даже издали заметил нахмуренность и озабоченность Федора Ксенофонтовича – дорогого для него, как и для всех, кто побывал под его командованием в первые недели войны, человека. И теперь еще больше загорелся желанием поскорее узнать причину появления в их дивизии Чумакова и хотя бы словом обмолвиться с ним…
   А между тем Федор Ксенофонтович пытался убедить генерал-лейтенанта Конева отменить властью командующего столь суровый приговор военного трибунала дивизии…
   – Пойми, Иван Степанович, я имею основание, как никто другой, презирать этого человека! – доказывал Чумаков Коневу. – Он еще в тридцать седьмом катал на меня ложные доносы в НКВД, потом пытался подвести под трибунал после выхода остатков моего корпуса из первого окружения!..
   – Тем более не стану отменять приговор! – Конев смотрел на Чумакова с суровостью и упреком.
   – Да он же посчитает, что не трибунал, не ты, а именно я, в порядке личной мести, взял его за шкирку и привлек к ответу!
   – Пусть думает что ему угодно! Он сорвал наступление дивизии!.. Сколько из-за него людей погибло за Царевичем!
   – Все это правильно! Понимаю!.. Ну разжалуй его в рядовые. Пусть кровью искупит… Это для него будет страшнее, чем расстрел, ибо он патологический трус!
   – Я не привык отменять своих решений! – Конев раздражался еще больше, глядя на Чумакова с откровенной неприязнью. – Вон, в шестьдесят четвертой стрелковой полковник Грязнов тоже пытался выгородить одного своего подчиненного – майора Гаева! Все вы хотите быть добренькими, милосердными. А Военный совет фронта отвечает за боеспособность армий!
   – Жалко старика Гулыгу… – Федор Ксенофонтович уже понимал, что ему не переубедить Конева, но все-таки не сдавался.
   С поляны донеслась команда на построение. Конев и Чумаков видели, как командиры и политработники становились в строй, выравнивались. В это время из-за поворота оврага показалась группа людей: два красноармейца, держа наперевес ружья, конвоировали майора Рукатова… Нет, он уже не майор: воротник гимнастерки был без петлиц, рукава – без шевронов. Ни ремня на Рукатове, ни фуражки. Руки связаны сзади. Ссутулившись, бывший майор медленно переставлял ноги, на его желто-сером лице заметно пробилась щетина. Проходя мимо землянки комдива, он вдруг увидел генералов Конева и Чумакова. И будто все вдруг внутри в нем зажглось, а огонь выплеснулся только сквозь глаза. Сколько лютой ненависти заметил в них Федор Ксенофонтович!
   Рукатов замедлил шаг и, глядя на него, сказал хриплым, незнакомым голосом:
   – Жаль, что не успел я сквитаться с тобой, Чумаков! Повезло тебе… Не раздавил… – И зашагал дальше.
   Лицо Конева передернула гримаса, отдаленно похожая на горькую улыбку.
   – Ну, получил по ноздрям, ходатай?! – едко спросил он у Федора Ксенофонтовича. – За что именно он тебя так?
   – Сам толком не знаю… В двадцать пятом году я его как никудышного командира роты выпроводил из своего полка на курсы. По глупости подписал нужные для этого документы… А после курсов мне вернули его – с повышением в должности… Пришлось опять убирать… А он оказался не только плавучим, но и мстительным…
   Их разговор прервал вышедший из блиндажа полковник Гулыга. Он был бледен и хмур, глаза его казались ничего не видящими, неподвижными и таившими тяжкую душевную боль.
   – Разрешите, товарищ командующий, привести приговор в исполнение? – тихо, со сдерживаемым чувством отчаяния в голосе спросил он у Конева.
   – Можете поручить сделать это без вас, – хмуро ответил Конев.
   – Нет, я уж сам…
   Миша Иванюта, стоя в строю рядом с Казанским, буквально на несколько секунд отвлекся к пленным немцам, которых по дальнему краю оврага препровождали к землянкам разведывательного отдела штаба дивизии.
   – Вон моих «крестников» повели, – шепнул он старшему политруку Казанскому. – Надо не прозевать их допрос.
   В ответ Казанский толкнул его локтем в бок, и тут Миша увидел Рукатова, ничего вначале не поняв. Почему он под конвоем, без знаков различия и со связанными руками?.. Но человеческий разум способен сразу охватить многое, особенно вытекающее одно из другого, объединять его и высветливать итог. Он вспомнил, как там, за Царевичем, когда немецкие танки контратаковали наши наступающие батальоны, капитан Гридасов грозил в телефонную трубку артиллеристам всеми карами за то, что они вовремя не оказывали должной огневой поддержки… Верно, что-то у артиллеристов там не получалось… А начальник над ними – майор Рукатов.
   «Доигрался, гад?!» – полоснула Мишу злорадная мысль и тут же потухла. Более того, почему-то очень не хотелось встретиться взглядом с Рукатовым, который замедлил шаг и, всматриваясь в лица своих бывших сослуживцев, как-то жалко и горько улыбался. Кое-кому кивал головой – то ли здоровался, то ли прощался. Было похоже – он еще не верил до конца, что это его последние шаги по земле… А может, действительно не последние, может, генерал Конев отменит приговор военного трибунала и Рукатов пойдет рядовым бойцом на передний край, в самое горячее место, чтобы кровью искупить вину?..
   Но прозвучала команда, и строй зашагал по косогору куда-то в лес. Туда же вели и осужденного. И всем стало ясно, что приговор военного трибунала остается в силе. А в приговоре было записано, что артиллерия дивизии не поддержала должным образом наступления ее стрелковых полков. Майор Рукатов со своим отделом сделал расчет обеспечения атаки, поставил задачу артдивизионам на перенос огня по рубежам в глубину обороны противника, но не позаботился о точном доведении приказа до артиллерийских командиров, о заградительном огне на танкоопасных направлениях, а в ходе боя вовсе потерял связь и не сумел сманеврировать всей мощью артиллерии таким образом, чтобы развить наметившийся успех одного из батальонов правофлангового полка. В итоге – атака полков дивизии захлебнулась…
   На войне бытует жестокий и справедливый закон: не выполнил приказ и погубил людей по своему недомыслию или нерадивости – расплачивайся собственной жизнью. И может быть, это не только наказание для тебя, ибо лишить тебя жизни – еще очень мало, чтобы воздать тебе по твоей тяжкой вине; это и суровый урок для других…
   Строй командиров и политработников остановился на опушке рощи, выбегавшей из оврага, и по чьей-то команде повернулся лицом к свежевырытой яме, к которой подвели Рукатова. Куда-то исчезли конвоировавшие его красноармейцы; остались на их месте только начальник военного трибунала – высокий, полногубый, с интеллигентным, но удрученным лицом, и его заместитель – широкогрудый майор, все время вздыхавший, видимо, оттого, что ему предстояло самое тяжкое – привести приговор в исполнение.
   Теперь, когда строй стоял лицом к яме, когда десятки глаз осуждающе и страждуще смотрели на Рукатова, он уронил голову и покачнулся. Чтобы не упасть, широко расставил ноги, но поднять глаза уже не смел.
   На середину строя и вперед неуверенной, странной походкой вышел командир дивизии полковник Гулыга – высокий, поджарый. Его худощавое обветренное лицо с двумя бороздами, скобкой охватившими тонкогубый рот, было нахмурено и прятало в скорбных глазах то ли невыносимую боль, то ли яростный гнев.
   Гулыга остановился между строем и Рукатовым, затем, видимо поняв, что заслоняет осужденного, отошел в сторону. Сурово-болезненным взглядом скользнул по нахмуренным лицам командиров и политработников, тяжко вздохнул и заговорил непривычно тихо и хрипло:
   – Товарищи… В наших руках судьба Родины. Стоит вопрос: быть или не быть Советскому государству, быть нашему народу свободным или пойти на погибель в рабство. И в эту страшную годину встречаются среди нас люди, которые предают нас своей вопиющей безответственностью, своей беспечностью и расхлябанностью… По вине майора… бывшего майора Рукатова мы с вами не сумели выполнить приказ командующего фронтом… По вине Рукатова дивизия понесла потери… В самые ответственные минуты наступления начальник артиллерии дивизии Рукатов потерял управление своим родом войск. А потом, вместо того чтоб исправить положение, он напился пьяным до бесчувствия… Я с трудом удержал себя, чтобы не расстрелять его без суда!.. – Полковник Гулыга умолк, его нахмуренные глаза заволоклись слезой. – Никогда не мог предположить, что мой… – Губы полковника вдруг задергались, из его глаз покатились слезы; торопливо достав из кармана платок, он отвернулся и стал вытирать лицо. – Простите меня… – после напряженной, мучительной паузы прерывистым голосом продолжил Гулыга. – Простите меня… Я никогда не мог предположить, что мой зять…
   От неожиданности весь строй будто задохнулся, издав какой-то хрипящий звук, после которого наступила страшная своей трагичностью тишина… Уже, кажется, никого не волновала судьба бывшего майора Рукатова. Тысячи игл впились в сердце всех, вызывая мучительную боль сострадания к этому немолодому полковнику, который в детской беспомощности не мог сейчас выговорить ни слова, принимая на глазах у всех тяжкие муки, стыдясь их и не находя возможности уклониться от них.
   – Да-да, – пересиливая спазмы рыданий, почти шепотом продолжил командир дивизии. – Рукатов – мой зять… Он муж моей дочери… Отец моих внуков. Кое-кто знал об этом. – Гулыга остановил болезненный взгляд на Иванюте. – Он случайно был прислан в нашу дивизию, и я запретил ему до поры говорить о нашем родстве… Сами понимаете…
   Миша Иванюта почувствовал, что у него в груди будто взметнулся огонь, а к горлу подкатил горячий глубок, мешавший дышать, и от этого из глаз градом полились слезы. Он стыдливо смахнул их рукавом гимнастерки, скосил взгляд на стоявшего рядом старшего политрука Казанского и увидел, что у него покатилась слеза, забегая по пути в каждую оспинку на щеке.
   – Поступить иначе, – голос полковника Гулыги неожиданно окреп, – мне не позволил долг солдата. У каждого из нас своя родня, а Родина у всех одна!.. Не отдать Рукатова под трибунал – значит попрать память всех погибших по его вине! – Командир дивизии повернулся к Рукатову, окатил его сурово-негодующим взглядом и, вдруг сгорбившись, зашагал с высоты в овраг. Когда проходил мимо начальника трибунала, не поднимая головы, сказал: – Продолжайте…
   Начальник трибунала прерывающимся голосом зачитал приговор, после чего Рукатов был расстрелян.

9

   Оказывается, как в целом малозначащи даже самые яростные вспышки гнева, если они в конечном счете не привели к беде и остаются позади. Миша Иванюта вспомнил свою ненависть к майору Рукатову, которая клокотала в нем после того, как Рукатов оскорбил его подозрением в нечестности и как между ними возникла драка. А сейчас, когда Рукатова расстреляли, Миша совсем не ощущал никакого злорадства. Более того – очень сочувствовал полковнику Гулыге, тестю Рукатова.
   Но война – это великая фабрика смерти и огромное поле деятельности для живущих. На ней надо постоянно помнить о своих обязанностях и не упускать времени для их исполнения. Когда красноармейцы комендантского взвода начали засыпать яму с телом Рукатова и строй присутствовавших при расстреле был распущен, политрук Иванюта отыскал глазами начальника разведотдела штаба дивизии – крупнотелого неприветливого майора Кошелева и пошел вслед за ним. Знал, что тот начнет сейчас допрашивать пленных немцев, и газетчик упустить такое событие не должен.
   Кошелев шел с построения не то что в расстроенных чувствах, а в полном потрясении. Он еще до войны служил под командованием полковника Гулыги, знал его семью, не раз видел дочь Зину – жену Рукатова, – высокую длинноногую, белокурую, с двумя розовощекими мальчиками-близнецами. Понимал: как же тяжело было Гулыге отдать под трибунал отца своих внуков!
   Миша Иванюта даже со спины угадывал, что майор Кошелев чувствует себя плохо, но неотступно следовал за ним вниз по склону оврага. Прошли глубокую котловину, по дну которой стелилась в тени деревьев хорошо накатанная дорога, поднялись на противоположный склон. У крайней землянки Миша увидел пленных немцев. Они сидели в густой тени сосен и, держа на коленях котелки, выскребали из них ложками кашу. Тут же полулежал на плащ-палатке знакомый Мише переводчик – хилый, желтолицый лейтенант Сурис.
   При виде майора Кошелева лейтенант Сурис вскочил на ноги и не очень по-военному доложил, что пленные к допросу готовы.
   Тут Миша и напомнил о себе начальнику разведки:
   – Товарищ майор! Разрешите представиться: корреспондент дивизионной газеты политрук Иванюта!.. Разрешите…
   – Не разрешаю! – яростно взревел Кошелев. – Убирайтесь отсюда и не мешайте мне работать!
   – Товарищ майор, но ведь газета…
   – Шагом – марш отсюда! – Казалось, Кошелев кинется сейчас на Иванюту с кулаками.
   – Товарищ майор… Вам придется давать объяснения комиссару дивизии. Я же не на блины к вам прошусь!
   Мише показалось, что последние его слова облагоразумили Кошелева. Он как-то сник, отвернулся от Иванюты и, достав папиросы, неторопливо закурил. Потом оценивающим взглядом посмотрел на пленных и уселся на казарменную табуретку, стоявшую у входа в землянку. На Иванюту взглянул уже как бы нехотя и спокойно изрек:
   – Политрук, я тебя очень прошу… Сгинь с моих глаз.
   – Ну хорошо! – с язвинкой в голосе сказал Миша. – Я уйду-сгину… Но потом явитесь вы, товарищ майор Кошелев, пред ясные очи парткомиссии.
   – Явлюсь, ладно, – устало, почти миролюбиво ответил Кошелев и махнул на Иванюту рукой так, будто сталкивал его откуда-то.