Не просто замыкать мысль на этих вопросах. Ведь и он сам, Жуков, со смущенным недоумением задает себе сейчас жесткий вопрос: почему именно ему в наиболее критических ситуациях войны поручаются высшей властью задачи, решение которых граничит почти с невозможностью? И он устремляется им навстречу со сложным, обожженным холодом сомнения и пламенем веры чувством. Высшая власть в государстве с непреклонной строгостью дает понять ему, что если не он, то, может, никто другой не осилит порученного. Так уж сложилось в Ставке и в Генеральном штабе. И это рождало у Жукова ясное понимание, что изменить он ничего не может, да и не хочет, и выбирать ему не из чего. Либо он превозможет очередную, вставшую перед ним неразрешимость, либо в ходе противоборства, в пылающем военном пожаре оборвется его жизнь, хотя в глубине чувств не верил в это. В нем властно существовала какая-то непостижимая тайна человеческого состояния, суть которого – в истинном полководческом величии высокого дерзновенного накала и в то же время в естественной человеческой приземленности, когда не забываешь, что ты обыкновенный смертный, но только наделенный на каком-то отрезке жизни, в условиях войны, почти неограниченной властью над другими людьми, духовные возможности которых (пусть и не многих), может, нисколько не ниже твоих собственных, если они даже не умножены на твой военный талант.
   Да, Георгий Жуков испытывал то обременяющее, сплавленное с мыслью чувство, когда уже нельзя оглянуться назад и сделать иной выбор. Выбора не было, хотя и не мог пока ответить себе на вопрос: каким образом добьется перелома событий в данном случае на Ленинградском фронте? И добьется ли? Знал главное: израсходует всего самого себя, чтоб достичь перелома, или убедится, что этого сделать невозможно. Было что-то унижающее, когда мелькала мысль о собственном «я», но и возвеличивающее, когда переступал через «я», забывал о нем и старался предугадать, как он все-таки выполнит то главное, что было намечено там, в Кремле, и в Генеральном штабе, вознесут ли его крылья доблести к победе?..
   Да, чтобы быть полководцем, уметь выбирать из множества утвердившихся в теории войн правил наиболее важные и не являющиеся заблуждениями, многие из которых таковы и есть, надо обладать не только гибким умом, но какими-то необъяснимыми чувствами, дьявольским наитием. Мало – не делать ошибок; нельзя допускать полурешений. Надо очень и без сомнений полагаться на себя. Может, именно такие качества делают Сталина непостижимо грозным, невозмутимо уверенным в своей власти, силе, воле? Само имя его внушает всем послушание и веру… Вон немцы как высмеяли его полководческие дарования в листовках, которыми засыпали наши оборонявшиеся под Смоленском войска! Нет, никто, читая эти листовки, не смеялся. С испугом отбрасывали. Мехлис, получив такую листовку вместе с политдонесением начальника политуправления Западного фронта, побоялся показывать ее Сталину. Пришел за советом в Генштаб – к нему, Жукову, у которого в кабинете в это время находился маршал Шапошников. Борис Михайлович и подсказал решение: Сталин должен прочитать листовку, но вместе с ней на его стол надо положить проект документа, гласящего, что с сего числа (то есть 8 августа 1941 года) он именуется не просто Главнокомандующим, а Верховным Главнокомандующим.
   «Меня это не интересует», – бесстрастно сказал тогда Сталин, окинув хмурым взглядом членов Политбюро и военных, собравшихся на совещание. В этой фразе, в прозвучавшем голосе как бы высветлилась мысль, что выше имени «Сталин» ничего быть не может.
   Потом он бегло прочитал немецкую листовку, отложил ее в сторону и, ни на кого не глядя, стал раскуривать трубку. После паузы сказал:
   «Когда враги ругают – это хорошо… А вы пытаетесь подсластить мне пилюлю… Не нуждаюсь…»
   Неловкое молчание нарушил маршал Шапошников:
   «Иосиф Виссарионович, душевно прошу понять меня. Товарищ Ленин говорил, что война есть не только продолжение политики, она есть суммирование политики… А «верховность» власти предполагает руководство суммированной политикой плюс экономикой. Это азы современной военно-исторической науки. Войной действительно руководит верховная власть государства. И понятие войны замыкается не только в вооруженной борьбе на фронтах, а включает в себя и борьбу политическую, дипломатическую, экономическую».
   Маршала поддержал Молотов:
   «Коба, тут не подходит украинская поговорка: «Называй меня хоть горшком, только в печь не суй». Мне в отношениях с теми же англичанами очень важно опираться на самые высокие регалии советского руководства».
   «Ладно, решайте как хотите», – смягчившись, ответил Сталин.
   Воспоминания Жукова прервал вышедший из пилотской кабины командир воздушного корабля – русоголовый, с удлиненным светлым лицом – старший лейтенант. Дверь за ним осталась открытой, и шум двух самолетных моторов стал громче, будто приблизился.
   Подойдя к Жукову, летчик наклонился над его креслом:
   – Товарищ генерал армии, разрешите доложить!
   – Докладывайте. – Георгий Константинович вблизи посмотрел в серые, чуть косящие глаза старшего лейтенанта, уловив в них тревогу.
   – Разведка погоды доносит, что по нашему маршруту над Ладожским озером небо без облаков! Обойти нельзя!
   – Ваше решение? – спокойно спросил Жуков.
   – Решение приняли без меня! – ответил старший лейтенант. – Над Ладогой нас будет прикрывать звено истребителей!
   – Добро. – Жуков утвердительно кивнул.
   Затем старший лейтенант повернулся к воздушному стрелку, восседавшему над стремянкой, и ладонью хлопнул его по сапогу. Из-под колпака, вобрав шею в плечи, выглянул юноша, совсем еще мальчик. Жуков только сейчас разглядел, что на нем кожаная тужурка. Командир корабля сказал стрелку, видимо, о погоде, о наших истребителях и опасности быть атакованными «мессершмиттами», вернулся в кабину, приглушив хлопком двери шум моторов, а Георгий Константинович, сбившись с прежнего течения мыслей, почему-то устремил их в далекое прошлое.
   Такова уж натура человека: живет он будто сегодняшним днем и в то же время подсознательно ощущает в себе прожитые годы, берущие начало от далеких, размытых и туманных берегов детства, когда мысль и память сливаются воедино.
   Георгий Константинович, задумываясь над своей непростой судьбой, возведшей его в ранг высокого военачальника, изумлялся тем шагам, поступкам и событиям поры своей молодости, тем стечениям обстоятельств, которые, вместе взятые, предопределяли его жизненный путь. Почему-то вспомнились два прапорщика из родной Стрелковки. Он, девятнадцатилетний, приехал тогда из Москвы в деревню повидаться с родными и земляками перед уходом на войну. Прапорщики разгуливали по улице вдоль пруда чуть хмельные, важные от воображаемого своего величия и в то же время в чем-то такие жалкие, нескладные, вызывавшие чувство неловкости и даже стыда за честолюбивую мелкость человеческой натуры. Конечно, командовавшие в армии взводами, начальствующие над двумя-тремя десятками бывалых солдат, они в собственном представлении видели себя незаурядными личностями.
   А ведь ему, Гоше Жукову, тоже предстояло попасть в школу прапорщиков, ибо за плечами у него была трехклассная церковноприходская школа…
   Нет, не хотел он стать похожим на прапорщиков-стрелковцев с их убогим миропониманием, и, когда его призвали на царскую службу, он не написал в казенной бумаге, какое имеет образование. И судьба Георгия начала слагаться, как и у многих других: прослужив рядовым, окончил потом учебную команду унтер-офицерской школы в городе Изюме Харьковской губернии. Там строевая муштра, наука окопной войны, штыковых и конных атак были поставлены основательно… После февральской революции его избрали председателем эскадронного солдатского комитета, затем членом полкового…
   Не праздные это мысли, а холодившие запоздалой тревогой сердце. Стань он прапорщиком, последовали б очередные офицерские звания за необузданную храбрость и отличия в боях. Не будучи политически зрелым и по молодости ослепленный своими двумя Георгиевскими крестами, офицерскими погонами и офицерской властью, вдруг не сумел бы разобраться, с кем ему идти: с большевиками, меньшевиками, эсерами?.. Были ведь и такие, как он, из народа, которые пошли по чужой дороге, не сумев разглядеть в Октябрьской революции свою истинную судьбу. А если бы и его постигла такая тяжкая беда? Могло ведь случиться и такое из-за зеленого ума. И была б искалечена жизнь, может, доживал бы свой век испоганенно – в эмиграции или постигла б участь тех, кого в свое время нарекали врагами народа только уже за одно то, что были когда-то белыми офицерами.
   Нет! Уже и тогда ощущение правды жило в нем властно и призывно! Нутром чувствовал, куда и с кем идти. Двадцать пять лет просидел на коне, прокладывая свой путь. Унтер-офицерил, потом командовал в Красной Армии взводом, эскадроном, полком, дивизией, корпусом и куда выше!.. И постоянная учеба. Однако странно, что память изредка возвращала его к годам унтер-офицерской службы в царской армии. Еще тогда стало проявляться в нем военное призвание, еще там понял, в чем главная суть обучения и повседневного воспитания солдат, а также командования ими в бою. И стало властно пробуждаться в нем чувство стража родной земли… Среди начальствовавших над ним офицеров тоже было немало цельных натур, настоящих трудяг, умелых и разумных, не жалевших ни сил, ни сердца на подготовку армии. Но все-таки самое нелегкое сваливалось на унтер-офицеров не только в обучении солдат, но и во время боевых действий. Может, впервые глубоко задумался над этим, когда в двадцать первом сам чуть не погиб от руки унтер-офицера из антоновской банды.
   Это были жестокие схватки с армией в пятьдесят тысяч штыков и сабель. Бригада, в которой служил Жуков, оказалась крайне измотанной и обескровленной антоновцами. Однажды от окончательного разгрома спасли ее полсотни пулеметов, имевшихся на вооружении эскадронов. Тогда под Жуковым был особенно лихой конь: его прежнего хозяина Георгий застрелил в рукопашной схватке. И вот сложилась ситуация, когда отступавшие антоновцы вдруг развернулись для контратаки. Жуков не сдержал своего коня, и он вынес его шагов на сто вперед эскадрона. Но сзади уже послышались команды «Шашки к бою!», и он дал коню волю… Началась взаимная рубка, обагрившая кровью первый снег, покрывавший белой пеленой широкое поле, луг и опушивший кроны деревьев недалекого леса. Антоновцы вновь обратились в бегство. Жуков заметил, что один из них, по всей видимости командир, устремил своего коня по снежной тропке к опушке леса, и кинулся с обнаженной шашкой в погоню. Видел, как удиравший суматошно нахлестывал плеткой лошадь то по правому, то по левому боку. Жуков настиг антоновца, замахнулся для рубки, но тот, бросив плетку налево, единым движением выхватил из ножен клинок и мгновенно – казалось, без размаха – рубанул своего преследователя поперек груди… Жуков не успел даже закрыться и выпал из седла, чувствуя, что на нем рассечены не только ремни от ножен шашки, кобуры пистолета и от бинокля, но и сукно на крытом полушубке…
   Не подоспей тогда на выручку комиссар эскадрона, погибель была бы неминуемой. После боя посмотрели документы зарубленного антоновца и узнали, что он, как и Жуков, унтер-офицер, драгун; да еще изумились его громадному росту… У Жукова потом еще полмесяца болела грудь от сабельного удара.
   Монотонное гудение самолетных моторов убаюкивало. Позади была напряженная ночь без сна. Георгий Константинович задремал, хотя мозг его не мог избавиться от мыслей о прошлом. Увидел себя во сне в лихой конной атаке, и вдруг воскрес в нем давно умерший страх, испытанный когда-то в схватке с другим антоновским офицером. Они стремительно летели друг на друга. Офицер на скаку выстрелил из обреза в Жукова, но попал в голову его коня. Падая, конь придавил своего седока. Жуков увидел над собой занесенный клинок. Однако удара не последовало – его упредил взмах сабли в руке подскакавшего взводного. Ночевки… Но во сне привиделся ему не Ночевка, а Федя Чумаков – на лошади, почему-то в генеральской форме, с окровавленной саблей в руке… Вслед за Чумаковым подскакал… Кто же это? Ба-а!.. Федюнинский!.. Звезда Героя Советского Союза на гимнастерке, и тоже генеральские звезды в петлицах!.. Мысли во сне ворочались вязко, были похожи на полубред, от которого невозможно было избавиться… Федюнинский, восседая на гарцующем скакуне, держал под мышкой правой руки легкий, диковинного образца, пулемет и палил из него в небо…
   Жуков проснулся от всамделишной стрельбы. Это бил длинными очередями по какой-то цели воздушный стрелок. Увидел, что к иллюминаторам прильнули встревоженными лицами Хозин и Федюнинский. Сам взглянул в округлое окошко и увидел, что их самолет несется над белыми барашками волн.
   «Где же наши истребители?» – мелькнула у Жукова тревожная и сердитая мысль; ему не трудно было догадаться, что молодой пулеметчик отражает нападение немецких истребителей. Взглянул на генералов Хозина и Федюнинского – спокойно-напряженные лица, хмурые, неподвижные глаза. Понял, что они испытывают то же, что и он: глубочайшую досаду от своей беспомощности.
   «Где же наши истребители?» – вновь со свирепостью в сердце задал вопрос Жуков, не адресуя его ни к кому. Надеялся, что сейчас выйдет из пилотской кабины командир корабля и что-либо объяснит. И в то же время понимал: в такие минуты командиру надо быть начеку…
   В боевых ситуациях нет ничего хуже, чем оказаться слабо прикрытой мишенью для врага. Но делать было нечего, и Жуков, тяжко вздохнув, прикрыл глаза, надеясь, что вот-вот в промежутках между надсадной пальбой воздушного стрелка услышит пулеметные очереди наших истребителей… Не услышал. Только из-под колпака с турелью медным градом падали на пол самолета дымящиеся стреляные гильзы…
   За округлым окошком салона зеленой полосой потянулись верхушки деревьев – под самолетом был лес… А вскоре была посадка.
 
   Молча поднимались по центральной лестнице Смольного на второй этаж. Жуков гасил в себе ярость, родившуюся над Ладогой, когда их самолет по непонятным причинам не был прикрыт нашими истребителями. А тут еще пришлось минут пятнадцать ожидать при въезде в Смольный, пока начальник караула, не придав значения документам Жукова, бегал за пропуском к коменданту штаба.
   Чуть впереди Жукова шагал по ступенькам порученец маршала Ворошилова. Он был подтянут, в тщательно отутюженном обмундировании и хорошо начищенных сапогах, но не мог скрыть своей чрезмерной утомленности – выдавали сутулость плеч и вялая, почти стариковская походка. Сзади шли, неся пухлые черные портфели с оперативными документами и картами, генералы Федюнинский и Хозин.
   – Давно идет военный совет? – спросил у порученца Жуков, хотя это не могло иметь для него особого значения.
   – Заседают непрерывно, – устало ответил порученец. – Одни уходят, другие приходят. Буфетчицы не успевают чай кипятить.
   – Кто там сейчас кроме маршала Ворошилова и Жданова?
   – Многие… Адмиралы Трибуц и Исаков, некоторые командармы, начальники родов войск, директора крупных объектов…
   Вошли в просторный кабинет, где за длинным столом, покрытым красным сукном, сидели военные и невоенные люди. Охватить всех их взглядом Жуков не успел, увидев, что из кресел в дальнем конце стола поднялись ему навстречу маршал Ворошилов и член Военного совета Жданов.
   У Жукова тоскливо сжалось сердце, когда он всмотрелся в изморенное, с ввалившимися глазами лицо Ворошилова; Жданов тоже выглядел усталым, будто не спавшим несколько ночей кряду. Молча пожали друг другу руки, обменялись печально-болезненными взглядами.
   – Разрешите присутствовать? – спросил Георгий Константинович у Ворошилова, стараясь разрушить гнетущую и чем-то ошеломляющую тишину, наступившую в кабинете, и пока не решаясь вручить маршалу записку Сталина. Будто чувствовал себя в чем-то виноватым перед Ворошиловым, которого всегда высоко почитал, безгранично любил, хотя и понимал, что на современную войну он смотрит будто с кавалерийского седла.
   – Садись, пожалуйста. – Ворошилов нервно пригладил ладонью седой ежик волос на голове. – И вы присаживайтесь, товарищи генералы, – указал на противоположный край стола Федюнинскому и Хозину. Затем, возвращаясь на свое место, взглянул на Жукова пронзительным, прояснившимся взглядом: – Я вижу, ты пожаловал с целой свитой? Это хорошо… Люди нужны… Задыхаемся…
   Жукову показалось, что маршал Ворошилов начал догадываться о цели его появления в Ленинграде. Почувствовав это, внутренне напрягся еще больше и, испытывая мучительную неловкость, присел на свободный стул между адмиралами Трибуцем – командующим Балтийским флотом и Исаковым, который координировал боевые действия Балтийского флота, Ладожской и Чудской флотилий с сухопутными войсками, защищавшими Ленинград. Жуков был давно знаком с адмиралами и в знак приветствия незаметно толкнул их под бока локтями. Этим будто несколько снял с себя напряжение и уже спокойно обвел взглядом находившихся в зале. Обратил внимание, что его появление на заседании Военного совета воспринято присутствующими по-разному. Одни, видимо, полагали, что он, как член Ставки, прибыл в Ленинград с новыми решениями Верховного Главнокомандования, и с нетерпением ждали его слова. Иные военные посматривали на него с тревогой или озадаченностью, другие – с любопытством, доброжелательством; а в глазах одного командарма уловил откровенный испуг. И с горькой иронией подумал о том, сколь непросты иногда бывают отношения между людьми – «должностными величинами». Вспомнил, с какой поспешностью после назначения его начальником Генерального штаба засвидетельствовали ему свои симпатии и добрые пожелания некоторые бывшие его командиры, будто извиняясь за былую власть над ним со всеми ее строгостями. Иные даже оправдывались, не подозревая, что этим глубоко ранили душу Жукова, унижали в его глазах самих себя. Ведь именно за строгую требовательность почитал он своих прежних командиров и начальников! Каждый из них что-то вложил в копилку его военных знаний, и не ценить этого мог только неблагодарный и неумный человек.
   Когда Георгий Константинович ушел из Генштаба командовать Резервным фронтом, то уже не ощутил, что кто-либо изменил к нему отношение. И тем не менее все чаще стал размышлять о натуре современного полководца вообще, утверждаясь в том, что истинных военачальников всегда озаряет чувство долга и непреклонность в суждениях о качествах людей, какие бы должности они ни занимали…
   А между тем маршал Ворошилов о чем-то тихо переговаривался со Ждановым и неспокойной рукой искал среди лежавших перед ним на столе бумаг какой-то документ. Наконец документ был найден, Ворошилов положил его перед Ждановым, и тот, даже не взглянув в него, устремил взгляд на Жукова, спокойно, с нескрываемой горечью сказал:
   – Георгий Константинович, вы, надеюсь, хорошо осведомлены, что Ленинград находится сейчас в самом трагическом состоянии…
   Жуков ничего не ответил, напряженно вглядываясь в лицо Жданова, на котором проступила нездоровая синева, будто легкие его задыхались от недостатка кислорода.
   – В этот критический момент нам очень важно, – продолжал Жданов, – услышать ваше слово как представителя Ставки, которая в Москве видит положение нашего фронта в совокупности с оперативными ситуациями, сложившимися не только вокруг Ленинграда, но и на смежных фронтах.
   – Для начала я должен знать, к какому решению приходит Военный совет Ленинградского фронта, – жестко, несколько отчужденным голосом сказал Жуков, переводя взгляд со Жданова на Ворошилова, который смотрел на него, казалось, остекленевшими от отчаяния глазами.
   Жукову ответил не Ворошилов, а Жданов:
   – Мы как раз обсуждаем меры, которые надлежит предпринять в случае невозможности удержать город.
   – Это, к сожалению, не исключено, – хрипло поддержал Жданова Ворошилов. – Немцы превосходят нас в силах. Встает вопрос: вступать в уличные бои и терять армию или…
   Жуков не дал Ворошилову закончить фразу и, на удивление самому себе, спокойно сказал:
   – Город надо удержать…
   В кабинете наступила жесткая тишина. Жуков понимал, что в самый раз пора достать из нагрудного кармана адресованную Ворошилову записку Сталина, но медлил, испытывая все ту же неловкость: Ворошилов ведь прошел через всю его военную жизнь, как святыня, как непорушный боевой символ. И сейчас какое-то сложное чувство томило сердце Георгия Константиновича, даже не позволяя взять разбег мысли, выраженной здесь его первой и столь категоричной фразой.
   Почувствовав на себе вопрошающий, с укоряющим прищуром взгляд командующего Балтийским флотом адмирала Трибуца, сидевшего рядом, повернулся к нему и заметил на его широком лбу взбугрившиеся капли пота.
   – Вы тоже за сдачу города, Владимир Филиппович? – требовательно спросил у адмирала Жуков.
   – На всякий случай советуемся, в каком порядке взрывать корабли, чтоб они не достались немцам.
   – Взрывать корабли?! – Жуков поднялся со стула и негодующе обвел взглядом всех присутствующих. Затем, будто не отдавая себе отчета, достал из кармана записку Сталина и, вместо того чтобы передать Ворошилову, прихлопнул ее ладонью на красном сукне стола перед адмиралом Трибуцем: – Вот мой мандат!
   Когда Трибуц прочитал записку, Жуков, извинительно взглянув на Ворошилова, передал ему послание Сталина и продолжил:
   – Как командующий фронтом, запрещаю взрывать корабли!.. Более того, приказываю немедленно разминировать их, чтобы они сами не взорвались! А во-вторых, срочно подведите корабли ближе к городу, чтоб они могли стрелять по врагу всей своей артиллерией! Ведь на каждом – по сорок боекомплектов!.. Шестнадцатидюймовые орудия! Как вообще можно минировать такую силищу?! Да, предположим, что они погибнут!.. Если так, то должны погибнуть только в бою, стреляя! – Георгий Константинович говорил жестким приглушенным голосом, почти не жестикулируя. Состояние генерала армии больше угадывалось по голосу, выражению его лица и глаз. Если же временами взмахивал он рукой, то взмах этот как бы объединялся со словом, с фразой, усиливая их накал и значимость. Казалось, само сердце ударяло в такие мгновения в его сжатую в кулак руку…
   – Прошу прощения, Георгий Константинович. – Это воспользовался паузой Жданов. Голос его прозвучал строго и отрешенно. – Но ведь мы поступили согласно приказу…
   – Кто приказал? Нарком Военно-Морского Флота Кузнецов? – к удивлению всех, Жуков задал вопрос без раздражения.
   – Телеграмму подписали товарищ Сталин, Шапошников и Кузнецов, – со скрытым вызовом ответил Жданов.
   Жуков нахмурился и будто потемнел лицом. В это время где-то недалеко от Смольного зататакала автоматическая зенитная пушка малого калибра. Но ее, кажется, никто не слышал; все напряженно смотрели на молчавшего Жукова. Адмирал Трибуц осекшимся голосом нарушил молчание:
   – Согласно решению Ставки мы создали в штабе флота группу операторов… Они разработали директиву командирам соединений о закладке в погреба и помещения кораблей бомб и мин… Об этом знает личный состав флота…
   – Еще бы! – Жуков горько усмехнулся, – Не сами же адмиралы готовили корабли к уничтожению… – Чуть поразмыслив, он продолжил: – Прошу выполнить мой приказ! Ответственность беру на себя.
   Маршал Ворошилов слушал Жукова, будто окаменев, держа перед собой записку Сталина и вчитываясь в каждое ее слово. Затем он встал и растерянным взглядом заставил Жукова умолкнуть и насторожиться.
   – Георгий Константинович, ты извини меня, старика. – Маршал заговорил тихо, но твердо. – На основании этой записки я не имею права передать тебе командование фронтом, хотя и вижу почерк товарища Сталина. Я ведь назначен сюда не запиской, а приказом Ставки Верховного Главнокомандования…
   – Вы абсолютно правы, товарищ Маршал Советского Союза, – с уважительностью в голосе ответил Жуков. – Приказ Ставки о моем назначении поступит после вашей телеграммы Сталину о том, что я прилетел в Ленинград… А мог и не долететь. – Жуков ищущим взглядом обвел всех сидящих за столом, надеясь увидеть кого-либо из авиационных начальников. – Но коль долетел, предлагаю, как представитель Ставки, принимать сейчас совместные решения…[1]

3

   На войне судьба полководца слагается в обстоятельствах необыкновенно сложных чрезвычайных, а иногда и непредсказуемых. Предоставленная ему власть над войсками и штабами не часто полнит душу радостью, ибо все его естество тяжко придавлено и угнетено огромной ответственностью, а мозг непрерывно ведет мучительный поиск, главная суть которого – мысленное противоборство с полководцами неприятеля, чьи войска надо укрощать силой своих войск… Нет, нельзя, конечно, отрицать, что право повелевать, принимать решения и требовать исполнения своей воли не льстит в той или иной мере самолюбию полководца, не рождает в нем гордости за оказанное ему доверие высшей властью, не заставляет задумываться над своим исключительным положением на фронте. Но эти чувства похожи чаще всего на вспышки, которые мгновенно гаснут под свирепым ветром забот и тревог, связанных в триединый узел нелегких вопросов: что делает и замышляет противник, какие боевые возможности у подвластных полководцу войск, так ли они расположены им на местности и в какой мере способны к взаимодействию, как оценивают решения полководца вышестоящий штаб, Ставка, Верховное Главнокомандование?