Хотя Магоза была лишь первой тюрьмой Кемаля, но название оказалось пророческим. В своей жизни ему пришлось еще не раз изведать «благоволение» падишаха.
   Намык Кемаль оставался в Магозе 38 месяцев. Никакие ходатайства за него перед султаном не помогали. Злопамятный Абдул-Азис был не из тех людей, которых можно было смягчить. Он, напротив, с нетерпением ждал, когда злокачественная лихорадка Магозы сделает свое дело и ему сообщат о смерти ненавистного человека. Султан негодовал, что его рассчеты осуществляются так медленно. Намык Кемаль хворал, здоровье его разрушалось, но его энергия не была сломлена. Он не просил ни о милости, ни о пощаде, а наоборот, продолжал неустанно готовить себя к новой борьбе.
   Впоследствии он рассказывал своему сыну Экрему:
   – Когда меня привезли в Магозу, меня поместили в арестное солдатское помещение. Это был настоящий кладбищенский склеп. В это подземелье, выдолбленное в скале и сырое как колодец, вели десять ступеней. Внутри была темнота, грязь и такая теснота, что поместиться там мог лишь один человек. Коротко говоря, это была настоящая могила. Там меня держали три дня, и знаешь, сынок, чем я был занят в это время? Я сочинял в уме свою пьесу «Акыф-бей». Как только меня перевели в немного лучшее помещение, которое тоже было похоже на гроб, я немедленно потребовал перо. Я тотчас же принялся писать пьесу и послал ее в Стамбул. Вот, мое дитя, как поступают заключенные и ссыльные, как они работают. Для них всякое место – отечество. Ссылка – тоже отечество; могила – также уголок отечества.
   В Магозе были написаны самые крупные литературные произведения Кемаля: пьесы «Акыф-бей», «Гюльнихаль», «Несчастный ребенок», его сильнейшие критические статьи, а также многие стихи и поэмы.
   Лишь редкие книги из его любимой библиотеки, библиотеки, с которой он потом не расставался до конца жизни, непрестанно пополняя ее по мере возможности и средств, были здесь с ним. Но ему служила его изумительная память. Когда для своих критических статей или писем ему необходимы были цитаты, он безошибочно приводил их по памяти. В одиночестве магозской тюрьмы его любимейшим развлечением было чтение на память бесчисленных стихов старых турецких, иранских и арабских поэтов, а также поэмы Виктора Гюго и других.
   Ничто не могло сломить его духа и угасить его темперамент борца, хотя в Магозе ему пришлось пережить много тяжелого, помимо самого заключения.
   Будучи в активной переписке с друзьями, находившимися на свободе, он ясно представлял себе, как все более и более усиливается удушливая атмосфера реакции в стране. Нигде не было видно даже намека на просвет. Многие из друзей, отчаявшись или устав от борьбы, отошли от нее или стали ренегатами.
   Великий Шинаси, который оказал такое решающее влияние на всю жизнь Кемаля, умер два года тому назад. Но еще до его смерти их стала разделять непроходимая пропасть. Это отчуждение было тем более тяжелым, что оно казалось каким-то недоразумением. Шинаси, страстный проповедник борьбы, вырастивший и поднявший целое поколение борцов, непонятным образом отгородил себя непроницаемой стеной своего маньячества от активной жизни. О возобновлении политической деятельности он не хотел и слышать. Когда по возвращении из эмиграции его спросили в Стамбуле, что делают за границей Кемаль и Зия, он иронически ответил: «они в Лондоне видят сны», намекая на написанные ими политические памфлеты, о которых мы упоминали выше.
   Живя в Париже и лихорадочно работая над своим словарем, ставшим единственной целью и смыслом его жизни, он не предпринимал никаких шагов, чтобы получить прощение и добиться возвращения на родину. Разрешение вернуться выхлопотала ему его жена, Навиктер-ханым, жившая в одиночестве с малолетним сыном в Стамбуле. Перед поездкой Абдул-Азиса в Европу она обратилась с просьбой об этом к сопровождавшему султана министру иностранных дел Фуад-паше и добилась своего. Но странное дело.
   первым шагом Шинаси, как только он вернулся в Стамбул, было развестись с женой, как-будто он досадовал на нее за это ходатайство и спешил разорвать последние узы, связывавшие его с той жизнью, которой жили все другие люди.
   Пробыв в Стамбуле всего пять дней, он вновь уехал в Париж к своей работе над словарем, к которой был теперь прикован, как каторжник к тачке, Причиной его поспешного отъезда в Париж были настояния Фуад-паши, чтобы он принял пост губернатора Смирны. Это было назначение, о котором крупнейшие чиновники тщетно мечтали всю свою жизнь. Оно приносило дохода свыше 10 тыс. лир в год, т. е. целое состояние по тому времени, а Шинаси нуждался в самом необходимом. Но принять назначение – значило отказаться от работы всей его жизни, работы, которая подвигалась вперед с ужасающей медленностью. Словарь, над которым ему пришлось работать почти одному, дошел лишь до семнадцатой буквы. И то было написано четырнадцать томов, по тысяче страниц в каждом. И Шинаси вновь с болезненной спешкой набрасывается на работу.
   Началась франко-прусская война. Парижу угрожала осада. Оставаться там было опасно; кроме того, ему не хотелось встречаться с членами Общества новых османцев, вернувшимися в это время в Париж, и Шинаси решил ехать на родину. На этот раз он надеется, что его не будут понуждать к принятию какой-либо должности в провинции. Фуад-паша, настаивавший на его назначении в Смирну, умер за год перед тем.
   Вернувшись в Стамбул, Шинаси снял поблизости от дворца Высокой Порты небольшой домик, в котором устроил типографию и свое личное помещение.
   Это было мрачное жилище. Он жил в большой, совершенно пустой комнате, где была лишь кровать, стол и полки для книг. Зимой в ней было холодно и сыро. Когда Эбуззия-Тефик однажды навестил его, то не на чем было даже сидеть, и Шинаси, подогнув одеяло, предложил гостю сесть на кровать. Посредине комнаты стоял глиняный мангал [81]с потухшими углями; комнату освещала догоравшая свеча, поставленная в жестяной подсвечник. Так жил человек, отказавшийся от поста смирнского губернатора.
   Словарь, словарь… Шинаси не мог больше ни о чем думать. То он пишет статью за статьей для своего детища, то, одевши блузу, сам набирает в типографии гранки.
   От бессонных ночей, от бешеной работы Шинаси буквально тает. Ему всего сорок пять лет, но это почти старик. Друзья, близкие убеждают его отдохнуть; он не слушается, отмахивается от их советов и настояний, как от надоедливой мухи. Мустафа Фазыл-паша приглашает его переехать к нему в Чамлиджу – великолепный дворец в прекрасной сосновой роще на азиатском берегу Босфора, но он решительно отказывается. Нельзя терять ни минуты времени. И Шинаси работает, работает, пока не сваливается. Короткая болезнь и смерть, так закончилась жизнь этого крупнейшего деятеля эпохи Танзимата.
   17 сентября 1871 года небольшой круг друзей проводил на кладбище родоначальника современной турецкой литературы.
   Из двух самых близких друзей, учителей Кемаля, Шинаси – в могиле, а Зия… увы, Зия завершает свое ренегатство. Пока Кемаль заживо гниет в сырых стенах Магозы, Зия самым отвратительным низкопоклонничеством тщетно старается вернуть себе былую милость султана. Вот уж несколько лет, как весь талант свой он тратит на сочинение од, выражающих самую грубую лесть.
   Чтобы заслужить расположение двора, он предпринимает издание сборника, в котором должны быть представлены все старые, любимые двором восточные поэты.
   Он включает сюда и новых сановных писак и все те бездарные хвалебные оды, в которых Абдул-Азис превозносится до небес и в которых, в бесчисленных вариантах, повторялись слова, сказанные недавно шейх-уль-исламом в его речи по поводу учреждения Государственного совета: «Наш падишах своими деяниями превзошел все добродетели и все совершенства своих предшественников».
   Этот сборник, состоявший из трех томов, со стихотворным предисловием самого Зии, действительно вызвал ликование всего реакционного лагеря, хотя и не дал того результата, которого ожидал Зия. Падишах не сменил гнев на милость.
   Великий Зия, чей талант не смели отрицать даже его враги, Зия, в течение многих лет проповедывавший обновление турецкой литературы, переводивший на турецкий язык европейских классиков, активный член Общества новых османцев, сейчас открыто становился на сторону старого течения. В его сборниках нашла место вся старая анакреонтическая и мистическая рухлядь иранской, арабской, джагатайской и османской поэзии, и не было ни одного произведения новых прогрессивных авторов. Даже их ранние стихи, написанные в старом классическом стиле, были исключены из сборника. Это было понятно: ведь одно их имя могло вызвать недовольство дворца.
   Ни Эшреф-паша, ни Риджаизаде Экрем, ни тем более Кемаль не нашли места в сборнике, не без задней мысли, дабы попасть в тон легкомысленной и пустой жизни двора, игриво названном «Харабат». [82]

«Харабат»

   В одну из минут под хмельком
   Я назвал его «кабачком».
   Скажи я «мечеть» – и всяк бы дивился.
   Ведь мало кто из поэтов там находился.
ЗИЯ-ШАХ (Предисловие к «Харабату»)

   Для узника Магозской крепости почта была редкой, с нетерпением ожидаемой, радостью. Приходили вести издалека, из мира, где жили друзья, близкие, семья. Отец писал о своих делах, о безуспешных хлопотах, которые он предпринимал, чтобы вернуть сына, о здоровье семьи, о маленьких детях Кемаля. Друзья сообщали о политических и литературных новостях, присылали вновь вышедшие из печати книги, газеты.
   В своем одиночестве Кемаль жадно перечитывал по много раз послания, набрасывался на книги, и тотчас же сам принимался писать, откликаясь на каждую строчку, на сообщенное ему событие. В эти минуты он чувствовал себя далеко от этих мрачных сырых крепостных стен, от унылого нагромождения могильных камней, от нездоровых, лихорадочных туманов, каждый вечер поднимавшихся над гнилыми болотами Кипра. Ему казалось, что он опять в кругу своих друзей и близких. Чтение и писание писем перевоплощалось в живую беседу. Мыслями он снова был в узких, наполненных народом комнатах «Ибрет», в горячих спорах с товарищами. Он так увлекался, что не скоро приходил в себя, когда посещение жандармов или новое неприятное распоряжение начальства крепости возвращало его к действительности.
   Первый томик «Харабата», вышедший в 1874 году, он получил от кого-то из друзей с одним из почтовых пароходов. Сначала он жадно набросился на книжку, перелистывая одну за другой страницы, но скоро интерес сменился недоумением, затем гневом.
   Как! Это тот Зия, перед талантом и авторитетом которого он преклонялся, с которым делил радости и горести, все невзгоды эмигрантской жизни, в которого ему все еще хотелось верить, несмотря на охлаждение их отношений после Лондона, – теперь поклонялся всему тому, что когда-то сжигал, и сжигал все то, чему когда-то поклонялся. Для Намык Кемаля это было ужасным ударом. Ему представлялось, каково должно было быть ликование всех этих старых пашей и шейхов, «чалмоносцев» и «староголовых», дворцовых лизоблюдов, мнивших себя единственными авторитетами в литературе, употреблявших все усилия, чтобы задушить начавшееся в ней движение за обновление. И каково отчаяние всех его друзей и учеников, которые видели в новой литературе мощное орудие обновления и спасения страны.
   «На том месте, где должно было возвышаться стройное здание новой литературы, Зия воздвигает питейное заведение», – негодует Кемаль в одном из своих посланий.
   Нужно ослабить этот эффект. Ударить по ренегату так, чтобы все поняли, что Зия – еще не вся турецкая литература, что его измена не способна повернуть назад колесо истории. Надо было немедленно скрестить оружие с этим новым врагом, нанесшим удар в спину тем, кто и так задыхался в беспросветном мраке реакции. И Намык Кемаль хватается за перо. Пусть он сам бессильный пленник, не знающий, удастся ли ему выйти живым из своего заточения, но его слово прозвучит на всю страну, и вся молодая Турция поймет, что «Харабат» не есть еще могильная плита над новой турецкой литературой.
   Не падать духом! За работу! И без передышки, днями и ночами, в своей мрачной сырой комнатушке Намык Кемаль пишет критику на сборник Зия, озаглавив ее «Развалившийся кабачок».
   Противники Кемаля распускали слухи, что единственной причиной его резкого выступления против Зии было то, что ни Кемаль, ни его друзья не фигурировали в «Харабате». Это была злостная клевета. Кемаль был человеком, которого менее всего трогали мелкие личные уколы и обиды. Он писал своим друзьям: «я понимаю, что Зия не мог поместить в „Харабате“ стихов автора, сидящего в Магозе. Прекрасно известно, что, будучи человеком, заживо похороненным на этом кладбище, я не мог огорчаться, что меня по этой причине не включили в „Харабат“ или не удостоили в нем похвал». О настоящей причине его гнева уже было сказано выше. Все его письма ясно подтверждают это.
   Как и ожидал Кемаль, «Харабат» Зии послужил сигналом для других. Многие стамбульские газеты, еще недавно афишировавшие свое передовое направление, начали усиленно печатать старую поэзию. Почти все молчат, и только из далекой Магозы слышится энергичный голос протеста:
   «Вместо того, – пишет Кемаль в одном из своих посланий, – чтобы говорить себе: мы служим литературе, печатая вещи, которые уже давным-давно обветшали, злоупотребляя метафорами, далекими от жизни и природы, гораздо лучше переводить западных литераторов и поэтов, произведения которых являются разумным и осмысленным искусством».
   Напечатанное в одном из изданий это послание подняло бурю. На Кемаля посыпались обвинения в невежестве, вероотступничестве, западничестве, но это его не смущает. И все годы, проведенные в Магозе, он продолжает всю ту же энергичную борьбу.

Мидхат-паша

   Чтобы делать великие ошибки, надо быть великим человеком.
НАМЫК КЕМАЛЬ

   В то время, как Намык Кемаль, томясь в заточении в Магозе, не падал духом и ни на минуту не покидал мысли о борьбе, над Турцией вновь сгущались черные тучи.
   Европейская опека, которой оттоманский абсолютизм с таким легким сердцем вручил страну, радуясь, что с помощью опекунов он может продолжать игнорировать недовольство и возмущение народа, начала давать свои плоды. Вот уже много лет, как государственный бюджет сводился с дефицитом в несколько миллионов золотых лир. Обычными ресурсами для заполнения этой прорехи стали иностранные займы. Предоставляемые на высоких процентах и других тяжелых условиях, эти займы вскоре стали настоящим бедствием. Внешний долг Оттоманской империи, достигавший при вступлении на престол Абдул-Азиса десяти миллионов золотых лир, к 1876 году возрос до двухсот миллионов. На погашение одних процентов стала уходить большая часть бюджетных поступлений.
   С другой стороны, под предлогом гарантии этих займов, иностранные капиталисты взяли под свой контроль, к громадному ущербу для страны, наиболее важные источники ее доходов. Чем дальше, тем хуже становилось положение. Вечно в поисках наличных денег, чтобы удовлетворить дорого стоящие прихоти двора и погашать наиболее неотложные долги, правительство стало прибегать к займам у галатских банкиров, которые обращались со своим правительством, как с разорившимся помещиком, и брали с него ростовщические проценты. Так, во время кратковременного министерства Ширвани-заде Рюштю-паши эти проценты достигали 18 годовых. В последние годы царствования Абдул-Азиса казначейство выплачивало 14 миллионов золотых лир только европейским кредиторам, при общем государственном бюджете, немногим превышавшем 20 миллионов.
   Деревня была разорена вконец. Она была в руках бесчисленного количества мелких пиявок-ростовщиков, которые давали крестьянам ссуды из 50—100 процентов. Тяжело было положение и торговли в городах. Более или менее сносное существование вели лишь торговцы из «райи», принявшие иностранное подданство и пользовавшиеся благами капитуляций. Чиновникам и офицерам жалованье не платилось по месяцам. Армия вела голодное существование и роптала. Толпы нищих и бродяг стекались в Стамбул, и настроение против богатых кварталов Пера, где жила европейская и вообще христианская буржуазия Стамбула, стало настолько угрожающим, что уже носились слухи о предстоящем погроме.
   Глухое брожение распространяется все дальше и дальше. Оно доходит до масс, до низов, делает бунтовщиками самых забитых и покорных, грозит вылиться в настоящую народную революцию, которой либеральные помещики, обеспеченное чиновничество и требующее реформ купечество боятся не меньше, чем сам абсолютизм.
   Теперь из этих кругов по адресу двора несутся проклятия, главным образом, за то, что своей безумной политикой бесстыдного грабежа, игнорирования интересов страны и покровительства хищническому хозяйничанию иностранцев вкупе с левантийскими компрадорами султан и его камарилья на всех парах ведут Турцию к всенародному взрыву.
   Единственным спасением от страшного призрака выступления «черни» может быть лишь попытка открыть предохранительный клапан, т. е. ограничить самодержавный режим, дать конституцию сверху.
   Абдул-Азис и его клика не видят опасности. Они судят о настроениях страны по раболепию простирающейся ниц толпы дворцовых евнухов и не замечают подозрительных, ведущих страстные разговоры в переулках, плохо одетых софта, раздражительно-насмешливых выкриков хамалов по адресу проезжающих мимо них щегольских экипажей и вызывающе-громкого стука молотков рабочих арсенала.
   С благоразумными советниками, говорящими султану о необходимости смягчения режима, поступают как с крамольниками: их ссылают, отрешают от должностей. И вот с каждым днем все более растет лагерь либеральной оппозиции, и все громче слышатся разговоры о необходимости устранения падишаха, ведущего страну к гибели и революции.
   В этих условиях на гребень оппозиционной волны был вынесен человек, организационные способности, кипучая энергия и твердые либеральные убеждения которого сделали его общепризнанным вождем движения. Это был Мидхат-паша, крупнейшая фигура второго периода Танзимата, тот самый, с которым Кемаль и Зия тайно совещались в апреле 1867 года, за несколько дней до их бегства за границу.
   Мидхат-паша родился в 1822 году в Стамбуле. Получив лишь первоначальное образование, он был принят восемнадцатилетним юношей на службу в Секретариат великого визиря Решид-паши. Это был один из наиболее выдающихся птенцов гнезда «великого Решида».
   Незаурядные способности молодого Мидхата быстро обратили на себя внимание Решида, неутомимо выращивавшего и выдвигавшего те кадры, которые должны были осуществлять предпринятые им реформы. В двадцать лет Мидхат занимал уже крупные чиновничьи посты в провинциальных управлениях в Конии и Дамаске. В двадцать девять лет он назначается первым секретарем Высшего государственного совета. Посланный за границу, он побывал в Париже, Лондоне, Вене, и Брюсселе, где изучал европейскую систему администрации и проникся западными идеями.
   Ему доверяют наиболее ответственные поручения, когда в той или иной провинции, в результате грабежа и самоуправства местных властей, возникают брожения и волнения. Не смущаясь тем, что местные правители имеют высокие связи и в будущем становятся сами великими визирями и первыми сановниками империи, он бесстрашно обвиняет их во взяточничестве, требует их отстранения, накладывает «вето» на их распоряжения.
   Несколько позже его самого назначают губернатором в крупные провинции. Его могущественные враги стараются посылать его на наиболее трудные посты, надеясь, что он сломает себе там шею, но каждое новое назначение заканчивается для него триумфом. Там, где до него его предшественники ничего не могли поделать жесточайшими репрессиями, он легко достигает нужного путем мирного сотрудничества с местным населением. Вся его деятельность характеризуется стремлением создать благоприятные условия для развития капиталистических отношений.
 
    Мидхат-паша.
 
   На Балканах ему приходится иметь дело с серьезным движением славянских народностей, революционную борьбу которых против турецкого феодализма стремятся использовать в своих интересах русский и австрийский империализм.
   Болгары массами эмигрируют в фактически уже независимую Сербию.
   Для Мидхата ясно, что причиной бегства является страшный разбой, царящий в стране, грабительские поборы чиновников и откупщиков налогов, отсутствие дорог; все вместе взятое тормозит экономическое развитие страны.
   Вместо применения жестоких репрессий, как это делали его предшественники, он налаживает контакт с населением, собирает нотаблей различных районов на совещания, проводит дороги, создает пароходную компанию на Дунае, отменяет принудительные работы населения, организует милицию из местных жителей, в результате чего в области воцаряется спокойствие, и эмигранты возвращаются в покинутые села и города.
   В Прицеренде ему удается путем уговоров добиться отказа албанского горского населения от обычая кровавой мести и от традиционного ношения оружия. Он первый в управляемых им провинциях проводит новый закон о вилайетах, [83]являвшийся одной из серьезнейших административных реформ шестидесятых годов, в создании которой он принимал непосредственное участие. За несколько лет его управления в Болгарии было построено 3 тыс. километров дорог и 1400 мостов. Был создан ряд местных банков, чтобы ослабить ростовщичество, которое разоряло земледельцев.
   Значительные улучшения были внесены в дело взимания налогов.
   Провинция начала возрождаться, а, с другой стороны, увеличились и бюджетные поступления, что было особенно осязательно для Стамбула, всегда нуждавшегося в деньгах.
   Успехи молодого губернатора были несомненны. Даже султан и Высокая Порта не могли этого не признать и вынуждены были поздравить Мидхата. Мидхату удалось на практике доказать, насколько были важны все эти реформы, и в результате, императорским ираде (указ), было предложено всем генерал-губернаторам провинций ввести те реформы, которые так удались Мидхату в Дунайском вилайете. Реноме Мидхата теперь так высоко, что, несмотря на сильное недовольство реакционеров его прогрессивными взглядами, которых он не скрывает, ему поручают самые деликатные миссии, назначают губернатором в наиболее «трудные» области. Так в 1861 году, когда вспыхнули беспорядки в Нише (Болгария), Мидхат был немедленно назначен губернатором этой важнейшей провинции, с титулом визиря.
   Но дальнейшей его деятельности на Балканах был положен предел. Граф Игнатьев давно уже с неудовольствием смотрел на прогрессивного губернатора, чья деятельность в славянских княжествах приводила к успокоению и срывала таким образом панславистскую [84]провокационную работу русских агентов.
   Конфликт разразился по следующему поводу. Мидхату не трудно было обнаружить, что одним из успешных методов работы русских агентов было привлечение болгарской и вообще балканской молодежи в гимназии и университеты Одессы, Киева и Харькова. По возвращении на родину эта молодежь являлась великолепным проводником панславистских идей и русского влияния. Бороться с этим можно было лишь открытием школ и учебных заведений повышенного типа в главных болгарских центрах, дабы болгарская молодежь могла получать там современное образование совместно с турецкой.
   Характерной чертой Мидхата было то, что исполнение у него быстро следовало за решением. Он немедленно открыл в ряде городов Болгарии эти учебные заведения и представил обширный проект правительству, в котором предлагал расширить эту сеть. Средства на это должны были быть отчасти получены из излишков налоговых поступлений, а частью из добровольных сборов самого населения.
   Как только этот доклад получили в Стамбуле, Игнатьев, бывший в курсе абсолютно всего, что происходило во внутреннем управлении страны, немедленно понял его значение и поспешил вмешаться. В то время оттоманское правительство уже так привыкло к вмешательству иностранных держав во внутренние дела империи, что в этом не видели ничего странного.
   Надо отдать справедливость дипломатической ловкости Игнатьева. Он знал слабую сторону Абдул-Азиса, все заботы которого сводились к поддержанию своей неограниченной самодержавной власти. Поэтому Игнатьев начал доказывать султану, что реформы, предпринятые Мидхатом, а в особенности организация местного самоуправления, в виде провинциальных и городских советов, была в корне противна, абсолютизму и что следствием их будет стремление к независимости различных национальностей, как это было в Египте. Пустой случай сослужил прекрасную службу Игнатьеву: в одном из распоряжений, напечатанных в «Дунайских официальных ведомостях», по ошибке типографии проскользнуло слово «депутаты» в отношении членов высшего административного совета провинции. Этого было достаточно, чтобы Абдул-Азис наложил свое вето на все проекты Мидхата под предлогом бюджетной экономии.