В полдень первый секретарь султана, Саид-паша, в сопровождении многочисленной свиты и предшествуемый военным оркестром, прибыл на площадь. В его руках был императорский манифест, который он прочел собравшимся.
   Окончив чтение, он поцеловал текст конституции и торжественно вручил ее Мидхат-паше. Печатные оттиски конституции тут же были розданы присутствующим.
   После речи великого визиря, в которой Мидхат старался подчеркнуть значение акта, и молитвы, прочитанной адрианопольским муфтием, салют в 101 выстрел известил стамбульское население о введении мертворожденной конституции.
   Собравшиеся кричали ура. Образовалась процессия. Улемы шли во главе с шейх-уль-исламом, греческое духовенство вел патриарх. Шли министры, профессора университета, представители всех гильдий, софты и просто разные люди. На некоторых знаменах золотом было написано слово «свобода». Процессия проследовала к дому Мидхата, где великому визирю были принесены поздравления. Вечером софты и мелкие ремесленники шли по городу с факелами и кричали «да здравствует Мидхат!». Со всех концов страны летели приветственные телеграммы. Даже мечети были иллюминованы. Лишь громадные зеркальные окна Долма-Бахче были погружены в полный мрак.
   Среди всеобщего ликования прессы лишь «Хайал», газета видного журналиста Касаба, [95]вносила пессимистическую нотку, высказывая сомнения в долговечности конституции.
   Абдул-Хамид уже не скрывал своего дурного настроения и спешил приблизить тот день, когда можно будет расправиться со всей этой крамолой.
   На следующий день, узнав о том, что город Адрианополь прислал поздравительное приветствие Мидхату, он лично распорядился запретить опубликование его в печати.
   Через несколько дней после объявления конституции у Мидхата произошло новое столкновение с султаном.
   В газете «Истикбал» («Будущее») появился ряд статей, в которых подвергались сомнению намерения султана в отношении конституции. По сведениям дворца, вдохновителем этих статей, приведших в ярость Абдул-Хамида, был Зия. Мидхат-паше было предложено немедленно удалить Зию из Стамбула, назначив его послом в Берлин. Это делалось для того, чтобы лишить Мидхата его ближайших сотрудников. Мидхат всячески оттягивал исполнение этого распоряжения. В то же время стамбульское население, узнав о попытке удалить Зию, решило помешать его отъезду, избрав его депутатом в готовившийся собраться парламент. Но в то время как либеральная партия почивала на лаврах, Абдул-Хамид исподволь собирал и сплачивал силы реакции. Он назначил Зию губернатором Сирии и настоял на его отъезде. «Истикбал» был закрыт; та же участь постигла и газету «Вакыт» («Время»), осмелившуюся напечатать рассуждения на тему, что фетва шейх-уль-ислама достаточна для низложения султана.
   Дипломатическая конференция разъехалась, сорванная абсолютно неприемлемыми для Турции требованиями держав, в особенности России. С этого момента султан не считал уже более нужным стесняться с Мидхатом. На требование последнего уволить в отставку министра финансов Талиба, совершившего ряд разорительных для казны операций, и в частности ловко увеличившего вдвое цивильный лист султана, уплачивая по нему золотом вместо бумажных денег, Абдул-Хамид ответил отказом. Точно так же был отвергнут проект Мидхата о введении учебных заведений и, в первую очередь, юнкерских училищ, куда, по мысли великого визиря, должна была допускаться и немусульманская молодежь.
   Чувствуя, что он теряет позицию за позицией, Мидхат наконец решил играть ва-банк. В письме, обращенном к султану, он пишет:
   «Я питаю глубокое уважение к особе вашего величества. Но, согласно закона и шариата, я должен воздерживаться от повиновения вашим приказаниям всякий раз, как они не соответствуют интересам нации. Я страшусь голоса моей совести, перед которой я твердо обязался действовать так, как этого требует спасение и благоденствие моего отечества.
   Вот уже девять дней, как вы уклоняетесь от исполнения моих просьб. Вы отказываете согласиться на законы, необходимые для счастья страны, без которых вся наша деятельность остается бесплодной. В то время как ваши министры прилагают все старания, чтобы восстановить здание правления, я могу сказать, что ваше величество работаете над его разрушением».
   Три дня Мидхат-паша отказывается ехать во дворец. Султан, готовый сейчас на все крайности, посылает к нему министра иностранных дел Савфет-пашу сказать, что все требуемое Мидхатом будет удовлетворено, и просить его приехать во дворец. Мидхат ответил, что он приедет лишь тогда, когда будет опубликовано султанское ираде относительно его проектов. На этот раз султан посылает своего первого секретаря Саид-пашу с заявлением, что ираде появится, как только Мидхат приедет.
   Мидхат решил поехать. По дороге он заметил необычное скопление войск в районе Тавшан-Таши, но отступать было поздно. Как только он прибыл во дворец, у него потребовали возвращения государственной печати и отвезли его на императорскую яхту «Иззеддин», немедленно отплывшую в Мраморное море.
   Капитан яхты получил запечатанное распоряжение, которое он должен был вскрыть лишь через 24 часа после стоянки в бухте Челкмедже, если до этого времени он не получит новых распоряжений. Смысл этой последней меры был ясен: двор опасался, что изгнание Мидхата вызовет восстание в столице. В этом последнем случае Мидхата можно было еще вернуть из Челкмедже и затем дождаться более удобных обстоятельств.
   Но Стамбул остался спокойным. Та либеральная верхушка, которая поддерживала Мидхата, была слишком слаба, масса же населения не имела никакой охоты выступать на защиту человека, политика которого слишком мало соответствовала ее насущным интересам.
   Когда капитан яхты вскрыл в положенный срок пакет, он нашел в нем приказ высадить Мидхата в любом иностранном порту по выбору опального визиря. Мидхат избрал Бриндизи, куда и отвезла его яхта.
   Как в старые времена, великий визирь был арестован и выслан по единоличному распоряжению султана. Реакция одержала свою первую крупную победу.

Война

   Пусть кровавые слезы точат наши глаза,
   Горько плачут отцы, матери рвут волоса.
   К груди родины нашей враг приставил штыки,
   И спасти не судьба нам родимой земли.
НАМЫК КЕМАЛЬ

   Тяжелое поражение Франции в 1871 году коренным образом нарушило то «европейское равновесие», которое создалось в результате Крымской войны и которое мешало русскому империализму продолжать свое наступательное движение на Ближнем Востоке.
   На ряд лет обессиленная в военном отношении Франция выбывала из игры. Дружественный нейтралитет, который Россия сохраняла во время войны в отношении Пруссии, давал ей право на «благодарность» со стороны этой последней. С 1873 года, когда императоры Александр и Вильгельм заключили секретную конвенцию, обеспечивающую русскую помощь Германии против Франции и германскую помощь России против Австрии, новая война с Турцией считается решенной.
   Возвышение Германии в ранг первоклассной европейской державы начинало серьезно беспокоить Англию и ослабляло позиции британского империализма на Ближнем Востоке, Еще более беспокоило Лондон победоносное продвижение русских армий в глубь Средней Азии, завоевание Хивы, Бухары, Коканда, угроза Афганистану, а затем и Индии.
   В этих условиях война на Ближнем Востоке, где Россия была под надзором всей Европы и, как показал уже неоднократный опыт, многого сделать не могла, являлась для Англии желательной диверсией.
   Теперь Оттоманская империя вновь почувствовала на своей шее мертвую хватку северного соседа. Напрасно растерявшаяся Порта ищет спасения в покорном подчинении все возрастающим претензиям русской дипломатии. Еще несколько лет тому назад Александр II не только всячески афиширует свою дружбу с Турцией, но и оказывает ей реальные услуги, как это было в деле критского восстания, когда Петербург ультимативно запретил Греции «содействовать попыткам восстания во владения султана». Сейчас Александр II размашисто пишет на полях телеграммы Игнатьева, где говорится о дружеских заверениях султана: «не нуждаюсь в его дружбе». Чем более Абдул-Азис и его креатура Махмуд Недим лебезили перед Игнатьевым, тем откровеннее и наглее становится тон петербургского кабинета, лихорадочно готовящегося к захвату «ключей к Черному морю», которые одинаково не давали спать южнорусским помещикам, хлебным экспортерам Одессы и ситцевым фабрикантам Иванова и Шуи.
   В Петербурге соперничают две партии. Одна считает, что надо готовиться к войне с Турцией. По мнению другой, Оттоманская империя достигла такого состояния разложения, что справиться с ней можно без русских армий, одной поддержкой восстаний в славянских областях. По церквам собираются деньги на эту поддержку. В Сербию прибывают русские добровольцы во главе с генералом Черняевым. Черногория, а затем и Сербия втягиваются в войну с Турцией.
   Однако предсказания о легком разгроме Турции не оправдались. 17 октября 1876 года «мехмеджики» [96]наголову разбили сербскую армию под Дьюнишем, после чего перед турками открылась дорога на Белград. Теперь России не оставалось ничего иного, как посылать на Балканы собственную армию, причем, чтобы справиться с Турцией, понадобилось шесть корпусов, а не две дивизии, как недавно кричали стратеги школы «шапками закидаем».
   Чтобы спасти Сербию, Россия предложила Порте заключить шестинедельное перемирие, что и было принято. Затем, по инициативе России, была созвана в Стамбуле конференция держав, открывшаяся в день объявления конституции. Конференция разошлась 8 января 1877 года, ничего не достигнув. К этому времени Россия закончила последние приготовления: стянула свои армии в Бессарабию, откупилась от Австрии ценою согласия на занятие последней Боснии и Герцоговины. 12 апреля 1877 года Александр II, лично прибыв в Кишинев, подписал там манифест, возвещавший его подданным, что русским армиям приказано вступить в пределы Турции.
   Русские войска переправились через Дунай и, тесня турецкие арьергарды, с боем продвигались в глубь Болгарии.
   Первые месяцы, как это всегда бывает во время войны, в Турции, под влиянием шовинистической пропаганды, царил патриотический подъем и воодушевление.
   На мгновение было забыто отчаянное внутреннее положение страны, грабежи и притеснения правящей верхушки, – все думали лишь о спасении родины от внешнего врага.
   Слабость и высшая степень разложения империи были всем известны, но все же хотелось надеяться на победу. Недавние успехи в сербской войне способствовали этим иллюзиям. Шла запись добровольцев, среди которых было довольно значительное количество христианской молодежи; поступали материальные пожертвования со всех концов страны.
   После удаления Зии и изгнания Мидхата единственным крупным вождем либералов оставался Намык. Зная его популярность среди широких кругов молодежи, часть которой была сейчас в армии, правительство не решалось его тронуть, боясь осложнений. Желая показать ему свое расположение, Абдул-Хамид распорядился даже назначить его членом созданного в начале войны «Комитета военного общества», через который проходила притекавшая от населения материальная помощь. Но по мере того, как несчастная война отвлекала внимание общества, султан и его камарилья имели все меньше причин откладывать свою расправу с неугодными им лицами.
   Надо сказать, что и Намык Кемаль не сидел сложа руки. Если в период краткого царствования Мурада и по восшествии на престол Абдул-Хамида его болезнь и работа по выработке конституции, которой он отдал всего себя, почти совсем удалили его с арены открытой политической борьбы, то после объявления войны он вновь со всей страстностью своей натуры ушел в работу сплочения своих единомышленников и подготовки кадров для новых битв с режимом.
   Есть основание полагать, что к этому времени началась коренная ломка его мировоззрений. До сих пор его политические горизонты были всегда сужены рамками умеренного монархизма. Без династии Османов, символизировавшей всю мощь и всю славу мировой империи, связывавшей в качестве носительницы калифата все подвластные Турции, далекие ей по расе и по национальности, мусульманские народности, довлеющей благодаря своей теократической власти над умами отсталых элементов, он не мыслил себе существование Оттоманской империи. Теперь он воочию убедился, что никакой сверхъестественной мощью династия не обладала. Это был мираж, созданный веками мракобесия и невежества. Имя потомка Османа и звание калифа были равно не способны дать стране малейшую победу и прекратить восстания против турок покоренных мусульманских племен. Поэтому не лучше ли, чем искать спасения в «добрых, либеральных» султанах, вообще покончить с монархией и сделать из Турции республику.
   Конечно, эти мысли он не может высказать в придушенной турецкой прессе, но он довольно открыто Проповедует их в широком кругу людей, с которыми встречается. Все упорнее и настойчивее проводит он мысль, что с Абдул-Хамидом должно быть поступлено, как с двумя его предшественниками.
   Правительство давно уже знает через шпионов о деятельности Кемаля, но не решается отделаться от него административным арестом или ссылкой. Абдул-Хамиду хочется придать этому какие-либо формы законности. Знакомому нам Дамад Махмуд-паше поручается состряпать судебный процесс, дабы показать, что султан не намерен игнорировать недавно провозглашенную, хотя и сданную уже в архив, конституцию.
   Приказание султана выполнено. Одному из агентов Дамад-Махмуда, греку Костаки, удается проникнуть в окружение Кемаля, и через короткое время перед Абдул-Хамидом лежит калиграфически написанный лист «журнала» (как по старой турецкой терминологии называется донос), в котором подробно описывается, как в собрании единомышленников Кемаль, под громкие аплодисменты присутствующих, прочел известный арабский стих:
 
Там, где случается два, не обходится без третьего.
 
   В своем доносе грек рассказывает, что этот прозрачный намек на то, что после свержения двух падишахов наступила очередь третьего, был с энтузиазмом встречен собранием. Не забывает он сказать и то, что вся деятельность Кемаля направлена сейчас к созданию движения в пользу республики. Султан удовлетворен: этих фактов вполне достаточно, чтобы инсценировать судебный процесс и надолго запрятать в тюрьму ненавистного ему и опасного для режима человека.
   «Мне было тогда девять-десять лет, и я учился в военной школе „Фатих-Рюштие“», – рассказывает в своих воспоминаниях сын Намык Кемаля, Али Экрем.
   «Однажды вечером, вернувшись домой, я нашел отца в грустном настроении. Он ничего не говорил, но видимо нервничал. Немного спустя, в двери постучали. Это был наш родственник – жандармский начальник Киазим-бей. Отец сказал мне:
   – Уйди, Экрем.
   Но я ни за что не хотел выйти из комнаты. Наконец, отец согласился, чтобы я остался. Мне показалось, что он даже был доволен моей настойчивостью, в результате которой я сделался свидетелем происшедшей далее сцены.
   Поздоровавшись, Киазим-бей сказал:
   – Я пришел забрать тебя, Кемаль. Для твоего ареста должны были послать жандармов, но я убедил начальство, что этого не нужно. Соберись поскорее и пойдем.
   – Куда мы пойдем? – спросил отец.
   – В тюрьму.
   – Скажи, а что со мною будет? Я по крайней мере хотел бы зайти проститься с отцом.
   – Я только-что видел Мустафу-Асыма и предупредил его. Что касается того, что тебе будет, – я сам не знаю. Во всяком случае, наверное, опять пошлют куда-нибудь.
   С этими словами Киазим вышел с отцом и отвел его в тюрьму».
   Намык Кемаль просидел несколько месяцев в предварительном заключении в тяжелых условиях турецкой тюрьмы, а затем предстал перед судом.
   Абдул-Хамид и дворцовая камарилья были уверены, что судьи, зная, насколько султан заинтересован в приговоре, постараются удовлетворить все его желания. Однако случилось совсем иное. Под влиянием председателя суда – Сами паша-заде Супхи-паши, человека по-своему честного и весьма независимого, Намык Кемалю был вынесен оправдательный приговор. Это было настоящей пощечиной Абдул-Хамиду. В обществе впечатление от этого приговора было такое же, как в России после оправдания Веры Засулич, стрелявшей в Трепова.
   В либеральных кругах, а особенно среди молодежи, в студенческой литературной среде оправдание вызвало настоящий энтузиазм. Имя Кемаля не сходило с языка, хотя прессе было строжайше запрещено писать обо всем этом. Смелость судей произвела впечатление на дворец. Там не знали, что делать, на что решиться; покамест же, несмотря на оправдательный приговор, было дано распоряжение Намык Кемаля из тюрьмы не выпускать. Он просидел в ней еще пять месяцев после суда, пока во дворце придумывали, как с ним поступить. Наконец кто-то дал благой, понравившийся султану, совет: выслать его на остров Митилены в качестве «чиновника-поселенца».
   Выражение было весьма удачным, так как формально не было употреблено слова «ссылка» и поселенцу было даже назначено жалованье от казны. Вместе с тем такое поселение нисколько не отличалось от ссылки.
   Был разгар русско-турецкой войны. С театра военных действий приходили плохие вести. Русские заняли важнейшие шипкинские перевалы на Балканском терном хребте, и, несмотря на суровую зиму, на ужасные условия, в которые была поставлена русская армия своими горе-генералами и ворами интендантами, она упорно защищала горные проходы против штурмовавших их корпусов Сулейман-паши.
   Стамбул был переполнен людьми, бегущими перед стяжавшей себе печальную славу грабежами и насилиями русской армией и от зверств болгарских четников, жестоко мстивших теперь без разбора мирному мусульманскому населению за погромы и резню, которые устраивали турецкие черносотенцы. Дворы мечетей, площади, базары не вмещали этих несчастных нищих людей, бросивших на произвол судьбы свои дома и поля и спасавшихся по большей частью в чем были. Они жили подаянием, ночевали под открытым небом; старики, женщины, дети – болели, умирали. Это было страшнее самой войны. Растерянное правительство и не думало об организации какой-либо помощи. Беженцы были предоставлены самим себе и милосердию стамбульского населения.
   Покидая Стамбул, Кемаль с грустью наблюдал эти ужасные сцены. Он вспоминал свою жизнь в Болгарии, турецкие деревушки в окрестностях Софии, утопавшие в розовых садах, трудолюбивое население, из которого выжимали последние соки, но которое все же имело свой кров, свой насиженный уголок, кусок хлеба. Теперь изможденные, одетые в грязные лохмотья, они протягивали за жалким подаянием исхудавшие руки.
   Это было его последнее впечатление от любимого им Стамбула. Больше сюда он не вернулся.
   Для расшатанного тяжелым тюремным заключением здоровья Кемаля ссылка на Митилены была спасением.
   Митилены – в древности Лесбос – один из крупнейших островов Эгейского моря. К востоку от него, на анатолийском берегу, от которого он отделен проливом километров в 20–30, высятся знаменитые развалины древнего Пергамского царства. К северу анатолийский берег образует выступ, и его горный хребет Каздаг, за которым когда-то лежала Троя, защищает его от северных ветров. Здоровый климат и пышная растительность делают его одним из прекраснейших мест Архипелага.
   Остатки блестящей древней цивилизации, живописнейшая природа, яркое солнце, сверкающее тысячами огней море, воспоминания о поэтическом прошлом острова, где когда-то жила великая поэтесса древности Сафо – все это было бы для Кемаля источником счастливейших переживаний и новых поэтических вдохновений, если бы его ум не был всецело занят несчастьем, постигшим его родину. Для него было тяжело сидеть сложа руки здесь, среди этой прекрасной природы. Он рвался к новой борьбе с деспотизмом, в котором он видел единственный источник всех бед и ужасных жертв, которые несла Турция.
   Он не умел отчаиваться, он твердо верил, что наступит день, когда «фея-свобода», единственно кому он слагал свои оды, осенит своими крыльями его отечество, хотя и знал, что ему не дожить до этого дня. Он говорил своему сыну: «Я не увижу того дня, когда падишахом нашей страны будет закон свободы, но ты безусловно доживешь до него».
   Семья Кемаля переехала к нему на Митилены. Положение «поселенца» оставляло ему много свободного времени, и он вновь с жаром погрузился в свои литературные работы.
   Здесь были написаны роман «Джезми» и пьеса «Джелаль». Свободное от литературы время он проводил за чтением. Свою накапливаемую с юношеских лет и значительно пополненную во время пребывания за границей библиотеку он перевез на Митилены. От времени до времени друзья присылали ему вышедшую в Стамбуле новую книгу. Тогда он с жадностью набрасывался на нее. Почти каждый день он посвящал чтению 8—10 часов.
   «Я больше всего люблю писать, – говорил он, – но, к сожалению, писание мешает чтению; ах, если бы можно было то и другое делать в одно и то же время!»
   Кемаль не мог сидеть без дела. Где бы он ни был, – в изгнании, в ссылке, в тюрьме, – он все время посвящал работе. В своих дневниках он записал:
   «Бездельник старится еще в молодости, ибо минута времени, проведенного без дела, длиннее часа».
   Разве могла эта стоячая провинциальная жизнь, это вынужденное пребывание вдали от тех мест, где может быть решалась участь родины, удовлетворить эту кипучую энергию, этот темперамент борца?
   Мысли Кемаля непрерывно несутся к Стамбулу. Тайными путями он поддерживает оживленную переписку со своими старыми друзьями и единомышленниками. Несмотря на страшнейший разгул реакции, он не предается отчаянию и пессимизму. Он отдавал себе отчет, что тот беспросветный гнет, в котором находилась Турция, будет тянуться годами, но в то же время он знал, что положить предел этому можно лишь борьбой. И он не прекращает этой борьбы.
   Писать под своим именем ему нечего было и думать, но друзья помещают его статьи, стихи и другие произведения под псевдонимом в различных газетах. В своих письмах к друзьям он громит правительство, людей, которые ввергли Турцию в ужасную катастрофу, но во всех его письмах и статьях красной нитью проходит вера в силы турецкой нации, в то, что никакой враг, внутренний и внешний, не способен убить его страну, его родину.
   Его сын Экрем, который был тогда еще ребенком, рассказывает:
   «Однажды вечером мы с отцом, с которым я тогда ни за что не хотел разлучаться, сидели грустные в своей комнате. Вдруг с шумом хлопнула входная дверь, и мы услышали на лестнице звук шагов. Затем в комнату вошли три человека. Я не помню уже сейчас, кто это был, я не запомнил их имен; если бы сейчас я вновь увидел их, то не узнал бы, так стерли годы память об их лицах.
   Посетители выказали отцу знаки самого большого почтения и теплого чувства. Здороваясь с ним, они целовали ему руки. [97]
   Из их слов я понял, что они ехали из Стамбула и воспользовались короткой остановкой парохода у Митилен, чтобы навестить отца.
   Понятно, что разговор сейчас же перешел на бедствия родины и на те опасности, которыми грозила стране политика правительства.
   Я тихо сидел в углу, стараясь понять смысл их речи. Вначале отец молчал, говорили лишь посетители. По их словам, все было кончено, Турция погибала, отечество испускало последний вздох, для него не оставалось никакого будущего. После всего этого было бесполезно не только стараться что-либо сделать, но даже печалиться.
   Отец все слушал, не говоря ни слова. Но только лишь кончили говорившие, он вскочил с места. Его лицо покраснело от гнева, глаза горели. Он набросился на собеседников, как на врагов. Он приводил примеры из истории, из жизни народов, сыпал философскими сентенциями, доказывая, что Турция не погибнет и обязательно будет продолжать существовать.
   – С нашей родиной даже древние фараоны не смогли бы справиться. Даже шайтан не сможет уничтожить наш народ, – кричал он.
   Пароход готовился к отплытию. Посетители быстро попрощались и ушли. Тогда отец обернулся ко мне:
   – Сынок Экрем, не чудаки ли эти люди, которые только-что отсюда вышли, думающие, что наш народ не переживет всего этого и погибнет. Они уверены в этом. По их мнению, у нас не осталось больше никаких средств. Война, шпионаж сыщиков, распущенность разъели турецкую нацию, иссушили ее до костей, погубили ее. У нас якобы уж не осталось более ни крови в жилах, ни духа в груди. Так нравится воображать этим господам. Но, сынок мой, будь уверен, что эти люди не видят далее кончика своего носа. Все их слова бред и глупость. Ты еще мал и неразумен. Если я буду тебе сейчас доказывать, – ты не поймешь. Я скажу лишь одно: верь своему отцу. Наша родина не умрет и спасет сама себя. Она добьется свободы. Кто бы тебе что ни говорил – не верь. Верь лишь мне. Нет сомнения, что придет день, когда народ будет властвовать в нашей стране. Возможно, что я уже не увижу этого дня, Экрем, но ты увидишь его. Ты будешь одним из тех, кто понесет знамя свободы».