Целый месяц доктора Штубендорф и Персин, сменяя друг друга, старались уменьшить мучения генерала, который, кстати, переносил их весьма стоически. Екатерина Николаевна, казалось, круглые сутки проводила возле постели мужа, несмотря на все его просьбы успокоиться и заниматься своими обычными делами.
   – Какие «обычные дела»?! – восклицала Екатерина Николаевна. – Все подождет! Жена должна быть с мужем и в радости, и в горе!
   Николай Николаевич брал ее изящную руку, перебирал тонкие пальцы и говорил:
   – Мне очень хорошо, когда ты рядом, Катюша, но пренебрегать своими обязанностями нельзя ни в коем случае. Я не один, хуже мне не будет, а ты на виду, на тебя все смотрят, с тебя пример берут. Твой с Элизой концерт принесет людям радость и удовольствие, а их так мало в нашей жизни. И в Совете Сиропитательного дома твое слово имеет вес…
   – Хорошо, хорошо, дорогой, тебе вредно много говорить. – Екатерина Николаевна ласково гладила мужа по заросшей рыжеватой щетиной щеке. – Я все буду делать, как ты сказал…
   Это повторялось не раз и не два, но однажды она помолчала, словно собиралась с мыслями, потом осторожно спросила:
   – Это правда, что ты обещал Волконской хорошее место для жениха ее Леночки, Дмитрия Васильевича Молчанова?
   – К сожалению, правда, – вздохнул Николай Николаевич.
   Его лицо мгновенно покрыли крупные капли пота. Екатерина Николаевна поняла, что он взволновался, что ему не хочется говорить об этом, но, промокнув его лоб и щеки, продолжила с настойчивостью:
   – И поэтому ты убрал Стадлера?
   – Что значит «убрал»? – вскинулся генерал. – Перевел на очень важное место. Ты же знаешь, как плохо у нас обстоит дело с судейскими. Сплошь и рядом судят не по закону, а кто сколько даст «на лапу» или как начальство посмотрит… – Он говорил возбужденно, даже излишне горячо, но под пристальным взглядом жены смешался, увял и буркнул: – Ну да, убрал. Убрал, черт возьми! Как я мог отказать Марии Николаевне? Она в письме меня слезно просила.
   – А Андрей Осипович, между прочим, прощался со мной тоже со слезами. Представляешь: молодой красивый сильный мужчина заплакал, как ребенок, когда сказал, что ты не подал ему руки.
   Муравьев побледнел. С лица его, только что бывшего красным от возбуждения, мгновенно схлынула кровь. Он закусил губу и здоровой рукой крепко сжал руку жены.
   – Зачем ты это говоришь именно сейчас? – чуть слышно произнес он.
   – Затем, что сейчас ты не столь защищен своим самоуверенным упрямством и услышишь все, что я скажу. Ты слишком легко веришь слухам, особенно плохим, и потому иногда бываешь неоправданно жестоким…
   Муравьев поднял руку, прося паузы, и Екатерина Николаевна послушно замолчала.
   – Наверное, ты права, дорогая, но что поделать – такой уж у меня характер и менять его поздно. – Он говорил медленно, с передышками: паузы давали ему возможность не только передохнуть, но и подумать над следующими словами. – Но я же прислушиваюсь к тебе и что-то исправляю. Как вот было с тем же Крюковым. Не так ли? – Катрин кивнула. – Со Стадлером вышло нехорошо, конфузно, но он и сам во многом виноват. А Марии Николаевне я не мог отказать. Не мог и – все!.. – Снова передохнул. Жена ждала. – А Молчанов во главе Четвертого отделения будет не хуже, хотя у него за плечами не Московский университет, как у Стадлера, а всего лишь Училище правоведения, зато он много моложе и опыта набраться успеет. Что скажешь, дорогая?
   Он все еще держал жену за руку, и она погладила тыльную сторону его ладони, сказала задумчиво:
   – Да, моложе, но ведь и стойкости против искушений много меньше…
   Николай Николаевич нахмурился:
   – И снова ты права, мудрая моя. Не поддался бы соблазнам. Место для корыстолюбцев уж больно привлекательное. Впрочем, и для огульных обвинений во взятках – тоже. О Господи! Хоть в оба глаза следи. Или службу контрольную создавай из надежных людей…
   – Но контроль этот должен быть скрытным, – вставила Екатерина Николаевна.
   Муравьев удивленно посмотрел на нее:
   – Верно. Только кто ж такую службу позволит создать, себе-то во вред? Да и где людей набрать для такой службы? Хотя… – Глаза Муравьева вдруг заискрились хитринкой, и Катрин навстречу этому оживлению улыбнулась с надеждой: может быть, оно говорит о начале выздоровления? – Есть у меня люди для этого дела. Есть! Уж один-то точно имеется, и второй, пожалуй, на примете. А больше и не надо.

3

   Вагранов изменился.
   В течение жизни, естественно, люди в большинстве своем меняются – чаще всего незаметно и постепенно. Очень редко кто-то остается неизменным на протяжении большого отрезка времени, о таких говорят с тщательно скрываемой завистью: «Нет, вы посмотрите, как он (или она) прекрасно выглядит! Это в свои-то годы!» – и с удовольствием напоминают о возрасте.
   Иван Васильевич, наоборот, стал меняться быстро, но не внешне – для стороннего и маловнимательного глаза он был все тем же аккуратным, подтянутым, а потому для своих сорока трех лет стройным и, даже можно сказать, элегантным офицером. Честным, безукоризненно порядочным и глубоко преданным генерал-губернатору. Скорым и точным по исполнению особых поручений. А вот внутренне… да, внутренне изменился, причем за очень короткий промежуток времени, и настолько сильно, что удивился сам себе. Он вдруг почувствовал, что ему стало интересно жить и, соответственно, служить. Конечно, Иван Васильевич и прежде не скучал, тем более после появления Элизы, но с некоторых пор краски его служебной жизни, прежде однообразные и довольно тусклые, расцвели многоцветием, стали гораздо ярче, пожалуй, сравнимо с тем радостным светом, что принесла ему любовь. Это его состояние не могло долго оставаться только внутри и постепенно стало просачиваться наружу, накладывая свои оттенки и на внешние стороны жизни штабс-капитана Вагранова: уходила прочь обычная замкнутость, появились раскованность и свобода в общении.
   Эти изменения первыми заметили, конечно, Элиза и Муравьев. Но ни та, ни другой не стали допытываться о причинах, видимо, считая, что со временем все разъяснится, или сочтет нужным рассказать сам Иван Васильевич.
   А все началось с обычного для порученца задания – остановить и препроводить в Иркутск пару английских разведчиков – так называемых геологов супругов Остин. Продумывание операции совместно с плотовщиками Казаковыми и казачьим сотником Кириком Богдановым, а затем ее блестящее исполнение доставили Ивану истинное, никогда прежде не испытанное удовольствие. Оно умножилось еще тем, что «супругой» Остина оказалась хорошо знакомая по Кавказу, бывшая «абхазка» Алиша.
   Следующим шагом в этом направлении стало обнаружение сначала засадных лежбищ у Ленских столбов, затем банды, идущей впереди отряда генерал-губернатора на Охотском тракте. По свежести травяной подстилки на лежбищах Иван Васильевич определил, что засадники ушли совсем недавно, и предложил генералу догнать их и выяснить, на кого они охотились.
   Генерал не прислушался. Посчитал, что будет зряшная потеря времени. Да и вообще не поверил, что готовилось покушение. Но вот на тракте мнение его изменилось, и засада была уничтожена.
   Так в Вагранове проснулся контрразведчик. Он вдруг понял, что это дело – его, что следить, расследовать, пресекать вражеские поползновения в любых проявлениях – есть то самое, чего много лет ждала и жаждала, сама того не понимая, его душа. Откуда это в нем взялось, объяснить он, конечно, не мог, да и не пытался. Может быть, от отца, охотника-следопыта, с которым Иван сызмала ходил на зверя в северную тайгу, а может, каким-то образом прорвался наружу зов неведомых предков. Кто знает, с чего это вдруг в человеке, весьма далеком, допустим, от поэзии, проявляется тяга к стихосложению? Или к музыке, к живописи? Да хотя бы к садоводству, разведению кроликов или наблюдениям за погодой? Бывает, конечно, что-то передается по наследству, но вон у Бернгарда Васильевича Струве отец – знаменитый астроном, а сын в земные дела уперт, вверх толком-то и не посмотрит. Звезд с неба не хватает – это, точно, про него. Хотя… звезды считать – нужна жуткая скрупулезность, а ее-то у Бернгарда Васильевича просто в избытке; так что все-таки от папаши что-то перепало.
   Впрочем, Иван Васильевич вначале даже не понял, как называть свои новые устремления. К его несказанному удивлению, их точно определила Элиза, когда ей надоело ждать от возлюбленного какого-либо объяснения происходящих перемен, и она спросила его напрямик.
   Он тогда вернулся из командировки в Забайкалье – Муравьев посылал расследовать обстоятельства бегства из-под стражи Христофора Кивдинского, – был веселый и злой одновременно, и это, как ни странно, очень ему шло, а потому ужасно нравилось Элизе.
   Перед ужином Иван Васильевич доложил генералу результаты расследования, они вместе вышли к столу, за которым их ожидали Екатерина Николаевна и Элиза, оживленно говорили, даже шутили, что случалось не столь уж и часто. Вагранов рассказал забавную историю про Корнея Ведищева: как козел его на березу загнал и продержал там до самого вечера; передал от старика берестяной короб с кедровыми орехами и бутыль козьего молока.
   – Это – чтоб здоровье было крепким. И старый просил напомнить о вашем обещании, Николай Николаевич, взять его на Амур.
   – Скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается, – помрачнел Муравьев.
   – И я ему то же сказал, почти теми же словами. А Корней мне: ничё, говорит, Иван, и пяти годков не минет, на Амур Расея двинет; будет дурою из дур, коль забудет про Амур.
   – О, стихи! – восхитилась Элиза. – Корней есть поэт! Русский Теофиль Готье!
   Все засмеялись, кроме генерала.
   – Поэт, поэт, – проворчал он. – Его бы стихи да правительству в уши.
   – Он не поэт, он – ясновидящий, – серьезно сказала Екатерина Николаевна, положив свою тонкую руку на покалеченную мужнину. – Мне почему-то кажется, что так и будет.
   Когда разошлись по своим спальням, девушка потребовала, чтобы Иван все ей рассказал как можно подробнее.
   – Да что там рассказывать! – усмехнулся Вагранов, обнимая ее. – Я так по тебе соскучился!
   – И я, – шепнула она прямо ему в ухо. – Бистро-бистро раздевайся и идьи ко мне.
   Сама тоже поспешно освободилась от лишней одежды и хотела скользнуть в кровать, но Иван перехватил ее и крепко прижал к себе. Они оба очень любили это соприкосновение, горячее и плотное, когда, непонятно как, все выпуклости и впадинки на их телах совершенно фантастическим образом укладывались друг в друга, не оставляя малейшей щелочки, воплощая наяву и телесно расхожее утверждение об единстве душ. Оба мгновенно пьянели от такого слияния, теряли голову и могли без устали ночь напролет повторять много раз пройденное и на ходу изобретать новые положения и движения в безумном танце любви.
   Танец любви – это придумала, конечно же, Элиза, а Вагранов, не слишком умелый в обычных танцах, с радостью с ней согласился. Он никогда не забывал, что был когда-то простым вятским охотником и рядовым солдатом и слова прелестной musicienne стали для него как бы высшей оценкой его способностей и возможностей настоящего мужчины.
   Однако в эту ночь Иван не сумел выступить во всей своей красе – сказалась усталость от длинной дороги, – и испугался, что Элиза останется недовольной, но любимая все поняла, успокаивающе огладила его мускулистое тело, еще вздрагивающее, как вулкан после извержения, попутно приласкала своего любимца, доставляющего ей неописуемое наслаждение, и устроилась головой на широкой груди.
   – А теперь, Ванья, рассказывай! En detail[28]!
   Увиливать уже было невозможно, и Вагранов начал рассказывать о своем расследовании, постепенно все больше увлекаясь и горячась. Он не сомневался, что бегство Кивдинского подстроено верхнеудинским исправником Шамшуриным, который оказался старым знакомым штабс-капитана еще по Кавказу; Иван Васильевич был убежден, что поручик предательски сдал тогда укрепление горцам, но Муравьев не поверил, что русский офицер способен на такое, решил, что это – простое разгильдяйство, и по-свойски начистил виновнику физиономию.
   – Шамшурин? – наморщила лоб Элиза. – Смешная фамилия!
   – Хорошая русская фамилия, – сердито возразил Иван. – Только человек ее носит нехороший, за деньги готовый все продать.
   – Ты стал другой, Ванья, – сказала вдруг Элиза. – Ты тепьерь кто?
   – Как – кто? – удивился Вагранов. – Офицер для особых поручений.
   – Нет. Ты и раньше бьил для особых поручений, но тебье бьило скушно…
   – А-а, вон ты о чем. Да, теперь мне не скучно. Я не знаю почему, но служить стало интересно.
   – Это потому, – серьезно глядя ему в глаза, сказала девушка, – что у тебья талант. Ты есть настоящий contre-eclaireur[29].
   Вагранов понял и испытал что-то вроде потрясения. Он и слова-то такого не знал, а насколько же оно верно обозначило его новое поприще. Ну да, он – против вражеской разведки и вообще против врагов России и генерал-губернатора, что, по сути, одно и то же, потому что в его, Вагранова, понимании все служение Муравьева предназначено лишь на пользу царю и Отечеству. Но откуда столь непростое слово, с таким глубоким смыслом, известно его Элизе, этой нежной и тонкой, восхитительно прелестной девушке, которая со своей виолончелью должна быть невероятно далека от этой грубой, порою кровавой, работы?
   – О, я его придумала! – засмеялась любимая. – Для тебья!
   Она, конечно, шутила: такое слово просто не придумаешь. Значит, не захотела отвечать. Эта мысль царапнула Ивана, однако волна радости, оттого что нашлось точное определение его личным действиям, замыла легкую царапину. Как замечательно: он – контрразведчик! Надо будет завтра же сказать Николаю Николаевичу и попросить его, чтобы все поручения такого рода давались именно ему, Вагранову.
   Муравьев новому слову особо не удивился, возможно, знал его во французском языке – спросить Иван Васильевич постеснялся. И не потому, что стыдился незнания языка, – сам не зная почему, он не хотел связывать это слово с Элизой.
   Генерал сказал только:
   – Главные враги, Иван, сидят в столице, до них тебе, как до неба, не дотянуться. А у нас вряд ли будет много таких поручений. Но я твое пожелание учту и, если что-то такое возникнет, буду иметь в виду.
   Вот кого посчитал Николай Николаевич первым человеком, пригодным для новой службы.

4

   По случаю возвращения из Петербурга Корсакова, а вместе с тем – приезда Невельского и Казакевича, Николай Николаевич, вопреки возражениям жены и врачей, встал с постели и облачился в рабочий мундир.
   – Вы что, смеетесь? – сказал он негодующим по этому поводу. – Офицеры прибыли из столицы, можно сказать, от самого императора, а генерал их будет принимать, лежа на перине?
   Екатерина Николаевна лишь руками развела, а Штубендорф и Персин, не решаясь возразить, удалились, сердито фыркая.
   Принимал генерал приехавших в кабинете, всех разом. Каждого сердечно облобызал, усадил на кожаный полукруглый диванчик возле низкого столика, достал из застекленного шкафа бутылку коньяку, хрустальные пузатые рюмки (Невельской улыбнулся незаметно под висячими усами – уж очень обстановка напомнила уголок отдыха в кабинете Литке), а в довершение – большую плитку шоколада.
   – Какая роскошь! – не удержался от восхищенного вздоха Казакевич. – Неужто наш, российский?
   – Увы, Петр Васильевич, увы! – отозвался Муравьев, расставляя и раскладывая угощение на столике. – Швейцарский. Уж так мы в России устроились: коньяк пьем французский, шоколад едим швейцарский, а платим за все это своими богатствами. Ладно, хоть хлеб да масло за границей не покупаем.
   Он сам разлил коньяк по рюмкам, разломал шоколадную плитку на дольки – по-походному, прямо на обертке.
   – А что в этом плохого, Николай Николаевич? – возразил Казакевич. – Все страны так торгуют: продают то, что сами производят, и покупают то, чего у них нет.
   – А что, у нас нет винограда, чтобы делать коньяки? Да на Кубани и в Грузии его завались! Научись и делай! Может, даже будет лучше, чем вот этот «Курвуазье». Ну, какао для шоколада нет – ничего не скажу, надо покупать. А что мы производим на продажу? Сырое железо да меха, лен да пеньку. А за границей из нашего железа делают машины и нам же продают втридорога. Из льна полотно ткут тончайшее, из пеньки – канаты плетут… И мы все это у них покупаем, вместо того чтобы делать самим.
   – Но, как быть, если у нас не получается?
   – Не получается?! А Аносова Павла Петровича, губернатора томского, надеюсь, знаете? – Все согласно кивнули. – А то, что он русский булат изготовил, лучше дамасского? Тоже знаете. Прекрасно! А зачем он это делал? Ну, есть уже дамасская сталь и хорошо, давайте ее покупать, мехов на это хватит. Нет, он голову ломал, опыты ставил, здоровье на этом подорвал – для чего? А для того, чтобы Россия сама эту сталь производила! И даже не эту, а еще лучше! Не сырое железо, из которого даже плуг не скуешь, а лучшую в мире сталь! Вот он – подлинный гражданин нашего Отечества, его не будет, а имя останется!
   Николай Николаевич, как всегда, когда заходил разговор о величии России, разволновался, лицо его покраснело, пару раз он порывался вскочить – натура требовала движения, – но удерживался, хотя это стоило таких усилий, что выступил пот на лбу, волосы растрепались. Все забыли про коньяк и шоколад, с которых начался этот страстный монолог, – слушали генерала, задумавшись каждый о своем.
   – И вот вы, Геннадий Иванович и Петр Васильевич, – что вам не служилось в Петербурге, под теплым крылом великого князя, генерал-адмирала? Какое вам было дело до Амура, Сахалина, до наших Богом забытых окраин? – Муравьев требовательно уставился на моряков.
   Невельской и Казакевич переглянулись.
   – Да такое же, какое и вам, Николай Николаевич, – сказал Невельской. – Или вот Михал Семенычу, – кивнул он на Корсакова, даже не пытавшегося вступить в разговор.
   – Не-ет, – погрозил пальцем генерал. – Нас с Мишей сюда послал император, мы тут на службе, а вас через два океана вела любовь к Отечеству, призывали честь его и слава. Великие это вещи, господа, – любовь, честь и слава, обращенные к Отечеству! И, простите мой пафос, у кого они есть в сердце, тому Бог многое дает, и имя того человека остается в памяти поколений. Ваши имена останутся, я в этом уверен. Вот за это и выпьем, господа!

5

   Для отдыха и подготовки к исполнению новых заданий Невельской и Корсаков получили от генерала всего неделю. 27 марта прибыли из Петербурга, а 3 апреля уже надо было отправляться.
   Корсакову Муравьев поручил перевод в Петропавловск Охотского порта; личных дел у капитана никаких не было, поэтому, получив от шефа соответствующие подробные инструкции, Михаил Семенович неделю наслаждался ничегонеделаньем.
   У Невельского были конкретные указания Амурского комитета, Муравьев же, став непосредственным начальником капитана первого ранга, дал свои, которые полностью совпадали с намерениями Геннадия Ивановича, а именно – воспользоваться любым удобным случаем и поставить на устье Амура военный пост: российский флаг там должен быть поднят как можно скорее. Ответственность всю он брал на себя. Невельской попытался не согласиться с таким распределением ролей, но Муравьев сказал строго и непререкаемо:
   – Геннадий Иванович, вам действовать самостоятельно опасно вдвойне: во-первых, за своеволие должен буду вас наказать я как своего подчиненного, во-вторых, государь, по представлению Амурского комитета, – а представление будет самое жесткое, потому что вашей крови жаждут Нессельроде и иже с ним. Они и моей крови жаждут, даже в большей степени, вот только ручки коротковаты. Мне может грозить лишь выговор от государя, да и то вряд ли это случится: наш император весьма умный и достаточно дальновидный правитель; он живет интересами Отечества, а чего интересы эти требуют на побережье Тихого океана, вы и сами знаете много лучше меня. Так что извольте принять мои указания в устном или, если желаете, в письменном виде. Я от своих слов не откажусь где угодно.
   Невельской склонил голову в знак принятия предписания, но поинтересовался:
   – Вы, ваше превосходительство, когда думаете отправиться в Петербург?
   Муравьев понимающе усмехнулся:
   – Прикидываете, успеете ли выйти на Амур?
   Невельской развел руками:
   – От вас ничего не скроешь. Имею такой шкурный интерес.
   – Ну, почему же «шкурный»? Подход в нашем случае правильный: семь бед – один ответ. Давайте посчитаем. Третьего апреля выезжаете, где-то в первой половине мая будете в Аяне, оттуда идете к лиману, в июне-июле заложите зимовье и, надеюсь, сразу на Амур. В общем, в сентябре можно ждать от вас известия о закладке поста. Как вам такой план?
   – Я не привык оценивать передвижения по суше, но, на мой взгляд, план более чем хорош. Особенно его последняя часть. И все-таки: когда вы намерены отбыть в Петербург?
   – Разрешение на приезд я получил. Через пару недель почта доставит в Петербург мой доклад государю о состоянии края, его скопируют для заинтересованных министров – пусть изучают и готовятся к обсуждению. Если, разумеется, государь даст на то указания. И можно было бы приезжать, но, как писал граф Перовский, императора все лето и половину осени в столице не будет, а без него мне там делать нечего. Так что поеду где-то в конце сентября – начале октября.
   На том и порешили, и генерал отправил капитана первого ранга отдыхать, набираться сил перед новой дальней дорогой.
   Однако отдыхать Геннадию Ивановичу было положительно некогда. Ему следовало выполнять обещание, данное Катеньке Ельчаниновой, жениться на ней по возвращении из Петербурга. Правда, осуществить это именно сейчас не представлялось возможным из-за срочного отъезда, но сделать предложение руки и сердца его обязывала честь офицера-дворянина, а больше того – то блаженно-умиленное состояние, в которое он впадал при одном воспоминании о золотых кудряшках и небесно-голубых, переполненных влагой озерах. Он не рискнул бы назвать это состояние любовью, поскольку не испытывал муки страстного влечения к девушке – просто чувствовал при виде Катеньки, как его сердце начинало испускать потоки нежности, которая окутывала их обоих эфирным облаком.
   Наверное, его ощущения можно было передать и другими словами, но у него почему-то находились только такие – восторженно-возвышенные и наивно-поэтические.
   Для официального предложения нужны были цветы, но Геннадий Иванович понятия не имел, где их можно раздобыть в Сибири в конце марта. На помощь пришла Екатерина Николаевна.
   – Думаю, цветы найдутся в оранжерее Волконских. Давайте спросим у Миши – он с Иваном Васильевичем как раз занимается сейчас какими-то бумагами в кабинете Николая Николаевича.
   Миша Волконский прошлой весной закончил гимназию с золотой медалью, а с осени, по возвращении Муравьева с Камчатки, был определен к нему чиновником для особых поручений. Этому предшествовали письмо императору и переписка генерал-губернатора с главным начальником Третьего отделения князем Алексеем Федоровичем Орловым касательно использования детей декабристов на государственной службе. Персонально за Мишу ратовала его тетушка, сестра Марии Николаевны, невестка князя Орлова, и шеф жандармов поддержал ее ходатайство, а Муравьев дал юному Волконскому блестящую характеристику. Именно Михаила он и имел в виду как второго человека, пригодного для тайной службы под руководством Вагранова. Ни генерал, ни штабс-капитан пока не раскрывали юному чиновнику сути этой службы – просто он получил назначение как «особое, строго секретное поручение» и сейчас усердно, вместе с Иваном Васильевичем, занимался изучением личных досье чиновников Главного управления на предмет возможности мздоимства.
   На вопросы домашних, которых очень интересовало, чем же там занимается их любимый сын и брат, Миша, обычно веселый, любящий пошутить, ответил коротко:
   – Выполняю особые поручения его превосходительства, – и распространяться дальше не стал.
   Родители и особенно сестра поворчали, но больше не допытывались. Лена, у которой стремительно приближалась свадьба с Молчановым, новым управляющим IV отделением Главного управления, попыталась что-либо разузнать у жениха, но Дмитрий Васильевич, к неудовольствию невесты, тоже ничего не смог сказать.
   Секретность работы Вагранова и Волконского соблюдалась неукоснительно, поэтому приход в кабинет Екатерины Николаевны и Геннадия Ивановича застал их врасплох. Оба вскочили, торопливо захлопывая папки с бумагами и вытянулись чуть ли не в струнку. Особенно, конечно, Миша, который, став чиновником, вдруг начал робеть в присутствии Екатерины Николаевны и даже как-то назвал ее «ваше превосходительство». Екатерину Николаевну это сильно рассмешило, и она с той поры стала звать его Михаилом Сергеевичем, чем поначалу привела юношу в еще большее смущение, но затем он выправился и даже начал шутить по этому поводу. Постепенно между ними установилось нечто вроде игры, или ритуала.