Вот и сейчас Екатерина Николаевна, не обращая внимания на замешательство, вызванное их появлением, обратилась к молодому Волконскому:
   – Михаил Сергеевич, у господина Невельского к вам нижайшая просьба.
   Миша поклонился, сначала ей:
   – Да, ваше превосходительство. – затем Невельскому: – Слушаю, Геннадий Иванович.
   Невельской вдруг засмущался:
   – Понимаете, Михаил Сергеевич, я слышал, у вашего батюшки есть оранжерея…
   – Да, есть, правда очень небольшая. А что вас интересует? Лимоны, апельсины? Или, может быть, цветы? Ими матушка и Лена занимаются.
   – Вот-вот, – обрадовался Невельской. – Именно цветы!
   Миша округлил свои и без того большие серые глаза:
   – Господин капитан первого ранга, вы собираете гербарий?
   Вагранов фыркнул:
   – Михаил Сергеевич, Геннадию Ивановичу нужен букет. Он свататься идет к Катеньке Ельчаниновой.
   Глаза Волконского стали еще больше:
   – К Катеньке Ельчаниновой?! – В его голосе настолько отчетливо прозвучала нотка утраты, что Муравьева и Вагранов удивленно переглянулись.
   – Да, – твердо сказал Невельской. Он тоже почувствовал внезапную напряженность ситуации и, как всегда в минуту опасности, внутренне подобрался. – К Катеньке Ельчаниновой. А что вас волнует, мой юный друг? У вас тоже были виды?
   – Н-ну, скажем так: pia desideria[30], – все еще, казалось, затрудненно произнес Михаил, однако, увидев посуровевшее лицо Невельского, тут же мальчишески разулыбался: – Magna res est amor[31], особенно любовь героя, et nos cedamus amoris[32]. Простите, Геннадий Иванович, из меня еще гимназия не выветрилась. Пойдемте, матушка с радостью вам подберет букет. А батюшка счастлив будет пожать вашу руку.
   Екатерина Николаевна и Вагранов остались вдвоем. Помолчали.
   – Пойду и я, – сказала Екатерина Николаевна. – А вы работайте, как работали.
   Вагранов кивнул, но продолжал стоять. Екатерина Николаевна остановилась в дверях, обернулась:
   – Я тоже в гимназии заучивала латинские афоризмы, и духовник наш, патер Огюстен, их любил. Сейчас вспомнила: «Gemitus dolores indicat, non vindicat». «Вздох обнаруживает скорбь, но не освобождает от нее». – Она замолчала, задумалась. Молчал и Вагранов, вполоборота глядя на нее. Она вздохнула. – Какой благородный мальчик! И какой сильный! Смеется, а у самого на глазах слезы.

Глава 7

1

   Танюха Телегина уже год как исполняла обязанности помощницы фельдшера в лазарете Газимуровского сереброплавильного завода. Ее вместе с группой каторжанок, у которых срок наказания был невелик, перевели сюда с Калангуйского рудника и здесь расконвоировали, здраво рассудив, что женщины вряд ли побегут от более или менее спокойной жизни в неведомую, полную волков и медведей тайгу. Начальник Нерчинских заводов Кабинета Его Императорского Величества принял к исполнению пожелание генерал-губернатора облегчить положение заключенных женщин, особенно молодых, которые скоро освободятся и перейдут на поселение. Им предстоит осваивать новые земли, обзаводиться семьей, детей рожать, а от замученных непосильным каторжным трудом вряд ли получится здоровое потомство. Начальник не одобрял мечтательных устремлений генерал-губернатора, но противиться им не мог, поскольку начальствующий в крае по должности был его куратором.
   Танюха таких тонкостей, разумеется, не знала, она даже не связала изменение в своей жизни с тем случаем на руднике, когда спасла жизнь высокому начальнику. Дело ее в суде не пересматривали, перевели на завод не одну, а в числе других почти двух десятков молодых баб и всем дали послабление – ну и слава тебе, господи!
   Работы в лазарете было немного. Фельдшер Савелий Маркелыч тщательно следил, чтобы ни среди работных людей, ни в их семьях не появлялось никакой заразы, чтобы на рудном дворе и в плавильных цехах надзиратели заботились о безопасности, это отметил даже приезжавший с проверкой из Иркутска доктор Штубендорф, – ну, а несчастные случаи – кто же их может предусмотреть?
   Вот и сейчас в палате лежал плавильщик Кузьма Саяпин – два дня, как товарищи по цеху принесли его с обширным ожогом левой ноги: случилось непредвиденное – при разливе серебра в опоки обломилась ручка разливной ложки, и расплавленный металл выплеснулся на выставленную вперед ногу. Савелий Маркелыч смазал ожог сильно пахнущим бальзамом собственного приготовления, перевязал чистой длинной тряпицей – фельдшер называл ее «биндой», – Кузьма помылся с мылом, лег в чистую постель и мгновенно уснул. Проспал он весь день и всю ночь, а наутро в лазарет пришла рыжекудрая Любаша Вепрева, каторжная подружка Татьяны, с нарывом на ладони, увидела спящего Кузьму и прямо-таки остолбенела, забыв про свой нарыв.
   – Ой, Танюх, кто это? – спросила она шепотом. – Упасть и не встать!
   Татьяна пригляделась – она как-то внимания не обратила, а он и впрямь красавец-парень. Русые волнистые волосы обрамляли чистое округлое лицо со вздернутым носом; пшеничные усы и бородка не скрывали чуть толстоватых красных губ, слегка приоткрытых во сне (ох, и сладко, поди-ка, с таким целоваться, подумала Татьяна и тут же устыдилась нескромных мыслей: Гринька-то ничуть не хуже – только где ж он, дролечка ее нецелованный?); широкие плечи и бугристые от затаенной силы руки, лежащие поверх серого суконного покрывала, выдавали богатырскую натуру. Да-а, хорош – ничего удивительного, что Любаша так взволновалась: ведь из восьми лет каторжных работ, на которые ее осудили за убийство богатого насильника, четыре года она отмотыжила на руднике, и ни разу не было у нее настоящего мужика.
   Нет, мужики, вообще-то, были, все при них, да и как без этого в двадцать-то лет, когда, несмотря на каторжный труд, кровушка играет так – аж в глазах темнеет, и надо ее унять, хоть как-то утихомирить, а мужики тут как тут – но никого из этих бывших, как говорила сама Любаша, не хотелось назвать настоящим мужиком. Так, шелупонь! Подержаться не за что.
   Вообще-то, Татьяна, по сути, знать не знала и ведать не ведала, что же это за зверь такой – настоящий мужик. Любашу спросить почему-то постеснялась. Да, затащил ее однажды в постель Митрий Петрович Дутов, она особо и не сопротивлялась, да и любопытство одолело: как это – спать с мужиком. И не сказать, что было противно – скорее даже наоборот, да и щедрость его пьяную не раз потом испытала, а сердце-то – молчало. И не потому, что он не собирался на ней жениться – и сам не обещал, и она не мечтала, – поскольку в Шадринске у него колготились жена и трое ребятишек, – просто она уже от жизни ничего хорошего не ждала. Да и то сказать – кому нужна девка, пускай даже из себя раскрасавица, ежели у ней в глухой деревне хвост – пятеро сопливых мальчишек и девчонок, с отцом и матерью вдогонку, а приданого – шиш да кукиш, на них счастья не купишь.
   Так вот сердечко у Танюхи и молчало, покуда не появился на постоялом дворе Гринька Шлык и не сграбастал ее в охапку. Сграбастал – и девка едва не сомлела: такие у парня оказались руки – могутные да ласковые, это и сквозь шубейку почуялось. А и сомлела бы, кабы не примчался сокол залетный Митрий Петрович и всю ее жизнь не порушил своей наглой самостью да смертью дурацкой.
   Порушил? А может быть, туда ей и дорога, этой прежней жизни? Глядишь, кончится каторга, и новая жизнь прорастет? Не понарошку ведь Гринька поклялся ее сыскать…
   – Ну, чего ты воды в рот набрала? – прошипела Любаша. – Уж не сама ли глаз на него положила?
   – Ой, скажешь тоже, – отмахнулась Танюха. – Я о Гриньке думала. – И добавила шепотом: – А этот – Кузьма, плавильщик по серебру. Ногу обжег. Савелий Маркелыч дал ему что-то, так он второй день без просыпу.
   – А вот и нет, – неожиданно сказал Кузьма и открыл глаза. Танюха и Любаша в голос ахнули: глаза у него были синие-синие, будто летнее небо в зените. И глубокие – утонуть и не вынырнуть! Не парень – девкам смерть неминучая! А он еще и ухмыльнулся, показав белые крупные зубы: – Я уже цельную четвертину часа не сплю, за вами, девоньки, присматриваю. Уж больно вы ладны да пригожи – даже не выберу, каку приголубить.
   – Ишь ты, – подбоченилась Любаша. – Он не выберет! Глянем ли мы на тебя, верно, Танюх?
   – И чья ж ты будешь, такая рыжая да языкатая? Я навроде всех девок в деревне знаю. Неужто с острога?
   – А ежели с острога, так и прочь с порога? – не унималась Люба. – Нет, ты погляди, Танюх, сам приписной, а от каторжанки нос воротит.
   – Кто воротит? Кто?! – Кузьма от возмущения даже сел на топчане и ноги свесил. Тряпка на левой сползла, открыв большое буро-красное, в сочащихся сукровицей трещинах, пятно ожога, но парень не обратил на это внимания.
   А Любаша обратила. И жалость, извечная женская предвестница любви, вспыхнула в ее сердце, отразилась кумачом на щеках, заставила упасть перед парнем на колени и бережно-бережно начать разматывать задубевшую повязку.
   Кузьма замер, боясь ворохнуться, глядел на рыжую макушку головы, слегка качающуюся вместе с движениями девичьих рук, и молчал.
   А Татьяне показалось, но, может, и впрямь увидела, как между ними замерцали радужные нити. Они возникали из ничего и протягивались, переплетаясь, сначала от рук Любаши к обожженной ноге, потом от ее груди к груди Кузьмы и наоборот. Они словно пеленали парня и девушку в общий кокон, и Татьяне стало радостно от этого зрелища, и внутри у нее что-то зазвенело и запело, но она тоже молчала, не смея голосом или случайным жестом помешать рождающемуся на ее глазах единству душ и сердец.
   Сегодня утром Таня проснулась с улыбкой на губах. Это случалось так редко, что она уже и не помнила, когда было последний раз, и поэтому решила, что день должен быть особенным. Да еще и сон показался столь желанно-провидческим, что ничего, кроме улыбки недоверия, вызвать и не мог. Приснилось ей, что у них с Любашей большой дом на две половины, что стоит он на берегу большой реки, на которой дымит высокой трубой маленький кораблик. И от этого кораблика, стоящего у причала, идут к дому два статных парня-казака в полной амуниции – сабли на боку, карабины за плечами, на шароварах широкие желтые лампасы; у одного из-под картуза буйно лезет рыжий чуб, а у другого – пшеничный. А они с Любашей стоят каждая у своих ворот и знают, что встречают не просто парней, а свою судьбу.
   – Чур, мой – рыжий, – говорит Любаша и смеется заливисто.
   И тут Татьяна видит, что рыжий – это Кузьма-плавильщик, а пшенично-кудрый – Гринька Шлык. А казаки раскрывают руки, зовут к себе, и они с Любашей враз срываются с места и бегут, бегут к этим рукам, этим парням-казакам, бегут навстречу своей судьбе…
   Такой вот случился сон – столь радостно-счастливый, что никакой веры ему не было. И вдруг – начал сбываться. Хотя бы для подруги верной – Любаши: она уже встретила свою судьбу, и дело осталось за малым – чтобы срок каторги ее кончился, а Кузьма стал казаком. Верно, будет это еще нескоро, ежели не надумает Господь чудо совершить, однако, по всему видать, начало чуду уже положено: осторожно и бережно опустил плавильщик свою широкую ладонь на рыжую голову девушки и погладил, а Любаша уткнулась лицом в его колени, обхватила их руками, и плечи ее мелко-мелко задрожали.

2

   Татьяна, пятясь, потихоньку выскользнула из палаты и ушла в свою безоконную каморку, которую ей выделил Савелий Маркелыч, проникшись ее историей. Бесконвойным каторжанам запрещалось ночевать за пределами острога, но фельдшер, по его словам, пользовался у старшего надзирателя уважением и потому без проволочек получил разрешение для своей помощницы.
   Татьяна знать не знала, что ее добрый и участливый «начальник» немного лукавит: старший надзиратель, в соответствии с неведомым фельдшеру указанием, сам предложил поселить бесконвойную Телегину при лазарете, и Савелию Маркелычу пришлось скрепя сердце приспосабливать под жилье чулан, заваленный разным хламом. Хлам вынесли в сараюшку во дворе лазарета, на освободившуюся площадь перетащили из палаты топчан с постелью, и у Татьяны появилось место, про которое она могла сказать не только товаркам-каторжанкам, но и кому угодно: «Я пошла домой». Вот казарму в остроге назвать «домом» ни у кого бы язык не повернулся, а этот крохотный чуланчик, в котором кроме топчана помещалась лишь колченогая табуретка, принял свое новое звание, как показалось Танюхе, радостно и даже горделиво и старался окружить хозяйку теплом и уютом.
   А Савелий Маркелыч скоро убедился, что постоянное присутствие помощницы в лазарете весьма для него удобно: больные всегда под присмотром, в помещениях чистота и порядок, а «бинды» выстираны и смотаны. И за лекарственными травами ходить вдвоем куда как лучше. Больше того, он стал учить помощницу всему, что знал сам, а она с радостью впитывала новые знания и умения: мало ли что, вдруг пригодится.
   И еще было одно обстоятельство, сделавшее пребывание бесконвойной Телегиной при фельдшере жизненно ему необходимым. Савелий Маркелыч больше тридцати лет прослужил при Газимуровском заводе, здесь и жену года два как схоронил. Детей у него не было, кухарку заводить не по карману, потому ел он что и как попало, и желудок уже начинал побаливать. А Татьяна ходила питаться в острог, три раза в день, теряла много времени, и однажды Савелий Маркелыч предложил ей заниматься готовкой у него дома, это в двух шагах от лазарета. Девушка согласилась сразу, без церемоний и смущений, засучив рукава, взялась за стряпню; с первого же обеда Савелий Маркелыч понял, что поступил исключительно благоразумно, начал с удовольствием пользоваться свалившейся на него радостью чревоугодия и незаметно для себя привязываться сердцем к красавице-каторжанке. Не как вдовец, ищущий новую жену, – нет, скорее как мужчина, никогда не имевший детей и не знающий, как с ними себя вести, и вдруг обретший взрослую дочь. Он привыкал к ее постоянному присутствию рядом или неподалеку, говорил и двигался осторожно, словно боялся обидеть неловким словом или неверным жестом. Обидеть так, что она развернется и уйдет. Навсегда. Он, похоже, даже не задумывался, что идти-то ей некуда, что свою каморку при лазарете она почитает как ниспосланную небом за ее безвинные страдания, и тихо стыдливо радовался, что тянуть каторжанскую лямку Татьяне еще целых четыре года, а там, глядишь, и на поселение останется. И станет для него настоящей дочкой.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента