— А что же, братцы, в сад погулять?
   Но спутники Чайкина решительно запротестовали.
   Тогда Чайкин отправился один, рассчитывая, что на память скоро найдет сад, мимо которого проходил несколько времени тому назад.

3

   И действительно, скоро нашел он городской сад и направился по большой, густой аллее, восхищенный видом высоких густолиственных деревьев и цветочными клумбами. Ему необыкновенно было приятно после неизменного моря да моря увидать эту роскошь зелени и цветов. И он жадно вдыхал напоенный ароматом воздух.
   Из глубины сада вдруг донеслись звуки музыки.
   Обрадованный Чайкин заторопился и через несколько минут дошел до небольшой лужайки, где на эстраде играл оркестр. Кругом лужайки стояли в несколько рядов скамейки, на которых сидела самая разнообразная публика: и нарядные дамы и мужчины, и очень скромно одетые.
   Чайкин заметил маленькую боковую аллейку, направился туда и сел на скамью. Там ни души не было, и он стал слушать.
   Он любил музыку, и у него была музыкальная душа. Давно зародилась в нем эта любовь к звукам. Еще в детстве, когда он служил казачком в помещичьем доме, он, бывало, весь замирая, слушал у дверей игру на фортепиано одной из дочерей своего барина. Потом, когда помещик бросил имение и переселился в Москву, а Чайкин вернулся к матери, он долго еще вспоминал эти счастливые часы своей юношеской жизни, когда что-то словно подхватывало его и уносило далеко от действительности в мир каких-то грез.
   И теперь он весь отдавался звукам, испытывая то приятно ласкающее и вместе с тем грустное настроение, которое дает музыка нервным людям с восприимчивыми нервами… И — господи — как тоскливо сделалось этому молодому матросу, когда он, очнувшись, вспомнил о недавнем наказании. Физическое страдание прошло, но при воспоминании он снова чувствовал позор и унижение. И впереди еще целых два года этой жизни, полной трепета и страха.
   Опять заиграла музыка, играла еще и еще, и Чайкин все слушал да слушал. И не хотелось ему уходить. А время шло.
   Вдруг мысль, что он может опоздать на шлюпку и что тогда ему дадут сто линьков, вывела молодого матроса из его приподнятого душевного настроения и наполнила душу страхом. Он вскочил со скамейки и почти побежал вон из сада.
   Выйдя на улицу, он испуганно озирался. Куда идти: направо или налево? Он не мог ориентироваться, и страх опоздать сбивал все его соображения.
   И он торопливо направился в сторону, противоположную тому направлению, по которому ему надо было идти. Где-то пробило три четверти седьмого. Чайкин прибавил шагу, не догадываясь, что идет не к пристани, а от пристани.
   Однако Чайкин спустя некоторое время заметил, что дома будто бы не те, какие он видел на этой же улице раньше, и усомнился: туда ли идет? Но кого спросить и как спросить, когда не знаешь чужого языка?
   Чайкин остановился на одном перекрестке. Уже смеркалось. Он посмотрел направо и налево и в полумраке наступившего вечера увидал часть бухты, и тогда для него стало ясно, что он идет не туда.
   В ужасе Чайкин повернул назад бегом по освещенной уже улице, всматриваясь испуганными глазами вперед: не увидит ли он своих с клипера. Но на улице все чужие лица.
   Он выбрался на большую улицу, где сверкали ярко освещенные витрины магазинов. По этой улице он спускался под гору. Кажется, он идет правильно и шел раньше по этой улице? Вот и спуск к набережной… И Чайкин побежал со всех ног, точно за ним гнались, обезумевший от страха и с трудом переводя дыхание. Вот и ряд освещенных салунов, откуда раздаются звуки музыки. Напротив лес мачт с огоньками на них…
   Чайкин добежал до пристани. Баркаса с «Проворного» нет, и своих нет, В ту же минуту на судах раздались удары колоколов. Чайкин считал число ударов и замер в страхе. Было восемь часов. Он опоздал.
   Что делать?
   Ехать немедленно на вольной шлюпке? Но при мысли о наказании, ожидающем его на клипере, молодой матрос в ужасе вздрогнул. Он знал, что пощады не будет. А ехать надо. Не оставаться же здесь в чужом городе одному… Пропадешь совсем…
   Чайкин почувствовал весь ужас своего положения и горько заплакал.

4

   В эту минуту какой-то человек незаметно подошел к матросу, пристально посмотрел на него и, отойдя несколько шагов, остановился, не спуская глаз с Чайкина.
   Свет фонарей у пристани захватил высокую и совсем худую фигуру очень плохо одетого человека со старым, сморщенным лицом, черты которого, и в особенности характерный крючковатый нос, обличали еврейское происхождение.
   Прошло несколько минут. Чайкин вытер слезы и тоскливо смотрел на море.
   Наконец, по-видимому на что-то решившийся, он направился в ту сторону пристани, где стояли наемные шлюпки.
   Тогда высокий человек приблизился к Чайкину и тихим вкрадчивым голосом спросил по-русски с заметным акцентом:
   — Вы будете русский матрос с военного корабля? Да?
   — Русский! С клипера «Проворный»! — изумленно и обрадованно воскликнул Чайкин.
   Он глядел во все глаза на незнакомца, говорящего по-русски, как на спасителя, который поможет ему нанять шлюпку на «Проворный» — будь что будет!
   — А вы здешний? — спросил он.
   — Стал здешним.
   — А прежде?
   — Русским был… Из евреев я.
   — А как же в эту сторону попали?
   Старый еврей усмехнулся.
   — На пароходе из Гамбурга… А прежде я солдатом служил.
   — Солдатом? В отставке, значит?
   — Я без отставки. Меня тоже наказывать в полку хотели, так я спужался и убежал… И стал я с тех пор вольным человеком, американским гражданином. И никто мне ничего не смеет сделать дурного, если я не делаю дурного… Хорошо здесь… А вы, господин матрос, значит, на корабль опоздали?
   — То-то, опоздал! — виновато промолвил Чайкин.
   — И большую ошибку вы дали, что опоздали!
   — А что?
   — А я давеча стоял на пристани и видел, как русская шлюпка ушла… И как же сердился ваш офицер, я вам скажу! И как же он ругался! Ай-ай-ай! Он совсем так ругался, как у нас в полку ротный командир, нехай сдохнет… Тоже сердитый был… и-и-и! — взвизгнул тонким голосом еврей.
   — За что же офицер сердился так?
   — А из-за вас, господин матрос. И чего только не говорил ваш офицер… Даже и повторить страшно…
   — Что же он говорил?
   — Испужаетесь… Ой-ой-ой, что он говорил!
   — Да вы скажите… Как вас звать?
   — Абрам.
   — А ежели по батюшке?
   — Папеньку звали Исаком, а меня, значит, люди звали в России Абрамкой, а здесь зовут господином Абрамсоном. А вы что же теперь думаете делать? На корабль ехать хотите?
   — Ничего не поделаешь. Надо ехать! — испуганно проговорил матрос и вздохнул. — Вот шлюпку бы нанять до «Проворного». Поговорите, что возьмут, а то я по-здешнему не умею.
   — Отчего не нанять? Нанять можно.
   — Дорого поди возьмут?
   — Доллара два возьмут.
   — У меня как раз два доллара есть денег.
   — Только жалко мне вас. Такой вы молодой матрос, и вдруг оттого, что вы опоздали каких-нибудь полчаса… Ой-ой-ой!..
   — Спасибо, что пожалели, а все-таки надо ехать на клипер!
   — А зачем, позвольте спросить, ехать?
   — Как зачем? Не здесь же оставаться?
   — А почему, хотел бы я узнать, не оставаться? Здесь всегда работу можно найти… И разбогатеть можно… Будете богатым человеком… И знаете, что я вам скажу, господин матрос?
   — Что?
   — И так как мне вас очень жалко, то пойдемте ко мне в гости… Переночуете, а завтра и решение ваше будет… А я вам и работу могу найти по вашей же матросской части. К хорошему человеку на судно можно поступить.
   Чайкин колебался, но наконец сказал:
   — Ежели переночевать у вас, то покорнейше благодарим, Абрам Исакыч… А завтра поеду на клипер.
   — Так пойдемте!
   Они ушли с пристани. Дорогой старый еврей расхваливал молодому матросу жизнь в Америке, расписывал, как он сам десять лет тому назад убежал из полка и приехал сюда и очень рад, что бог надоумил его в Америку. И прежде он разбогател здесь, а потом разорился… Теперь дела хуже, но он надеется, что пойдут лучше.
   — А вы чем занимаетесь?
   — Комиссионером пока, а жена и дочь торгуют на улице…
   Минут через пятнадцать они пришли в какой-то узкий и маленький переулок и вошли во двор небольшого дома. Там стоял деревянный маленький флигель. Старик постучался в двери одной из квартир внизу.
   Пожилая еврейка отворила двери.
   — Входите, Василий Егорыч, — сказал Абрам.
   Чайкин вошел в небольшую, бедно убранную комнату. В ней, однако, кроме нескольких стульев и обеденного стола, был диванчик и два мягких кресла. Висячая лампа освещала комнату.
   Пожилая еврейка с добрым и когда-то, должно быть, красивым лицом посмотрела на маленького тщедушного матросика с видимым участием и, пожавши ему руку, попросила садиться.
   А еврей что-то проговорил жене на еврейском жаргоне и потом сказал Чайкину:
   — Тут у нас есть маленькая комнатка; вы в ней и переночуете, а пока жена нам приготовит по стаканчику горячего грогу. Это пользительно перед сном. Сара, так вы дадите нам по стаканчику?
   Пожилая еврейка что-то проговорила по-еврейски и ушла в соседнюю комнату, из открытых дверей которой видны были кровати. Это была спальная. Ушел за ней и еврей.
   И вслед за тем в соседней комнате и еврей и жена заговорили о чем-то очень горячо. По-видимому, старый еврей в чем-то убеждал жену, а она не соглашалась. К этим голосам присоединился еще и третий — свежий, звонкий и молоденький, и Чайкин увидал на пороге молодую красивую еврейку с большими черными печальными глазами, устремленными на него.
   Он поклонился. Она ласково кивнула головой и скрылась.
   Спор в соседней комнате продолжался, а Чайкин сидел тоскливый, уже раскаявшийся, что не уехал на клипер, и думавший, что если он вернется завтра, то ему достанется еще больше. И Чайкин стал затем уже раздумывать о словах старого еврея, который так нахваливал ему Америку. В самом деле, ведь хорошо! Сам себе господин…
   «А хороший этот жид. Пожалел и приютил человека!» — подумал Чайкин, полный благодарности к еврею.
   Если б он только понимал, о чем говорили в соседней комнате, то едва ли чувствовал бы благодарность к еврею. Рядом в комнате решалась его судьба.
   Дело в том, что этот еврей, когда-то русский солдат, занимался в Сан-Франциско очень позорной профессией: он сторожил на пристани матросов с военных кораблей и заводил к себе какого-нибудь доверчивого или очень захмелевшего и отбившегося от товарищей, напаивал стаканчиком грога, в который всыпался сонный порошок, заставлял подписывать какую-то бумагу и отвозил ночью матроса на какое-нибудь купеческое судно, нуждавшееся в матросе. За это он получал «комиссию» от капитана, и она была тем больше, чем меньше поставлено было количество жалованья на бумаге.
   И нередко случалось, что матрос просыпался под утро в море, на незнакомом корабле и в ужасе видел себя дезертиром и закабаленным на год, а то и больше за самое незначительное жалованье. И дезертир уже боится вернуться на родину, где его ждет тюремное заключение за побег, и поневоле становится одним из тех вечно скитающихся без родины моряков, которых много на купеческих кораблях и особенно на таких, где капитаны не разборчивы в найме людей, документы которых иногда так же подозрительны, как и прошлое таких матросов.
   Этот доверчивый русский молодой матрос обещал еврею хороший гешефт. Его можно сдать на купеческий корабль за очень маленькое жалованье и получить за это с капитана долларов тридцать пять, а то и все пятьдесят, так как очень уж тих и смирен этот матросик и, конечно, не надумает сбежать с корабля. А сегодня как раз нужен матрос на один американский клипер, уже совсем готовый к отплытию и с рассветом уходящий в Австралию. С этого клипера убежало накануне два матроса, а в Сан-Франциско их трудно найти, и капитан обещал г.Абрамсону, называвшему себя агентом По найму матросов, хорошие деньги, если ему в ночь доставит матроса.
   Все это в значительной степени усиливало красноречие старого еврея, убеждавшего жену приготовить стаканчик «настоящего» грога матросу, которого сам бог послал для того, чтобы дать заработок бедному человеку. И матросу же лучше будет…
   Несмотря на все его доводы, пожилая еврейка решительно отказывалась приготовить настоящий грог этому бедному молодому матросу и убеждала мужа пожалеть человека и не продавать его в неволю и уж если и найти ему место на купеческом корабле, то за настоящее, хорошее жалованье. А теперь она ему даст хорошего грога, от которого ничего не случится, и он будет спать и во сне увидит все только хорошее.
   — И ты, Абрам, обещай мне, что ничего не сделаешь дурного этому человеку. Подумай, и у нас мог быть сын.
   Абрам горячился, доказывая, что Сара напрасно с чего-то жалеет других, когда надобно и себя пожалеть, и удивлялся, что она вдруг отказывается быть помощницей мужа, тогда как раньше…
   — Раньше ты приводил все пьяниц и не таких молодых, и их не так было жалко, и я делала дурное, а теперь…
   Вот в это самое время вмешалась и Ривка, их дочь, и прямо-таки объявила отцу, что она скажет сейчас же матросу, что против него замышляют недоброе.
   И старый Абрам, которого долгие годы нужды в маленьком городке юго-западного края, потом солдатчина и, наконец, не особенно задачливая, трудная жизнь после переселения в Америку сделали неразборчивым на средства и довели до позорного ремесла, в конце концов уступил просьбам и настояниям жены и дочери, которых очень любил и ради которых зачерствело его сердце.
   И — странное дело — несмотря на то, что он лишился хорошего гешефта, это вынужденное решение пощадить матроса смягчило жестокие черты лица старого еврея, и в душе его пробудилось что-то похожее на жалость, когда он вместе с женой вошел в комнату и увидел задумчивое и необыкновенно тоскливое лицо Чайкина. Вся его худощавая, тонкая фигура производила впечатление чего-то хрупкого, деликатного.
   — А вы, земляк, не очень-то печальтесь… Бог захочет, все хорошо пойдет! — проговорил не без искренного участия старый еврей, присаживаясь около матроса.
   Ради бережливости он уже снял сюртук и был в толстой вязаной фуфайке, засаленной и грязной до невозможности.
   — Спасибо на добром слове, Абрам Исакыч! — горячо проговорил благодарный Чайкин. — Но только очень, я вам скажу, тоска сосет… У нас старший офицер и не приведи бог…
   — Так не езжайте. Сюда многие из разных местов приезжают! — ласково сказала пожилая еврейка.
   — Пропадешь здесь… Ни слова не знаю по-здешнему.
   — Научитесь. И мы приехали — ни слова не знали, а научились.
   — А трудно?
   — И вовсе не трудно. А у вас в России папенька и маменька?
   — Мать одна, а братьев ровно и нет.
   — Маменьку можно сюда выписать, ежели, бог даст, разживетесь!.. А вы покушать не хотите ли, господин матрос? Там у меня рыба холодная есть. Хотите?
   Чайкин поблагодарил, отказался и сказал:
   — И никакого я ремесла не знаю, окромя мужицкого да вот по флотской, значит, части.
   — По этой части хорошее жалованье можно получать… Пятнадцать долларов в месяц на всем готовом, а? Это не то, что казенный человек получает… Хе-хе-хе.
   И старый еврей замолчал, открывая ряд скверных зубов.
   — Неужели пятнадцать? — спросил Чайкин.
   — И больше можно иметь, если вы, например, хороший рулевой… А ведь пятнадцать в месяц — это сто восемьдесят долларов в год. Верно я говорю, Василий Егорыч?
   — Верно, Абрам Исакыч.
   — И если откладывать по десяти долларов, то в год будет сто двадцать, а ежели в три года?
   — Триста шестьдесят! — подсчитал Чайкин.
   — Уф!.. Вы хорошо считаете… А ежели у умного человека есть капитал в триста шестьдесят долларов, то через пять лет сколько у него будет?
   Чайкин не мог решить этого вопроса.
   — Тридцать пять тысяч у него будет! — воскликнул Абрам.
   В эту минуту Ривка принесла два стакана горячего грога и присела сама.
   Обе женщины расспрашивали молодого матроса про Россию, а Чайкин расспрашивал про Америку, и через час Чайкину показали маленькую каморку, в которой обыкновенно укладывали спать «жертв» еврея. На этот раз маленькая каморка не была безмолвной свидетельницей преступлений, совершаемых старым евреем. Чайкин скоро крепко заснул; сновиденья его были приятные.

ГЛАВА III

1

   Солнечные яркие лучи заглянули в маленькое окно деревянного флигеля, заливая светом и блеском каморку с голыми грязными стенами, в которой спал Чайкин, и заиграли на его лице.
   Он проснулся, удивленно щуря спросонок глаза, и, не вполне освободившийся еще от чар сновидений, казалось, не понимал, где он находится.
   Но прошло несколько мгновений, и матрос все припомнил и понял. Понял — и ужаснулся при мысли о том, что он на берегу, вместо того чтобы быть на клипере. А если «Проворный» уже ушел, и он останется один-одинешенек на чужбине, далеко-далеко от родной стороны? Никогда уж не видать ему родины.
   И он вскочил с приплюснутого, тонкого и жесткого тюфяка с такой стремительностью, словно бы в тюфяке вдруг оказалась игла. Вскочил и торопливо стал одеваться, чтобы немедленно бежать на пристань, нанять шлюпку и ехать на клипер.
   «А там будь что будет!» — подумал он в отчаянии…
   В нем, в этом молодом матросе благодаря счастливым условиям его прежней жизни еще жило присущее каждому человеку чувство человеческого достоинства.
   Вот почему при мысли о том, как его будут наказывать на клипере, решимость молодого матроса ослабевала. Сомнения закрадывались в душу. Вчерашние слова старого еврея, его жены и дочери о том, как хорошо и свободно можно жить в Америке, невольно припоминались Чайкину и смущали его какими-то смутными надеждами на светлое будущее.
   Не зная, на что решиться, он отворил двери и в большой комнате увидал молодую Ревекку.
   Довольно красивая, с смуглым, почти бронзовым лицом и густыми черными волосами, пряди которых падали на лоб, одетая в ярко-пунцовую кофточку, она не спеша собирала на стол, расставляя чашки.
   — Здравствуйте! — ласково промолвила она, увидав матросика.
   — Здравствуйте!
   — Сейчас будет готов кофе. Хорошо ли спали? — спрашивала она, глядя на Чайкина своими большими черными глазами.
   В этом сочувственном взгляде было что-то такое скорбное, что Чайкин невольно пожалел еврейку, решив про себя, что у нее, должно быть, на сердце тяжкое горе.
   И он также сочувственно взглянул на нее, когда ответил:
   — Покорнейше благодарим. Очень даже хорошо спал, но только надо мне уходить.
   — Зачем уходить? Куда уходить?
   — А на свое, значит, судно, на «Проворный». И хотя очень мне достанется…
   — Наказывать будут? — перебила молодая еврейка с выражением ужаса на лице.
   — Еще как будут-то! — произнес Чайкин с тоской. — Я — щуплый! — виновато прибавил матрос.
   — Так вы не ходите! Оставайтесь в Америке!
   Чайкин стоял в грустном раздумье. Наконец он сказал:
   — Страшно оставаться.
   — Отчего страшно?
   — На чужбине словно в домовине… Жаль родного места… Пропадешь здесь… Надо, видно, пропадать на клипере. Прощайте, девушка! Спасибо на ласковом слове, и дай вам бог счастья! И папеньке с маменькой передайте нижайший мой поклон и как я благодарен за ласку… А я пойду!
   — Подождите! Прежде хоть кофе напейтесь… Сейчас подам… И маменька скоро придет. Она пошла в лавки. И папенька в семь часов вернется. Он вас и на пристань сведет, ежели вы не боитесь, как вас наказывать будут… Ой-ой-ой! Спаси вас бог!
   — Одна надежда на бога и есть…
   — Садитесь к столу, Василий Егорыч. Еще успеете горе принять, ежели бог не надоумит вас остаться. У всякого свое горе! — как-то загадочно прибавила Ревекка и вышла в маленькую кухню.
   Чайкин присел.
   Через несколько минут явилась Ревекка с кофейником и тарелкой поджаренных в масле ломтей белого хлеба. Затем принесла горячее молоко.
   Она налила Чайкину большую чашку кофе с молоком, предварительно положив в чашку две ложки сахарного песку, и, подвигая тарелку с хлебом, говорила:
   — Кушайте на здоровье! Кушайте, прошу вас!
   Сама она не пила. Она присела около стола, по-прежнему задумчивая, и по временам поднимала свои печальные большие глаза, полные чувства сострадания, на матроса.
   «Ишь какая жалостливая жидовка!» — думал благодарный Чайкин, перехватывая взгляды Ревекки.
   Когда матрос с видимым удовольствием выпил большую чашку, Ревекка предложила ему выпить еще чашку.
   Но матрос из деликатности отказывался.
   Тогда молодая еврейка налила в чашку матроса кофе и молока и проговорила:
   — Кушайте, земляк! Кофе хороший. По сорока центов платили.
   Чайкин поблагодарил и стал пить вторую чашку, закусывая поджаренным хлебом.
   Опять наступило молчание.
   Наконец Чайкин, желая быть вежливым, проговорил:
   — Очень скусный кофий.
   — Понравился? Может, еще чашку?
   — Вовсе не могу. Сыт по горло… Вот вы давеча сказали: «У каждого свое горе!» Это вы правильно сказали. Только разное оно бывает. Наше матросское горе одно, а на сухой пути — другое. Но только здесь, я полагаю, меньше горя, потому как люди без прижимки живут. Сам себе господин.
   — Это, положим… Но самое большое горе на свете не от тиранства, а когда ежели совесть непокойная! — грустно промолвила еврейка и покачала головой, словно бы хотела избавиться от каких-то мучительных дум.
   — Без совести — беда! Обманом жить вовсе нельзя.
   — Вы думаете?
   — То-то, думаю.
   — А живут же люди.
   — Это разве которые бесстыжие.
   — Может, и я обманом живу. Как вы полагаете?
   Чайкина точно резануло по сердцу. Сам правдивый и доверчивый, он считал такими же и других.
   И, тронутый ласковым вниманием, оказанным ему в этом доме, он порывисто проговорил:
   — Этого не может быть.
   — Почему не может быть?
   — Человека сейчас видно. Он себя оказывает.
   Еврейка грустно усмехнулась.
   — Это вы зря на себя обсказываете. Зачем вам обманом жить?.. Какая такая нужда? — снова заговорил Чайкин.
   — Верно, душа у вас чистая, что вы этого не понимаете… И вот что я вам скажу: ежели вы останетесь здесь, вы не очень-то верьте людям… Вот к нам вы пришли, а мало ли что с вами могло случиться… Тут надо во всем опасение иметь… Многие обманом живут…
   Матрос ничего не понимал. «Что с ним могло случиться? Его здесь приютили, обошлись ласково, а жидовка точно от чего-то предостерегает…»
   — Есть тут много таких людей… Заманят вас, напоят чем-нибудь, да и свезут на какое-нибудь судно матросом… Потом ищите, кто это заманил вас!.. — заметила Ревекка.
   — Это нехорошо! — наивно произнес Чайкин.
   — То-то я и говорю…
   — Да вы разве заманиваете?
   Еврейка молчала.
   — Судьба каждому человеку дана! — наконец проговорила она. — И ежели которому человеку судьба залезть в болото, не выйти ему из него. Никогда не выйти! — с бесконечной тоской прибавила она.
   Чайкин недоумевал и искренно жалел Ревекку, хотел было попросить ее объяснить ему, про какое болото она говорит и отчего нельзя из него выйти, но в эту минуту кто-то три раза постучал в двери.
   — Это отец. Не говорите ему ни слова о нашем разговоре! — промолвила еврейка и пошла отворять двери.

2

   При ярком свете роскошного солнечного утра господин Абрамсон показался Чайкину гораздо старее, чем вчера. И глаза его, глубоко засевшие во впадинах, острые и пронзительные, как у хищной птицы, невольно обращали на себя внимание и несколько пугали, несмотря на приветливую улыбку, игравшую на тонких бескровных губах старого еврея.
   — Честь имею поздравить вас, Василий Егорыч! — весело проговорил он, протягивая свою грязную костлявую руку молодому матросу.
   — С чем меня проздравлять, Абрам Исакыч? — удивленно спросил Чайкин.
   — Теперь уж вас наказывать не будут… Никто не посмеет. Шабаш!.. И теперь вы станете американцем…
   — Почему это?
   — Ваш клипер только что ушел… Я сам видел!..
   — Ушел? — упавшим голосом промолвил Чайкин.
   — То-то, ушел, и вы, значит, остались в Америке… Да вы что же повесили нос? Или недовольны, что стали вольным человеком?.. Так это можно поправить… Явитесь к консулу и скажите, что вы остались… Вас отправят на русское судно и…
   — Вы, папенька, не пужайте. И так они обескуражены! — заметила дочь.
   — А ты, Ривка, не очень-то мешайся не в свои дела, — сурово проговорил старик.
   И, обращаясь к Чайкину, сказал:
   — Не огорчайтесь… Я вас завтра определю к месту… матросом на хорошее жалованье, а пока оставайтесь у нас… Нам жалко земляка… А я вам и платье другое принес! — прибавил старый еврей, указывая на узел, бывший у него в руке. — Ваше, форменное, не годится на купеческих кораблях. Я его продам… Только за него больше доллара не дадут… А чего недохватит за новый костюм, вы мне заплатите, земляк… Не правда ли?
   — У меня всего-навсе два доллара, Абрам Исакыч.
   — Об этом не беспокойтесь. Я попрошу, чтобы вам дали жалованье за месяц вперед, мы и сочтемся. А капитан у вас будет хороший… Я для вас старался, земляк…
   — Спасибо вам, Абрам Исакыч! — доверчиво проговорил Чайкин.
   Но тон его был далеко не веселый.
   — А пока без меня никуда не выходите… А то могут поймать вас и отвести к консулу… А уж тогда вы пропали…
   Матрос обещал никуда не выходить.
   — Ривка! Ты займи земляка. Слышишь?