Страница:
Дунаев сердито сплюнул и продолжал:
— Как прострекотала она свое, я и спрашиваю: «А деньги мои где? Она их оставила?» — «Какие деньги?» — спрашивает и выпялила глаза.
— Я сказал ей насчет пяти тысяч, как это отдал ей спрятать для сохранности.
— Что же она? — нетерпеливо спросил Чайкин.
— Сперва очень бранила Клару, а потом смеялась…
— Чему?
— А моей глупости. И прямо-таки в лицо назвала меня болваном и спросила: «Так-таки все деньги и отдали?» — «Все», — говорю. «И у вас ничего нет?» — «Ничего!» — «Дурак вы и есть, Дун, и Клара вас ловко надула… Положим, говорит, нехорошо, а ловко!» И тут же объяснила, что Кларка, значит, всю эту музыку задумала давно, так как еще до моего приезда предупредила хозяев, чтоб ее рассчитали, и, как я отдал ей деньги, она в ночь собралась и уехала.
— Куда ж она уехала? — спросил Чайкин.
— В Нью-Йорк. На пароходе сегодня утром… с моими денежками. Так и рассыльный, что у гостиницы стоит, мне объяснил. Он и вещи ее возил на пароход и видел, как она уехала. Ну, я из гостиницы в отчаянности побежал в участок…
— И что же?
— Как рассказал я в чем дело, — смеются как оглашенные.
— Чему?
— Да все тому же! — раздраженно крикнул Дунаев.
— А вернуть денег нельзя?
— Затем я и ходил… Но только в участке ничего не вышло. «Какие, говорят, доказательства, что вы, как настоящий джентльмен, не сделали вашей невесте свадебного подарка?» И три полицейских покатывались от смеха. «А судом, спрашиваю, разве нельзя?» — «Если, говорит, хотите отсидеть три года в тюрьме за клевету, то, разумеется, можно!» И опять хохочут. А один спрашивает: «Вы, конечно, русский?» — «Русский!» — «Ну, так я и знал!» — говорит. «Почему? — спрашиваю: — Разве русские в чем-нибудь дурном замечены? Или вы полагаете, что я облыжно показываю?» — «Напротив, говорит, вполне верим, что не облыжно, потому что никто другой, кроме русского, не пришел бы сюда признаваться в такой глупости, какую сделали вы». И снова заливаются… Оттуда я как ошпаренный прибежал сюда! — заключил свой рассказ Дунаев.
И он неожиданно хватил себя кулаком по лбу и воскликнул:
— И поделом тебе, дураку! Тоже жениться вздумал! Вперед наука!
— Чем же ты теперь займешься?
— Известно, чем. Опять в возчики пойду. Тут есть контора. Меня знают и опять капитаном возьмут.
— Может, тебе денег нужно, так возьми! — предложил Чайкин.
— Не нужно мне денег… У меня есть пятьдесят долларов. Хорошо, что еще и эти не отобрала!
И с этими словами Дунаев стал раздеваться, чтобы лечь спать.
— А ты, Чайкин, когда едешь? — спросил он, уже лежа под одеялом.
— Завтра с вечерним пароходом.
— А ты хотел с утренним?
— Надо у Абрамсона побывать…
— Охота к нему ходить… Он тебя, жид, обманно хотел на судно определить, а ты с ним связываешься… Нешто хорошим он ремеслом занимается?.. Сманивать матроса, давать сонную водку да вроде как продавать его на купеческие корабли.
— Он теперь не дает сонной водки.
— Все равно… низким делом занимается… Лучше не ходи… Еще как бы не усыпил тебя да не обобрал дочиста.
Чайкин, разумеется, не сказал, что дал Абрамсону на торговлю его ваксой денег и что, кроме того, дал денег на отправку Ревекки за город, и проговорил:
— Тоже, если разобрать по-настоящему, то и Абрамсона нельзя вовсе осудить…
— Это жидюгу-то?
— А разве жид не такой же человек? У бога, брат, все равны…
— Христа-то жид продал!
— Один Иуда не пример… И христиане бога продают, живя не по совести… А если Абрамсон и занимался нехорошим делом, так от нужды… Надо прокормиться с семьей…
— Ну, ты всякого разбойника готов оправдать… С тобой не сговоришь… По-твоему, может оказаться, что и эта воровка Клара не виновата?
— Виновата, но только…
— Что? — нетерпеливо перебил Дунаев.
— Но только надо разобрать, по каким таким причинам она потеряла совесть… Может, и были причины, что она на обман такой пошла…
— Скверная баба — вот и причина… Попадись она мне когда-нибудь! Я ее!
— Бабу-то!
— А хоть бы и бабу! Не посмотрю, что бабу в Америке очень почитают. Оттаскаю в лучшем виде; пусть даже за это в тюрьме отсижу.
— Не оттаскаешь!
— Попадись только…
— В тебе сердце оказывает, Дунаев. Отойдет, и ты не только не оттаскаешь, а простишь эту самую Клару!
— Это за пять тысяч долларов? И чтобы простил!? Довольно даже глуп ты, Чайкин… Лучше спать, чем слушать твои несуразные слова…
И Дунаев смолк.
Скоро улегся и Чайкин, но долго не мог заснуть.
И встреча с Кирюшкиным, и приятная весть о том, что Бульдог и Долговязый не будут больше терзать матросов, и полупризнание Макдональда-Дэка в том, что он убил бывшего своего товарища, и одобрение этого убийства Старым Биллем, и, наконец, обман молодой девушки — все это произвело сильное впечатление на его чуткую, впечатлительную натуру; и все это невольно возбуждало работу мысли этого искателя правды.
И он с каким-то мучительным беспокойством раздумывал об этих людях, стараясь объяснить себе их поступки, и чувствовал, что и убийце Макдональду в его сердце не только нашлось оправдание, но что этот убийца возбуждает в нем симпатию.
Только Бульдогу и Долговязому он никак не мог найти оправдания, но, однако, решил, что и их когда-нибудь совесть зазрит и они поймут, как они жили нехорошо.
«Время только им не пришло! А придет!» — решил он.
ГЛАВА V
1
2
ГЛАВА VI
1
— Как прострекотала она свое, я и спрашиваю: «А деньги мои где? Она их оставила?» — «Какие деньги?» — спрашивает и выпялила глаза.
— Я сказал ей насчет пяти тысяч, как это отдал ей спрятать для сохранности.
— Что же она? — нетерпеливо спросил Чайкин.
— Сперва очень бранила Клару, а потом смеялась…
— Чему?
— А моей глупости. И прямо-таки в лицо назвала меня болваном и спросила: «Так-таки все деньги и отдали?» — «Все», — говорю. «И у вас ничего нет?» — «Ничего!» — «Дурак вы и есть, Дун, и Клара вас ловко надула… Положим, говорит, нехорошо, а ловко!» И тут же объяснила, что Кларка, значит, всю эту музыку задумала давно, так как еще до моего приезда предупредила хозяев, чтоб ее рассчитали, и, как я отдал ей деньги, она в ночь собралась и уехала.
— Куда ж она уехала? — спросил Чайкин.
— В Нью-Йорк. На пароходе сегодня утром… с моими денежками. Так и рассыльный, что у гостиницы стоит, мне объяснил. Он и вещи ее возил на пароход и видел, как она уехала. Ну, я из гостиницы в отчаянности побежал в участок…
— И что же?
— Как рассказал я в чем дело, — смеются как оглашенные.
— Чему?
— Да все тому же! — раздраженно крикнул Дунаев.
— А вернуть денег нельзя?
— Затем я и ходил… Но только в участке ничего не вышло. «Какие, говорят, доказательства, что вы, как настоящий джентльмен, не сделали вашей невесте свадебного подарка?» И три полицейских покатывались от смеха. «А судом, спрашиваю, разве нельзя?» — «Если, говорит, хотите отсидеть три года в тюрьме за клевету, то, разумеется, можно!» И опять хохочут. А один спрашивает: «Вы, конечно, русский?» — «Русский!» — «Ну, так я и знал!» — говорит. «Почему? — спрашиваю: — Разве русские в чем-нибудь дурном замечены? Или вы полагаете, что я облыжно показываю?» — «Напротив, говорит, вполне верим, что не облыжно, потому что никто другой, кроме русского, не пришел бы сюда признаваться в такой глупости, какую сделали вы». И снова заливаются… Оттуда я как ошпаренный прибежал сюда! — заключил свой рассказ Дунаев.
И он неожиданно хватил себя кулаком по лбу и воскликнул:
— И поделом тебе, дураку! Тоже жениться вздумал! Вперед наука!
— Чем же ты теперь займешься?
— Известно, чем. Опять в возчики пойду. Тут есть контора. Меня знают и опять капитаном возьмут.
— Может, тебе денег нужно, так возьми! — предложил Чайкин.
— Не нужно мне денег… У меня есть пятьдесят долларов. Хорошо, что еще и эти не отобрала!
И с этими словами Дунаев стал раздеваться, чтобы лечь спать.
— А ты, Чайкин, когда едешь? — спросил он, уже лежа под одеялом.
— Завтра с вечерним пароходом.
— А ты хотел с утренним?
— Надо у Абрамсона побывать…
— Охота к нему ходить… Он тебя, жид, обманно хотел на судно определить, а ты с ним связываешься… Нешто хорошим он ремеслом занимается?.. Сманивать матроса, давать сонную водку да вроде как продавать его на купеческие корабли.
— Он теперь не дает сонной водки.
— Все равно… низким делом занимается… Лучше не ходи… Еще как бы не усыпил тебя да не обобрал дочиста.
Чайкин, разумеется, не сказал, что дал Абрамсону на торговлю его ваксой денег и что, кроме того, дал денег на отправку Ревекки за город, и проговорил:
— Тоже, если разобрать по-настоящему, то и Абрамсона нельзя вовсе осудить…
— Это жидюгу-то?
— А разве жид не такой же человек? У бога, брат, все равны…
— Христа-то жид продал!
— Один Иуда не пример… И христиане бога продают, живя не по совести… А если Абрамсон и занимался нехорошим делом, так от нужды… Надо прокормиться с семьей…
— Ну, ты всякого разбойника готов оправдать… С тобой не сговоришь… По-твоему, может оказаться, что и эта воровка Клара не виновата?
— Виновата, но только…
— Что? — нетерпеливо перебил Дунаев.
— Но только надо разобрать, по каким таким причинам она потеряла совесть… Может, и были причины, что она на обман такой пошла…
— Скверная баба — вот и причина… Попадись она мне когда-нибудь! Я ее!
— Бабу-то!
— А хоть бы и бабу! Не посмотрю, что бабу в Америке очень почитают. Оттаскаю в лучшем виде; пусть даже за это в тюрьме отсижу.
— Не оттаскаешь!
— Попадись только…
— В тебе сердце оказывает, Дунаев. Отойдет, и ты не только не оттаскаешь, а простишь эту самую Клару!
— Это за пять тысяч долларов? И чтобы простил!? Довольно даже глуп ты, Чайкин… Лучше спать, чем слушать твои несуразные слова…
И Дунаев смолк.
Скоро улегся и Чайкин, но долго не мог заснуть.
И встреча с Кирюшкиным, и приятная весть о том, что Бульдог и Долговязый не будут больше терзать матросов, и полупризнание Макдональда-Дэка в том, что он убил бывшего своего товарища, и одобрение этого убийства Старым Биллем, и, наконец, обман молодой девушки — все это произвело сильное впечатление на его чуткую, впечатлительную натуру; и все это невольно возбуждало работу мысли этого искателя правды.
И он с каким-то мучительным беспокойством раздумывал об этих людях, стараясь объяснить себе их поступки, и чувствовал, что и убийце Макдональду в его сердце не только нашлось оправдание, но что этот убийца возбуждает в нем симпатию.
Только Бульдогу и Долговязому он никак не мог найти оправдания, но, однако, решил, что и их когда-нибудь совесть зазрит и они поймут, как они жили нехорошо.
«Время только им не пришло! А придет!» — решил он.
ГЛАВА V
1
Дунаев проснулся не таким сердитым, каким был вчера.
Как ни тяжела была для него потеря долгим трудом нажитых денег, но недаром же он пять лет жил в Америке и знал, что и потери колоссальных состояний не обескураживают американцев и они не падают духом и начинают снова.
И Дунаев, настолько обамериканившийся, чтобы понять бесплодность сетований о том, чего уж не вернешь, и слышавший от одного возчика немца, как тот часто повторял немецкую поговорку: «Деньги потерять — ничего не потерять, а дух потерять — все потерять», — уже спокойнее взглянул своей беде в глаза.
Вдобавок и прирожденное его добродушие в значительной степени помогло ему.
И он решил вновь нажить упорным, неустанным трудом пять тысяч, а то и больше, если подвернутся хорошие дела, и открыть мясную лавку.
«Руки, слава тебе господи, сильные, и здоровьем господь не обидел!» — думал Дунаев.
Он как-то особенно усердно помолился сегодня и, помывшись и одевшись, подошел к Чайкину и сказал уже повеселевшим и ласковым тоном:
— За ночь-то я отдумался, Вась.
— А что?
— Беду-то свою развел… Бог наказал, бог и наградит.
— Это правильно.
— Небось руки есть… Опять наживу денег. А на те пять тысяч наплевать. Будто их не было! Верно, что ли, Вась?
— Еще бы не верно! — обрадованно ответил Чайкин. — Деньги — дело наживное.
— Сделаюсь опять капитаном. Платят капитанам хорошо.
— Хорошо?
— Очень даже.
— А например?
— Да за каждую проводку обоза пятьсот долларов можно получить.
— Отчего так много?
— Опасное дело… Сам видел, каково ездить по большой дороге. Всего бойся — и агентов и этих самых индейцев. Выйдут, как они говорят, на боевую тропу, ну и береги свою голову. Вот за эту самую опаску и платят хорошо. Да ежели все благополучно доставить, то и награду дадут… И ежели ты не гулящий человек, то деньги нажить можно…
— И быть убитым можно?
— Это что и говорить…
— И человека убить легко?
— И это верно… Он в тебя палит, и ты в него. Бывал я с индейцами в перестрелке.
— Так отчего ты по какой другой части не займешься, Дунаев? — спросил Чайкин.
— Не могу.
— Отчего?
— Привык к своей должности.
— И не боишься?
— Чего?
— Что тебя укокошат.
— Боишься не боишься, а все думаешь: бог не выдаст, свинья не съест.
— Деньги соблазняют?
— То-то, деньги… Наживу их, тогда брошу опять дело — и сюда.
— Опять лавку?
— Опять.
В девятом часу, после легкого завтрака и кофе, Дунаев и Чайкин вышли из дома.
Очутившись на улице, они услышали тревожный звон колокола.
— Пожар! — заметил Дунаев.
Впереди и, казалось, далеко поднялось густое облако дыма, среди которого по временам вырывались огненные языки.
— Сильный пожар! Должно быть, горит внизу, на набережной или где-нибудь недалеко от пристани.
— Мне в ту сторону идти. Кстати погляжу, а то и помогу качать воду! — проговорил Чайкин.
— Не придется.
— Отчего?
— У них все паровые помпы… И пожарные у них молодцы.
Они вышли на главную улицу.
Мимо них пронеслись пожарные одной из частей города. Действительно, они глядели молодцами.
На одной из рессорных телег с пожарными инструментами, среди людей в форме и с металлическими шлемами на головах сидел господин в статском платье, в цилиндре.
— Это кто? — полюбопытствовал Чайкин.
— Должно быть, газетчик.
— Зачем?
— Чтобы описать, значит, какой пожар, сколько убытку… и завтра или сегодня в газету… публика все и узнает… Однако мне здесь надо свернуть… Так обедаем вместе?
— Вместе.
— А после обеда я тебя провожу на пароход… А скучно без тебя будет! — неожиданно прибавил Дунаев.
— И мне скучно, — свой, российский… Теперь уж мне на ферме не увидать российского человека.
— Когда небось приедешь сюда… А здесь есть русские… Один портной тоже бежал с судна…
— Матрос?
— Нет. Крепостной был взят одним лейтенантом в плавание заместо камардина… Убежал… Хорошо теперь живет… И женился на чешке… Есть еще один русский из духовного звания… из Соловков бежал… Ужо я тебе их адресы на случай дам… Еще двое сталоверов… из-за веры своей сюда прибыли. А поляков да жидов порядочно-таки. Только с жидами лучше не связывайся! — прибавил Дунаев.
Они разошлись. Дунаев пошел в контору наниматься в возчики, а Чайкин продолжал путь, направляясь к нижней части города, к набережной, недалеко от которой жил Абрамсон.
Как ни тяжела была для него потеря долгим трудом нажитых денег, но недаром же он пять лет жил в Америке и знал, что и потери колоссальных состояний не обескураживают американцев и они не падают духом и начинают снова.
И Дунаев, настолько обамериканившийся, чтобы понять бесплодность сетований о том, чего уж не вернешь, и слышавший от одного возчика немца, как тот часто повторял немецкую поговорку: «Деньги потерять — ничего не потерять, а дух потерять — все потерять», — уже спокойнее взглянул своей беде в глаза.
Вдобавок и прирожденное его добродушие в значительной степени помогло ему.
И он решил вновь нажить упорным, неустанным трудом пять тысяч, а то и больше, если подвернутся хорошие дела, и открыть мясную лавку.
«Руки, слава тебе господи, сильные, и здоровьем господь не обидел!» — думал Дунаев.
Он как-то особенно усердно помолился сегодня и, помывшись и одевшись, подошел к Чайкину и сказал уже повеселевшим и ласковым тоном:
— За ночь-то я отдумался, Вась.
— А что?
— Беду-то свою развел… Бог наказал, бог и наградит.
— Это правильно.
— Небось руки есть… Опять наживу денег. А на те пять тысяч наплевать. Будто их не было! Верно, что ли, Вась?
— Еще бы не верно! — обрадованно ответил Чайкин. — Деньги — дело наживное.
— Сделаюсь опять капитаном. Платят капитанам хорошо.
— Хорошо?
— Очень даже.
— А например?
— Да за каждую проводку обоза пятьсот долларов можно получить.
— Отчего так много?
— Опасное дело… Сам видел, каково ездить по большой дороге. Всего бойся — и агентов и этих самых индейцев. Выйдут, как они говорят, на боевую тропу, ну и береги свою голову. Вот за эту самую опаску и платят хорошо. Да ежели все благополучно доставить, то и награду дадут… И ежели ты не гулящий человек, то деньги нажить можно…
— И быть убитым можно?
— Это что и говорить…
— И человека убить легко?
— И это верно… Он в тебя палит, и ты в него. Бывал я с индейцами в перестрелке.
— Так отчего ты по какой другой части не займешься, Дунаев? — спросил Чайкин.
— Не могу.
— Отчего?
— Привык к своей должности.
— И не боишься?
— Чего?
— Что тебя укокошат.
— Боишься не боишься, а все думаешь: бог не выдаст, свинья не съест.
— Деньги соблазняют?
— То-то, деньги… Наживу их, тогда брошу опять дело — и сюда.
— Опять лавку?
— Опять.
В девятом часу, после легкого завтрака и кофе, Дунаев и Чайкин вышли из дома.
Очутившись на улице, они услышали тревожный звон колокола.
— Пожар! — заметил Дунаев.
Впереди и, казалось, далеко поднялось густое облако дыма, среди которого по временам вырывались огненные языки.
— Сильный пожар! Должно быть, горит внизу, на набережной или где-нибудь недалеко от пристани.
— Мне в ту сторону идти. Кстати погляжу, а то и помогу качать воду! — проговорил Чайкин.
— Не придется.
— Отчего?
— У них все паровые помпы… И пожарные у них молодцы.
Они вышли на главную улицу.
Мимо них пронеслись пожарные одной из частей города. Действительно, они глядели молодцами.
На одной из рессорных телег с пожарными инструментами, среди людей в форме и с металлическими шлемами на головах сидел господин в статском платье, в цилиндре.
— Это кто? — полюбопытствовал Чайкин.
— Должно быть, газетчик.
— Зачем?
— Чтобы описать, значит, какой пожар, сколько убытку… и завтра или сегодня в газету… публика все и узнает… Однако мне здесь надо свернуть… Так обедаем вместе?
— Вместе.
— А после обеда я тебя провожу на пароход… А скучно без тебя будет! — неожиданно прибавил Дунаев.
— И мне скучно, — свой, российский… Теперь уж мне на ферме не увидать российского человека.
— Когда небось приедешь сюда… А здесь есть русские… Один портной тоже бежал с судна…
— Матрос?
— Нет. Крепостной был взят одним лейтенантом в плавание заместо камардина… Убежал… Хорошо теперь живет… И женился на чешке… Есть еще один русский из духовного звания… из Соловков бежал… Ужо я тебе их адресы на случай дам… Еще двое сталоверов… из-за веры своей сюда прибыли. А поляков да жидов порядочно-таки. Только с жидами лучше не связывайся! — прибавил Дунаев.
Они разошлись. Дунаев пошел в контору наниматься в возчики, а Чайкин продолжал путь, направляясь к нижней части города, к набережной, недалеко от которой жил Абрамсон.
2
Чем ближе подходил Чайкин к месту пожара, тем больше видел людей, спешивших туда. Охваченный общим возбуждением, прибавил и он шагу.
Через полчаса Чайкин уже спускался к набережной и скоро пришел к месту пожара.
Зрелище было ужасное.
Огромный пятиэтажный дом был охвачен дымом и пламенем, вырывавшимся из крыши, уже частью разобранной, и из окон. Раздался треск проваливающихся потолков и балок. Взрывались бочки со спиртом и вином в нижнем этаже, в котором помещался ресторан… Из-за ветра, дувшего с моря и помогавшего пожару, было почти невозможно отстоять дом. Пожарные с закопченными лицами быстро спускались с крыши по огромным приставленным лестницам. Над домом была такая масса огня, что оставаться там было невозможно.
Несколько паровых помп и ручных помп, привезенных с военных судов, стоявших на рейде, выбрасывали массу воды на горевший дом, сосредоточивая воду на более пылавших местах, но огонь не поддавался воде… На минуту пламя исчезало под густыми клубами дыма и снова вырывалось с еще большею силою.
Кучи имущества, которое успели спасти или выкинуть из окон, грудами лежали на набережной. Около пожитков стояли полуодетые жильцы и жилицы горевшего дома. Тут же были и маленькие дети.
— Хорошо, что все спаслись! — проговорил кто-то в толпе около Чайкина.
Но в эту самую минуту раздался чей-то раздирающий душу вопль. Из толпы выбежала бледная как смерть молодая женщина и, указывая на окно в верхнем этаже, крикнула:
— Моя девочка… Там моя девочка… Спасите!
Толпа замерла.
— Где ваша девочка? — спросил один из пожарных.
Молодая женщина, обезумевшая от ужаса, показывала вздрагивающей рукой на крайнее окно пятого этажа…
— Она спала… Ее забыли… Пустите меня… Я поднимусь за ней…
И она ринулась к лестнице.
Но ее удержали.
— Вы идете на верную смерть… Спасти невозможно.
Молодая женщина вскрикнула и упала без чувств.
— Девочка, верно, уж погибла! — проговорил кто-то около Чайкина.
— Огонь сейчас вырвется над этим окном… Он рядом.
— Она жива! Она у окна! — раздался чей-то голос.
Чайкин поднял голову и увидал у окна ребенка, беспомощно простирающего руки.
Вопль ужаса вырвался у толпы.
Но никто не решался подняться по лестнице, приставленной к этому окну. Огонь, вырывавшийся из окон, и густой дым, казалось, делали невозможной всякую попытку. Смельчак, который решится полезть, или сгорит, или задохнется в дыму.
И пожарные отвернулись от окна.
— Поздно! — раздался голос брандмайора.
Великая жалость охватила Чайкина при виде ребенка. Какая-то волна прилила к его сердцу, и в то же мгновение он решил не столько умом, сколько силою чувства, спасти малютку.
И это внезапное решение словно бы окрылило его и придало ему мужества и ту веру, которые и делают людей способными на геройские подвиги во имя любви к ближнему.
Словно бы какая-то посторонняя сила, которой сопротивляться было невозможно, выкинула Чайкина из толпы вперед.
У одной из помп он увидал два ведра с водой и какой-то инстинкт заставил его вылить их на себя. Затем он ринулся к лестнице и побежал по ней с быстротою и ловкостью хорошего марсового, одним духом взлетавшего на марс.
В первые минуты он почти не чувствовал охватившего его огня и дыма.
Толпа ахнула и замерла.
Глаза всех были устремлены на этого маленького белобрысого человека, бежавшего, казалось, на верную смерть. Многие женщины рыдали.
Но вот он у окна. Вот он схватывает ребенка…
Крик радости и одобрения, вырвавшийся из тысячи людских грудей, потрясает воздух.
Очнувшись, мать с надеждой жадно смотрит наверх: слезы мешают ей видеть, как Чайкин прикрыл ребенка своим пиджаком и плотно прижал его к своей груди.
Но спускаться было не так легко, как подняться.
Весь обожженный, чувствуя невыносимую боль, но полный той несокрушимости духа, которая дает силы превозмогать физические страдания, он спускается вниз, крепко прижимая к груди своей ношу…
На половине дороги силы его падают… Он задыхается от дыма и чувствует, что волосы его горят… Но пожарные догадались пустить в него снизу струю воды из брандспойта, и он почувствовал облегчение и двинулся дальше…
Еще несколько ужасающих минут — и оглушительное ура раздается в воздухе.
Мать схватывает ребенка и хочет благодарить спасителя, но он, весь почерневший, с обгорелыми ногами, едва ступивши на землю, падает без чувств.
Его окружает толпа. Все хотят взглянуть на этого бесстрашного человека, так дорого поплатившегося за подвиг… Всем хочется узнать его имя…
Но в эту минуту приносят носилки, и Чайкина бережно кладут на них и несут в госпиталь…
Целая толпа сопровождает его.
— Что, он жив? — спрашивают друг у друга.
Доктор, шедший рядом с носилками, отвечает, что жив.
— Может поправиться?
Доктор пожимает плечами.
В эту минуту к носилкам подбегает Макдональд-Дэк. Заглянув в лицо Чайкина, он восклицает:
— Я так и думал… Это Чайк!..
— Кто он такой? — спросил у Макдональда какой-то господин.
— Русский эмигрант… матрос…
Господин поспешно стал записывать сообщенное известие в записную книжку.
— Превосходнейший человек… Золотое сердце…
— Сколько ему лет?
— Кажется, двадцать пять.
— Какой он наружности?
— Да вам зачем?
— Я репортер…
— В таком случае я вам могу о нем кое-что сообщить… Это… это единственный в своем роде парень! — проговорил взволнованно Макдональд.
И он стал рассказывать репортеру о Чайкине.
Когда носилки вынесли на гору, к Макдональду подошел Старый Билль, шедший на пожар.
Когда Билль услыхал от Макдональда о подвиге Чайкина и о том, что он, еле живой, лежит в носилках, он угрюмо проговорил:
— Вот и первые шаги его в Америке… Бедный Чайк!..
И он пошел рядом с Макдональдом и, в свою очередь, сообщил репортеру о Чайкине, о том, как он бежал в прошлом году с клипера «Проворный» из-за того, что его наказали, о том, как он спас Чезаре, и так далее.
Репортер был в восторге. У него была готова в уме превосходнейшая статейка.
Чайкин застонал.
Билль подошел к нему.
— Сейчас, Чайк, в госпиталь вас принесут! — проговорил он необыкновенно нежно.
Чайкин открыл глаза и, казалось, не узнал Старого Билля.
— А ребенок… жив? — спросил он.
— Жив… жив, Чайк.
Чайкин закрыл глаза и очнулся только тогда, когда в госпитале его раздели и, уложивши в постель, стали перевязывать страшные ожоги, покрывавшие его тело.
Во время перевязки он стонал, испытывая невыносимые страдания.
Почти весь день у госпиталя стояла толпа, желавшая иметь сведения о положении больного. То и дело к госпиталю подходили и подъезжали разные лица, преимущественно женщины, справляться жив ли Чайкин, и есть ли надежда на спасение. Приезжали губернатор, шериф…
Ответы докторов были не особенно утешительны.
В вечерних газетах появились отчеты о пожаре и о подвиге русского матроса, а в одной была напечатана целая биография Чайкина, в которой, между прочим, описывалось, как он спас в море испанца.
На другой день в газетах сообщали об его трудном положении, об его страданиях, переносимых им с необыкновенным мужеством и терпением, удивлявшими врачей и сиделок.
Во всем Сан-Франциско только и говорили, что о Чайкине.
Он сделался героем дня.
Билль, Дунаев и Макдональд всю ночь продежурили по очереди у постели больного, но не тревожили его разговорами.
Сиделка воспрещала разговаривать с Чайкиным. Всю ночь он стонал и часто бредил.
Старый Билль, дежуривший у Чайкина с полуночи до шести часов утра, ушел от него мрачный. В полдень он должен был уезжать из Сан-Франциско и просил Макдональда прислать ему сказать о том, что скажут врачи.
И Макдональд написал ему, что врачи не особенно надеются на спасение Чайка, и от себя прибавил, что Чайк очень слаб, но в памяти, просил кланяться Старому Биллю и зовет Дуна. «Очевидно, — писал Макдональд, — бедному Чайку хочется видеть в последние часы своей жизни соотечественника, который напоминает ему о родине, вдали от которой Чайк погибает благодаря великому своему сердцу».
Получив эту записку, Билль объявил в конторе, что ему необходимо на полчаса отлучиться, и, наняв извозчичью коляску, полетел в госпиталь.
Дунаев был уже там и, сменивши Дэка, сидел у постели Чайкина, употребляя чрезвычайные усилия, чтобы не зареветь.
— Ну, как дела? — спросил Билль.
— Спит после перевязки.
Билль заглянул в обложенное ватой лицо Чайкина и увидал только страшно опухшие, без бровей и ресниц, закрытые глаза.
— Что говорят доктора? — спросил Билль, отходя с Дунаевым к окну.
— Резать сегодня будут ногу.
— Зачем?
— Надо, говорят, вырезать часть мяса, а то, если гнить начнет, беда… А ему и так плохо… Резать начнут того и гляди…
Дунаев не договорил и усиленно заморгал глазами.
— Если доктора хотят резать, значит надо резать! — прошептал Билль. — И вы не падайте духом, Дун, а то, глядя на ваше лицо, и Чайк упадет духом… Теперь он больной! — прибавил Билль, словно бы поясняя, почему Чайкин может упасть духом.
— Я постараюсь.
— Когда будут его резать?
— В три часа.
— Так вот что: получите три доллара и телеграфируйте мне после операции, что с Чайком, сегодня, завтра и послезавтра. — Билль объяснил, куда телеграфировать, и вслед за тем спросил: — Или вы уж уедете, Дун, с обозом?
— Я не поеду! Сегодня отказался! Буду при Чайке, пока он не умрет или не поправится.
— А деньги у вас есть, Дун? Или все до цента отдали на хранение Кларе?
— Пятьдесят долларов осталось.
— Возьмите у меня сотню.
— Не надо. Если не хватит, буду на пристани работать.
— Возьмите ради Чайка. Около него будьте… Не оставляйте его одного… Если он поправится, то не скоро…
И Билль вынул из своего кошеля пять монет и передал Дунаеву.
— А мне пора ехать. Прощайте, Дун, кланяйтесь Чайку! Скажите, что я заходил прощаться. И телеграфируйте через неделю — в Сакраменто, через две — на Соленое озеро, через три — в Денвер… Надеюсь, еще увидимся…
Билль подошел к постели больного.
Чайкин в эту минуту открыл глаза.
При виде Старого Билля, одетого в старую куртку, в высоких сапогах на ногах, Чайкин, словно бы очнувшись от сновидений, унесших его совсем в другой мир, вспомнил свое путешествие, и его серые, впавшие, страдальческие глаза ласково остановились на Билле.
— Спасибо, Билль… навестили. Едете сегодня?
— Еду, Чайк.
— Счастливого пути…
— До свидания, Чайк. Надеюсь, как вернусь, поправитесь.
— Как бог даст.
— В вас духу, Чайк, много… Захотите — и поправитесь. И доктора говорят, что недельки через три прежним Чайком станете.
Билль улыбнулся и, несколько раз кивнув головой, вышел и только на улице смахнул слезу, показавшуюся у него на глазах, и попросил извозчика ехать скорей в контору Общества дилижансов.
— Добер Билль! — промолвил Чайкин.
— Добер. Он вчера ночью около тебя сидел… И все о тебе беспокоятся, даром что чужие… Сам губернатор был… И народ стоял… и в газетах тебя пропечатали за твой подвиг… И эта самая барыня, которой девочку ты спас, была несколько раз… Только ее не допустили… И лейтенант Погожин был… И флаг-офицер от адмирала приезжал…
Чайкин, казалось, слушал все это равнодушно и только спросил:
— А девочка жива?
— Живехонька, Вась.
— А ты, Дунаев, место нашел?..
— Нет. Через месяц выйдет! — нарочно из деликатности соврал Дунаев.
— Так ты мои деньги возьми.
— Не надо. Есть.
— И знаешь, о чем попрошу тебя, голубчик?
— О чем?
— Если бог не пошлет поправки и мне придется помирать, то добудь ты мне священника. Верно, новый капитан позволит, чтобы батюшка с «Проворного» исповедал и причастил как следовает.
— С чего ты взял?.. Небось на поправку пойдешь!
— Там видно будет. А просьбу исполни.
— Исполню. Консула попрошу.
— Спасибо… А деньги, кои у меня есть, триста двадцать долларов…
— У тебя ведь пятьсот было…
— Я Абрамсону дал… Он ваксу продавать будет… ремесло свое бросит и дочь выправит… она больна… Так деньги возьми и на часть их похорони меня, а достальные дошли матери в деревню… Адрес при деньгах… Слышишь?
— Слышу… Только ты все это напрасно, Вась!.. Одно сумление…
— Сумления нет, Дунаев… А я на всякий случай…
Вошедшая сиделка попросила Дунаева не разговаривать.
— Больному вредно! — серьезно прибавила она и, приблизившись к Чайкину, необыкновенно ловко и умело приподняла сильными руками подушку и голову Чайкина и стала его поить молоком.
Чайкин с видимым удовольствием глотал молоко.
— А на ваше имя получено много писем и телеграмм, Чайк: верно, высказывают свое сочувствие и удивление к вашему подвигу. Как поправитесь, я принесу их вам!.. — проговорила сиделка, вполне уверенная, что сообщенное ею известие порадует и подбодрит больного.
Через полчаса Чайкин уже спускался к набережной и скоро пришел к месту пожара.
Зрелище было ужасное.
Огромный пятиэтажный дом был охвачен дымом и пламенем, вырывавшимся из крыши, уже частью разобранной, и из окон. Раздался треск проваливающихся потолков и балок. Взрывались бочки со спиртом и вином в нижнем этаже, в котором помещался ресторан… Из-за ветра, дувшего с моря и помогавшего пожару, было почти невозможно отстоять дом. Пожарные с закопченными лицами быстро спускались с крыши по огромным приставленным лестницам. Над домом была такая масса огня, что оставаться там было невозможно.
Несколько паровых помп и ручных помп, привезенных с военных судов, стоявших на рейде, выбрасывали массу воды на горевший дом, сосредоточивая воду на более пылавших местах, но огонь не поддавался воде… На минуту пламя исчезало под густыми клубами дыма и снова вырывалось с еще большею силою.
Кучи имущества, которое успели спасти или выкинуть из окон, грудами лежали на набережной. Около пожитков стояли полуодетые жильцы и жилицы горевшего дома. Тут же были и маленькие дети.
— Хорошо, что все спаслись! — проговорил кто-то в толпе около Чайкина.
Но в эту самую минуту раздался чей-то раздирающий душу вопль. Из толпы выбежала бледная как смерть молодая женщина и, указывая на окно в верхнем этаже, крикнула:
— Моя девочка… Там моя девочка… Спасите!
Толпа замерла.
— Где ваша девочка? — спросил один из пожарных.
Молодая женщина, обезумевшая от ужаса, показывала вздрагивающей рукой на крайнее окно пятого этажа…
— Она спала… Ее забыли… Пустите меня… Я поднимусь за ней…
И она ринулась к лестнице.
Но ее удержали.
— Вы идете на верную смерть… Спасти невозможно.
Молодая женщина вскрикнула и упала без чувств.
— Девочка, верно, уж погибла! — проговорил кто-то около Чайкина.
— Огонь сейчас вырвется над этим окном… Он рядом.
— Она жива! Она у окна! — раздался чей-то голос.
Чайкин поднял голову и увидал у окна ребенка, беспомощно простирающего руки.
Вопль ужаса вырвался у толпы.
Но никто не решался подняться по лестнице, приставленной к этому окну. Огонь, вырывавшийся из окон, и густой дым, казалось, делали невозможной всякую попытку. Смельчак, который решится полезть, или сгорит, или задохнется в дыму.
И пожарные отвернулись от окна.
— Поздно! — раздался голос брандмайора.
Великая жалость охватила Чайкина при виде ребенка. Какая-то волна прилила к его сердцу, и в то же мгновение он решил не столько умом, сколько силою чувства, спасти малютку.
И это внезапное решение словно бы окрылило его и придало ему мужества и ту веру, которые и делают людей способными на геройские подвиги во имя любви к ближнему.
Словно бы какая-то посторонняя сила, которой сопротивляться было невозможно, выкинула Чайкина из толпы вперед.
У одной из помп он увидал два ведра с водой и какой-то инстинкт заставил его вылить их на себя. Затем он ринулся к лестнице и побежал по ней с быстротою и ловкостью хорошего марсового, одним духом взлетавшего на марс.
В первые минуты он почти не чувствовал охватившего его огня и дыма.
Толпа ахнула и замерла.
Глаза всех были устремлены на этого маленького белобрысого человека, бежавшего, казалось, на верную смерть. Многие женщины рыдали.
Но вот он у окна. Вот он схватывает ребенка…
Крик радости и одобрения, вырвавшийся из тысячи людских грудей, потрясает воздух.
Очнувшись, мать с надеждой жадно смотрит наверх: слезы мешают ей видеть, как Чайкин прикрыл ребенка своим пиджаком и плотно прижал его к своей груди.
Но спускаться было не так легко, как подняться.
Весь обожженный, чувствуя невыносимую боль, но полный той несокрушимости духа, которая дает силы превозмогать физические страдания, он спускается вниз, крепко прижимая к груди своей ношу…
На половине дороги силы его падают… Он задыхается от дыма и чувствует, что волосы его горят… Но пожарные догадались пустить в него снизу струю воды из брандспойта, и он почувствовал облегчение и двинулся дальше…
Еще несколько ужасающих минут — и оглушительное ура раздается в воздухе.
Мать схватывает ребенка и хочет благодарить спасителя, но он, весь почерневший, с обгорелыми ногами, едва ступивши на землю, падает без чувств.
Его окружает толпа. Все хотят взглянуть на этого бесстрашного человека, так дорого поплатившегося за подвиг… Всем хочется узнать его имя…
Но в эту минуту приносят носилки, и Чайкина бережно кладут на них и несут в госпиталь…
Целая толпа сопровождает его.
— Что, он жив? — спрашивают друг у друга.
Доктор, шедший рядом с носилками, отвечает, что жив.
— Может поправиться?
Доктор пожимает плечами.
В эту минуту к носилкам подбегает Макдональд-Дэк. Заглянув в лицо Чайкина, он восклицает:
— Я так и думал… Это Чайк!..
— Кто он такой? — спросил у Макдональда какой-то господин.
— Русский эмигрант… матрос…
Господин поспешно стал записывать сообщенное известие в записную книжку.
— Превосходнейший человек… Золотое сердце…
— Сколько ему лет?
— Кажется, двадцать пять.
— Какой он наружности?
— Да вам зачем?
— Я репортер…
— В таком случае я вам могу о нем кое-что сообщить… Это… это единственный в своем роде парень! — проговорил взволнованно Макдональд.
И он стал рассказывать репортеру о Чайкине.
Когда носилки вынесли на гору, к Макдональду подошел Старый Билль, шедший на пожар.
Когда Билль услыхал от Макдональда о подвиге Чайкина и о том, что он, еле живой, лежит в носилках, он угрюмо проговорил:
— Вот и первые шаги его в Америке… Бедный Чайк!..
И он пошел рядом с Макдональдом и, в свою очередь, сообщил репортеру о Чайкине, о том, как он бежал в прошлом году с клипера «Проворный» из-за того, что его наказали, о том, как он спас Чезаре, и так далее.
Репортер был в восторге. У него была готова в уме превосходнейшая статейка.
Чайкин застонал.
Билль подошел к нему.
— Сейчас, Чайк, в госпиталь вас принесут! — проговорил он необыкновенно нежно.
Чайкин открыл глаза и, казалось, не узнал Старого Билля.
— А ребенок… жив? — спросил он.
— Жив… жив, Чайк.
Чайкин закрыл глаза и очнулся только тогда, когда в госпитале его раздели и, уложивши в постель, стали перевязывать страшные ожоги, покрывавшие его тело.
Во время перевязки он стонал, испытывая невыносимые страдания.
Почти весь день у госпиталя стояла толпа, желавшая иметь сведения о положении больного. То и дело к госпиталю подходили и подъезжали разные лица, преимущественно женщины, справляться жив ли Чайкин, и есть ли надежда на спасение. Приезжали губернатор, шериф…
Ответы докторов были не особенно утешительны.
В вечерних газетах появились отчеты о пожаре и о подвиге русского матроса, а в одной была напечатана целая биография Чайкина, в которой, между прочим, описывалось, как он спас в море испанца.
На другой день в газетах сообщали об его трудном положении, об его страданиях, переносимых им с необыкновенным мужеством и терпением, удивлявшими врачей и сиделок.
Во всем Сан-Франциско только и говорили, что о Чайкине.
Он сделался героем дня.
Билль, Дунаев и Макдональд всю ночь продежурили по очереди у постели больного, но не тревожили его разговорами.
Сиделка воспрещала разговаривать с Чайкиным. Всю ночь он стонал и часто бредил.
Старый Билль, дежуривший у Чайкина с полуночи до шести часов утра, ушел от него мрачный. В полдень он должен был уезжать из Сан-Франциско и просил Макдональда прислать ему сказать о том, что скажут врачи.
И Макдональд написал ему, что врачи не особенно надеются на спасение Чайка, и от себя прибавил, что Чайк очень слаб, но в памяти, просил кланяться Старому Биллю и зовет Дуна. «Очевидно, — писал Макдональд, — бедному Чайку хочется видеть в последние часы своей жизни соотечественника, который напоминает ему о родине, вдали от которой Чайк погибает благодаря великому своему сердцу».
Получив эту записку, Билль объявил в конторе, что ему необходимо на полчаса отлучиться, и, наняв извозчичью коляску, полетел в госпиталь.
Дунаев был уже там и, сменивши Дэка, сидел у постели Чайкина, употребляя чрезвычайные усилия, чтобы не зареветь.
— Ну, как дела? — спросил Билль.
— Спит после перевязки.
Билль заглянул в обложенное ватой лицо Чайкина и увидал только страшно опухшие, без бровей и ресниц, закрытые глаза.
— Что говорят доктора? — спросил Билль, отходя с Дунаевым к окну.
— Резать сегодня будут ногу.
— Зачем?
— Надо, говорят, вырезать часть мяса, а то, если гнить начнет, беда… А ему и так плохо… Резать начнут того и гляди…
Дунаев не договорил и усиленно заморгал глазами.
— Если доктора хотят резать, значит надо резать! — прошептал Билль. — И вы не падайте духом, Дун, а то, глядя на ваше лицо, и Чайк упадет духом… Теперь он больной! — прибавил Билль, словно бы поясняя, почему Чайкин может упасть духом.
— Я постараюсь.
— Когда будут его резать?
— В три часа.
— Так вот что: получите три доллара и телеграфируйте мне после операции, что с Чайком, сегодня, завтра и послезавтра. — Билль объяснил, куда телеграфировать, и вслед за тем спросил: — Или вы уж уедете, Дун, с обозом?
— Я не поеду! Сегодня отказался! Буду при Чайке, пока он не умрет или не поправится.
— А деньги у вас есть, Дун? Или все до цента отдали на хранение Кларе?
— Пятьдесят долларов осталось.
— Возьмите у меня сотню.
— Не надо. Если не хватит, буду на пристани работать.
— Возьмите ради Чайка. Около него будьте… Не оставляйте его одного… Если он поправится, то не скоро…
И Билль вынул из своего кошеля пять монет и передал Дунаеву.
— А мне пора ехать. Прощайте, Дун, кланяйтесь Чайку! Скажите, что я заходил прощаться. И телеграфируйте через неделю — в Сакраменто, через две — на Соленое озеро, через три — в Денвер… Надеюсь, еще увидимся…
Билль подошел к постели больного.
Чайкин в эту минуту открыл глаза.
При виде Старого Билля, одетого в старую куртку, в высоких сапогах на ногах, Чайкин, словно бы очнувшись от сновидений, унесших его совсем в другой мир, вспомнил свое путешествие, и его серые, впавшие, страдальческие глаза ласково остановились на Билле.
— Спасибо, Билль… навестили. Едете сегодня?
— Еду, Чайк.
— Счастливого пути…
— До свидания, Чайк. Надеюсь, как вернусь, поправитесь.
— Как бог даст.
— В вас духу, Чайк, много… Захотите — и поправитесь. И доктора говорят, что недельки через три прежним Чайком станете.
Билль улыбнулся и, несколько раз кивнув головой, вышел и только на улице смахнул слезу, показавшуюся у него на глазах, и попросил извозчика ехать скорей в контору Общества дилижансов.
— Добер Билль! — промолвил Чайкин.
— Добер. Он вчера ночью около тебя сидел… И все о тебе беспокоятся, даром что чужие… Сам губернатор был… И народ стоял… и в газетах тебя пропечатали за твой подвиг… И эта самая барыня, которой девочку ты спас, была несколько раз… Только ее не допустили… И лейтенант Погожин был… И флаг-офицер от адмирала приезжал…
Чайкин, казалось, слушал все это равнодушно и только спросил:
— А девочка жива?
— Живехонька, Вась.
— А ты, Дунаев, место нашел?..
— Нет. Через месяц выйдет! — нарочно из деликатности соврал Дунаев.
— Так ты мои деньги возьми.
— Не надо. Есть.
— И знаешь, о чем попрошу тебя, голубчик?
— О чем?
— Если бог не пошлет поправки и мне придется помирать, то добудь ты мне священника. Верно, новый капитан позволит, чтобы батюшка с «Проворного» исповедал и причастил как следовает.
— С чего ты взял?.. Небось на поправку пойдешь!
— Там видно будет. А просьбу исполни.
— Исполню. Консула попрошу.
— Спасибо… А деньги, кои у меня есть, триста двадцать долларов…
— У тебя ведь пятьсот было…
— Я Абрамсону дал… Он ваксу продавать будет… ремесло свое бросит и дочь выправит… она больна… Так деньги возьми и на часть их похорони меня, а достальные дошли матери в деревню… Адрес при деньгах… Слышишь?
— Слышу… Только ты все это напрасно, Вась!.. Одно сумление…
— Сумления нет, Дунаев… А я на всякий случай…
Вошедшая сиделка попросила Дунаева не разговаривать.
— Больному вредно! — серьезно прибавила она и, приблизившись к Чайкину, необыкновенно ловко и умело приподняла сильными руками подушку и голову Чайкина и стала его поить молоком.
Чайкин с видимым удовольствием глотал молоко.
— А на ваше имя получено много писем и телеграмм, Чайк: верно, высказывают свое сочувствие и удивление к вашему подвигу. Как поправитесь, я принесу их вам!.. — проговорила сиделка, вполне уверенная, что сообщенное ею известие порадует и подбодрит больного.
ГЛАВА VI
1
В это самое утро начальник русской эскадры Тихого океана, контр-адмирал Бороздин, только что перечитал вчерашние вечерние и сегодняшние утренние газеты и грустно покачивал головой, сидя у письменного стола в своем большом и роскошном номере гостиницы, в то время как его флаг-офицер, молодой мичман, заваривал чай, привезенный с корвета адмиралом на берег вместе с самоваром.
— Читали газеты? — спросил адмирал мичмана.
— Нет еще, ваше превосходительство!
— Прочтите… Там описан подвиг нашего русского матроса Чайкина, — его здесь, конечно, в Чайка перекрестили, — бежавшего в прошлом году с «Проворного».
— Мне уж рассказывал очевидец… Удивительный подвиг, ваше превосходительство.
— Какой очевидец?
— Лейтенант Погожин. Он был с пожарной командой при тушении пожара и узнал в этом смельчаке, бросившемся спасать ребенка, Чайкина… Он рассказывал, какое изумление вызвал во всех этот маленький, тщедушный на вид матросик… Он и на «Проворном» был общий любимец, ваше превосходительство! Погожин говорил, что Чайкин был самый тихий, скромный и усердный матрос… Он только одного боялся…
— Чего?
— Линьков, ваше превосходительство… И когда его вместе со всеми фор-марсовыми за опоздание на три секунды перемены марселя старший офицер приказал наказать линьками, то он пришел в ужас… Погожин видел и слышал, как он шептал молитву… И он, Погожин, просил за него старшего офицера…
— И тот, конечно, отказал в ходатайстве; если всех, так всех!
— Читали газеты? — спросил адмирал мичмана.
— Нет еще, ваше превосходительство!
— Прочтите… Там описан подвиг нашего русского матроса Чайкина, — его здесь, конечно, в Чайка перекрестили, — бежавшего в прошлом году с «Проворного».
— Мне уж рассказывал очевидец… Удивительный подвиг, ваше превосходительство.
— Какой очевидец?
— Лейтенант Погожин. Он был с пожарной командой при тушении пожара и узнал в этом смельчаке, бросившемся спасать ребенка, Чайкина… Он рассказывал, какое изумление вызвал во всех этот маленький, тщедушный на вид матросик… Он и на «Проворном» был общий любимец, ваше превосходительство! Погожин говорил, что Чайкин был самый тихий, скромный и усердный матрос… Он только одного боялся…
— Чего?
— Линьков, ваше превосходительство… И когда его вместе со всеми фор-марсовыми за опоздание на три секунды перемены марселя старший офицер приказал наказать линьками, то он пришел в ужас… Погожин видел и слышал, как он шептал молитву… И он, Погожин, просил за него старшего офицера…
— И тот, конечно, отказал в ходатайстве; если всех, так всех!