Страница:
Константину было страшно. Он вспомнил Варины глаза, ее слезы, и ему захотелось вернуться обратно, чтобы прижать дочь к себе и никогда уже больше не разлучаться с нею. Поздно, поздно, поздно...
Двенадцатого марта вещи были уложены, но в самый последний момент, когда все квартиранты съехали, Константин окончательно засомневался в правильности своего решения.
- Верно ли поступаем мы, оставляя здесь тех, кто именно сейчас более всего нуждается в нашей помощи? - спросил он Антония. - Не вернуться ли нам домой? - Константин задумчиво посмотрел на митрополита, помолчал и, покачав головой, сам же ответил на свой вопрос. - Поздно, назад дороги нет. Мы уже не сможем возвратиться, нам просто-напросто не дадут этого сделать. Надо ехать.
В комнату заглянул командир только что прибывшего белогвардейского полка:
- Мне велено справиться, когда и на каком пароходе поедет владыка,-отчеканил он.
Антоний сел в кресло и уверенно проговорил:
- Владыка никуда не поедет. Отправляйтесь без меня. Ты прав, повернулся он к Константину. - Мы нужнее здесь. И не все ли равно, где умирать.
Константин пришел в замешательство - получается, что это он повинен в том, что митрополит изменил свое решение. Попросив прощения, он быстро вышел из комнаты и пошел доложить об изменившихся планах Антония.
Придумали хитрость. Один из ехавших вместе со всеми протоиерей отправился к грекам просить их о помощи. Через полчаса греки вошли к митрополиту:
- Владыка,- обратились они к нему, - пожалуйте на пароход "Эливзис" отслужить молебен по случаю взятия греками святой Софии в Константинополе.
Антоний утвердительно кивнул и, сев в лазаретный автомобиль, отправился на пароход. Оставшиеся его вещи поехали на другом автомобиле следом за ним.
Пароход отчалил. На пристани ржали лошади, слышались выстрелы и взрывы, вопли и стенания. Назад дороги не было никому.
Перед тем, как взойти на палубу, Константин успел взять горстку родной земли. Он сжимал ее в руке и неотрывно глядел на удаляющийся берег. "Я вернусь сюда, обязательно вернусь, - горестно думал он, - во имя дедов моих, моего отца, моих детей. Это их и моя земля. Я должен быть рядом с могилами тех, кто дал мне жизнь, кто любил меня всем сердцем, кто верил и нуждался во мне. Я обязательно вернусь".
Белое неласковое солнце скатилось за горизонт. С пронзительным криком носились над головой толстобрюхие чайки, и крик их, так похожий на плач младенца, рвал душу. Низко, почти касаясь человека, в одиночестве стоявшего на ветру и печально устремившего взор свой в морскую пучину, с жалобным криком пронеслась одна из птиц, стукнулась сильным крылом своим о борт и, протяжно вскрикнув последний раз, быстро исчезла в темной ледяной купели.
Было холодно, но Константин стоял на палубе и не хотел спускаться в каюту. Налетевший с берега ветер распахнул полы его ризы, бросив в лицо холодными брызгами. Он снял с головы камилавку, боясь, что ветер может кинуть ее в воду. Скупая мужская слеза скатилась по щеке, смешавшись с солеными морскими каплями.
Стемнело, а Константин все стоял и стоял, задумчиво глядя туда, где остался до боли родной берег. Где-то невдалеке плескались дельфины, светились от сияния луны в черной безмолвной бездне медузы, на небе грустно подмигивали холодные недосягаемые звезды. Родная земля осталась далеко позади...
19 ноября 1920 года под предводительством Главнокомандующего русской армией генерала Петра Врангеля к Царьграду прибыли и сосредоточились на Босфоре более сотни кораблей русского и иностранного флотов, переполненные русскими людьми. Около ста пятидесяти тысяч человек, в числе которых свыше ста тысяч воинских чинов, воевавших с большевиками, тысячи раненых и больных, воспитанники военно-учебных заведений, женщины и дети, - все они бежали от грязного произвола не потому, что не любили Россию, а потому, что им не было мочи смотреть на все те злодеяния, которые чинили большевики под видом гуманных и чистых идей.
Среди прибывших в Константинополь были и архипастыри во главе с владыкой Антонием, и русские офицеры, ученые и литераторы, интеллигенция, представители всех классов России. Душа России, захлебнувшаяся кровавыми большевистскими расправами, оказалась на маленьком пятачке, заменившем многострадальную родину, где жизнь продолжалась, несмотря ни на что, и мысль, что положение изгнанников - явление кратковременное, что нелепость большевистского режима очевидна, не покидала их ни на минуту.
В этот же день на пароходе "Великий князь Александр Михайвич"состоялось первое заграничное заседание Высшего церковного управления на Юге России, в котором принимали участие митрополит Антоний, митрополит Херсонский и Одесский Платон, архиепископ Полтавский и Переяславский Феофан, Управляющий военным и морским духовенством епископ Вениамин, протоиерей города Севастополя отец Георгий Спасский...
Совет обратился к генералу Врангелю с просьбой о помощи с его стороны в организации Высшего органа церковного управления по делам церковной жизни беженцев и Армии в Константинополе.
Позднее газеты сообщат, что апостольский делегат Римско-католической церкви в Константинополе предложил митрополиту Антонию содержание, достойное его высокого положения, впредь до его возвращения в Россию, но митрополит отклонил это предложение, заявив, что он предпочитает разделить судьбу рядовой русской эмиграции.
Все понимали, что Константинополь является временным прибежищем, и почти сразу после прибытия с поручением выяснить возможность переезда русских иерархов в Сербию был командирован секретарь Высшего церковного управления. Сербский патриарх передал с посыльным, что с удовольствием предоставит русскому митрополиту возможность жить в Карловицах в Патриаршем дворце, остальных же распределит в Сербские монастыри.
Зимой 1921 года иерархи прибыли в Сербию.
Глава 11
Ужасное зрелище представлял собою Белград. Тысячи беженцев наводнили его улицы: измученные, истощенные, в жалких лохмотьях, они слонялись по городу, натыкаясь друга на друга, голодными глазами заглядывая в витрины магазинов и горестно вздыхая об оставленном доме.
Югославские власти опасались, что русские могут стать разносчиками тифа, который свирепствовал в Новороссийске, но, надо отдать им должное, они достойно приняли русских беженцев, среди которых были беспомощные старики, убогие, больные туберкулезом, приняли всех, как подобает поступить истинным христианам.
Сербская интеллигенция, составляющая правящий класс нового государства - Югославии, в большинстве своем была европейского воспитания и в православной церкви видела только лишь одно из проявлений своей прошлой исторической государственности, к России же и ее представителям относилась хотя и с симпатией, но считала их отжившими навсегда. Поэтому и появление в России большевизма сербы объясняли отсталостью русских братьев. Но в молодом государстве чувствовался недостаток в культурных силах и "отсталые русские братья" с профессорскими званиями получили кафедры в университетах и различных министерствах. Русские же церковные деятели смогли найти опору в личных симпатиях сербов-русофилов, к числу которых принадлежал король Александр и глава Сербской православной церкви патриарх Димитрий, который радушно встретил русских патриархов и распределил их на жительство в сербские монастыри.
Сам патриарх Димитрий, в бытность его сербским митрополитом, в 1913 году посетил Россию во время празднования трехсотлетия Дома Романовых и лично познакомился с владыкой Антонием, от которого получил в подарок в Почаевской лавре для служений архиерейское облачение.
Теперь более 250 русских священников нашли себе приходские места в Сербской патриархии.
Многое передумал Константин за время своего скитания. Он смутно представлял уже свое предназначение на земле. А потом вдруг, в какой-то момент, ясно почувствовал, осознал, что есть его жизнь, и для чего он явился в этот мир.
Едва нога его переступила монастырский порог, Константин понял, что все прошлые годы он лишь готовил себя для того, чтобы отдать свое сердце, свой ум, свою душу в руки Всевышнего. Он вспомнил, как в детстве, приходя в светлый храм и глядя на лик святого Кирилла, слышал его слова: "Живи в молитве!" "Этот момент настал, я шел к нему всю жизнь", - решил Константин.
Он постригся в монахи и отныне стал носить имя инока Кирилла.
Началась его новая жизнь.
Монастырь, где поселился Константин, был похож на белый корабль, спустившийся с небес в райский уголок. Окруженный со всех сторон могучими деревьями он, тихий и уютный, располагал полностью уйти в молитвы и просить о помиловании заблудших душ.
Келья Кирилла-Константина была скромна: белые ситцевые занавеси на окнах, образа святых в углу, узкая железная кровать да стол, застланный неяркой скатертью, на котором в простой рамке стояла фотография его детей, самая бесценная для Кирилла вещь. Перед сном он брал фото в руки и, вглядываясь в родное лицо дочери, шептал молитву, прося у Господа милости его девочке. Он был спокоен за сынов, которые вскоре приехали следом за ним, и только воспоминания о Варваре не давали спокойно спать по ночам.
Минул год, как он покинул Россию, а весточки от дочери не было ни одной. Он часто писал ей, но ответа ждал тщетно - письма не приходили. Вести, доходившие с его родины, были более чем ужасны, и родительское сердце не находило покоя.
"На Волге смерть грозит 50 миллионам людей, если туда не будут поставлены съестные продукты", - писала "Трибюн дэ Лозанн". "Я исследовал все голодающие области Татарской республики. Положение хуже, чем мы думали. Нужно хлеба и еще раз хлеба. Дети умирают кучами. Тиф здесь свирепствует. Госпитали пустуют вследствие недостатка пищи",- говорил глава делегации, посланной в Россию немецким Красным Крестом.
И повсюду сплошное царство голода. В молчаливые кладбища превратились вымершие деревни. Россия скатилась назад, в средневековье. Людоедство стало бытовым явлением, как это было некогда во время осады Иерусалима, и "руки мягкосердных женщин варят детей своих, чтобы они были для них пищею". "Не покупайте в неизвестных местах мясной пищи, так как она может быть приготовлена из человеческого мяса", - предупреждали тех, кто собирался путешествовать по России. На глазах у всего мира вымирал великий народ.
Вести, доходившие с родины, были более чем ужасны... Варвара, Варюшка-Варвара...
Варя лежала на койке и чувствовала, как малыш толкал ее в живот своими слабенькими ножками. Он просил есть, а есть было нечего. Неделю назад Степан отправился неведомо куда, чтобы добыть жене и нерожденному еще дитяти кусок хлеба, - все запасы, которые имелись в доме, давно были съедены.
Варя смотрела на цветок, засыхающий на окне, и ей казалось, что вместо листьев на стеблях висят кругляшки колбасы, источающие пряный запах. С трудом поднявшись, она подошла к окну, жадно схватила стебель и поняла, что сходит от голода с ума, - запах исчез, а в руках шуршал полузеленый лист. "Боже милостивый, где же Степан?"- думала она. Сунув в рот цветочный листок и поморщившись от горечи, все же прожевала его, проглотила и запила теплой водой. Малыш сердито постучал в живот.
Год назад, сразу после того, как уехали из Харькова отец и братья, Варвара со Степаном переселились в дом Вариного отца, а ровно через неделю к ним пришли большевики и потребовали, чтобы они немедленно освободили его для размещения временного лазарета. Противиться не было смысла, Варе сразу намекнули, что ей не мешало бы поостеречься, что придет и ее час, и вспомнится, чья она дочка.
Варя со Степаном собрали вещи и, от греха подальше, ушли из города. Они долго скитались, пока не наткнулись на одинокую, брошенную кем-то полуразвалившуюся мазанку.
Степан вернулся ночью, измученный, еле держась на ногах, и, вытряхнув из котомки содержимое, выдохнул: "Вот!". Варя ахнула: "Где ты это взял, Степа?". Она перебирала надкусанные засохшие пирожки, мятые куски хлеба, вареные яйца и, с жадностью запихивая все подряд в рот, спрашивала не переставая: "Где ты это взял?". Степан махнул рукой и, не снимая грязных сапог, повалился на кровать, тут же захрапев. Сколько потом ни спрашивала его Варвара где он достал хлеба, Степан только хмуро отмалчивался в ответ.
Муж Варвары рвался в город в надежде, что там давно забыли о существовании поповской дочки, но Варино положение не позволяло оставить ее одну.
Варя родила в самую распутицу. Мальчик был очень слаб, пискляв, он беспомощно тыкался влажными губками в пустую материнскую грудь и, не найдя там ни капли молока, заливался плачем.
- Надо к людям подаваться, - говорил Степан, - с людьми все легче, чем здесь, одним.
- Боюсь я, Степа, - отмахивалась Варвара. - Нельзя нам пока.
Жилось им трудно. Постоянный голод ожесточал. Степан то и дело отлучался в поисках заработков, чтобы хоть как-то кормить семью, а Варвара, оставшись одна, все чаще вспоминала отца, Сергея, Бориса, жалея, что осталась здесь, в голодной разлагающейся России. Не одно письмо отправила Варя отцу в надежде, что они найдут адресата, но письма терялись где-то, а она все ждала и ждала теплых родительских слов.
Со Степаном не клеилось. Временами горячее чувство захлестывало ее, она глядела на мужа, крепко прижимаясь к нему, и ей казалось, что никого нет роднее на белом свете, что она жизнь за него отдать может, вынести все невзгоды, - лишь бы он был здесь, с ней, целовал ее, гладил, говорил о любви... Порою же ей ненавистен был его взгляд, его теплые слова обволакивали сердце не теплом, а ледяным, колючим холодом. В эти минуты она винила Степана в том, что из-за него не уехала вместе с родными, что нет писем от отца, что голодно и мерзко в чужом неуютном доме...
Степан чувствовал перемену к себе, тяжело переживал, но отмалчивался и старался не досаждать Варе. Он понимал, что тоска снедает ее сердце, но верил, что страсти улягутся и вновь в их отношениях будет все, как прежде.
Год еще они прожили вдали от людей, а когда их малыш, которого Варя назвала в честь отца Костиком, встал на ножки и самостоятельно побежал, решили вернуться домой.
Глава 12
Горячий сухой ветер обжигал лицо, шелестя в поникшей от засухи листве. Земля потрескалась и просила пить.
Небеса словно обиделись на весь мир, - они синели огромными глазищами, хлопали белесыми мохнатыми ресницами, улыбались жарко и берегли влагу для какого-то, видно, особого случая. А может быть, вдоволь насмотревшись на людские слезы, не хотели расточать свои...
Скрипучая телега с расхлябанными колесами подскакивала на ухабах, поднимая клубы дорожной пыли, оседавшей на лицах унылых путников. Кой-где на обочинах разбитой дороги попадались оставленные повозки с полусгнившим тряпьем да смердящие, засиженные мухами, дохлые, с оголенными ребрами лошади.
Уже час, как Степан с Варварой выехали с обжитого ими хуторка, направляясь в сторону Харькова. Они решили повернуть на небольшую станцию, чтобы набрать немного воды. Запасы, которые взяли с собой, кончились, и Костик канючил, постоянно облизывая сухие губы.
- Куда прете? - услышали они, не успев еще подъехать к станции, окрик солдата, стоявшего с винтовкой наперевес. - Видите, чегось деется, - махнул он куда-то в сторону. - Не положено пущать!
- Водички бы нам, - жалобно попросила Варвара.
- Не положено, - снова рыкнул солдат.
- Малец пить просит, - и, словно в подтверждение, Костик заныл, сунув в рот грязный палец и сердито уставившись на грозного дядьку.
- А-а, дело ваше, как хотите, мне-то что, - опустил постовой винтовку.
Необъятный ужас охватил Варвару и Степана, едва лишь они подъехали к убогому зданию, называвшемуся вокзалом.
То был вовсе не вокзал, а кладбище гниющих трупов, до того он был переполнен умершими и обреченными на смерть. Его маленький залик, грязный куцый буфет - все было завалено неподвижно лежащими телами.
Тиф, который не удавалось усмирить, ежедневно приводил сюда сотни страдальцев и безжалостной рукой бросал их на гнилую, загаженную и кишащую паразитами солому. Живые и мертвые тела лежали вперемешку, живые и мертвые... И жуткая смердящая тишина лишь изредка прерывалась бессмысленным бредом боровшихся со смертью.
Иногда живой еще получеловек - полутруп, перепутав время, бытие и небытие, под впечатлением сладких грез, которыми завлекала его старуха-смерть, обнимал мертвого соседа и так, не разжимая объятий, уходил в иной, лучший, быть может, мир. А ночью, в зловещей тишине, слышался только хрип умирающих да писк крыс, устраивающих свои адские игры на тифозных трупах.
- Пойдем отсюда, - увидев мертвенно-бледное лицо жены, прошептал деревянным языком Степан.
Они долго ехали, не проронив ни слова, они потом никогда не напомнят друг другу об увиденном, но всегда пред их глазами будет вновь и вновь всплывать ужасная картина смерти.
- Домой, Степушка, едем, - невесело проговорила Варвара. - Домой едем, а тяжесть какая-то на душе. Как-то там дом наш? Сердце болит у меня.
Степан крепко сжал Варину руку и вздохнул, ничего не ответив. Ходили слухи, что недобро в Харькове. А где добро? Отовсюду слышны стенания, но, как бы то ни было, дома все одно лучше.
Нет, ничего не случилось, дом стоял на прежнем месте, но вырванные с петель ворота скрипели на всю улицу, как бы желая упредить хозяев о своей неухоженности и запущенности: лазарет давно съехал, оставив после себя обрывки окровавленных бинтов, пару выбитых окон, да расколотые иконы, валявшиеся в куче мусора посередь двора.
Печален и несчастен был некогда ухоженный дворик. Развалившаяся, изувеченная беседка молчаливым укором возвышалась над останками когда-то добротного и гостеприимного подворья.
Варя не плакала. Она остановилась, как вкопанная, и лишь тяжелый вздох и поджатые губы выдавали ее состояние.
Не успели они появиться в городе, как новости, одна страшнее другой, наполнили их встревоженные сердца. С провизией было плохо. Чтобы купить хотя бы немного хлеба, приходилось выстаивать длинные очереди. Говорили, что многие, взяв с собою одеяла и подушки, устраивались на ночь прямо на улицах, чтобы утром быть первыми за отвратительным на вкус, почти сырым куском хлеба. Кроме нищих лавок с издевательски коряво написанными сообщениями типа: "Хлеба нет, и неизвестно, когда будет", достать съестное было невозможно практически нигде, потому как спекулянты, приторговывающие понемногу, боялись самосуда и старались особо не попадаться на глаза. Рассказывали, как недавно забили мужика-спекулянта, продававшего молоко дороже, чем другие торгаши. Злая голодная толпа накинулась на несчастного, пиная и колотя всем, что попадалось под руки, оставив от него лишь кровавую массу, смешанную с грязью и клочками одежды.
Варя ступила на родной порог и не узнала дома: все было разграблено и побито. Она прошла в бывшую гостиную и здесь, в мусорном углу, увидела тряпичную, невесть как уцелевшую, любимую куклу Сеньку. Та лежала, подвернув под себя руки, с растрепанными волосами и выковырянным глазом, несчастная в своем кукольном горе. Только теперь слезы брызнули из Вариных глаз, она плакала впервые после отъезда отца, и словно чья-то холодная рука сжимала ее исстрадавшееся сердце.
- Сенюшка, - бросилась женщина к чумазой кукле. - Сенюшка, как же тебе удалось уцелеть? - гладила она растрепу по спутанным волосенкам.
Вдруг Варю словно дернуло током, взгляд ее упал на затоптанный грязный комок бумаги, валявшийся в углу среди разного хлама, и сердце почему-то бешено заколотилось в груди. Нагнувшись, она дрожащими руками подняла клочок, неуверенно развернула его и, задрожав всем телом, громко вскрикнула... Она узнала каллиграфически старательный почерк своего отца. Часть листка была обгоревшей, некоторые буквы вытерты и неразборчивы, но, о чудо, внизу был четко виден адрес Константина.
Варя пыталась прочесть то, что предназначалось ей, она вертела листок, пристально смотрела его на свет, ногтем скребла прилипшие к нему кусочки грязи, но единственное, что удалось прочитать, - последние, дорогие для нее строчки. "...теперь... уповаю на Господа... потерял надежду уже... ... ... . ... ... Степан... ... . Может быть, письмо придет к моей милой ..вочке. Еще раз пиш... адрес, в надежде, что ты получишь мое послание".
А далее, после адреса, стояла дата. Письмо пролежало в этом, почти чужом уже доме, ровно год.
- Отец, папочка, - целовала Варвара грязную бумагу и слезы, стекавшие с лица, капали на лист, размывая остатки сохранившихся строк.
- Варя, - тронул за плечо подошедший Степан. - Что случилось, Варя?
- Уйди! - закричала плачущая женщина, не узнавая своего голоса. - Уйди, Христа ради!
- Варя..., - Степан неотрывно смотрел на зажатый в кулачке жены клочок. - Это от отца?
- Уйди, прошу тебя, Степа! Господи, Господи, - раскачивалась Варвара из стороны в сторону. - Зачем я только повстречала тебя?! Господи! Зачем? Вот была семья, дружная, - мама, отец, братья. Потом мамы не стало. Потом, вроде, ничего, все пошло своим чередом, мама осталась в добрых воспоминаниях, я была слишком мала, чтобы боль утраты навсегда въелась в меня. Потом... - Варя громко всхлипнула, грубо, по-мужицки, вытерла рукавом нос и продолжала. - Потом, потом это страшное время. Слезы, смерть, смерть кругом и голод, этот ужасный голод... И нет рядом тех, кого я люблю всем сердцем.
- А я, Варя? - мрачно спросил Степан.
- Молчи, Бога ради! - оборвала Варвара. - Ты - это ты, они - это они. Они - кровь моя... Это-то хоть ты понимаешь? Если бы я не встретила тебя тогда, я была бы уже там, в тепле и сытости. О, этот ужасный голод, этот голод... - сдавленно прохрипела она. - Боже мой... Если бы я не встретила...
- Варя, - Степан проглотил соленый комок, застрявший в горле. - А как же наш сын?
Варвара словно очнулась, слезы моментально высохли на ее лице. Тяжкий груз сегодняшнего дня чуть было не раздавил то человеческое, мудрое, доброе, что было в Варваре. Эта истерика, начавшаяся так внезапно, была венцом тяжких дней и месяцев, которые ей пришлось пережить.
Варя всхлипнула в последний раз и, неуверенно прижавшись к Степану, виновато прошептала:
- Степа... Не знаю, что нашло на меня.
Глава 13
Жизнь монастыря, который стал теперь домом инока Кирилла, текла по примеру русских обителей. То был маленький русский уголок, приютившийся в живописном месте, среди цветущих полей и дубрав, среди сливовых и яблоневых деревьев, среди благоухающих кустов роз.
Братство обители состояло из настоятеля, схиеромонаха, который был одновременно и духовником, и более десятка монахов и послушников. Дни обители текли тихо и покойно, не нарушая своего привычного ритма. Едва лишь занималась зорька, монахи были уже на ногах, потом утреня и литургия, а после литургии завтрак. Обедали монахи ближе к полудню. Потом, часов в шесть, вечерня и трогательное прощание братии на ночь.
Тихая размеренная жизнь олицетворялась у Кирилла с маленьким чистым родником, спокойно журчащим среди трав.
Вот так и жизнь человеческая, течет себе, и то солнце горячее жжет, то волнует легкий ветерок, то вдруг дожди взбаламутят размеренное спокойствие, и жгучие морозы закуют в ледяной панцирь...
Четыре тысячи триста с лишним дней не видел Кирилл родной земли, не слышал переливчатого смеха Варюхи. Он посчитал - четыре тысячи триста с лишним дней...
Казалось бы, что еще нужно - вот оно, долгожданное блаженство, вот Бог, который всегда рядом, всегда в мыслях и молитвах; взрослые сыновья, славные внуки, но нет и нет покоя в душе Кирилла.
Бывало, проснется он среди ночи, откроет глаза, да так и не сомкнет их более. Лежит, устремив взгляд на пожелтевшее фото, которое бледно освещается пламенем лампады, и смотрит, смотрит на ту, что осталась в далекой России. Стране Советов, как теперь ее называют.
Сначала писем от дочери не было очень долго, наверное, больше года. Потом он получил полное тоски и горя длинное предлинное послание, в котором дочь писала о своих мытарствах, о том, что посылала письма, не зная адреса, в надежде, что они дойдут до отца, о разграбленном доме, о страшном голоде, о рождении чудного, похожего на деда, сыночка... Потом письма приходили исправно еще какое-то время, и вдруг, как обухом по голове, страшные строки: "Папа, я плачу, я плачу и пишу тебе в последний раз! Все, что есть дорогого на земле, так это ты да сынуля. Не было дня, чтобы я не помолилась о тебя, не было дня, чтобы я не вспомнила о своих братьях Борисе и Сергее.
Я часто вижу во сне наш уютный дом, наши обеды. Помнишь, как еще до революции, до того, как весь мир перевернулся вверх дном, ты, я, братья любили собираться все вместе, я варила огромный чугун борща, настоящего украинского, разливала его по тарелкам, и мы, стуча ложками и обжигаясь, ели и говорили, говорили, говорили. Обо всем. Боже! Как давно это было... Как давно это было: утренний свет в окне, запах сирени, твои добрые руки, треплющие меня по щеке. Обиды и смех, радость и горе - все это было наше, все было пополам. А теперь пополам мир...
Не знаю, стоит ли еще писать чего-то в этом письме, стоит ли бередить тебе рану. Хочу сказать одно - я буду любить тебя, папа, до последнего своего вздоха, я буду помнить тебя, пока не закроются навечно мои глаза.
Я хочу сказать тебе - прощай, прощай мой самый любимый, мой самый дорогой человек! Не пиши нам больше. Не пиши, папа... Я боюсь не за себя, я боюсь за сына. Это очень страшно - умереть ни за что... Это несправедливо умереть ни за что. Но страшна даже не сама смерть, я не хочу сделать сиротой моего славного, милого мальчика.
Двенадцатого марта вещи были уложены, но в самый последний момент, когда все квартиранты съехали, Константин окончательно засомневался в правильности своего решения.
- Верно ли поступаем мы, оставляя здесь тех, кто именно сейчас более всего нуждается в нашей помощи? - спросил он Антония. - Не вернуться ли нам домой? - Константин задумчиво посмотрел на митрополита, помолчал и, покачав головой, сам же ответил на свой вопрос. - Поздно, назад дороги нет. Мы уже не сможем возвратиться, нам просто-напросто не дадут этого сделать. Надо ехать.
В комнату заглянул командир только что прибывшего белогвардейского полка:
- Мне велено справиться, когда и на каком пароходе поедет владыка,-отчеканил он.
Антоний сел в кресло и уверенно проговорил:
- Владыка никуда не поедет. Отправляйтесь без меня. Ты прав, повернулся он к Константину. - Мы нужнее здесь. И не все ли равно, где умирать.
Константин пришел в замешательство - получается, что это он повинен в том, что митрополит изменил свое решение. Попросив прощения, он быстро вышел из комнаты и пошел доложить об изменившихся планах Антония.
Придумали хитрость. Один из ехавших вместе со всеми протоиерей отправился к грекам просить их о помощи. Через полчаса греки вошли к митрополиту:
- Владыка,- обратились они к нему, - пожалуйте на пароход "Эливзис" отслужить молебен по случаю взятия греками святой Софии в Константинополе.
Антоний утвердительно кивнул и, сев в лазаретный автомобиль, отправился на пароход. Оставшиеся его вещи поехали на другом автомобиле следом за ним.
Пароход отчалил. На пристани ржали лошади, слышались выстрелы и взрывы, вопли и стенания. Назад дороги не было никому.
Перед тем, как взойти на палубу, Константин успел взять горстку родной земли. Он сжимал ее в руке и неотрывно глядел на удаляющийся берег. "Я вернусь сюда, обязательно вернусь, - горестно думал он, - во имя дедов моих, моего отца, моих детей. Это их и моя земля. Я должен быть рядом с могилами тех, кто дал мне жизнь, кто любил меня всем сердцем, кто верил и нуждался во мне. Я обязательно вернусь".
Белое неласковое солнце скатилось за горизонт. С пронзительным криком носились над головой толстобрюхие чайки, и крик их, так похожий на плач младенца, рвал душу. Низко, почти касаясь человека, в одиночестве стоявшего на ветру и печально устремившего взор свой в морскую пучину, с жалобным криком пронеслась одна из птиц, стукнулась сильным крылом своим о борт и, протяжно вскрикнув последний раз, быстро исчезла в темной ледяной купели.
Было холодно, но Константин стоял на палубе и не хотел спускаться в каюту. Налетевший с берега ветер распахнул полы его ризы, бросив в лицо холодными брызгами. Он снял с головы камилавку, боясь, что ветер может кинуть ее в воду. Скупая мужская слеза скатилась по щеке, смешавшись с солеными морскими каплями.
Стемнело, а Константин все стоял и стоял, задумчиво глядя туда, где остался до боли родной берег. Где-то невдалеке плескались дельфины, светились от сияния луны в черной безмолвной бездне медузы, на небе грустно подмигивали холодные недосягаемые звезды. Родная земля осталась далеко позади...
19 ноября 1920 года под предводительством Главнокомандующего русской армией генерала Петра Врангеля к Царьграду прибыли и сосредоточились на Босфоре более сотни кораблей русского и иностранного флотов, переполненные русскими людьми. Около ста пятидесяти тысяч человек, в числе которых свыше ста тысяч воинских чинов, воевавших с большевиками, тысячи раненых и больных, воспитанники военно-учебных заведений, женщины и дети, - все они бежали от грязного произвола не потому, что не любили Россию, а потому, что им не было мочи смотреть на все те злодеяния, которые чинили большевики под видом гуманных и чистых идей.
Среди прибывших в Константинополь были и архипастыри во главе с владыкой Антонием, и русские офицеры, ученые и литераторы, интеллигенция, представители всех классов России. Душа России, захлебнувшаяся кровавыми большевистскими расправами, оказалась на маленьком пятачке, заменившем многострадальную родину, где жизнь продолжалась, несмотря ни на что, и мысль, что положение изгнанников - явление кратковременное, что нелепость большевистского режима очевидна, не покидала их ни на минуту.
В этот же день на пароходе "Великий князь Александр Михайвич"состоялось первое заграничное заседание Высшего церковного управления на Юге России, в котором принимали участие митрополит Антоний, митрополит Херсонский и Одесский Платон, архиепископ Полтавский и Переяславский Феофан, Управляющий военным и морским духовенством епископ Вениамин, протоиерей города Севастополя отец Георгий Спасский...
Совет обратился к генералу Врангелю с просьбой о помощи с его стороны в организации Высшего органа церковного управления по делам церковной жизни беженцев и Армии в Константинополе.
Позднее газеты сообщат, что апостольский делегат Римско-католической церкви в Константинополе предложил митрополиту Антонию содержание, достойное его высокого положения, впредь до его возвращения в Россию, но митрополит отклонил это предложение, заявив, что он предпочитает разделить судьбу рядовой русской эмиграции.
Все понимали, что Константинополь является временным прибежищем, и почти сразу после прибытия с поручением выяснить возможность переезда русских иерархов в Сербию был командирован секретарь Высшего церковного управления. Сербский патриарх передал с посыльным, что с удовольствием предоставит русскому митрополиту возможность жить в Карловицах в Патриаршем дворце, остальных же распределит в Сербские монастыри.
Зимой 1921 года иерархи прибыли в Сербию.
Глава 11
Ужасное зрелище представлял собою Белград. Тысячи беженцев наводнили его улицы: измученные, истощенные, в жалких лохмотьях, они слонялись по городу, натыкаясь друга на друга, голодными глазами заглядывая в витрины магазинов и горестно вздыхая об оставленном доме.
Югославские власти опасались, что русские могут стать разносчиками тифа, который свирепствовал в Новороссийске, но, надо отдать им должное, они достойно приняли русских беженцев, среди которых были беспомощные старики, убогие, больные туберкулезом, приняли всех, как подобает поступить истинным христианам.
Сербская интеллигенция, составляющая правящий класс нового государства - Югославии, в большинстве своем была европейского воспитания и в православной церкви видела только лишь одно из проявлений своей прошлой исторической государственности, к России же и ее представителям относилась хотя и с симпатией, но считала их отжившими навсегда. Поэтому и появление в России большевизма сербы объясняли отсталостью русских братьев. Но в молодом государстве чувствовался недостаток в культурных силах и "отсталые русские братья" с профессорскими званиями получили кафедры в университетах и различных министерствах. Русские же церковные деятели смогли найти опору в личных симпатиях сербов-русофилов, к числу которых принадлежал король Александр и глава Сербской православной церкви патриарх Димитрий, который радушно встретил русских патриархов и распределил их на жительство в сербские монастыри.
Сам патриарх Димитрий, в бытность его сербским митрополитом, в 1913 году посетил Россию во время празднования трехсотлетия Дома Романовых и лично познакомился с владыкой Антонием, от которого получил в подарок в Почаевской лавре для служений архиерейское облачение.
Теперь более 250 русских священников нашли себе приходские места в Сербской патриархии.
Многое передумал Константин за время своего скитания. Он смутно представлял уже свое предназначение на земле. А потом вдруг, в какой-то момент, ясно почувствовал, осознал, что есть его жизнь, и для чего он явился в этот мир.
Едва нога его переступила монастырский порог, Константин понял, что все прошлые годы он лишь готовил себя для того, чтобы отдать свое сердце, свой ум, свою душу в руки Всевышнего. Он вспомнил, как в детстве, приходя в светлый храм и глядя на лик святого Кирилла, слышал его слова: "Живи в молитве!" "Этот момент настал, я шел к нему всю жизнь", - решил Константин.
Он постригся в монахи и отныне стал носить имя инока Кирилла.
Началась его новая жизнь.
Монастырь, где поселился Константин, был похож на белый корабль, спустившийся с небес в райский уголок. Окруженный со всех сторон могучими деревьями он, тихий и уютный, располагал полностью уйти в молитвы и просить о помиловании заблудших душ.
Келья Кирилла-Константина была скромна: белые ситцевые занавеси на окнах, образа святых в углу, узкая железная кровать да стол, застланный неяркой скатертью, на котором в простой рамке стояла фотография его детей, самая бесценная для Кирилла вещь. Перед сном он брал фото в руки и, вглядываясь в родное лицо дочери, шептал молитву, прося у Господа милости его девочке. Он был спокоен за сынов, которые вскоре приехали следом за ним, и только воспоминания о Варваре не давали спокойно спать по ночам.
Минул год, как он покинул Россию, а весточки от дочери не было ни одной. Он часто писал ей, но ответа ждал тщетно - письма не приходили. Вести, доходившие с его родины, были более чем ужасны, и родительское сердце не находило покоя.
"На Волге смерть грозит 50 миллионам людей, если туда не будут поставлены съестные продукты", - писала "Трибюн дэ Лозанн". "Я исследовал все голодающие области Татарской республики. Положение хуже, чем мы думали. Нужно хлеба и еще раз хлеба. Дети умирают кучами. Тиф здесь свирепствует. Госпитали пустуют вследствие недостатка пищи",- говорил глава делегации, посланной в Россию немецким Красным Крестом.
И повсюду сплошное царство голода. В молчаливые кладбища превратились вымершие деревни. Россия скатилась назад, в средневековье. Людоедство стало бытовым явлением, как это было некогда во время осады Иерусалима, и "руки мягкосердных женщин варят детей своих, чтобы они были для них пищею". "Не покупайте в неизвестных местах мясной пищи, так как она может быть приготовлена из человеческого мяса", - предупреждали тех, кто собирался путешествовать по России. На глазах у всего мира вымирал великий народ.
Вести, доходившие с родины, были более чем ужасны... Варвара, Варюшка-Варвара...
Варя лежала на койке и чувствовала, как малыш толкал ее в живот своими слабенькими ножками. Он просил есть, а есть было нечего. Неделю назад Степан отправился неведомо куда, чтобы добыть жене и нерожденному еще дитяти кусок хлеба, - все запасы, которые имелись в доме, давно были съедены.
Варя смотрела на цветок, засыхающий на окне, и ей казалось, что вместо листьев на стеблях висят кругляшки колбасы, источающие пряный запах. С трудом поднявшись, она подошла к окну, жадно схватила стебель и поняла, что сходит от голода с ума, - запах исчез, а в руках шуршал полузеленый лист. "Боже милостивый, где же Степан?"- думала она. Сунув в рот цветочный листок и поморщившись от горечи, все же прожевала его, проглотила и запила теплой водой. Малыш сердито постучал в живот.
Год назад, сразу после того, как уехали из Харькова отец и братья, Варвара со Степаном переселились в дом Вариного отца, а ровно через неделю к ним пришли большевики и потребовали, чтобы они немедленно освободили его для размещения временного лазарета. Противиться не было смысла, Варе сразу намекнули, что ей не мешало бы поостеречься, что придет и ее час, и вспомнится, чья она дочка.
Варя со Степаном собрали вещи и, от греха подальше, ушли из города. Они долго скитались, пока не наткнулись на одинокую, брошенную кем-то полуразвалившуюся мазанку.
Степан вернулся ночью, измученный, еле держась на ногах, и, вытряхнув из котомки содержимое, выдохнул: "Вот!". Варя ахнула: "Где ты это взял, Степа?". Она перебирала надкусанные засохшие пирожки, мятые куски хлеба, вареные яйца и, с жадностью запихивая все подряд в рот, спрашивала не переставая: "Где ты это взял?". Степан махнул рукой и, не снимая грязных сапог, повалился на кровать, тут же захрапев. Сколько потом ни спрашивала его Варвара где он достал хлеба, Степан только хмуро отмалчивался в ответ.
Муж Варвары рвался в город в надежде, что там давно забыли о существовании поповской дочки, но Варино положение не позволяло оставить ее одну.
Варя родила в самую распутицу. Мальчик был очень слаб, пискляв, он беспомощно тыкался влажными губками в пустую материнскую грудь и, не найдя там ни капли молока, заливался плачем.
- Надо к людям подаваться, - говорил Степан, - с людьми все легче, чем здесь, одним.
- Боюсь я, Степа, - отмахивалась Варвара. - Нельзя нам пока.
Жилось им трудно. Постоянный голод ожесточал. Степан то и дело отлучался в поисках заработков, чтобы хоть как-то кормить семью, а Варвара, оставшись одна, все чаще вспоминала отца, Сергея, Бориса, жалея, что осталась здесь, в голодной разлагающейся России. Не одно письмо отправила Варя отцу в надежде, что они найдут адресата, но письма терялись где-то, а она все ждала и ждала теплых родительских слов.
Со Степаном не клеилось. Временами горячее чувство захлестывало ее, она глядела на мужа, крепко прижимаясь к нему, и ей казалось, что никого нет роднее на белом свете, что она жизнь за него отдать может, вынести все невзгоды, - лишь бы он был здесь, с ней, целовал ее, гладил, говорил о любви... Порою же ей ненавистен был его взгляд, его теплые слова обволакивали сердце не теплом, а ледяным, колючим холодом. В эти минуты она винила Степана в том, что из-за него не уехала вместе с родными, что нет писем от отца, что голодно и мерзко в чужом неуютном доме...
Степан чувствовал перемену к себе, тяжело переживал, но отмалчивался и старался не досаждать Варе. Он понимал, что тоска снедает ее сердце, но верил, что страсти улягутся и вновь в их отношениях будет все, как прежде.
Год еще они прожили вдали от людей, а когда их малыш, которого Варя назвала в честь отца Костиком, встал на ножки и самостоятельно побежал, решили вернуться домой.
Глава 12
Горячий сухой ветер обжигал лицо, шелестя в поникшей от засухи листве. Земля потрескалась и просила пить.
Небеса словно обиделись на весь мир, - они синели огромными глазищами, хлопали белесыми мохнатыми ресницами, улыбались жарко и берегли влагу для какого-то, видно, особого случая. А может быть, вдоволь насмотревшись на людские слезы, не хотели расточать свои...
Скрипучая телега с расхлябанными колесами подскакивала на ухабах, поднимая клубы дорожной пыли, оседавшей на лицах унылых путников. Кой-где на обочинах разбитой дороги попадались оставленные повозки с полусгнившим тряпьем да смердящие, засиженные мухами, дохлые, с оголенными ребрами лошади.
Уже час, как Степан с Варварой выехали с обжитого ими хуторка, направляясь в сторону Харькова. Они решили повернуть на небольшую станцию, чтобы набрать немного воды. Запасы, которые взяли с собой, кончились, и Костик канючил, постоянно облизывая сухие губы.
- Куда прете? - услышали они, не успев еще подъехать к станции, окрик солдата, стоявшего с винтовкой наперевес. - Видите, чегось деется, - махнул он куда-то в сторону. - Не положено пущать!
- Водички бы нам, - жалобно попросила Варвара.
- Не положено, - снова рыкнул солдат.
- Малец пить просит, - и, словно в подтверждение, Костик заныл, сунув в рот грязный палец и сердито уставившись на грозного дядьку.
- А-а, дело ваше, как хотите, мне-то что, - опустил постовой винтовку.
Необъятный ужас охватил Варвару и Степана, едва лишь они подъехали к убогому зданию, называвшемуся вокзалом.
То был вовсе не вокзал, а кладбище гниющих трупов, до того он был переполнен умершими и обреченными на смерть. Его маленький залик, грязный куцый буфет - все было завалено неподвижно лежащими телами.
Тиф, который не удавалось усмирить, ежедневно приводил сюда сотни страдальцев и безжалостной рукой бросал их на гнилую, загаженную и кишащую паразитами солому. Живые и мертвые тела лежали вперемешку, живые и мертвые... И жуткая смердящая тишина лишь изредка прерывалась бессмысленным бредом боровшихся со смертью.
Иногда живой еще получеловек - полутруп, перепутав время, бытие и небытие, под впечатлением сладких грез, которыми завлекала его старуха-смерть, обнимал мертвого соседа и так, не разжимая объятий, уходил в иной, лучший, быть может, мир. А ночью, в зловещей тишине, слышался только хрип умирающих да писк крыс, устраивающих свои адские игры на тифозных трупах.
- Пойдем отсюда, - увидев мертвенно-бледное лицо жены, прошептал деревянным языком Степан.
Они долго ехали, не проронив ни слова, они потом никогда не напомнят друг другу об увиденном, но всегда пред их глазами будет вновь и вновь всплывать ужасная картина смерти.
- Домой, Степушка, едем, - невесело проговорила Варвара. - Домой едем, а тяжесть какая-то на душе. Как-то там дом наш? Сердце болит у меня.
Степан крепко сжал Варину руку и вздохнул, ничего не ответив. Ходили слухи, что недобро в Харькове. А где добро? Отовсюду слышны стенания, но, как бы то ни было, дома все одно лучше.
Нет, ничего не случилось, дом стоял на прежнем месте, но вырванные с петель ворота скрипели на всю улицу, как бы желая упредить хозяев о своей неухоженности и запущенности: лазарет давно съехал, оставив после себя обрывки окровавленных бинтов, пару выбитых окон, да расколотые иконы, валявшиеся в куче мусора посередь двора.
Печален и несчастен был некогда ухоженный дворик. Развалившаяся, изувеченная беседка молчаливым укором возвышалась над останками когда-то добротного и гостеприимного подворья.
Варя не плакала. Она остановилась, как вкопанная, и лишь тяжелый вздох и поджатые губы выдавали ее состояние.
Не успели они появиться в городе, как новости, одна страшнее другой, наполнили их встревоженные сердца. С провизией было плохо. Чтобы купить хотя бы немного хлеба, приходилось выстаивать длинные очереди. Говорили, что многие, взяв с собою одеяла и подушки, устраивались на ночь прямо на улицах, чтобы утром быть первыми за отвратительным на вкус, почти сырым куском хлеба. Кроме нищих лавок с издевательски коряво написанными сообщениями типа: "Хлеба нет, и неизвестно, когда будет", достать съестное было невозможно практически нигде, потому как спекулянты, приторговывающие понемногу, боялись самосуда и старались особо не попадаться на глаза. Рассказывали, как недавно забили мужика-спекулянта, продававшего молоко дороже, чем другие торгаши. Злая голодная толпа накинулась на несчастного, пиная и колотя всем, что попадалось под руки, оставив от него лишь кровавую массу, смешанную с грязью и клочками одежды.
Варя ступила на родной порог и не узнала дома: все было разграблено и побито. Она прошла в бывшую гостиную и здесь, в мусорном углу, увидела тряпичную, невесть как уцелевшую, любимую куклу Сеньку. Та лежала, подвернув под себя руки, с растрепанными волосами и выковырянным глазом, несчастная в своем кукольном горе. Только теперь слезы брызнули из Вариных глаз, она плакала впервые после отъезда отца, и словно чья-то холодная рука сжимала ее исстрадавшееся сердце.
- Сенюшка, - бросилась женщина к чумазой кукле. - Сенюшка, как же тебе удалось уцелеть? - гладила она растрепу по спутанным волосенкам.
Вдруг Варю словно дернуло током, взгляд ее упал на затоптанный грязный комок бумаги, валявшийся в углу среди разного хлама, и сердце почему-то бешено заколотилось в груди. Нагнувшись, она дрожащими руками подняла клочок, неуверенно развернула его и, задрожав всем телом, громко вскрикнула... Она узнала каллиграфически старательный почерк своего отца. Часть листка была обгоревшей, некоторые буквы вытерты и неразборчивы, но, о чудо, внизу был четко виден адрес Константина.
Варя пыталась прочесть то, что предназначалось ей, она вертела листок, пристально смотрела его на свет, ногтем скребла прилипшие к нему кусочки грязи, но единственное, что удалось прочитать, - последние, дорогие для нее строчки. "...теперь... уповаю на Господа... потерял надежду уже... ... ... . ... ... Степан... ... . Может быть, письмо придет к моей милой ..вочке. Еще раз пиш... адрес, в надежде, что ты получишь мое послание".
А далее, после адреса, стояла дата. Письмо пролежало в этом, почти чужом уже доме, ровно год.
- Отец, папочка, - целовала Варвара грязную бумагу и слезы, стекавшие с лица, капали на лист, размывая остатки сохранившихся строк.
- Варя, - тронул за плечо подошедший Степан. - Что случилось, Варя?
- Уйди! - закричала плачущая женщина, не узнавая своего голоса. - Уйди, Христа ради!
- Варя..., - Степан неотрывно смотрел на зажатый в кулачке жены клочок. - Это от отца?
- Уйди, прошу тебя, Степа! Господи, Господи, - раскачивалась Варвара из стороны в сторону. - Зачем я только повстречала тебя?! Господи! Зачем? Вот была семья, дружная, - мама, отец, братья. Потом мамы не стало. Потом, вроде, ничего, все пошло своим чередом, мама осталась в добрых воспоминаниях, я была слишком мала, чтобы боль утраты навсегда въелась в меня. Потом... - Варя громко всхлипнула, грубо, по-мужицки, вытерла рукавом нос и продолжала. - Потом, потом это страшное время. Слезы, смерть, смерть кругом и голод, этот ужасный голод... И нет рядом тех, кого я люблю всем сердцем.
- А я, Варя? - мрачно спросил Степан.
- Молчи, Бога ради! - оборвала Варвара. - Ты - это ты, они - это они. Они - кровь моя... Это-то хоть ты понимаешь? Если бы я не встретила тебя тогда, я была бы уже там, в тепле и сытости. О, этот ужасный голод, этот голод... - сдавленно прохрипела она. - Боже мой... Если бы я не встретила...
- Варя, - Степан проглотил соленый комок, застрявший в горле. - А как же наш сын?
Варвара словно очнулась, слезы моментально высохли на ее лице. Тяжкий груз сегодняшнего дня чуть было не раздавил то человеческое, мудрое, доброе, что было в Варваре. Эта истерика, начавшаяся так внезапно, была венцом тяжких дней и месяцев, которые ей пришлось пережить.
Варя всхлипнула в последний раз и, неуверенно прижавшись к Степану, виновато прошептала:
- Степа... Не знаю, что нашло на меня.
Глава 13
Жизнь монастыря, который стал теперь домом инока Кирилла, текла по примеру русских обителей. То был маленький русский уголок, приютившийся в живописном месте, среди цветущих полей и дубрав, среди сливовых и яблоневых деревьев, среди благоухающих кустов роз.
Братство обители состояло из настоятеля, схиеромонаха, который был одновременно и духовником, и более десятка монахов и послушников. Дни обители текли тихо и покойно, не нарушая своего привычного ритма. Едва лишь занималась зорька, монахи были уже на ногах, потом утреня и литургия, а после литургии завтрак. Обедали монахи ближе к полудню. Потом, часов в шесть, вечерня и трогательное прощание братии на ночь.
Тихая размеренная жизнь олицетворялась у Кирилла с маленьким чистым родником, спокойно журчащим среди трав.
Вот так и жизнь человеческая, течет себе, и то солнце горячее жжет, то волнует легкий ветерок, то вдруг дожди взбаламутят размеренное спокойствие, и жгучие морозы закуют в ледяной панцирь...
Четыре тысячи триста с лишним дней не видел Кирилл родной земли, не слышал переливчатого смеха Варюхи. Он посчитал - четыре тысячи триста с лишним дней...
Казалось бы, что еще нужно - вот оно, долгожданное блаженство, вот Бог, который всегда рядом, всегда в мыслях и молитвах; взрослые сыновья, славные внуки, но нет и нет покоя в душе Кирилла.
Бывало, проснется он среди ночи, откроет глаза, да так и не сомкнет их более. Лежит, устремив взгляд на пожелтевшее фото, которое бледно освещается пламенем лампады, и смотрит, смотрит на ту, что осталась в далекой России. Стране Советов, как теперь ее называют.
Сначала писем от дочери не было очень долго, наверное, больше года. Потом он получил полное тоски и горя длинное предлинное послание, в котором дочь писала о своих мытарствах, о том, что посылала письма, не зная адреса, в надежде, что они дойдут до отца, о разграбленном доме, о страшном голоде, о рождении чудного, похожего на деда, сыночка... Потом письма приходили исправно еще какое-то время, и вдруг, как обухом по голове, страшные строки: "Папа, я плачу, я плачу и пишу тебе в последний раз! Все, что есть дорогого на земле, так это ты да сынуля. Не было дня, чтобы я не помолилась о тебя, не было дня, чтобы я не вспомнила о своих братьях Борисе и Сергее.
Я часто вижу во сне наш уютный дом, наши обеды. Помнишь, как еще до революции, до того, как весь мир перевернулся вверх дном, ты, я, братья любили собираться все вместе, я варила огромный чугун борща, настоящего украинского, разливала его по тарелкам, и мы, стуча ложками и обжигаясь, ели и говорили, говорили, говорили. Обо всем. Боже! Как давно это было... Как давно это было: утренний свет в окне, запах сирени, твои добрые руки, треплющие меня по щеке. Обиды и смех, радость и горе - все это было наше, все было пополам. А теперь пополам мир...
Не знаю, стоит ли еще писать чего-то в этом письме, стоит ли бередить тебе рану. Хочу сказать одно - я буду любить тебя, папа, до последнего своего вздоха, я буду помнить тебя, пока не закроются навечно мои глаза.
Я хочу сказать тебе - прощай, прощай мой самый любимый, мой самый дорогой человек! Не пиши нам больше. Не пиши, папа... Я боюсь не за себя, я боюсь за сына. Это очень страшно - умереть ни за что... Это несправедливо умереть ни за что. Но страшна даже не сама смерть, я не хочу сделать сиротой моего славного, милого мальчика.