Помнишь, ты тоже боялся не за себя, но ты верил: пройдет время, и все образуется. Времени прошло достаточно много, а мы все ждем.
   Не пиши... И прости... Если можешь - прости.
   У нас все нормально. Вечно любящая тебя дочь Варвара".
   Все нормально... Россия, Россия, милая и далекая, родная и чужая теперь... Что же творишь ты?
   Это письмо хранится у Кирилла в особом месте, там, за иконой великомученицы Варвары.
   Бывает, когда бессонница слишком одолевает его, он встает с узкой койки и, достав затертый лист, вытирая слезу, снова и снова вчитывается в слова дочери - последнюю ее весточку, последнюю весточку из родимого дома.
   Нет, где-то в глубине души он лелеял надежду, что пройдет еще какое-то время, улягутся страсти и он, Кирилл-Константин, Борис и Сергей обязательно вернутся домой. Он представлял себе, как ступит на родную теплую землю, как припадет к ней губами, как будет пить воздух, такой свежий, такой сладкий. Он представлял, как поедет по пыльным дорогам, как будет говорить с людьми о том, какое это счастье - жить на родной земле. Он представлял, что вернется туда, где родился, поклонится белой березе, прильнет щекой к могилке жены и оросит ее последнее пристанище слезами.
   Он все еще верил. Год, два, десять...
   Из страны, страны далекой,
   С Волги-матушки широкой,
   Ради славного труда,
   Ради вольности веселой
   Собралися мы сюда.
   Вспомним горы, вспомним долы.
   Наши нивы, наши селы.
   И в стране, стране чужой
   Мы пируем пир веселый
   И за Родину мы пьем.
   Пьем с надеждою чудесной
   Из стаканов полновесных,
   Первый тост за наш народ,
   За святой девиз "Вперед!".
   Так поют в этих, далеких от дома, краях. Поют отверженные. И голос их под чужим небом печален и полон скорби. "И в стране, стране чужой мы пируем пир веселый и за Родину мы пьем". За Родину...
   А где она, Родина? Там, за морем, продавшая царя, Бога, совесть. "Все религии, все Боги - одинаковый яд, опьяняющий, усыпляющий ум, волю, сознание...", - попались как-то на глаза Кириллу строчки члена ЦКК и Верхсуда Сольца. Не политика ли большевиков усыпила ум, волю и сознание народа?
   Помнится, в первые еще годы, Кирилл твердо надеялся, что большевизм ненадолго, что русский народ опомнится, поймет, что творит неладное. Но прошли годы, да что там, более десятилетия прошло, а те, кто мечтал вернуться домой, пьют за Родину и народ, детей и отцов, мужей и жен здесь, на чужбине.
   Это так горько - пить за Родину на чужбине.
   "Русские люди! Да не будет для нас бесплодным великое посещение Божие, та великая наука, которой научиться возможно было только тяжкими страданиями.
   Да послужит нам наше невольное переселение с родины тем же, чем послужил древнему Израилю Вавилонский плен. Наше переселение длится не семьдесят лет, но и этого срока довольно, чтобы осознать свои прежние заблуждения и возвратить свое сердце Богу, Церкви, Царю и своему народу.
   Пока этого не совершится, не возвратить нам и самой России, не возвратиться нам в Россию. От вас, русские люди, от вашего внутреннего возрождения зависит то, чтобы Господь сократил годы и месяцы Своего прещения, чтобы возвратил нам радость спасения Своего", - так говорил некогда владыка Антоний.
   Последнее время мысль о России не покидала Кирилла ни на минуту. Он прокручивал в памяти все свои годы, он вспоминал мать, Шурочку, братьев, он читал и перечитывал написанные им строки из книги об Успенском Трифоновом монастыре, изданной еще в далеком 1912 году в типографии Сельвинского в Вятке.
   Сохранилась ли на земле та обитель? Доходили слухи, что святые храмы безжалостно уничтожаются большевиками.
   Порою, Кирилл чувствовал какое-то раздвоение: то он всем сердцем стремился туда, где дорого каждое деревце, то ему становилось страшно при мысли, что может вернуться в чужую по духу страну - страну безбожников и вандалов.
   Но... Как там, у пророка Иеремии? "Возвратитесь, мятежные дети; Я исцелю вашу непокорность".
   Глава 14
   "Дорогие мои, Боря, твоя жена и милые внуки, здравствуйте!
   Вчера получил письмо от Сергея - он рукоположен в сан иерея. Слава Господу Богу, изъявившему волю избрать сына на служение своему Величеству. И ты, и Сергей пошли по стопам дедов, а это для нас величайшая честь и милость Божия.
   Зовет Сережа к себе, но ехать я пока не могу, хотя все же предчувствую, что уеду отсюда, - нельзя жить в приходе, где есть явные безбожники, которые избегают священника и на народ действуют развращающе. В таком морально-гнилом месте я служить не могу и не хочу, а потому непременно уеду.
   Жаль, что покинул прежнюю епархию, пожалуй, я с удовольствием вернулся бы туда, хотя и там имеются некоторые неудобства - церковь далековато, зато народ значительно лучше.
   Если, Борис, пойдешь к Антонию, передай ему от меня глубокий поклон и спроси, как относится заграничный Синод к предписанию митрополита Сергия быть всем нам лояльными к Советской власти? Видно, еретичество в нем говорит, вот он и советует быть лояльными.
   Одобряет ли Антоний его действия? Не дай Бог, ведь это бы значило признание Советский власти!
   Интересно обо всем этом поговорить с митрополитом Антонием. Увидишь его, Борис, обязательно передай поклон!
   Ваш - архиепископ Кирилл".
   Случилось так, что Кириллу, в силу обстоятельств, пришлось поменять приход, и связь его с Антонием прервалась. Слухи о послании Сергия, обращенном к заграничной церкви, встревожили Кирилла. Друг и ученик Антония увлекся игрой в еретичество...
   Советская власть нашла в митрополите Сергии то, чего никак не могла получить от патриарха Тихона. Митрополит Сергий полностью признал Советскую власть и взял на себя обязательство осудить заграничную русскую иерархию.
   В августе 1927 года Заместитель Местоблюстителя Патриаршего Престола Митрополит Сергий обратился к зарубежному русскому духовенству "не допускать в своей и общественной и особенно церковной деятельности ничего такого, что может быть принято за выражение нелояльности в отношении Советской власти".
   В марте 1933 года Сергий решил повторить свое требование, обращенное им к той части Русского православного Зарубежья, которая объединялась вокруг Архиерейского Синода, находящегося в Сременских Карловцах. И хотя Сергию не просто было выступать против владыки Антония, с которым его связывали дружеские отношениями, он все же вторично отправил Послание Сербскому Патриарху Варнаве, с которым также был связан как со своим учеником по Петроградской Духовной Академии, где служил ректором.
   Митрополит Сергий через Патриарха Варнаву обратился к заграничной иерархии с угрозами, которые могли бы удовлетворить Советскую власть.
   Прочитав в журнале "Православие" послание к Зарубежной церкви, Антоний сразу поспешил ответить на призыв Сергия, до того же момента он только слышал, что Митрополит выступил с обращением, но, к сожалению, официально Патриарх Варнава не удосужился ознакомить Антония с сим документом.
   "Вы укоряете заграничную иерархию за то, - писал Антоний Сергию, - что она покинула пределы России. Не от Вас и не нам выслушивать увещание к мученичеству, которого не миновать бы нам, останься мы на Юге России. Мы готовы выслушивать многие подобные укоризны, если заслуживаем их, от тех, кто и ныне являет пример исповедничества, а не продал, как Вы, чистоту веры за чечевичную похлебку мнимой свободы, на самом же деле тягчайшего и позорнейшего рабства. Впрочем, нам, беженцам, более подходит ублажение Христом Спасителем: " блаженни изгнани правды ради. Яко тех есть Царство Небесное".
   От Всероссийской церковной власти мы были оторваны и, применительно к постановлению от ноября двадцатого года, продолжали временно существовать самостоятельно. В 1922 году, под несомненным давлением большевиков, Патриарх Тихон прислал нам указ об упразднении Высшего Церковного Управления за наши прокоммунистические выступления.
   Пусть коммунисты выпустят всех архиереев, пусть дадут полную и действительную свободу Церкви, пусть создадут условия, чтобы поездка в Россию каждого из нас не была связана с угрозой верной мученической смерти в застенках Г.П.У. и мы могли бы принять участие в Соборе, тогда, может быть, минует надобность во временном самостоятельном существовании Заграничной Церкви, и мы отдали бы все свои деяния за истекшие годы на суд свободного Всероссийского Собора.
   Мы не имеем никакого общения с заключенными в России православными архипастырями, пастырями и мирянами, кроме того, что молимся о них, но знаем, что они страдают именно за веру, хотя гонители и обвиняют их в чуждых им государственных преступлениях.
   Умоляю Вас, как бывшего ученика и друга своего: отрекитесь во всеуслышание от всей той лжи, которую вложили в уста Ваши враги Церкви.
   Не отвергайте же и дружеского призыва cердечно любящего Вас и продолжающего любить. Митрополит Антоний".
   Ответа на это письмо Антоний, увы, не дождался.
   Кирилл никак не мог уразуметь, для чего нужно было новой российской власти склонить на свою сторону тех, кто давно покинул ее пределы. Или это делалось для того, чтобы показать всю свою мощь и силу? Одно было ясно, как день, уж коли избранники Божии, над кем надругались в семнадцатом, пали ниц пред теми, чьи руки обагрены кровью - к старому возврата нет.
   А Москва тридцать третьего года рукоплескала Сталину, на счету которого числились не один миллион загубленных душ, не один миллион высланных на съедение комариному гнусу и расстрелянных в темных сырых подвалах, сотни умерщвленных, заключенных и сосланных епископов и священников, ограбленные и разрушенные храмы...
   И тихая Вятка старалась не отставать от изуверств, чинимых по всей России: дьякон Селивановский Николай раскулачен на основании постановления Санчурского РИКа; псаломщик Кулаков Иван лишился всего имущества за неуплату индивидуального налога; дьякон Тронин Александр лишен избирательных прав; Березина Мария, бывшая монашка, осуждена на десять лет; Боброва Ефросинья, проводившая антисоветскую агитацию религиозно-монархического направления, судебной коллегией по уголовным делам Кировского облсуда приговорена к расстрелу...
   Великая страна превратилась в голую пустыню с кровавыми реками и черными берегами - вождь всех народов, отец среди отцов наслаждался неистовой свистопляской.
   Закат был необычайно багровый, яркие блики его не грели - они холодили и тревожили. Казалось, где-то, быть может там, в преисподней, разожгли адское пламя, всполохи которого разметались по небу. Адское зарево...
   Кирилл долго ворочался в эту ночь. Он смыкал глаза, читая молитвы, но сон его витал где-то меж звезд, не желая опускаться на уставшие веки. Временами Кирилла сковывала липкая тревожная дрема. Он проваливался в холодную пустоту, летел в черную пропасть, и полы его атласной ризы, точно огромные крылья, поддерживали на лету, не давая провалиться в зияющие бездонное отверстие.
   Потом Кириллу привиделся сон: малыш, кричащий на руках, и он, молодой еще, окропляет святою водою пухлое тельце и произносит "верую во Единого Бога"... "Верую", - разносится по безмолвному храму. Младенец, перестав плакать, улыбается милой беззубой улыбкой.
   Кириллу подумалось, что видение это уже было когда-то, - и он вспомнил. Вспомнил начало своего пути, неспокойную ночь, сон с плачущим младенцем и первую свою службу. Как много воды утекло, какая длинная позади жизнь.
   Снега не было. Снег в Югославии почти диво, но бесноватый ветер колотил в окно, словно требовал, чтобы его немедленно впустили в тепло уютной кельи. На зимнем небе тревожно мерцали далекие звезды.
   Острая боль пронзила сердце Кирилла, ему показалось, что он слышит забытый голос: "Я так стосковалась по тебе, Костюшка". Кирилл поежился. Костюшка... отвык он от этого мирского имени. Давно он стал для всех отцом Кириллом, братом Кириллом, игуменом Кириллом. Господи, да что же это нашло на него?! Кирилл откинул одеяло и резко опустил на холодный пол босые ноги. "Проветрюсь пойду", - решил он.
   Было зябко. Могучая сосна стонала под порывами пронизывающего ветра, дующего с севера. Поземка из опавших листьев и серого песка кружила подле ног, обутых в стоптанные потертые боты. Там, на восточной стороне неба, особенно ярко мерцали две голубые звезды. "Не Шурочкин ли взгляд пытается согреть меня?", - подумал Кирилл. Он теперь нечасто вспоминал жену, с годами боль притупилась, но сегодня воспоминания вдруг нахлынули на него, и невыносимо защемило сердце. Пылающей щекой Кирилл прислонился к шершавому холодному пахнущему смолою стволу могучей сосны. Перед глазами ясно всплыла заснеженная Вятская деревенька, покосившийся неказистый домик, пшеничное поле, семинаристские будни, заливистый смех детей... Вот она, его мука.
   Кирилл понял, что мечте, которую он лелеял долгие годы, не суждено сбыться, что никогда уж не увидеть ему того, что так дорого сердцу, никогда не услышать заливистого смеха его милой Варюхи.
   Кирилл застонал. Бежать бы туда, к родному дому, птицею лететь, дочь прижать к груди, в глаза ей заглянуть, сказать: "Прости блудного отца своего!".
   Ветер крепчал. Кирилл вернулся в келью, достал из-за иконы зачитанное до дыр Варино письмо, повторил его наизусть, как молитву, и прошептал: "Я помолюсь за тебя, дочь. Все у тебя будет хорошо".
   Он упал на колени пред ликом великомученицы Варвары, закрестился часто и мелко, зашептал торопливо:
   - Господи, дай здоровья и счастья дочери моей, во всех делах и словах руководи ее мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай забыть, что все ниспослано Тобой. Господи, дай ей силу перенести утомления наступающего дня, руководи ее волею и научи молиться, надеяться, верить, любить, терпеть и прощать...
   Воздух в келье сделался раскаленным. Не в преисподнюю ли превратилось его отшельническое место? Кирилл расстегнул тугой ворот рубахи, отер рукавом выступившие на лбу капельки пота и, облизав сухие губы, вновь прошептал:
   - Терпеть и прощать...
   Порыв ветра распахнул оконную раму, надув белым парусом занавеси на окнах. Острая, невыносимая боль пронзила все его тело. У Кирилла не хватило сил встать, чтобы прикрыть окно. Он воздел слабеющие руки к святым, глядящим на него, как ему показалось, с укором, и из последних сил выдавил:
   - Терпеть и прощать... Простят ли меня те, - почти прохрипел Кирилл, кому я доставил боль и страдания? - слова Кириллу давались с трудом, но он чувствовал, что это последнее, что у него осталось, а потому решил говорить и говорить, пока не окоченеют его члены и язык не перестанет повиноваться ему. - Простит ли Господь, которому я отдал всю свою жизнь, за великие и малые грехи мои? Во имя светлой памяти дедов я покинул любимую Русь. Я всегда поступал так, как велела мне совесть и лишь в одном корю себя - что дочь моя не со мной, что не смог я все эти годы помочь ей родительским словом и доброй улыбкой, что не качал своего внука, не трепал его озорные вихры. Этот грех мне не смыть и не искупить никогда!
   Сердце работало как-то странно: оно то громко стучало в груди, то вдруг часто-часто трепетало, как трепещет лист на холодном ветру, то вдруг замолкало, и Кириллу казалось, что это конец, то вдруг вновь равномерно отбивало свое еле слышное "тук-тук".
   Новый порыв ветра уронил с подоконника цветочный горшок, вдребезги разбив его и разбросав по полу землю. Кирилл прислушался к биению в груди и не услышал его. Он обвел взглядом келью, задержал взор на Варином фото, посмотрел через распахнутое окно на черные силуэты деревьев, на мерцающие звезды и вдруг явственно различил трепетный, до боли знакомый голос:
   - Костюшка, поди ко мне. Люблю... Помнишь, дождь и мы, и зеленая ветка... Ты держал меня за руку, а потом... Поцелуй меня, Костюшка, как тогда...
   Кирилл плотно сжал губы, потом открыл рот, чтобы ответить кому-то, видимому только ему, набрал полную грудь воздуха и... медленно-медленно осел на пол. Он в последний раз взглянул на лик великомученицы Варвары, улыбнулся виновато и закрыл глаза. Навсегда.
   Святые скорбно глядели из своего угла на неподвижного человека в черном одеянии. Раскачивались белые занавеси, стонали на ветру деревья - все было, как мгновения назад, лишь шепот Кирилла больше не нарушал тишину.
   Звезды постепенно угасли одна за другой, и ночь воедино слилась с зарождающимся утром, которое распластало в полнеба багряно-огненный восход.
   Его нашли несколько часов спустя. Монах, проходивший мимо игуменской кельи и заглянувший в нее, увидел на полу скрюченное тело игумена Кирилла.
   - Брат, - тихонько окликнул он, - брат.
   Не услышав ответа, монах подошел к Кириллу, нагнулся над ним и взял в свои ладони остывшие уже руки, сжимавшие старый пожелтевший листок: "Я плачу и пишу тебе в последний раз", - прыгали на листке неровные буквы.
   - Спи, брат, - перекрестился монах. - Единственное место, где мы обретаем душевный покой, там, - поднял он кверху печальные глаза. - Спи, брат
   Глава 15
   "Со времени образования советских республик государства мира разбились на два лагеря: на лагерь социализма и на лагерь капитализма. В лагере капитализма мы имеем империалистические войны, национальную рознь, угнетение, колониальное рабство и шовинизм. В лагере Советов, в лагере социализма, мы имеем, наоборот, взаимное доверие, национальное равенство, мирное сожительство и братское сотрудничество народов..."
   И.В.Сталин.
   "Десятый Всероссийский съезд советов"
   Новый год начался непутево. Едва лишь стрелка дернулась в сторону тридцать восьмого, тотчас погасла "лампочка Ильича".
   Шумное застолье сначала затихло, потом раздался женский веселый визг и звон разбитого стекла.
   - Вот вам и с новым годом, - засмеялась Варвара. - Ну-ка, сын, запали свечку, - сказала в темноту женщина.
   - С новым годом, бабоньки! С новым годом, мужики! - громко закричала сидевшая рядом с Варварой соседка Галка Крикун, сполна старавшаяся оправдать свою фамилию.
   - Вот, мать твою, - хлопнул по столу кулаком изрядно подвыпивший Степан. - И сегодня настроение испортить надо!
   - Да, брось, отец, - веселилась Варя, - так даже новогоднее будет. А-а,
   вот Костик уже и свечку несет.
   Не по годам широкоплечий сын, еле протиснувшись в дверной проем, ступил в комнату, где гуляло застолье, сжимая в крепкой ладони длинную белую свечу. Веселое рыжее пламя слабо осветило полную гостей комнату, роняя на стену уродливые тени.
   - С новым годом, с новым годом! - понеслось со всех сторон, забренчали сдвигаемые стаканы и застучали в полутьме ложки.
   С шумом отодвинув стул и одернув ладно сидящую на нем гимнастерку, над столом поднялся Галкин муж, Артемий Крикун, бывший красногвардейский командир, а ныне занимающий какую-то солидную должность, мужик-здоровяк, вечный балагур и бабник. Он давненько похаживал вокруг Варвары, сладостно щуря глаза при виде ладной плотной фигуры женщины, делая ей сальные намеки. Вот и сейчас, вставая во весь свой богатырский рост, он умышленно сначала оперся о круглое Варино колено, а потом крепко прижался к ее плечу. Варя неодобрительно глянула на Артемия и придвинулась ближе к хмельному Степану.
   - От ты, черт возьми, славненько как, - хохотнул Артемий, - в темноте, как говорится, не в обиде. - Ха-ха-ха, - загоготал он над своей остротой. Так что, за новый год, за батьку Сталина пить будем! За Сталина только стоя! Да здравствует новый тридцать восьмой год, первый год третьей сталинской пятилетки! Ура! - и гости, двигая стульями, начали охотно подниматься, приговаривая "за Сталина надо, как же, святое дело".
   - Степка, а ты чего не встаешь? Я говорю, за Сталина только стоя пить надо, - грозно повторил Артемий.
   Степана словно резануло. Он снова хлопнул по столу и выкрикнул:
   - Чего ты, Артемий, бачишь? За Сталина говоришь? А вот кукиш с маслом, а не за Сталина, - Степан сделал из пальцев фигуру и потряс ею в воздухе. Я что-то не понимаю, с какой такой стати пить за него? Я что-то не вижу светлых деньков. Да каких там светлых деньков... Просвета я не вижу! Ау-у, где он?
   - Перестань, Степан. Ты что, плохо живешь? - дернула мужа за штанину Варвара. - Одумайся, что говоришь.
   За столом зашикали и укоризненно закачали головами:
   - Ты бы поостерегся, Степа.
   -Не-ет, погодите, интересная пельмень получается, - Артемий перегнулся через Варвару к раскрасневшемуся то ли от жары, стоявшей в комнате, то ли от выпитого, Варвариному мужу. - Погодь, голубь сизый, я не понял тебя. Ты что, кровь в семнадцатом не проливал? У тебя что, в свое время белая сволочь родственничков не порешила? Али ты при Николашке мед ложками хлебал?А-а? Голубь сизый, объясни мне, дураку плешивому, - взъерошил Артемий свою черную, слегка с проседью шевелюру и снова загоготал, но теперь уже каким-то угрожающим смехом.
   Степан налил себе до краев, выпил с придыханием, закашлялся и закричал, брызгая слюной:
   -А ты что, сейчас медом объедаешься? Да я, если хочешь знать, да я..., - и замолчал, вяло махнув рукой.
   Лампочка неуверенно замигала, вспыхнув неярким мерцающим светом.
   - О-о, да будет свет! - весело оживились гости, радуясь возможности прервать неприятный спор. - Бросьте вы собачиться, Новый год, Степан, праздник!
   Степан сделался совсем пьяным. Он что-то бормотал под нос, бил себя по колену, мотал головой и время от времени грозил кому-то пальцем.
   - Пойдем-ка спать, отец, - поднял за подмышки Степана Костя, - совсем ты скис, батя.
   Сын увел отца в соседнюю комнату и, сдернув с него штаны и расстегнув ворот рубахи, уложил на кровать.
   - А про Сталина ты зря, батя. Сталин - мужик стоящий, - склонился
   парнишка над спящим уже отцом.
   Варвара вышла на веранду и прислонилась лбом к подернутому от
   морозца вычурным рисунком окну. Тотчас, от прикосновения теплого, рисунок потемнел, и корявые разводы обезобразили его замысловатые узоры.
   Степан беспокоил и раздражал Варвару. Злило даже не то вечное его недовольство жизнью, ее пугало, что последнее время он стал частенько приходить с работы под изрядным хмельком. На следующий день Степан, правда, клялся и божился, что больше в рот не возьмет хмельного, но наступал новый вечер, и все повторялось сначала. Нет, скандалить он не скандалил, но что-то угнетало его, и вечерами напролет он сидел у стола, уронив на заскорузлые, черные от работы руки голову и молчал тягостным своим молчанием.
   Иногда Варваре казалось, что она сама повинна в том, что Степан так сильно изменился. Первые их годы совместной жизни, голодные и страшные, как, впрочем, и у всех, хотя и сопровождались периодическими стычками, по большей части со стороны Варвары, можно все же было назвать счастливыми и полными любви. Долгое время Варвару угнетало чувство незатухающей вины перед теми, кого она предала, как ей казалось, в самое трудное время, но постепенно она свыклась с этим чувством и перестала срывать на Степане свое недовольство.
   Новый срыв произошел, когда соседка по секрету шепнула ей, что приходил человек в штатском, в широкополой шляпе, выспрашивал и выпытывал все о Варваре, Степане, интересовался, часто ли они получают письма из-за границы, о чем им пишут, и сам аккуратно записывал все в толстенный блокнот. Потом, на прощание, сунув в карман соседке липкую карамельку, попросил рассказывать ему все о Варе и ее семье. "Надо быть покладистыми, уважать Советскую власть, и тогда неприятностей ждать будет неоткуда. И семья будет цела", сказал он уже на пороге и подмигнул двусмысленно.
   Варя проплакала тогда ночь напролет. Ей рисовалось, как человек в штатском врывается в дом и, заломив Степану и сыну руки за спину, уводит их в черный дверной проем.
   Наутро Варвара торопливо, обливаясь слезами, нацарапала отцу письмо, в котором просила больше ей не писать. С этого момента она окончательно потеряла покой.
   Ночами, не сомкнув глаз, Варя без конца думала о своем несмываемом грехе - отказе от самого дорогого человека, человека, который дал ей жизнь и взрастил ее. Ворочаясь с боку на бок, Варвара прокручивала мысленно всю свою жизнь, вспоминала, как тогда, июльским заплаканным днем двадцать первого года, она, совсем еще юная девчонка, встретив смешного белобрысого и лопоухого солдата, по уши влюбилась в него. Вспоминала их жаркую и в то же время полную горечи ночь, после которой Варя решила не уезжать с родными из России. Она очень сильно любила Степана. Почему же теперь холод снедает изнутри ее душу? Неужели никогда не сможет замолить она своего греха, и он, этот грех, будет терзать ее всю жизнь? А ведь, в сущности-то, Степан страдает несправедливо от ее постоянных упреков и недомолвок. Тогда, четырнадцать с лишним лет назад, не он увел ее от отца, она сама пришла к нему... Умом Варвара все понимала, но сердце, не переставая, жгла обида.
   Плача по ночам в горячую от мыслей подушку, Варя чувствовала рядом ровное дыхание мужа и ее злило, что Степан может спать спокойно, в то время, как ее мучают бесконечные думы. Бывало, Степан просыпался от всхлипываний жены, крепче прижимался к ней своим молодым еще телом, обнимал за мягкую талию, искал ее губы, пытаясь приласкать и утешить, но тем самым еще более злил Варвару, и она ворчала недовольно, что мысли у мужиков только об одном.
   "Пожалуй, я не права, - потерла Варвара озябший лоб и отпрянула от окна. - Незаслуженно я извожу Степана. Он и пить-то, наверное, поэтому начал".
   Позади скрипнула дверь. Тяжелые шаги приблизились к женщине, и теплые руки опустились на Варины плечи. "Пожалуй, я не права", - подумала Варвара и прижалась к крепкому мужскому телу.