Итак, крутильные весы не нужно было специально ни изобретать, ни строить. Кулону требовалось только понять, что решая одну задачу, он, сам того не желая, решил и вторую. Определяя, как угол закручивания нити зависит от действующей силы, он получил тем самым и метод измерения сил. Но тут мы как раз и подходим к самому интересному. До сих пор Кулон работал, как мы уже отмечали, в традиции теории упругости и сопротивления материалов. Однако переосмыслить свою экспериментальную установку и осознать её как весы, он может только благодаря другой традиции, традиции измерения. Эта последняя определяет совершенно новую точку зрения на происходящее, она только и ждёт, чтобы подхватить побочный результат предыдущей работы.
   Но переосмыслив свою экспериментальную установку как весы, Кулон точно вступает на широкую столбовую дорогу, на которой можно встретить людей с очень разными приборами и разными задачами. Среди того, что их объединяет, нам важно следующее: методы измерения в широких пределах безразличны к конкретному содержанию тех дисциплин, где они применяются. Не удивительно поэтому, что традиция измерения сразу же уводит Кулона за пределы его первоначальной сравнительно узкой области.
   «Кулон, по-видимому, интересовался не столько электричеством, сколько приборами, – пишет Г. Липсон. – Он придумал чрезвычайно чувствительный прибор для измерения силы и искал возможности его применения». Как мы уже видели, Кулону ничего не надо было «придумывать», но в остальном с Липсоном можно согласиться. Получив в свои руки метод измерения малых сил, Кулон сразу становится как бы «космополитом» и начинает путешествовать из одной сферы экспериментального исследования в другую. Правда, и теперь он не сразу приступает к проблемам теории электричества, но начинает с исследования трения между жидкостями и твёрдыми телами. Это ещё раз подчёркивает, что измерение силы взаимодействия между зарядами никогда не было его исходной задачей – ни при изучении кручения нитей, ни при «построении» крутильных весов. Не метод строился здесь под задачу, а наоборот, наличие метода требовало поиска соответствующих задач.
   Подведём некоторые итоги. Мы пытались показать, что Кулона вовсе не посещало гениальное озарение. Скорей наоборот, он все время движется как бы по проторённым дорогам. Мы при этом отнюдь не хотели как-то принизить его достижения в области сопротивления материалов и теории упругости. Он прочно вошёл в историю этих дисциплин как талантливый исследователь. Но он здесь продолжатель уже существующих традиций, которые были заложены ещё Галилео Галилеем и Робертом Гуком. Может быть, в развитии учения об электричестве он стоит совершенно обособленно? Оказывается, что и это не так. К формулировкам, близким к закону Кулона, чисто теоретически подходили Эпинус (1759 г.), Пристли (1771 г.), Кавендиш (1773 г.). Иногда этот закон даже называют законом Кулона-Кавендиша. И в то же время очевидно, что Кулон не помещается полностью ни в одной из этих традиций, и это выдвигает его фигуру на совершенно особое место. Закон Кулона не мог быть вскрыт в рамках парадигмы теории упругости, крутильные весы не могли появиться в рамках учения об электричестве. Своеобразие Кулона в том и состоит, что он оказался в точке взаимодействия указанных традиций, соединив их в себе неповторимым образом.
   Путь Кулона – это как бы движение по проторённым дорогам, но с пересадками. Раньше эта дорога сопротивления материалов и теории упругости, затем традиция измерения сил. «Пересадка» возможна благодаря появлению особого объекта (в данном случае – это экспериментальная установка при исследовании кручения), который может быть осмыслен и использован в рамках как одной, так и другой традиции работы. Но не так ли и железнодорожная станция, лежащая на пересечении нескольких дорог?
   Крайне любопытна дальнейшая судьба закона Кулона. Его открытие, как подчёркивает Я.Г. Дорфман, «не внесло на первых порах никаких новых результатов в развитие учения об электричестве. Плоды этого важного открытия обозначились лишь примерно через 25 лет, когда Пуассон с помощью этого закона решил математическую задачу о распределении заряда на различных проводниках и системах проводников (1811 г.)». Что же произошло? Дело в том, что закон Кулона по своей математической форме совпадает с законом всемирного тяготения Ньютона. Именно на это и обратил внимание Пуассон, после чего в электростатику хлынули математические методы теоретической механики, которые разрабатывались до этого в трудах Эйлера, Лагранжа и Лапласа. Это методы математической теории потенциала. Пуассон в своей работе 1811 г. как раз и осуществляет распространение математического понятия потенциала на электрическое и магнитное поля. «Весь этот быстрый прогресс теории электричества, – пишет Марио Льоцци, – был бы невозможен без предварительного развития идей и аналитических методов теоретической механики».
   И здесь, следовательно, мы имеем дело с взаимодействием различных традиций, и Пуассон как бы осуществляет «пересадку» с одного поезда на другой. Пример показывает, что недостаточно просто получить какой-то результат, недостаточно сделать открытие, важно, чтобы сделанное было подхвачено какой-либо достаточно мощной традицией.
   Примеров подобного рода можно привести много и без особого труда, что показывает, что мы имеем дело с устойчивой закономерностью. Вот описание первых шагов в развитии радиоастрономии: "Радиоастрономия зародилась в 19311932 гг., когда в процессе экспериментов по исследованию высокочастотных радиопомех в атмосфере (высокочастотных для обычного радиовещания, но низкочастотных с точки зрения радиоастрономии) Янский из лаборатории телефонной компании «Белл» обнаружил, что «Полученные данныеѕ указывают на присутствие трёх отдельных групп шумов: группа 1 – шумы от местных гроз; 2 – шумы от далёких гроз и группа 3 – постоянный свистящий шум неизвестного происхождения». Позднее Янский выяснил, что неизвестные радиоволны приходят от центра Млечного Пути.
   Для того, чтобы стать открытием, новый метод должен был проникнуть в астрономию, но астрономы не обратили на работы Янского почти никакого внимания. Успеха добивается его последователь радиоинженер Рибер, который строит около своего дома первый параболический радиотелескоп, изучает астрофизику и вступает в личные контакты с астрономами. Только публикация в 1940 г. первых результатов Рибера послужила толчком к объединению усилий астрономов и радиоинженеров.
   С аналогичной ситуацией мы сталкиваемся у истоков воздушной археологии. Один из пионеров этого метода Кроуфорд считает датой его рождения 1922 г. Решающий эпизод состоял в следующем: Кроуфорда попросили посмотреть несколько аэрофотоснимков, сделанных офицерами британских ВВС; военным показалось, что на снимках есть «что-то археологическое». Это «археологическое» было прежде всего древними межевыми валами, исследованием которых Кроуфорд тщетно пытался заниматься ещё в юности. «Я хорошо помню, – пишет он, – как все произошло. Кларк-Холл показал мне свои снимки. Они были покрыты прямоугольными белыми фигурами, которые сразу же напомнили мне то, что я тщетно пытался нанести на карту около десяти лет назад. Здесь, на этих нескольких фотографиях, был ответ на мучивший меня вопрос».
   Трудно заподозрить военных в недостаточной традиционности. Очевидно, что они вовсе не собирались заниматься археологией. Археологические данные появляются на аэрофотоснимках столь же неожиданно, как космические источники радиоволн в исследованиях радиоинженера Янского. Традиционен и Кроуфорд, когда узнает на фотоснимках давно знакомые ему в принципе объекты. Все традиционны, и тем не менее происходит революция. Все полностью соответствует уже рассмотренной нами схеме: побочные результаты, полученные в рамках одной традиции, подхватываются другой, которая точно стоит на страже.

Метафорические программы и взаимодействие наук

   Нередко новации в развитии науки бывают обусловлены переносом образцов из одной области знания в другую в форме своеобразных метафор.
   Поясним это раньше на простом бытовом примере. Представьте себе добросовестного канцелярского служаку, который на каждого посетителя заполняет карточку с указанием фамилии, года и места рождения, национальности, родителей... Его работа стандартна и традиционна, хотя каждый раз он имеет дело с новым человеком и никого не опрашивает дважды. И вот неожиданно его переводят из канцелярии в библиотеку и предлагают составить каталог с описанием имеющихся книг. Предположим, что наш герой абсолютно не знаком с библиотечным делом и не получил никаких инструкций. Может ли он и на новом месте следовать прежним образцам? Может, если перейдёт к их метафорическому истолкованию. Книга – это аналог человека, и она тоже имеет «фамилию», т. е. название, год и место «рождения», т. е. издания, «национальность», т. е. язык, на котором она написана, «родителей», т. е. автора.
   Но разве не то же самое происходит тогда, когда по образцу одной научной дисциплины или одной теории строятся науки или теории-близнецы? Вспомним пример с экологией, которая, возникнув как биологическая дисциплина, уже породила немало таких близнецов: экология преступности, экология народонаселения, культурная экология. Разве выражение «экология преступности» не напоминает метафоры типа «дыхание эпохи» или « бег времени»?
   Проанализируем ещё один, несколько более сложный пример. В развитии геоморфологии, науки о формах рельефа, огромную роль сыграла теория эрозионных циклов В.М. Дэвиса. Согласно этой теории, все разнообразные формы рельефа образуются под воздействием двух основных факторов – тектонических поднятий суши и обратно направленных процессов эрозии. Не вызывает сомнения тот факт, что Дэвис работал в определённых традициях. В каких именно? На этот вопрос уверенно и однозначно отвечает известный географ и историк географии К. Грегори. «Образцом здесь, – пишет он, – служила концепция Дарвина о развитии коралловых островов, выдвинутая в 1842 г.». Итак, одна теория строится по образцу другой.
   И действительно, есть явное сходство между дарвиновской теорией коралловых рифов и концепцией эрозионных циклов Дэвиса. У Дарвина все определяется соотношением двух процессов: медленного опускания морского дна, с одной стороны, и роста кораллов, с другой. У Дэвиса – поднятие суши, с одной стороны, и процесс эрозионного воздействия текучих вод на возвышенный участок, с другой. В обоих случаях два фактора, как бы противоборствуя друг другу, определяют тем самым различные стадии развития объекта. У Дарвина вследствие опускания суши на поверхности океана остаётся только одна коралловая постройка – атолл; у Дэвиса вследствие эрозии – почти плоская равнина – пенеплен. Перед нами один и тот же принцип построения модели, использованный при изучении очень разных явлений. Одна теория – это метафорическое истолкование другой.
   Стоит задать вопрос: а как возникла теория образования коралловых островов Дарвина? Обратимся к его собственным воспоминаниям. «Ни один другой мой труд, – пишет Дарвин, – не был начат в таком чисто дедуктивном плане, как этот, ибо вся теория была придумана мною, когда я находился на западном берегу Южной Америки, до того, как я увидел хотя бы один настоящий коралловый риф. Правда, нужно заметить, что в течение двух предшествующих лет я имел возможность непрерывно наблюдать то действие, которое оказывали на берега Южной Америки перемежающееся поднятие суши совместно с процессами денудации и образования осадочных отложений. Это с необходимостью привело меня к длительным размышлениям о результатах процесса опускания [суши], и было уже нетрудно мысленно заместить непрерывное образование осадочных отложений ростом кораллов, направленным вверх».
   Обратите внимание, Дарвин при построении своей теории идёт тем же самым путём, каким впоследствии пойдёт Дэвис. Опять две сходные теоретические концепции: опускание суши и накопление осадков в одном случае, и опускание дна океана и рост кораллов в другом. Первая из этих концепций принадлежит не Дарвину. Путешествуя на «Бигле», он в качестве настольной книги возил с собой «Принципы геологии» Лайеля, где даже на обложку было вынесено вошедшее потом во все учебники изображение колонн храма Юпитера-Сераписа со следами поднятий и погружений.

Проблема стационарности социальных эстафет

   Предыдущее изложение строилось в рамках резкого противопоставления новаций и традиций. А как возможны сами традиции? Этот вопрос пока не возникал, а между тем он не только правомерен, но приводит к более глубокому пониманию процессов развития познания и науки. В основе любых традиций, как мы уже отмечали, лежит механизм социальных эстафет, т. е. механизм воспроизведения непосредственных образцов поведения и деятельности. В чем суть этого механизма? Нас здесь не будут интересовать вопросы физиологии или психологии подражания, они к делу не относятся. Главное, как мы покажем, – это проблемы социокультурного плана.
   С конца прошлого века и до сравнительно недавнего времени считалось, что ребёнок овладевает речью путём подражания. Это представлялось почти очевидным фактом и не вызывало никаких возражений. Однако где-то за последние два десятка лет ситуация резко изменилась, и в литературе по психолингвистике стали звучать все более и более резкие голоса, доказывающие, что подражание, или имитация, ничего не объясняет и что ребёнок вообще не способен подражать. Чем это было вызвано? Считается, что гипотеза имитации не может объяснить таких фактов, как появление в детской речи неологизмов, фразовых структур и грамматических форм, которые ребёнок никогда не мог слышать от взрослых, т. е. явлений, отсутствующих в языке-образце. Многие исследователи считают одной из важных специфических особенностей детской речи её многозначность или, точнее, диффузность. Так, например, ребёнок может назвать одним словом кошку и все меховые предметы, часы и плоские круги, куклу и все, чем можно играть. Нередко это интерпретируют в том смысле, что главное место при овладении речью занимает не имитация, а генерализация.
   Рассмотрим эти возражения, ибо они крайне важны для понимания механизма воспроизведения образцов. В свете того, что мы уже говорили об эстафетах и о социальных куматоидах вообще, противопоставление имитации и генерализации лишено смысла. Воспроизведение образцов деятельности, как правило, предполагает смену материала: один и тот же гвоздь не забивается дважды, один и тот же дом дважды не строится. Поэтому воспроизведение образца, или его имитация, всегда представляют собой и генерализацию. Другое дело, что генерализация, осуществляемая ребёнком, не совпадает с тем, что ждут от него взрослые. Ребёнку показывают на кошку и говорят: «это – кошка», желая, чтобы он делал нечто подобное применительно к других кошкам, а он почему-то начинает называть кошкой меховую шапку. Вот тут мы, действительно, сталкиваемся с интересным явлением, заслуживающим анализа.
   Казалось бы, все просто: мы указали ребёнку образец наименования, он должен этот образец воспроизводить, т. е. обозначать словом «кошка» только кошек. А если он называет так шапку, то какая же это имитация? Концепция социальных эстафет не выдерживает критики. Но стоит вдуматься в ситуацию и становится ясно, что ребёнок поступает вполне правильно, точнее, единственно возможным способом. Мы требуем от него, чтобы он называл словом «кошка» все предметы, похожие на тот, который был указан. А разве меховая шапка не похожа на кошку? Вообще говоря, на кошку похоже решительно все. В мире вообще нет двух предметов, между которыми нельзя было бы установить сходства. Отсюда следует очень важный вывод: отдельно взятый образец не задаёт никакого чёткого множества возможных реализаций. Но тогда какой же это образец? Да, отдельно взятый «образец» просто не является образцом, ибо его реализация есть нечто неопределённое.
   Впервые это понял Людвиг Витгенштейн. Воспользуемся его примером. Допустим, мы хотим задать образец употребления слова «два» и произносим это слово, указывая на группу из двух орехов. В чем должно состоять подражание? "Ведь тот, кому предъявляют эту дефиницию, – пишет Л. Витгенштейн, – вовсе не знает, что именно хотят обозначить словом «два»; он предположит, что ты называешь словом «два» эту группу орехов! Он может это предположить; но, возможно, он этого и не предположит. С таким же успехом он мог бы, услышав, как я даю указательное определение собственному имени, понять его как цветообозначение, как название расы или даже как название некоторой стороны света".
   И все же мы постоянно пользуемся такими указательными (остенсивными) определениями и пользуемся вполне успешно. В свете всего сказанного это тоже нуждается в объяснении. Секрет, вероятно, в том, что образцы никогда не демонстрируются изолированно, но всегда в определённом конкретном контексте, куда входит и предметное окружение, и множество других образцов. Если поэтому в присутствии незнакомых людей вы указываете на себя и называете своё имя, то очень много шансов, что вас поймут правильно. Никто, например, не будет воспринимать это как обозначение цвета вашей рубашки или страны света хотя бы потому, что образцы соответствующих обозначений уже есть у присутствующих.
   Вот что пишет по этому поводу автор известного курса теоретической лингвистики Джон Лайонз: "Ребёнок, овладевающий английским языком, не может овладеть сначала референцией слова green, а затем, поочерёдно, референцией слова blue или yellow так, чтобы в конкретный момент времени можно было бы сказать, что он знает референцию одного слова, но не знает референции другого... Следует предположить, что на протяжении определённого периода времени ребёнок постепенно узнает позицию слова green относительно слова blue и yellow, а слова yellow относительно слов green и orange и т. д. до тех пор, пока он не узнает позиции каждого цветообозначения относительно его соседа в данной лексической системе и приблизительного прохождения границ той области в континууме данного поля, которая покрывается каждым словом". Итак, отдельное цветообозначение просто не имеет определённой референции, оно приобретает её только в единстве с совокупностью других цветообозначений. Обобщая это, мы получаем ещё один принципиальный тезис: содержание эстафет, их относительная стационарность, сам факт их существования – все это эффект социокультурной целостности или, что то же самое, эффект контекста.
   Нетрудно проиллюстрировать решающую роль контекста при понимании не только отдельных слов, но и целых предложений. Допустим, вы произносите фразу: «Сейчас восемь часов утра». Как её воспримет ваш собеседник? В одной ситуации он может вскочить и воскликнуть, что он опаздывает на работу, в другой – зевнуть и сказать, что ещё можно поспать. Но это, можете вы сказать, не сама фраза, а выводы из неё, а фраза имеет один и тот же устойчивый смысл: стрелка часов остановилась на указанном делении циферблата. Это так, если у вас стрелочные часы, а если они цифровые? А не приобретает ли эта фраза несколько иной смысл в ситуации, когда вы слышите сигнал проверки времени? Надо учесть и тот факт, что само наличие современных часов – это тоже элемент контекста. А как аналогичную фразу воспринимали в эпоху песочных или водяных часов?
   Было бы в высшей степени неверно воспринимать все сказанное в свете привычных и достаточно тривиальных представлений: да, все зависит от обстоятельств, от окружения, любой предмет меняется под воздействием внешних условий. Нет, дело не в этом. Мы сталкиваемся здесь с принципиально новой ситуацией. Отдельное слово, отдельная фраза просто не существуют вне контекста, контекст их не изменяет, а порождает. Иными словами, мы должны перестать мыслить в рамках идеологии элементаризма, согласно которой целое состоит из частей. Человек живёт и действует в некотором универсуме эстафет, но если мы попытаемся разобрать это множество на отдельные элементы, нас постигнет неудача, ибо элементы при этом теряют свою определённость. Ситуация несколько парадоксальная: целое существует как нечто достаточно определённое во всех своих частях, но эти части при попытке их выделения фактически перестают существовать.
   С этой странной, с точки зрения здравого смысла, ситуацией прежде всего столкнулись гуманитарии, потом физики. Где-то в начале двадцатых годов в «Экспериментальной лаборатории» известного кинорежиссёра Л. В. Кулешова был поставлен такой эксперимент. Взяв из старого фильма крупный план актёра Мозжухина (притом весьма невыразительный), Кулешов смонтировал его с кадрами, на которых были изображены тарелка супа, гроб и ребёнок. Когда смонтированные таким образом три сцены были показаны непосвящённым и ничего не подозревающим зрителям, они были поражены, с каким искусством Мозжухин последовательно передаёт чувство голода, глубокой печали и отцовского умиления.
   На основании аналогичных экспериментов крупный психолог начала ХХ в. Макс Вертгеймер писал в 1924 г.: «Долгое время казалось само собой разумеющимся, что наука может строиться только следующим образом: если я имею что-то, что должно быть исследовано научно, тогда сначала я должен понять это как составное, как какой-то комплекс, который необходимо расчленить на составляющие элементы, изучить закономерные отношения, существующие между ними, и лишь затем я прихожу к решению проблемы: путём составления имеющихся элементов я восстанавливаю комплекс.» Не трудно видеть, что речь идёт о единстве анализа и синтеза в научном мышлении. И именно от этого традиционного подхода мы, с точки зрения Вертгеймера, должны отказаться. Все дело в том, пишет он, что «существуют связи, при которых то, что происходит в целом, не выводится из элементов, существующих якобы в виде отдельных кусков, связываемых потом вместе, а, напротив, то, что проявляется в отдельной части этого целого, определяется внутренним структурным законом всего этого целого».
   А вот как та же идея звучит в современном курсе квантовой механики: «Квантовая механика в принципе отрицает возможность описания мира путём деления его на части с полным описанием каждой отдельной части – именно эту процедуру часто считают неотъемлемой характеристикой научного прогресса».
   Но вернёмся к нашей основной теме. Социальные эстафеты – это порождение социокультурной целостности. Они, как уже показано, не существуют сами по себе, но только в определённом контексте. Поэтому смена контекста всегда вызывает и изменение содержания образцов. Но, с другой стороны, такая смена неизбежна, она постоянно имеет место. Строго говоря, каждый акт реализации существующих образцов порождает новые образцы, а следовательно, и смену контекста. В объяснении нуждается не столько постоянное появление нового, сколько удивительная стационарность некоторых эстафет типа эстафет, задающих грамматические структуры языка, или эстафет фольклора.
   Надо сказать, что для ХХ в. вообще характерна такая переориентация с поиска причин изменения и развития на анализ устойчивости, стационарности и самоорганизации. В значительной степени это коснулось и философии науки. Приведём высказывание известного специалиста в этой области Ст. Тулмина: «Почти во всей интеллектуальной истории устойчивость и универсальность наших фундаментальных форм мышления считалась надлежащей и естественной; тем феноменом, который нужно или доказать, или оправдать, были интеллектуальные изменения. Наша нынешняя позиция меняет ситуацию. Интеллектуальный поток, а не интеллектуальная неизменность – вот то, чего следует ожидать теперь; любые постоянные, устойчивые или универсальные черты, которые можно обнаружить в действительно существующих моделях мышления, становятся теперь теми „явлениями“, которые требуют объяснения».
   В свете изложенного можно построить общую и принципиальную модель развития науки и культуры. Представьте себе, что имеется некоторый исходный набор образцов, в рамках которых осуществляется деятельность. Каждый акт их реализации, как уже отмечалось, есть порождение новых образцов, в чем-то отличных от предыдущих. Эти последние, однако, теперь тоже воспринимаются в новом контексте и приобретают новое содержание. Образно выражаясь, можно сказать, что «генофонд» культуры потенциально бесконечен.
   Приведём конкретный пример такого преобразования старых образцов. _В работах Эйнштейна несколько раз встречается аналогия между специальной теорией относительности и термодинамикой. «Общий принцип специальной теории относительности, – пишет он, – содержится в постулате: законы физики инвариантны относительно преобразований Лоренца (дающих переход от одной инерциальной системы к любой другой инерциальной системе). Это и есть ограничительный принцип для законов природы, который можно сравнить с лежащим в основе термодинамики ограничительным принципом несуществования вечного двигателя». Это показывает, что Эйнштейн при понимании характера и места своей теории опирался на образцы классической физики.
   А теперь посмотрим, как воспринимается теория относительности в свете квантовой механики. "Положив в основу нового способа описания, – пишет В.А.Фок, – результаты взаимодействия микрообъекта с прибором, мы тем самым вводим важное понятие относительности к средствам наблюдения, обобщающее давно известное понятие относительности к системе отсчёта". Теперь уже теория относительности в свою очередь выступает в функции образца, но теперь уже при понимании и интерпретации физики неклассической. Следует вспомнить здесь, что с этой интерпретацией сам Эйнштейн так и не согласился.